Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в одиннадцати томах - Том 8

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Том 8 - Чтение (стр. 27)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Собрание сочинений в одиннадцати томах

 

 


- А-а! - отозвался из соседней гостиной голос Лины.

- Иди скорей, или я разобью мою скрипку.

Вошла, как всегда, милая, красивая непокойная Лина.

- Этот господин просит твоей руки.

И, повернувшись на каблучке, Аврора добавила:

- Извини за неожиданность, но из долгого раздумья тоже ничего лучшего бы не вышло. Я иду к Tante!

- Лина! - прошептал я, оставшись вдвоем.

Она на меня взглянула и остановилась.

- Разве я смею… разве могу…

Она тихо ответила:

- Да.

Через неделю Аврора уехала к матери в Курляндию. Мы всё перед баронессой молчали. Наконец Лина сама взялась сказать, что между нами было объяснение. Я непременно ждал, что мне откажут, и вслед за тем придется убираться, как говорят рижские раскольники, «к себе в Москву, под толстые звоны». Вышло совсем не то. Мы с баронессой гуляли вдвоем, и она мне сказала:

- Я не против избрания Лины, хотя я не совсем ему рада. Вы не знаете, почему?

- Знаю. Мое прошлое…

- Совсем нет. Это слишком глупо и жестоко тянуть за человеком весь век его ошибки, но… вы русский!..

- Вы так терпимы, баронесса!.. Так долго жили в России.

- Да, это я.

- А Лина тем более.

- Нет - вы??

- Я - все, что вы хотите!

- Просите благословения у ваших родителей.

Я попросил.

Тут и загудели из Москвы «толстые звоны».

Глава двенадцатая

Матушка сокрушалась. Она находила, что я уже два раза бог весь что с собою наделал, а теперь еще немка. Она не будет почтительна. Но отец и дядя радовались - только с какой стороны! Они находили, что наши стали все очень верченые, - такие затейницы, что никакого покоя с ними нет, и притом очень требовательны и так дорого стоят, что мужу остается для их угождения либо красть, либо взятки брать.

«Немки лучше», - возвещал отцу дядя из Москвы в Калугу и привел примеры «от иных родов», таких же «столповых», как и наш род Сипачевых. Успокоили отец с дядею и матушку, что «немки хозяйственны и для заводу добры». Так все это мне и было изъяснено в пространных отписках с изъяснением, кто что думал и что сказал и чем один другого пересилил. Матушка, кажется, больше всего была тем утешена, что они «для заводу добры», но отец брал примеры и «от больших родов, где много ведомо с немками браков, и все хорошие жены, и между поэтами и писателями тоже многие, которые судьбу свою с немецкою женщиною связали , получили весь нужный для правильной деятельности покой души и на избрание свое не жаловались». Низводилось это до самых столпов славянофильства . Стало быть, мне и бог простит. Отец писал: «Это твое дело. Тебе жить с женою, а не нам, ты и выбирай. Дай только бог счастия, и не изменяй вере отцов твоих, а нам желательно, наконец, иметь внука Никитку. Помни, что имя Никиты в нашем сипачевском роду никогда прекращаться не должно, а если первая случится дочь, то она должна быть, в честь бабушки, Марфа». Я, разумеется, обрадовался и говорю баронессе, что отец и мать согласны. Она захотела видеть письмо, и я подал это письмо баронессе, а она Лине. Лина покраснела, а уважаемая баронесса не сделала никакого замечания. Я их обнял и расцеловал: «Друзья мои! - говорю, - истинно, нет лучше, как немецкие женщины». И я действительно тогда так думал - и женился. Жена моим старикам письма написала по-русски. Живем прекрасно: Москва и Калуга спокойны и рады - только всё осведомляются: «в походе ль Никитка?» Наконец напророчили! Я пишу: «Лина, кажется, чувствует себя не одною».

