Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лев Хургес / Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Лев Хургес
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


На работу его зачислили с 10 января 1947 года – в Геофизическую лабораторию треста – сначала радиотехником, потом радиомастером в бригаде по ремонту сейсмоаппаратуры. Но пришла весна, и с апреля он уже на полевых должностях – радиомехаником или инженером-оператором в различных сейсмопартиях. Геофизика – наука полевая, так что и образ жизни у Л. X. был перманентно полукочевой. Работали не только на бывших вайнахских землях, но и по всему Северному Кавказу[28].

Но и кочуя по экспедициям, Л. X. не забывал об оседлости: в 1948 году он познакомился с Лидией Алексеевной Макаренко, а в 1953 году у них родился сын Саша. Он стал вторым ребенком в семье: у Лидии была старшая дочь – Инна Александровна. Так Лев Хургес обзавелся настоящей семьей, а не эфирной.

В апреле 1953 года, то есть вскоре после смерти Сталина, Л. X. обратился в Президиум Верховного Совета СССР с заявлением о снятии судимости. Ответ пришел спустя год: ему отказали. Причина стала понятна только теперь, когда в личном деле Хургеса можно прочесть заключение майора ГБ Пантелеева, утвержденное начальником управления ГБ по Грозненской области полковником Шмойловым. Пантелеев, видимо, набивший руку на подготовке повторных сроков, по инерции выводит ту же страшную словесную вязь:

«Из собранных материалов видно, что оставаясь на враждебных к Советской власти позициях, ХУРГЕС, будучи в заключении среди сокамерников высказывал враждебные Советскому строю троцкистские взгляды, клеветал на советскую действительность, руководителей Коммунистической партии и Советского Правительства. Высказывал пораженческие взгляды, а так же намерения после освобождения из заключения бежать за границу (том II отдельный пакет).

После отбытия наказания, работая в тресте «Грознефтегеофизика», ХУРГЕС среди работников сейсмической партии проводил разложенческую работу, заявлял рабочим о нереальности программы работ, дискредитировал руководящий состав, провоцировал рабочих на отказ от работы (том II отдельный пакет).

За последнее время ХУРГЕС среди рабочих сейсмической партии высказывает антисоветские-троцкистские взгляды, восхваляет Троцкого, клевещет на советскую действительность, руководителей КПСС и Советского Правительства (том II отдельный пакет)».

За такие грехи раньше запросто можно было схлопотать новую «баранку» (10 лет) или даже «четвертак» (25 лет), но в 1954 году ограничились вот чем: «в снятии судимости Хургесу Льву Лазаревичу – отказать»!

Но в июне 1956 года Л. X. все же реабилитировали и выдали, наконец, на руки его орден Красной Звезды Из полученных за реабилитацию денег он купил своей любимой сестре сокровище – телевизор КВН.

В мае 1957 года Л. X. довел до победного конца еще одно начатое дело – закончил Московский радиоинститут и защитил диплом, работу над которым начал незадолго до «командировки» в Испанию и воспоследовавшей «экскурсии» на Колыму. Тогда, в 1936-м, тема диплома звучала примерно так: «Радиофикация Дворца Советов», но до отъезда он успел только разработать конструкцию самоблокирующихся кнопок для зала заседаний для будущего Дворца Советов. Позднее он смеялся: «Я так и не спроектировал им радиоузел, но и они Дворец Советов так и не построили».

Оседло-кочевая жизнь продолжалась более 10 лет – до октября 1957 года, когда он перешел во ВНИИ геофизики и впервые оказался на инженерных должностях. В 1959 году его перевели в Грозненский филиал Конструкторского бюро автоматизации и телемеханики – теперь он уже стал дипломированным конструктором. В 1961 году – переход в Грозненский филиал НИПИ «Нефтехимавтомат», где Л. X. сполна раскрылся как изобретатель. В частности, он изобрел прибор для автоматической регенерации катализатора – процесса выжига кокса. Позднее он разработал турботахометр – оригинальный телемеханический прибор, следящий за поведением долота в скважине и позволяющий гибко управлять бурением[29], и предложил идею автоматического телемеханического управления всеми скважинами «Грознефти» и «Малгобекнефти»[30].

В 1965 году Л. X. официально вышел на пенсию, но продолжал работать, так что все его последующие службы – номинально временные. В 1966–1973 гг. Л. X. делил свои подработки между Грозненским филиалом ВНИПИ комплексной автоматизации в нефтяной и газовой промышленности и Грозненским радиозаводом, где работал на ответственных инженерных и конструкторских должностях.

