Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обойденные

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Обойденные - Чтение (стр. 12)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - А разве же я, Дарья Михайловна, в самом деле, по-вашему, злой человек?
      - Эх, да что, Нестор Игнатьич, в такой нашей доброте проку-то! Вон Анина, или Жервезина доброта - так это Доброта: всем около них хорошо, а наша с вами доброта, это... вот именно художественная-то доброта: впечатлительность, порывы. Вы ведь не знаете, какое у меня порочное сердце и до чего я бываю иногда зла в душе. Вот не далее, как... когда это мы были первый раз у Жервезы?.. Ух, как я тогда была зла на вас! И что это, в самом деле, вам тогда пришло в голову уверять меня, что это не любовь, а привязанность одна и какие-то там глупые страсти.
      - Мне так показалось.
      - Врете! Все врете, и опять начинаете сердить меня. Ох, да как я вас знаю, Нестор Игнатьич! Если бы я заметила, что меня кто-нибудь так знает и насквозь видит, как я вас, я бы... просто ушла от такого человека на край света. Вы мне это тогда говорили вот почему: потому что бесхарактерность у вас, должно быть, простирается иногда так далеко, что даже, будучи хорошим человеком, вы вдруг надумаете: а ну-ка, я понигилистничаю! может быть, это правильней? И я только не хотела вам говорить этого, а ужасно вы мне были противны в тот вечер.
      - Даже противен?
      - Даже гадки, если хотите. Что это такое? Первое дело - оскорблять ни за что, ни про что любовь женщины, а потом чем же вы сами-то были? Шпандорчук какой-то, не то Вырвич - обезьянка петербургская.
      - Вот то-то оно и есть, Дарья Михайловна, что суд-то людской - не божий: всегда в нем много ошибок,- отвечал спокойно Долинский.- Совсем я не обезьянка петербургская, а худ ли, хорош ли, да уж такой, каким меня Бог зародил. Вам угодно, чтобы я оправдывался - извольте! Знаете ли вы, Дарья Михайловна, все, о чем я думаю?
      - Конечно, не знаю.
      - Совершенная правда, и потому, стало быть, не знаете, до чего и как я иногда додумываюсь. Я не нигилистничал, Дарья Михайловна, когда выразил ошибочное мнение о любви Жервезы, а вот как это было: очень давно мне начинает казаться, что все, что я считал когда-нибудь любовью, есть совсем не любовь; что любовь... это совсем не то будет, и я на этом пункте, если вам угодно, сбился с толку. Я все припоминаю, как это случалось, хоть и со мною даже... идет, идет будто вот совсем и любовь, а потом вдруг - крак, смотришь - все какое-то такое вялое, сухое, и чувствуешь, что нет, что это совсем не любовь, и я думаю, что нет, ну, вот нет любви. Тут совсем не за что на меня сердиться. Разве в том только моя вина, что не отучусь именно из себя-то сто раз все мотать, да перематывать, а уж в обезьянничестве я не виноват. Помилуйте, мне вот очень даже часто приходит в голову, как люди умирают? Как это последняя минута?.. Вот вдруг есть, и нету... Бывают минуты, когда я никак этого вообразить себе не могу, и отчего, откуда приходят эти страшные минуты? - этого никак не подстережешь. Вы помните, как я один раз в Петербурге уронил стенные часы в мастерской и поймал их за два каких-нибудь вершка от полу?
      Дорушка кивнула утвердительно головою.
      - Ловок! - подумал я себе тогда.- А вот как-то ты увернешься от смерти? - пошло ходить у меня в голове; вот-вот-вот схватиться бы за что-нибудь, и не схватишься. И что ж вы скажете? - я до такой степени все это выматывал, что серьезно, ясно и сознательно стал ощущать, что я уж когда-то что-то такое ловил и не поймал, и умер, и опять живу. Умрет кто-нибудь - мне сейчас опять какой-то этакий бледный шар представляется; ловишь его, и вдруг - бац! не поймал, умер и сейчас что-то мне в этом знакомое есть, что я уж это пережил... Я уверен в этом, наконец, бываю! Так не осуждайте же меня, пожалуйста, за Жервезу; я, право, больной человек; мне в тот день так казалось, что нет, нет и нет никакой любви, а, право, это не обезьянничество.