Сейчас же и дядя и отец сразу с обеих колоколен зазвонили. «Благословение непраздной и имущей во чреве; да разверзет ее ложесна отрок» и проч. и проч. У дяди всегда все выходило так хорошо и выспренно, как будто он Аксакову в газету передовицу пишет , а отец не был так литературен и на живчака прихватывал: «Только смотри - доставь мне Никитку!.. Или разве в самом крайнем случае прощается на один раз Марфа». Более же одного раза не прощалось.

Матушка мало умела писать; лучше всего она внушала: «Береги жену - время тяготно», а отец с дядею с этих пор пошли жарить про Никиту. Дядя даже прислал серебряный ковшик, из чего Никиту поить. А отец все будто сны видит, как к нему в сад вскочил от немецкой коровки русский теленочек, а он его будто поманил: тпрю-си-тпрюси, - а теленочек ему детским языком отвечает: «я не тпруси-тпруси, а я Никитушка, свет Иванович по изотчеству, Сипачев по прозванию».

Сделался этот Никита Иванович Сипачев моим нравственным или долговым обязательством, которого мне никак избыть нельзя. Итак, жена моя что-то заводское, и я заводский, и наша любовь и счастливый брак наш - все это рассматривается, оценивается только с племенной, заводской точки зрения.

- «Никитка! Никитка!» - «Подай Никитку!» - «В походе ли Никитка!» Да что же это, наконец, за родственная глупость и даже унижающее бесстыдство! Ну, а если нет и не будет «в походе» не только Никиты, а даже и Марфы, то что же тогда? Неужто об этом плакать, что ли, или считать это за несчастие и укорять Лину, как это бывало у евреев ветхого завета и у русской знати московского периода? Но, к счастию, мне было чего ожидать, и раздражение на своих было напрасно. Только очень они с этим льнут. Отец пишет, что мать теперь все молится Спорушнице «об имущей во чреве». Писали, что в поминанье Лина у них за здравие записана Катериной, потому что Каролину священник находил неудобным поминать, так как это имя неправославное. Лина - «еретица». Давали мне совет «наклонять жену к вере моих отцов», но надеялись, что «когда будет Никитушка, то она, вероятно, и сама поймет, что это неизбежно. Когда же он родится и станем его крестить, то чтобы поп крестил его непременно настоящим троекратным погружением в купели, а не облил с блюдечка, как будто канарейку». Мать же извещала, что она шьет Никите распашоночки и делает пеленки из старенького, чтобы ему не резало рубцами тельце под шейкой и под мышечками.

Словом, покой мой замутился с этим Никитою. И чем дальше, тем все неотступнее.

Пришли и распашонки и пеленочки, а от дяди из Москвы старинный серебряный крест с четырьмя жемчужинами, а от отца новые наставления. Пишет: «Когда же придет уреченное время - поставь к купели вместо меня стоять дьячка или пономаря. Они, каковы бы ни были, - все-таки верные русские люди, ибо ничем иным и быть не способны».

Все ведь это надо как-нибудь выполнить, а здесь такие приемы не приняты. Непременно придется что-нибудь лгать старикам, а я их так люблю и никогда их не обманывал.

Ожидание Никиты стало меня нервировать и мучить. Зачем они чересчур все это раздувают и о чем хлопочут? Все делалось бы само собою несравненно спокойнее и лучше, если бы они не гнали такой суеты и горячки. Кто родится, того бы и окрестили, и назвали бы Никитою или Марфой, а то я уже стал тревожиться: как, в самом деле, это будет? Или, может быть, и совсем ничего не будет - так пройдет?

Высказался даже в этом духе теще. Баронесса, вязавшая в это время одеяльце, покачала головою и, тихо улыбнувшись, отвечала:

- Нет, это такне проходит. А они напрасно так много беспокоятся, и ты стал беспокоен. Тебе бы пока лучше проехаться.

- Куда же, - говорю, - и как мне теперь отлучаться?

- Отчего же? Это даже хорошо. Еще числа Лины далеко, а я попрошу барона - он тебе даст командировку. Проезжайся. Числа далеко.