В 1973 году Л. X. перевелся на нефтеперерабатывающий завод им. А. Шерипова, откуда уволился только 9 ноября 1987 года. Работа – ремонт приборов – была не слишком утомительной и пыльной. В конце 1970-х гг. пишущему эти строки доводилось не раз наведываться в Грозный и наблюдать, как дядя Лева кипуче изнывал на этой полупенсии без настоящего дела.

И тогда вдруг дело нашлось: воспоминания! Мемуары, на пару с садово-огородным участком, видимо, помогали ему бороться с образовавшимся интеллектуальным вакуумом. Писал он их точно так же, как и все делал в своей жизни, – весело и с разудалым романтическим огоньком…

Но 18 марта 1988 года дяди Левы не стало. Он умер в Грозном, в возрасте 78 лет. Умер от инсульта – практически мгновенно, хотя до этого долго болел.

Его новой, усыпанной абрикосами родине – Грозному – уже недолго оставалось жить в мире и спокойствии. Произошло то, что произошло, и в 1992 году его сын с семьей[31] спешно покинули этот красивый город.

Покочевав по северокавказским городам (Новочеркасск, Аксай), они обосновались в Краснодаре. Со временем, когда жизнь нашла свое русло и здесь, у Саши, сына Л. X., руки дошли и до исписанных мелким отцовским почерком длинных листов, и до кассет с его голосом. Сын любит повторять об отце: «Вся его жизнь – пример того, как достойно выживать в СССР. Он не остался никому должен – вечная ему память!»

5

Не без некоторой гиперболизации

Воспоминания Льва Хургеса охватывают период с 1924 по 1946 годы, то есть всего лишь немногим более 20 лет, полных сменяющих друг друга передряг. Читая, невольно ловишь себя на мысли, что главный движитель судьбы автора – это фантастическое, просто бешеное везение: не было такой ситуации, из которой он бы, в конечном счете, не выходил «сухим».

Нет, он не игрок и не баловень, которому фартит всегда и везде, по-крупному и по пустякам. Сам он скромно списывал все это на молитву одной старой испанки из Сан-Педро-Алькантеры, приемную внучку которой, Пакиту, он однажды хотел удочерить. Этот «оберег» срабатывал, однако, только в экстремальных ситуациях, особенно в тех, где цена вопроса особенно велика, например: жизнь или смерть.

Но таких случаев на страницах его записок – десятки. Запросто мог он свалиться с обледенелой крыши, устанавливая кому-то антенну, или разбиться на испытаниях новой авиатехники, не говоря уже о смерти на «Максиме Горьком», избежать которой Хургесу помогло даже не везение, а чудо.

Сама дорога в Испанию – буквально на пороховом ящике – была отчаянно рискованной. Обошлось: доплыли[32]. В Малаге, то есть на самом южном плацдарме республиканцев, он жил под бомбами и пулями авиации мятежников и ни разу не был даже ранен. Он вовремя спохватился и тогда, когда шофер по-предательски едва не завез его на блокпост к фалангистам. И в миг перед сдачей Малаги, когда Киселев приказал своей команде садиться в машины и уезжать, он решил не подчиняться приказу и остаться со своим командиром на верную смерть.

Этот эпизод был, наверное, решающим для следующего осознания: «И впоследствии, когда мне приходилось близко сталкиваться с Костлявой, я всегда себе говорил: «Ты уже с ней встречался и остался человеком, останься им и сейчас!»

Львиная доля таких «случаев» досталась, конечно, ГУЛАГу, начиная с психоделических транс-сеансов в Полтавском карцере и шуровки в чреве парохода «Дальстрой». А на самой Колыме смерть и вовсе ходила за ним по пятам, не выпуская из костлявых пальцев привязанный к косе короткий поводок. Незабываемы такие яркие эпизоды, как битва со ссученным уркой-бригадиром Коломенским на прииске Скрытном, как месяц в мальдяковском РУРе или как бегство из ШИЗО в карантинный барак и др. Это тогда староста барака сказал ему: «…Если бы мне подобную ахинею рассказали на воле, я бы ни одному слову не поверил. Живи, Лева! Я тебя не видал…»

И Лева жил!