      - Ну, хорошо, ну, пусть вам эта вина прощается за ваши недуги; но нынче-с!.., позвольте вас искренно, по душе, по совести просить ответить: чего вы стояли этаким рыцарем и таращили на меня глаза, когда мне захотелось помолиться с Жервезой?
      - Я таращился! - нисколько! Я просто смотрел на вас, потому что мне приятно было смотреть на вас, потому что вы необыкновенно как хороши были у этого куста на коленях!
      - Пожалуйста, пожалуйста, Нестор Игнатьич! Знаю я вас. Я знаю, что я хороша, и вы мне этим не польстите. И вы тоже ведь очень... этакий интересный Наль, тоскующий о Дамаянти, а, однако, я чувствовала, что там было нужно молиться, и я молилась, а вы... Снял шляпу и сейчас же сконфузился и стал соглядатаем, ммм! ненавистный, нерешительный человек! Отчего вы не молились?
      - Ах, Дарья Михайловна, какой вы ребенок! Ну, разве можно задавать такие вопросы? Ведь на это вам только Шпандорчук с Вырвичем и ответили бы, потому что у тех уж все это вперед решено.
      - А у вас, мой милый, ничего не решено?
      - По крайней мере, очень многое.- Да вы, пожалуйста, не думайте, что решимость это уж такая высокая добродетель, что все остальное перед нею прах и суета. Решимостью самою твердою часто обладают и злодеи, и глупцы, и всякие, весьма непостоянные, люди.
      - И герои.
      - Да, и герои, но героев ведь немного на свете, а односторонних людей, способных решать себе все наоболмашь, гораздо больше. Вы вот теперь даете мне вопрос, касающийся такого предмета, которого обнять-то, уразуметь-то нет силы, и хотите, чтобы я так вот все и решил в нем. Вы знаете моего дядю? Его не одна Москва, а вся Русь знает. Это не был профессор-хлыщ, профессор-чиновник или профессор-фанфарон, а это был настоящий, комплектный ученый и человек, а я вам о нем расскажу вот какой анекдот: был у него в Москве при доме сад, старый, густой, прекрасный сад. Дядя работал там летом почти по целым дням: подсаживал там деревца, колеровал и разные, знаете, такие штуки делал. Я спал в этом саду в беседке. Только один раз как-то очень рано я проснулся. Дело было перед последним моим экзаменом. Я сел на порожке и читаю; вдруг, вижу я, за куртиной дядя стоит в своем белом парусинном халате на коленях и жарко молится: поднимет к небу руки, плачет, упадет в траву лицом и опять молится, молится без конца. Я очень любил дядю и очень ему верил и верю. Когда он перестал молиться и начал что-то вертеть около какого-то прививка, я встал с порожка и подошел к нему. На дворе было самое раннее утро и, кроме нас да птиц, в саду никого не было. Не помню, как мы там с ним о чем начали разговаривать, только знаю, что я тогда и спросил его, что как он, занимаясь до старости науками историческими, естественными и богословскими, до чего дошел, до какой степени уяснил себе из этих наук вопрос о божестве, о душе, о творении? Напоминаю вам, что утро было самое раннее, из-за каменных стен в большом саду нас никто не мог ни видеть, ни слышать, разве кроме птичек, которые порхали по деревьям. Так старик-то мой-с несколько раз оглянулся во все стороны, сложил вот так трубочкой свои руки, да вот так поднес их к моему уху и чуть слышно шепнул мне:
      - Ни до чего не дошел. Говорю ему:
      - А как же вы относитесь... называю, знаете, ему две крайние-то партии.
      - Как отношусь? - говорит.
      И опять нагнулся к моему уху и шепнул:
      - Не верю ни тем, ни другим.