И я получил командировку, и в самом деле рад был проехаться. Ведь «числа далеко», а Лину оставить с нежно любящею ее матерью нимало не страшно. Да и мой беспокойный вид и нервозность, по словам баронессы, даже нехорошо влияли на настроение духа жены, а ей в ее положении нужно спокойствие.

А заботы родных всё не унимаются: перед самым моим отъездом дядя пишет, что он намерен завещать свой дом, в переулке близ Арбата, Никите, а отец пишет, что «все наше принадлежит тебе и сыну твоему, первенцу Никите Иванычу Сипачеву».

Я уехал в командировку на особом катере.

Прекрасно! Море, свободная стихия, маяки, запасы, поверки знаков - все это меня развлекло и заняло; но - черт возьми, - чуть только я удалился от своего берега, в моей душе вдруг зародилось какое-то беспокойство, что я обманут, что со мной сыграли какую-то штуку, что я выгнан из дома нарочно, как какой-то дурачок, и вообще со мною играют какую-то комедию.

Кто?.. Кто мог со мною играть комедию? Неужто моя милая, преданная жена, моя кроткая, верная Лина? Или неужто моя теща, баронесса, просвещенная, истинно честная и всеми уважаемая женщина, сочувствующая всему высокому и презирающая все недостойное истинного благородства?.. Невозможно! Не верю наветам коварным .

А какой-то черт шепчет на ухо: «Э, милый друг, все на свете возможно. Стерн, английский великий юморист, больше тебя понимал, и он сказал: «Tout est possible dans la nature» - все возможно в природе. И русская пословица говорит: «Из одного человека идет и горячий дух и холодный». Все твои домашние дамы в своем роде прелестные существа и достойны твоего почтения, и другие их тоже не напрасно уважают, а в чем-нибудь таком, в чем они никому уступить не хотят, - и они не уступят, и они по-своему обработают.

Засыпаю под плащом на палубе и вижу фигуры баронессы и Лины на берегу, как они меня провожали и махали мне своими платками. Лина плакала. Она, наверно, и теперь иногда плачет, а я все-таки представляю себе, будто я нахожусь в положении сказочного царя Салтана, а моя теща Венигрета Васильевна - «сватья баба Бабариха», и что она непременно сделает мне страшное зло: Никитку моего изведет, как Бабариха извела Гвидона, а меня чем-нибудь на всю жизнь одурачит.

Идем под свежим ветерком, катерок кренится и бортом захватывает, а я ни на что внимания не обращаю, и в груди у меня слезы. В душе самые теплые чувства, а на уме какая-то гадость, будто отнимают у меня что-то самое драгоценное, самое родное. И чуть я позабудусь, сейчас в уме толкутся стихи: «А ткачиха с поварихой, с сватьей бабой Бабарихой». «Родила царица в ночь не то сына, не то дочь, не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку». Я зарыдал во сне. «Никита мой милый! Никитушка! Что с тобою делают!»

Боцман меня разбудил.

- Вы, - говорит, - ваше благородие, ужасно колобродите и руками брылявитесь! Перекреститесь.

Я перекрестился и успокоился.

В самом деле, что за глупость: ведь я не царь Салтан, и Никитушка не Гвидон Салтанович; не посадят же его с матерью в бочку и не бросят в море!

Так и странствую в таком душевном расположении от одного берегового пункта к другому, водворяю порядки и снабжаю людей продовольствием. И вдруг на одном из дальних островков получаю депешу: совершенно благополучно родился сын, - «sehr krдftiger Knabe». Все тревоги минули: таким именно krдftiger Knabe и должен был появиться Никита! «Sehr krдftiger». Молодец! Знай наших комаринских!

Сами можете себе вообразить, как я после известия о рождении сына нетерпеливо кончал свои визиты к остальным маякам и с каким чувством через две недели выскочил с катера на родной берег этого города, где меня ждали жена и ребенок.

На самой пристани матрос передает приказание моего начальника явиться к нему прямо сию минуту.