Но к одному только везению и природному оптимизму формула его жизни не сводится. В формулу эту вошли и завидное здоровье (от родителей), и наивная одержимость (от комсомола), и активная жизненная позиция (собственная наработка). Если возникала по жизни та или другая проблема – будь то проблема своевременного возвращения в Москву с курортов Кавказа, проблема шуровки в трюме «Дальстроя» (разговор с Аидом) или проблема выполнения плана по литью в Рыбинском лагере, – он не убегал от нее, а сразу же приступал к разрешению. И решение приходило – или спонтанно, по наитию, или в результате продумывания какой-то многоходовой комбинации, хотя бы и на грани фола (как, например, в случае выполнения плана по литью с помощью ворюг Сэмэна Лемэца). И только тогда – и ни секундой раньше – «подключалось» везение.

С самой молодости какая-то особая сила – а, может, тоже везение? – постоянно сталкивала Л. X. с незабываемыми людьми и незаурядными личностями. Например, с Э. Кренкелем на заре радиолюбительства. Испания, как ни странно, оказалась скупее на встречи, если не считать мимолетных. И тут самой урожайной была, конечно, гулаговская часть – от Полтавы и до Рыбинска.

Л. X. не слишком интересовался литературой, но вот список имен одних только писателей, встреченных им на их зэковском пути: Ю. Казарновский, В. Нарбут, И. Поступальский, В. Переверзев, А. Белинков. В то же время он честно не причисляет к числу своих «знакомых», скажем, конструктора С. Королева, хотя и сидел с ним в одном лагере и в одно время.

Тут мы сталкиваемся с особенностями его памяти, а стало быть – в контексте жанра, к которому он обратился, – и с особенностями его поэтики.

Органически он не врет, но иногда, предаваясь восторгам или гневу, он – воспользуемся его же формулировкой – пишет «не без некоторой гиперболизации».

Надо сказать, что память у Л. X. была великолепная. Он знал наизусть немало стихотворений, и даже прозу (что позволяло ему, если жизнь заставляла, и «тискать романы» у блатных). Но великолепная – не значит безошибочная. Аберраций памяти у Хургеса, как и у всякого другого, хватает, и это совершенно естественно. Не так уж и важно, в «Знамени» или в «Новом мире» была напечатана повесть о героизме немецких моряков или в каком именно году прошла в тюрьме Всесоюзная перепись: в конце концов, саму эту неточность можно деликатно оговорить в комментарии. Куда важнее суть сообщения – о сближении Сталина и Гитлера или об атмосфере проведения переписи населения именно в тюрьме.

Очень важная межа проходит по тому, вспоминает ли Л. X. то, что он видел сам, или подхватывает истории, услышанные от других.

В первом случае он ничего преднамеренно не искажал: чистой правдой оказываются самые невероятные истории (как, например, рассказ про «крестиков»). Уже названная «гиперболизация» – это то же, что взгляд на излагаемое событие через увеличительное стекло.

Во втором – самые вероятные и правдоподобные истории вполне могут оказаться и недостоверными, изъеденными полуправдой или ложью. Вины вспоминающего тут нет: а вот собеседники вполне могли себе позволить некоторую «концептуальность».

Назову лишь два таких случая: зэка Данишевский, один из добрых гениев Л. X., ни разу не рассказывал ему о том, как в свое время он и сам, служа в ОГПУ, был короток на расправу и на отправку в ГУЛАГ. Другой случай – летчик-ас Мартыщенко: он поведал своему другу множество историй о своих летных заслугах и подвигах (даже о мифическим катапультировании, которое стало массово применяться только после войны), но ни слова – об истинной причине своей 10-летней отсидки[33].

Естественно, что таких рассказов «с чужих слов» больше всего в колымских главах воспоминаний, отчего они и оставляют, по сравнению с другими, несколько менее убедительное впечатление. Еще об особенностях поэтики Хургеса.

Первые две – из области лексикона: так, Сталина он почти не называет Сталиным, а все больше Джугашвили. В то же время «тюремщиками», вопреки стандарту, называет не тюремный персонал, а самих сидельцев. Этим он пытается отделить сидельцев-лагерников от сидельцев-тюрьзаковцев, то есть тех, у кого местом отбывание срока в приговоре значатся не исправительно-трудовые лагеря, а именно тюрьмы, то есть как раз его случай. Это обстоятельство не раз всплывало на Колыме, создавая ему дополнительные режимные сложности.