      - Так вот вам, Дарья Михайловна, какие высокие и честные-то души относятся к подобным вопросам: боятся, чтобы птицу небесную не ввести в напрасное сомнение, а вы меня спрашиваете о таких вещах, да еще самого решительного ответа у меня о них требуете. Можно сомневаться, можно надеяться, но утверждать... О, боже мой, сколько у людей бывает странной смелости! Я, действительно, человек очень нерешительный, но не думайте, что это у меня от трусости. Чего же мне бояться? У меня только всегда как-то вдруг все стороны вопроса становятся перед глазами и я в них путаюсь, сбиваюсь и делаю бог знает что, бог знает что! Ах, это самое худшее состояние, которое я знаю: это хуже дня перед казнью, потому что все дни перед казнью. Перестанемте об этом говорить, Дарья Михайловна, а то вон опять нас птица слушает. Долинский сделал шаг вперед и поднял с пыльной дороги небольшую серую птичку, за ножку которой волокся пук завялой полевой травы и не давал ей ни хода, ни полета. Дорушка взяла из рук Долинского птичку, села на дернистый край дорожки и стала распутывать сбившуюся траву. Птичка с сомлевшей ножкой тихо лежала на белой руке Доры и смотрела на нее своими круглыми, черными глазками.
      - Как бьется ее бедное сердечко! - проговорила Дора, шевеля мелкие перышки пташки и глядя в розовый пушок под ее крылышками.
      - Милая! - сказала она, поцеловала птичку в головку, приложила ее к своей шейке и пошла к городу. Минут десять они шли в совершенном молчании; на дворе совсем сырело; Дорушка принималась несколько раз все страстнее и страстнее целовать свою птичку. Дойдя до старого, большого каштана, она поцеловала ее еще раз, бережно посадила на ветку и подала руку Долинскому.
      - Нестор Игнатьич,- сказала она ему, идучи по пустой улице,- знаете, чтоб вам расстаться с вашими днями перед казнью, вам остается одно - найти себе любовь до слез.
      - Полноте шутить, Дарья Михайловна, я ничего не желаю находить и не умею находить.
      - А вот птиц же на дорогах находите. Это тоже ведь не всякому случается.
      Глава девятая
      ПОВТОРЕНИЕ ЗАДОВ
      У Жервезы Дора и Долинский более не были, прогулки их снова ограничивались холмом над заливом.
      Всякий вечер они сидели на этом холмике, и всякий вечер им было так хорошо и приятно.
      Как ни коротки были между собой Дора и Долинский, но эти вызываемые Дорою рассказы о прошлом, раскрывая перед нею еще подробнее внутренний мир рассказчика, давали ее отношениям к нему новый, несколько еще более интимный характер.
      - Послушайте, Нестор Игнатьич! - сказала раз Даша, положив ему на плечо свою руку,- расскажите мне, мои милый, как вы любили и как вас любили?
      - Бог знает, что это вы выдумываете, Дора?
      - Так расскажите. Мне очень хочется найти ключ к вашей душевной болезни.
      - Забыл уж я, как я любил.
      - Э! Врете!
      - Право, забыл.
      - Забвенья нет.
      - Кто ж это вам сказал, что забвенья нет?
      - Я вам это говорю.
      Нестор Игнатьич молчал, и Даша молчала и дулась.
      - Ну, перестаньте дуть свои губки, Дора! Что вам рассказать?
      - Как вы любили первый раз в жизни.
      Долинский рассказал свою почти детскую любовь к какой-то киевской кузине. Дора слушала его, не сводя глаз, и когда он окончил, вздохнула и спросила:
      - Ну, а как вы любили на законном основании? Долинский рассказал ей в главных чертах и всю свою женатую жизнь.
      - Какая гадость! - прошептала Даша и, вздохнув еще раз, спросила:
      - Ну, а дальше что было?
      - А дальше вы все знаете.
      - Вы грустили?
      - Да.
      - Встретились с нами?
      - Да.
      - И счастливы?
      - И счастлив.
      Даша задумчиво покачала головкой.
      - Что? - спросил ее Долинский.
      - Так, ключ найден! - чуть слышно уронила Дора.- А как вы думаете,-начала она, помолчавши с минуту,- верно это так вообще, что хорошего нельзя не полюбить?
      - Что хорошее? Есть польская пословица, что не то хорошо, что - хорошо, а то хорошо, что кому нравится.
      - Я вам говорю, что хорошего нельзя не любить; ну, пожалуй, того, что нравится.
      - К чему же вы это говорите?