Досадно, а делать нечего: еду.

Добрейший барон Андрей Васильевич прямо заключает меня в свои объятия, смотрит на меня своими ласковыми синими глазами и, пожимая руки, говорит:

- Ну, поздравляю, молодой отец, поздравляю! Извините, что я вас задержал и не пустил прямо домой, но это необходимо. Лина еще слаба, ведь она немножко обсчиталась числом, но зато Фриде - славный мальчик.

Я сначала не понял, что такое. Какой Фриде!

- Кто это, - говорю, - Фриде?

- А этот ваш славный мальчик! Мы его вчера окрестили и всё думали: какое ему дать имя, чтобы оно понравилось…

Я перебил:

- И как же, - говорю, - вы его назвали?

- Готфрид, мой милый, Готфрид! Это всем нам понравилось, и пастор назвал его Готфрид.

- Пастор! - закричал я.

- Да, конечно, пастор, наш добрый и ученый пастор. Я нарочно позвал его. Я другого не хотел, потому что это ведь он, который открыл, что надо перенесть двоеточие после слова «Глас вопиет в пустыне: приготовьте путь богу» . Старое чтение не годится.

- Позвольте, - говорю, - но ведь я его задушу моими руками!

- Кого это?

- Этого пастора!

- За то, что он перенес двоеточие?

- Нет, за то, что он смел окрестить моего сына!

Барон выразил лицом полнейшее недоумение.

- Как зачем окрестил сына? Как душить нашего пастора? Разве можно не крестить?

- Его должен был крестить русский священник!

- А!.. Я этого не знал, не знал. Я думал, вы так хотите! Но ведь лютеране очень хорошие христиане.

- Все это верно, но я сам русский, и мои родные русские, и дети мои должны принадлежать к русской вере.

- Не знал, не знал!

- Зачем же мои семейные, жена, теща не подождали моего возвращения?

- Не знаю - судьба, перст…

- Какая, ваше превосходительство, судьба! Судьба вот была в чем, вот чего хотели все мои русские родные!

Рассказал ему все и прибавил:

- Вот какова должна была быть настоящая судьба и имя и вера этого ребенка, а теперь все это вывернули вон. - Я этого не могу снесть.

- В таком случае вы здесь прежде успокойтесь.

- Нечем мне успокоиться! Это останется навсегда, что у меня первый сын - немец.

- Но ведь немцы также очень хорошие люди.

- Хорошие, да я-то этого не ожидал.

- А перст божий показал.

Ну что еще с ним говорить! Бегу домой.

Отворила сама теща, - как всегда, в буклях, в чепце и в кожаном поясе, во всем своем добром здоровье и в полном наряде, - и говорит мне:

- Тесс! Потише… Фриде спит…

- Покажите мне его.

Подожди, это сейчас нельзя.

- Нет, покажите, а то я сойду с ума! Я лопну с досады.

Показали мне мальчишку. Славный! Я его обнял и зарыдал.

- Ах ты, - говорю, - Никитка, Никитка! За что только тебя, беднягу, оборотили в Готфрида!

Выплакался досыта и ничего не стал говорить до тех пор, пока жена оправилась.

Потом раз выбрал время и говорю:

- Что же это вы сделали, Лина? Как я напишу об этом на Арбат и в Калужскую губернию! Как я его когда-нибудь повезу к деду и бабушке или в Москву к дяде, русскому археологу и историку!

Она будто не понимает этого и ласкается: но я-то ведь понимаю, какое мое положение с новорожденным немцем. Встанут отец и мать: показывай, мол, нам колыванское производство, а что такое я им могу сказать, что я покажу? Вот, мол, я вам оттуда своего производства немца привез!.. Потрудитесь получить - называется Готфрид Бульонович , в ласкательной форме Фриде, в уничижительной - Фридька. Имя не трудное, а довольно потешное. Меня засмеют и со двора с немцем сгонят. Или, еще вернее, мне не поверят, потому что этому и нельзя поверить, чтоб я, калужанин, истинно русский человек, борец за право русской народности в здешнем крае, сам себе первенца немца родил! Ад и смерть.