      - Ни к чему! К тому, что если встречается что-нибудь очень хорошее, так его возьмешь да и полюбишь, ну, понимаете, что ли?
      - Да...
      - Да, я думаю, что да.
      Произошла пауза, в течение которой Даша все думала, глядя в небо, и потом сказала:
      - Знаете что, Нестор Игнатьич? Мне кажется, что паши сравнения сердца с монетой никуда не годятся.
      - Я это уж вам говорил.
      - С чем же его сравнить?
      - Много есть этих сравнений, и все они никуда не годятся.
      - Ну, а, например, с чем можно еще сравнить сердце?
      - С постоялым двором,- смеясь, отвечал Долинский.
      - Гадко, а похоже, пожалуй.
      - А, пожалуй, и непохоже,- отвечал Долинский.
      - Один постоялец выедет, другому есть место.
      - А другой раз и пустой двор простоит.
      - Нет, и это не годится. Не верю я, не верю, чтобы можно было жить без привязанности.
      - Бывает, однако.
      - Вы помните эти немецкие, кажется, стихи...
      - Какие?
      - Ну, знаете, как это там: Юпитер посылал Меркурия отыскать никогда не любивших женщин?
      - Я даже этого никогда не читал.
      - То-то вот и есть; а я это читала.
      - Что ж, Меркурий отыскал?
      - Трех!
      - Только-то?
      - Да-с, и эти три, знаете, кто были? Три фурии! - протяжно произнесла Даша, подняв вверх пальчик.
      - Ведь это только написано.
      - Да, но я этому верю и очень боюсь этакого фуриозного сообщества.
      - Вы с какой же это стати?
      - А если Юпитеру после моей смерти вздумается еще раз послать Меркурия и он найдет уж четырех.
      - Еще полюбите и как полюбите.
      - Нет уж, кажется, поздно.
      - Любить никогда не поздно.
      - Вот за это вы умник! Люди жадны уж очень. Счастье не во времени. Можно быть немножко счастливым, и на всю жизнь довольно. Правда моя?
      - Конечно, правда.
      - Какое у нас образцовое согласие!
      - Не о чем спорить, когда говорят правду.
      - А ведь я бы могла очень сильно любить.
      - Кто ж вам мешает? Разборчивы очень.
      - Нет, совсем не то. По-моему любить, значит... любить, одним словом. Не героя, не рыцаря, а просто любить, кто по душе, кто по сердцу - кто не по хорошу мил, а по милу хорош.
      - Ну-с, я опять спрошу: за чем же дело стало?
      - А если "законы осуждают предмет моей любви"? - улыбаясь, продекламировала Даша.
      - Но, кто - о, сердце! может противиться тебе? - отвечал Нестор Игнатьич, продолжая речитативом начатую Дашей песню.
      - Помните, как это сказано у Лермонтова:
      Но сердцу как ума не соблазнить?
      И как любви стыда не победить?
      Любовь для неба и земли - святыня,
      И только для людей порок она!
      То скотство, то трусость... бедное ты человечество! Бедный ты царь земли в своих вечных оковах!
      - Вы сегодня, Дорушка, все возвышаетесь до пафоса, до поэзии.
      - Нестор Игнатьич! Прошу не забываться! Я никогда не унижалась до прозы.
      - Виноват.
      - То-то.
      Даша замолчала и, немного подождавши, сказала:
      - Ну, смотрите, какие штучки наплетены на белом свете! Вот я сейчас бранила людей за трусость, которая им мешает взять свою, так сказать, долю радостей и счастья, а теперь сама вижу, что и я совсем неправа. Есть ведь такие положения, Нестор Игнатьич, перед которыми и храбрец струсит.
      - Например, что ж это такое?
      - А вот, например, сострадание, укор совести за чужое несчастье, за чужие слезы.
      - Скажите-ка немножко пояснее.
      - Да что ж тут яснее? Мало ли что случается! Ну, вдруг, положим, полюбишь человека, которого любит другая женщина, для которой потерять этого человека будет смерть... да что смерть! Не смерть, а мука, понимаете - мука с платком во рту. Что тогда делать?
      - На это мудрено отвечать.
      - Я думаю, один ответ: страдать.
      - Да, если тот, кого вы полюбите, в свою очередь, не любит вас больше той женщины, которую он любил прежде.
      - А если он меня любит больше?
      - Так тогда какой же резон делать общее несчастье! Ведь если, положим, вы любите какое-нибудь А и это А взаимно любит вас, хотя оно там прежде любило какое-то Б. Ну-с, теперь, если вы знаете, что это А своего Б больше не любит, то зачем же вам отказываться от его любви и не любить его самой. Уж ведь все равно не отошлете его обратно, куда его не тянет. Простой расчет: пусть лучше двое любят друг друга, чем трое разойдутся.
      Даша долго думала.
      - В самом деле,- отвечала она,- в самом деле, это так. Как это странно! Люди называют безумством то, что даже можно по пальцам высчитать и доказать, что это разумно.
      - Люди умных людей в сумасшедшие дома сажали и на кострах жгли, а после через сто лет памятники им ставили. У людей что сегодня ложь, то завтра может быть истиной.
      - Какой вы у меня бываете умник, Нестор Игнатьич! Как я люблю вашу способность просто разъяснять вещи! Если б вы давно были со мной, как бы много я знала!
      - Я, Дарья Михайловна, не принимаю это на свой счет. Я знаю одно то, что я ничего не знаю, а суда людского так просто-таки терпеть не могу. Не верю ему.
      - Да, говорите-ка: не знаете! Нет, большое спасибо вам, что вы со мной поехали. Здесь вас у меня никто не отнимает: ни Анна, ни газета, ни Илья Макарыч. Тут вы мой крепостной. Правда?
      - Да, уж если вы сказали так, то, разумеется,- правда. Иначе ж ведь быть не может! - отвечал, шутя, Долинский.
      - Ну, да, еще бы! Конечно, так,- отвечала живо и торопясь Дора и сейчас же добавила,- а вот, хотите, я вам задам один такой вопрос, на который вы мне, пожалуй, и не ответите?
      - Это еще, Дарья Михайловна, будет видно.
      - Только смотрите мне прямо в глаза. Я хочу видеть, что вы подумаете, прежде чем скажете.
      - Извольте.
      - А что...
      - Что?
      - Эх, нетерпение! Ну, отгадывайте, что?
      - Не маг я и не волшебник.
      - Что, если б я сказала вам вдруг самую ужасную вещь?
      - Не удивился бы ни крошки.
      Даша серьезно сдвинула брови и тихо проговорила:
      - Нет, я прошу вас не шутить, а говорить со мною серьезно. Смотрите на меня прямо!
      Она пронзительно уставила свои глаза в глаза Долинского и медленно с расстановками произнесла:
      - Ч-т-о, е-с-л-и б-ы я в-а-с п-о-л-ю-б-и-л-а? Долинский вздрогнул и, быстро выпустив из своей руки ручку Даши, ответил смущенным голосом:
      - Виноват, проспорил. Можно, действительно, поручиться, что такого вздора ни за что не выдумаешь, какой вы иногда скажете.
      Даша тоже смутилась. Она просто испугалась движения, сделанного Долинским, и, приняв свою руку, сказала:
      - Чего вы! Я ведь так говорю, что вздумается. Она была очень встревожена и проговорила эти слова,
      как обыкновенно говорят люди, вдруг спохватясь, что они сделали самый опрометчивый вопрос.
      - Пойдемте домой. Мы сегодня засиделись; сыро теперь,- сказал несколько сухим гувернерским тоном, вместо ответа, Долинский.
      Даша встала и пошла молча. Дорогою они не сказали друг другу ни слова.
      Глава десятая
      С другой стороны
      - Покажите мне ваши башмаки,- начал Нестор Игнатьич, когда, возвратясь, они присели на минутку в своем зальце.
      - Это зачем? - спросила серьезно Даша.
      - Покажите.
      Даша нетерпеливо сняла ногою башмак с другой ноги и, не сказав ни слова, выбросила его из-под платья. Тонкий летний башмак был сырехонек. Долинский взглянул на подошву, взял шляпу и вышел прежде, чем Дора успела его о чем-нибудь спросить.