Прыгал я, прыгал - разные глупости выдумывал, хотел дело поднимать, донос писать, перекрещивать, да на кого доносить станешь? На свою семью, на любимую жену, на добрую и всеми уважаемую тещу Венигрету, которую я и люблю и уважаю!.. Черт знает, что за положение!

Так ничего иного и не мог придумать, как признать «совершившийся факт», а в нем участие «перста», и затем начал врать моим старикам, что случилось несчастие: Никитки, пишу, нет, а вышел фос-куш .

Ничего другого в этом положении не выдумал.

Глава тринадцатая

Живем наново и опять так же невозмутимо хорошо, как жили. Мой немчик растет, и я его, разумеется, люблю. Мое ведь дитя! Мое рожденье! Лина - превосходная мать, а баронесса Венигрета - превосходная бабушка. Фридька молодец и красавец. Барон Андрей Васильевич носит ему конфекты и со слезами слушает, когда Лина ему рассказывает, как я люблю дитя. Оботрет шелковым платочком свои слезливые голубые глазки, приложит ко лбу мальчика свой белый палец и шепчет:

- Перст божий! перст! Мы все сами по себе не значим ничего. - И прочитает в немецком переводе из Гафиза:

Тщетно, художник, ты мнишь,

Что творений своих - ты создатель .

Меня повысили в должности и дали мне новый чин. Это поправило наши достатки. Прошло три года. Детей более не было. Лина прихварывала. Андрей Васильевич дал мне командировку в Англию для приема портовых заказов. Лине советовали полечиться в Дубельне у Нордштрема, в его гидропатической лечебнице . Я их завез туда и устроил в Майоренгофе, на самом берегу моря. Слагалось прекрасно: я пробуду месяца два за границей, а они у Нордштрема. Чудесный старик-немец и терпеть не мог остзейских немцев, все их ругал по-русски «прохвостами». Больных заставлял ходить по берегу то босиком, то совсем нагишом. В аптечное лечение не верил нисколько и над всеми докторами смеялся. Исключение делал только для одного московского Захарьина .

- Этот, - говорил, - один чисто действует: он понял дело и напал на свою роль.

А похвала эта, впрочем, в простом изъяснении сводилась к тому, что он почитал знаменитого московского врача «объюродевшим», но уверял, что «в Москве такие люди необходимы» и что она потому и крепка, что держится «credo quia absurdum».

Любопытный был человек! Жил холостяком, брак считал недостойным и запоздалым учреждением, остающимся пока еще только потому, что люди не могут найти, чем бы его заменить; ходил часто без шапки, с толстой дубиной в руке, ел мало, вина не пил и не курил и был очень умен.

Моя теща пользовалась его расположением «как умная немка». Жена моя должна была у него лечиться. После она хотела съездить к Tante Августе в Поланген , где море гораздо солонее.

Я сказал:

- Прекрасно.

- И Фриде с собою возьмем, надо его показать танте и Авроре: она ведь его еще не видала.

- Пожалуйста, возьмите; его только и остается показывать танте Августе да Авроре.

Лина укоризненно покачала головою.

- Какой ты, - говорит, - злой!

- Да, я злой, а вы с своей мамой очень добрые: вы так устроили, что мне своим родным сына показывать стыдно.

- Почему же стыдно?

- Немец!.. лютеранин!

- Ну так что же такое?

- Ничего больше.

- Будто не все равно? Все христиане.

- То-то и есть, верно не все равно. И я так думаю: не все ли равно, а вот по-вашему, видно, не все равно: вы взяли да и переправили его из Никитки на Готфрида.

А жене уж нечего сказать, так она отвечает:

- Ты придираешься. Лишнюю комнату, которая у нас наверху, мы отдадим дяде барону (то есть Андрею Васильевичу).

- Чудесно.

- Ведь мы ему много обязаны.

- Конечно.

- Он очень любит Нордштрема.

- И Нордштрем его любит.

- Правда?

- Да.

- Он тебе говорил это?

- Как же. Он мне говорил, что барон - гороховый шут.

Лина обиделась.

- Я, - говорит, - думаю, что ты шутишь.

- Нет, не шучу; но, впрочем, Нордштрем хотел свести барона с каким-то пастором, который одну ночь говорит во сне по-еврейски, а другую - по-гречески.

Лина заметила мне, что я дерзок и неблагодарен.

В ней была какая-то нервность. Так мы расстались и почти три месяца не видались. В разлуке, в моем настроении, разумеется, произошла перемена: огорчения потеряли свою остроту, а хорошие, радостные минуты жизни всплывали и манили к жене. Я ведь ее любил и теперь люблю.

Андрей Васильевич встретил меня в Риге на самом вокзале, повел завтракать в парк и в первую стать рассказал свою радость. Пастор, с которым познакомил его Нордштрем и который «во сне говорил одну ночь по-еврейски, а другую - по-гречески», принес ему «обновление смысла».

- Что же такое он открыл?

- А, друг мой, - это благословенная, это великая вещь! Я теперь могу молиться так, как до этой поры никогда не молился. Сомненья больше нет!

- Это большая радость.

- Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я говорю о «Молитве господней».

- Я ничего не понимаю.

- Но ведь вы ее знаете?

- «Отче наш»-то? - Ну, конечно, знаю.

- И помните прошение: «Хлеб наш насущныйдай нам сегодня»?

- Да, это так.

- А вот то-то и есть, что это не так.

- Позвольте…

- Да не так, не так! Я и прежде задумывался: как это странно!.. «Не о хлебе человек жив», и «не беспокойтеся, что будете есть или пить», а тут вдруг прошение о хлебе… Но теперь он мне открыл глаза.

- А мне хочется сперва в Дубельн, к жене… боюсь, как бы не пропустить поезда.

- Нет, не пропустим. Вы понимаете по-гречески слово: « epinsiox»?

- Не понимаю.

- Это значит: «надсущный», а не насущный, - хлеб не вещественный, а духовный… Все ясно!

Я перебил.

- Позвольте, - говорю, - вы мне это что-то еретическое внушаете. Мне это нельзя.

- Почему?

- Я человек истинно русский и православный - мне нужен «хлеб насущный», а не надсущный!

- Ах, да! А я теперь в восторге читаю эту молитву и вас все-таки с пастором познакомлю. Это я непременно и хотел, чтобы он, а не другой пастор, крестил маленького Волю, и он это сделал…

- Какого Волю?

- А второй сын ваш, Освальд!

- Ничего не понимаю!.. Какой сын?.. У меня один сын, Готфрид!

- Это первый, а второй-то, второй, который месяц назад родился!

- Что?.. Месяц назад?.. Что же он, тоже « epinsiox», что ли, необыкновенный, надсущный?Откуда он взялся?

- Его мать - Лина.

- Но она не была беременна.

- А, этого я не знаю.

Я вне себя, бросаю Андрея Васильевича и лечу к себе на дачу, и первое, что встречаю, - теща, «всеми уважаемая баронесса». Не могу здороваться и прямо спрашиваю:

- Что случилось?

- Ничего особенного.

- У Лины родился ребенок?

- Да.

- Как же это так?.. Отчего же…

- Что за вопрос!

- Нет, позвольте!.. Как же три месяца тому назад, когда я уезжал… я ничего не знал? В три месяца это не могло сделаться!

- Конечно… Это надо девять месяцев. Зачем же ты это не знал!

- Почему же я мог знать, когда мне ничего не говорили?

- Ты сам мог знать по числам.

- Черт вы, - говорю, - черт, а не женщина! Черт! черт!

Это вдруг такой оборот-то после того, как я к баронессе чувствовал одно уважение и почтительно к ней относился!