      С выходом Долинского она не переменила ни места, ни положения и, опустив глаза, тихо посмотрела на свои покоившиеся на коленях ручки.
      Прошло около четверти часа, прежде чем Долинский вернулся со склянкой спирта и ласково сказал:
      - Ложитесь спать, Даша.
      - Что это вы принесли?
      - Спирт. Я его сейчас согрею, а вы им вытрите себе ноги.
      - Для чего это?
      - Так. Потому вытрите, что это так нужно.
      - Да чего вы боитесь?
      - Самой простой штуки, вашего милого здоровья.
      - Господи! В каком все строгом чине! - сказала, презрительно подернув плечами, Дора, слегка вспыхнула и, сделав недовольную гримаску, пошла в свою комнату.
      Долинский присел к столику с каким-то особенным тщанием и серьезностью, согрел на кофейной конфорке спирт, смешал его с уксусом, попробовал эту смесь на язык и постучался в Дашины двери. Ответа не было. Он постучался в другой раз - ответа тоже нет.
      - Даша? - крикнул он,- Дора! Дорушка!
      За дверями послышался звонкий хохот. Долинский подумал, что с Дашей истерика, и отворил ее двери. Дорушка была в постели. Укутавшись по самую шею одеялом, она весело смеялась над тревогою Долинского.
      Долинский надулся.
      - Разотрите себе ноги,- сказал он, подавая ей согретый им спирт.
      - Не стану.
      - Дорушка!
      - Не стану, не стану и не стану! Не хочу! Ну, вот не хочу!
      И она опять рассмеялась.
      Долинский поставил чашку со спиртом на столик у кровати и пошел к двери; но тотчас же вернулся снова.
      - Дорушка! Ну, прошу вас ради бога, ради вашей сестры, не дурачьтесь!
      - А вы не смейте дуться.
      - Да я вовсе не дулся.
      - Дулись.
      - Ну, простите, Дора, только растирайте скорее свои ноги - не остыл бы спирт.
      - Попросите хорошенько.
      - Я вас прошу.
      - На колени станьте.
      - Дорушка, не мучьте меня.
      - Ага! "Не мучьте меня",- произнесла Даша, передразнивая Нестора Игнатьича, и протянула к нему сложенную горстью руку.
      Долинский наливал Даше на руку спирт, а она растирала себе под одеялом ноги и морщилась, говоря:
      - Какую вы это скверность купили.
      - Где у вас шерстяные чулки? - спросил Долинский.
      - Нет у меня шерстяных чулок.
      - Господи! Да что вы, в самом деле, дитя пятилетнее, что ли? воскликнул с досадой Долинский.
      - В комоде вон там,- сухо отвечала на прежний вопрос Дора.
      Долинский взял ключи и рылся, отыскивая чулки.
      - Точно нянька! И то самая гадкая, надоедливая,- говорила, смеясь и глядя на него, Даша.
      Долинский достал также из комода пушистый плед и одел им ноги Доры.
      - Еще чего не найдете ли! - спросила она, продолжая над ним подтрунивать.
      - Вы не храбритесь,- отвечал Долинский,- а лучше спите хорошенько,- и пошел к двери.
      - Нестор Игнатьич! - крикнула Даша.
      - Что вам угодно?
      - Что ж это за невежество?
      - Что такое?
      - Уж вы нынче не прощаетесь со мной?
      - Виноват. Вы, право, так беспощадно тревожите меня вашими сумасбродствами, Дора.
      - А вы все это ото всех пощады вымаливаете?
      - Ну, пожалуйте же вашу ручку.
      - Не надо,- отвечала Даша и обернулась к стене.
      - И тут каприз.
      - Везде, да, везде каприз! На каждом шагу будет каприз - потому, что вы мне совсем надоели с своим гувернерством.