Ну, дальше что же рассказывать! Разумеется, хоть лопни с досады - ничего не поделаешь! Опять все кончилось, как и в первом случае. Только я уже не истеричничал, не плакал над своим вторым немцем, а окончил объяснение в мажорном тоне.

Я сказал баронессе, что терпение мое лопнуло и что я в моих отношениях к семье переменяюсь.

- Как? Зачем переменяться?

- А так, - говорю, - что совсем переменюсь, - вы ведь еще не знаете, какой у меня неизвестный характер.

- А какой неизвестный характер?

- Я вам говорю - «неизвестный». Я и сам не знаю, что я могу сделать, если выйду из терпения. Вы это имейте в виду, если еще раз захотите мне сделать сюрприз по числам.

- Какая глупость!

- Ну вот, смотрите!

У меня явился какой-то дьявольский порыв - схватить потихоньку у них этого Освальда и швырнуть его в море. Слава богу, что это прошло. Я ходил-ходил, - и по горе и по берегу, а при восходе луны сел на песчаной дюне и все еще ничего не мог придумать: как же мне теперь быть, что написать в Москву и в Калугу и как дальше держать себя в своем собственном, некогда мне столь милом семействе, которое теперь как будто взбесилось и стало самым упрямым и самым строптивым.

Вдруг, на счастье мое, - вижу, по бережку моря идет мой благодетель, Андрей Васильевич, один, с своей верной собачкой и с книгой, с библией. Кортик мотается, а сам, как петушок, распевает безмятежным старческим выкриком:

Я устал - иду к покою;

Отче! очи мне закрой,

И с любовью надо мною

Будь хранитель верный мой!

И каким молодцом идет на своих тоненьких ножках и все выше и выше задувает высоким фальцетом:

И сегодня, без сомненья,

Я виновен пред тобой;

Дай мне всех грехов прощенье,

Телу - сон, душе - покой!

Мне стало завидно его бодрости и спокойствию, да и к жизни, к общенью с людьми опять меня поманило, и на ум пришла шутка.

«Нет, постой ты, - думаю, - старый певун: пока ты дойдешь до своей постели, чтобы вкушать сон и покой, которого просишь, - я тебя порастравлю за то, в чем, кажется, и ты «виновен без сомненья».

Глава четырнадцатая

Я покинул холм, где сидел, и без труда догнал Андрея Васильевича.

Адмирал, увидя меня, очень обрадовался и сердечно меня обнял.

- Здравствуйте, - говорит, - мой друг, здравствуйте! Какая после чудесного дня становится чудесная ночь! Я в упоенье, - гуляю и молюсь, все повторяю «Отче наш» в новом разночтенье, - благодарю за «хлеб надсущный», и моему сердцу легко. «Сердце полно - будем богу благодарны». А вы как себя чувствуете?.. Вы тоже гуляли?

- Да, гулял.

- Прекрасный вечер. Теперь домой?

- Домой.

- Вот и чудесно, и пойдем вместе. Я не скучаю и один, но с сердечным, с сочувственным и благородно мыслящим человеком вдвоем еще веселей… А вы, верно, узнали все, как это случилось, и тоже спокойны?

- Нет, - отвечаю, - я ничего не узнал, да и не хочу узнавать!

- Да, это перст божий.

- Ну, позвольте… уж вы хоть перст-то оставьте.

- Отчего же? Когда нельзя понять, - надо признать перст.

- А я скорее согласен видеть в этом чей-то шиш, а не перст.

Он остановился, как будто долго не мог понять, а потом помотал перед собою пальцем и произнес:

- Ни-ни-ни! Это перст!.. И вы никогда больше не говорите «шиш», потому что «шиш» это русский нигилизм.

- Ну уж, нигилизм или не нигилизм, а я тут перста не вижу. Перст не указывает, как обманывать человека, а здесь обман, и потому я принимаю это за шиш, показанный всему моему дальнейшему семейному благополучию. Семейное счастье мое расстроено…

- Почему?

«Ах ты, - думаю, - тупица этакий! Еще извольте ему разъяснять «почему»!»

- Я не могу больше верить самым близким людям.

- То-то: почему?

«Фу, черт тебя возьми! - думаю. - Ишь в чем у них, между прочим, сила кроется. Чего они не хотят понять, того и не понимают. Так и моя жена, и всеми уважаемая теща, и этот благочестивый певунок. А я же вас разочарую по-русски, откровенно».

И говорю:

- Я, ваше превосходительство, вам скажу только одно: я вам скажу, до каких острых объяснений у нас дошло с баронессою, которую, как вы знаете, я любил и уважал, как родную мать.

- Знаю, знаю! И она этого стоит.

- Да, а теперь я ей пригрозил.

- Чем?.. Как можно пригрожать!

- Так… сказал, что я больше ничего не потерплю и что у меня есть ужасные черты в характере, которых я сам боюсь.

- Вы это пошутили?

- Нет - совершенно серьезно.

- А что вы, например, можете сделать?

- Не знаю…

- Как же не знаете?

- В том-то для меня и есть самый большой ужас, что я сам не знаю. Я терплю много и долго, держу себя… как воспитанный человек, как европеец; а потом, если меня станут очень сильно скребсти, - я и освирепею, как бык.

- Как бык!.. Гм!.. Это скверно.

- И я вперед вам говорю, что это может кончиться скверно.

- Например как?

- А например так, что я сегодня было вздумал швырнуть за ноги это дитя.

- Ой, какая гадость!

- Да, это гадость, но ведь и со мною делают нехорошее. Пословица говорит: «против жару и котел треснет».

- Ага! Хорошая пословица. Я очень люблю русские пословицы. Но это не годится. Дитя ничем не виновато.

- Ну, я донос на собственную семью напишу и пошлю.

- Офицер!.. Донос!

- Да, сам на себя.

- Этого никто не делает.

- Нет, делают; в бракоразводных делах даже очень часто делают.

- Нет, уж вы этого не делайте.

- Ну, так вот вы меня, ваше превосходительство, научите, что же мне делать-то, чего держаться и как из себя не выйти?

- Держитесь русской пословицы.

- Которой прикажете?

- «Когда ты хочешь рассердиться, подумай, что ты говоришь с генерал-губернатором».

- Такой пословицы нет.

- Есть.

- Да уж позвольте мне, как русскому, лучше знать, что такой пословицы нет.

- Я ее от князя Суворова в Риге слышал.

- Про рижского князя Суворова про самого-то стоит пословицу сложить.

- Это правда, правда. Он фантазер, но добряк. Многое, что было невозможно, он сделал возможным. Его, бывало, попросят - он скажет: «это возможно». Очень жаль, что его больше нет, - и вам было бы хорошо.

- Мне все равно, меня мучит только, как своим родным написать, что у меня всё немцы родятся.

- Да!.. в самом деле: как бы им это написать?

- Я им чистосердечно во всем признаюсь, что я их по вашей милости обманывал и что у меня сына Никиты нет, а есть даже два сына, и оба немца. Пусть и отец и дядя это узнают, и они меня пожалеют и отпишут свое наследство, находящееся в России, детям моей сестры, русским и православным, а не моим детям-немцам, Роберту и Бертраму.

- Фуй!

- Отчего фуй? Я больше лгать не хочу. Приду домой и напишу: мне будет легче.

- Чем же легче?

- Тем, что я не буду больше моих честных стариков обманывать.

Адмирал задумался и прошептал:

- Это тоже правда.

- Конечно, правда.

- А вы первый раз им… о первом ребенке как написали?

- Я тогда солгал.

- А-а! Как жаль!

- Да, я нагло и гнусно солгал.

- Что же именно?

- Свалил все дело на fausse couche.

- Недурно! Очень хорошо! Теперь свалите на фос-кушку!

- Нет, ваше превосходительство, я попробую при думать что-нибудь другое.

- Зачем? Лучше этого не придумаете.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38