      Ночь Даша провела очень спокойно, сны только ей странные все снились; а Долинский не ложился вовсе, Он несколько раз подходил ночью к Дашиной комнате и все слушал, как она дышит. Утром Даша чувствовала себя хорошо; написала сестре письмо, в котором подтрунивала она над беспокойством Долинского и нарисовала с краю письма карикатурку, изображающую его в повязке, какие носят русские няньки. Но к вечеру она почувствовала необыкновенную усталость и легла в постель ранее обыкновенного. Ночью спала неспокойно, а к утру начала покашливать. Долинский страшно перепугался этого кашля и побежал за доктором. Доктор нашел вообще, что у Даши очень незначительная простуда, но что кашель очень неблагоприятная вещь при ее здоровье; прописал ей лекарство и уехал. Днем Даша была покойна, но все супилась и упорно молчала, а к вечеру у нее появился жар. Даша сделалась говорлива и тревожна. То она, как любознательный ребенок, приставала к Долинскому с самыми обыкновенными и незначащими вопросами; требовала у него разъяснения самых простых, конечно ей самой хорошо известных вещей; то вдруг резко переменяла тон и начинала придираться и говорить с ним свысока.
      - Вы на меня не сердитесь, голубчик, Нестор Игнатьич, что я капризничаю? - спрашивала она Долинского.
      - Нисколько.
      - Отчего ж вы нисколько на меня не сердитесь? - Да так, не сержусь.
      - Да ведь я несносно, должно быть, капризничаю?
      - Ну, что ж делать?
      - Я бы не вытерпела, если бы кто так со мною капризничал.
      - На то вы женщина.
      Дорушка помолчала с минуту и, кусая губки, проговорила глухим голосом:
      - Очень вы все много знаете о женщинах!
      - Некоторые знают довольно.
      - Никто ничего не знает,- отвечала Дора, резко и с сердцем.
      - Ну, прекрасно, ну, никто ничего не знает, только не сердитесь, пожалуйста.
      - Вот! Стану я еще сердиться! - продолжала вспыльчиво Дора.- Мне нечего сердиться. Я знаю, что все врут, и только. Тот так, тот этак, а умного слова ни один не скажет.
      - Это правда,- отвечал примирительно Долинский.
      - Правда! А если я скажу, что я сестра луны и дочь солнца. Это тоже будет правда?
      Даша повернулась к стене и замолчала.
      Долинский пригласил было ночевать к ней m-me Бюжар, но Даша в десять часов отпустила старуху, сказав, что ей надоела французская пустая болтовня. Долинский не противоречил. Он сел в кресло у двери Дашиной комнаты и читал, беспрестанно поднимая голову от книги и прислушиваясь к каждому движению больной.
      - Нестор Игнатьич! - тихо покликала его Даша, часу во втором ночи.
      Он встал и подошел к ней.
      - Вы еще не спали? - спросила она.
      - Нет, я еще читал.
      - Который час?..
      - Около двух часов, кажется.
      Даша покачала головой и с ласковым упреком сказала:
      - Зачем вы себя попусту морите?
      - Я зачитался немножко.
      - Что же вы читали?
      - Так, пустяки.
      - Охота ж читать пустяки! Садитесь лучше здесь на кресло возле меня; по крайней мере будем скучать вместе.
      Долинский молча сел на кресло.
      - Я все сны какие-то видела,- начала, зевнув, Даша.- Петербург, Анну, вас, и вдруг скучно что-то сделалось.
      - Скоро вернемся, Дорушка; не скучайте. Даша промолчала.
      - Дайте мне вашу руку,- сказала она, когда Долинский сел на кресло у ее изголовья.- Вот так веселее все-таки; а то страшно как-то, как будто в могиле я, никого близкого нет со мной.
      - Вы хандрите, Дорушка.
      - А хандра разве не страданье?
      - Ну, разумеется, страданье.
      - То-то. Это ведь люди все повыдумывали: вымышленное горе, ложный страх, ложный стыд; а кому горько, или кому стыдно, так все равно, что от ложного, что от настоящего горя - все равно. Кто знает, что у кого ложное? философствовала Даша и уснула, держа Долинского за руку. Так она проспала до утра, а он не спал опять и много передумал. Перед ним прошла снова вся его разбитая жизнь, перед ним стояла тихая, кроткая Анна, перед которой он благоговел, возле которой он успокоился, ожил, как бы вновь на свет народился. А теперь Даша. Ее странные намеки, ее порывы, которых она не может сдержать, или... не хочет даже сдерживать! Потом ему казалось, что Даша всегда была такая, что она просто, по обыкновению своему, шалит, играет своими странными вопросами, и ничего более. Думал он уехать и нашел, что это было бы очень странно и даже просто невозможно, пока Даша еще не совсем укрепилась.
      Утром у Даши был легонький кашель. День целый она провела прекрасно, и доктор нашел, что здоровье ее пришло опять в состояние самое удовлетворительное. С вечера ей не спалось.
      - Бессонница меня мучает,- говорила она, метаясь по подушке.
      - Какая бессонница! Вы просто выспались днем,- отвечал Долинский.-Хотите, я вам почитаю такую книгу, что сейчас уснете?
      - Хочу,- отвечала Даша.
      Долинский принес утомительно скучный французский формулярный список Жюля Жерара.
      - Покажите,- сказала Даша. Она взглянула на заглавие и, улыбнувшись, проговорила: - Львы - хорошие животные. Читайте.
      Книга сделала свое дело. Даша заснула. Долинский положил книгу. Свеча горела под зеленым абажуром и слабо освещала оригинальную головку Доры... "Боже! как она хороша",- подумал Долинский, а что-то подсказывало ему: "А как умна, как добра! Как честна и тебя любит!"
      Сон одолевал Нестора Игнатьича. Три ночи, проведенные им в тревоге, утомили его. Долинский не пошел в свою комнату, боясь, что Даше что-нибудь понадобится и она его не докличется. Он сел на коврик в ногах ее кровати и, прислонясь головою к матрацу, заснул в таком положении как убитый.
      К утру Долинского начали тревожить странные сновидения: степь Сахара жгучая, верблюды со своими овечьими мордочками на журавлиных шеях, звериное рычание и щупленький Жюль Жерар с сержантдевильской бородкой. Все это как-то так переставлялось, перетасовывалось, что ничего не выходит ясного и определенного. Вдруг река бежит, широкая, сердитая, на ее берегах лежат огромные крокодилы: "это, должно быть, Нил",- думает Долинский. Издали показалась крошечная лодочка и кто-то поет:
      Ох, ты Днепр ли мой широкий!
      Ты кормилец наш родной!
      На лодочке две человеческие фигуры, покрытые длинными белыми вуалями.
      - Плывет лодка, а в ней два пассажира: которого спасти, которого утопить? - спрашивает Долинского самый большой крокодил.
      - Какая чепуха! - думает Долинский.
      - Нет, любезный, это не чепуха,- говорил крокодил,- а ты выбирай, потому что мы с тобой в фанты играем.
      - Ну, смотри же,- продолжает крокодил,- раз, два!
      Он взмахнул хвостом, лодочка исчезла в белых брызгах, и на волнах показалась тонущая Анна Михайловна.
      - Это мой фант, твой в лодке,- говорит чудовище.
      Рассеялись брызги, лодочка снова чуть качается на одном месте, и в ней сидит Дора. Покрывало спало с ее золотистой головки, лицо ее бледно, очи замкнуты: она мертвая.
      - Это твой фант,- внятно говорит из берегового тростника крокодил, и все крокодилы стонут, так жалобно стонут.
      Долинский проснулся. Было уже восемь часов. Прежде чем успел он поднять голову, он увидел пред своим лицом лежавшую ручку Даши. "Неприятный сон",-подумал Долинский, и с особым удовольствием посмотрел на ручку Доры, облитую слабым светом, проходившим сквозь шелковую зеленую занавеску окна. Привстав, он тихонько наклонился и поцеловал эту руку, как целовал ее часто по праву дружбы, и вдруг ему показалось, что этот поцелуй был чем-то совсем иным. Нестору Игнатьевичу почудилось, что Дашина рука, привыкшая к его поцелуям, на этот раз как будто вздрогнула и отдернулась от его уст. Он посмотрел на Дашу; она лежала с закрытыми глазами, и роскошные волосы, выбившись из-под упавшего на подушку чепца, красною сетью раскинулись по белой наволочке. Долинский тихонько приложил руку ко лбу Доры. В голове не было жара. Потом он хотел послушать, как она дышит, нагнулся к ее лицу и почувствовал, что у него кружится голова и уста предательски клонятся к устам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20