Другая немаловажная черта Хургеса-мемуариста – его колоссальный интерес к техническим подробностям всего и вся, с чем он сталкивался: к радиоприемникам, фотоаппаратам, самолетам, пароходам, зенитным установкам и даже – к козырькам на окнах в тюремных камерах и к колымским тачкам.

Можно только вообразить, какого классного изобретателя могла бы в лице Хургеса получить родина[34], когда бы ни ее собственное – преступное с самых разных точек зрения – решение отправить тысячи своих граждан в Испанию. И вовсе не для того, «чтоб землю крестьянам в Гренаде отдать», а для создания коминтерновского геополитического плацдарма на западном краю Европы и уничтожения троцкистского звена республиканцев (второе, несмотря на неудачу в первом, вполне удалось).

Нелегальность и авантюрность всей операции предопределили и тот абсурдный, на первый взгляд, режим секретности, с которой Л. X. вербовали в Испанию, и ту спешку, с которой его туда отправляли. У парня украли молодость, любовь, семью и учебу: его безжалостно выдернули из института накануне защиты диплома, оторвали от горячо любимых родителей, которых он так больше никогда и не увидел, оторвали и от Зои Р., заставив его грубо пресечь отношения с ней – якобы ради нее же самой!

Между романтизмом советской Испании и соцреализмом советской Колымы – тысячи связующих нитей: взаимная слежка, взаимный страх доносительства, взаимные предательства, наконец, – налицо все признаки этого глобального бесчеловечного социума. И не удивительно, что сел Хургес по доносу своего непосредственного начальника Киселева-Креминга[35] – того самого, ради защиты которого он искренне был готов умереть и, не сомневайтесь, умер бы.

Нет, не промерзлая Колыма поломала жизнь Леве Хургесу, а солнечная Испания. Но не надо качать головой и журить советскую власть за то, что она так поступала со «своими», – «своих» у нее никогда не было и нет. И самый высший ее демократизм в том, что Колыма и Лубянка универсальны и общедоступны, что никто не вправе от них ни открещиваться, ни зарекаться.

И Лев Хургес, мой двоюродный дядька, не зарекался. Оказавшись там, где он оказался, он не только не пал духом, а мобилизовал всю свою молодую энергию, весь свой витальный инстинкт на то, чтобы выжить и вместе с тем оставаться человеком.

В рассказе «Красный Крест» Шаламов вскрыл и проклял самую суть царства блатарей в ГУЛАГе и на Колыме. На этом фоне героическим становится любое нормальное поведение (или, по выражению Н. Поболя: «человек все-таки не скотина, хотя в реальности такой скотской жизни никакая скотина не выдержит»).

И Лев Хургес, повторим, выдержал этот натиск. Но мало того: выйдя на свободу, отдышавшись и переведя дух, спиною перестав чуять конвоира, он сразу же попытался отыграть все то в своей жизни, что еще не поздно было наверстать – честное имя, диплом, орден, работу, семью. Впрочем, честное имя, как и неукротимый оптимизм, были при нем всегда.

И только потом мой грозненский дядя Лева, говорун и рассказчик по натуре, бросился еще раз в совершенно чуждую ему стихию – в стихию письменного свидетельства. Бросился – и преуспел: читать его воспоминания не только интересно, но и легко, поскольку следы любимого им устного жанра и на письме невытравимы.

Приглашаю читателя к чтению воспоминаний Льва Хургеса, а сам все не могу оторваться от того озорного блеска, что так и вспыхивал в его молодых глазах всю его яркую жизнь.

Павел Полян

ЕВРЕЙСКАЯ РОДОСЛОВНАЯ

Родословная по матери: Эдельманы из Долгиново. – Маевка и «Варшавянка». – А. А. Сольц. – Родословная по отцу: Хургесы из Минска. – Прадед Лейба и дед Мойша: портновская мастерская. – Отец Лазарь Хургес и переезд в Москву. – Его комиссарство у М. В. Фрунзе. – Портфель с казенными деньгами. – Троцкистский митинг на Никитской.

1

Несколько слов о моей «родословной». Чистотой «социального происхождения» моя семья не блистала, хотя некоторые «революционные заслуги» у нас тоже имелись.

Начну со стороны матери. Мать – Александра Матвеевна (Хася Мордуховна), урожденная Эдельман. Родилась и до замужества жила в местечке Долгиново Виленской губернии Виленской волости. Была она весьма симпатичной внешности. В ранней молодости за ней ухаживал какой-то приезжавший в Долгиново студент. Он и затащил ее однажды на «маевку», организованную в честь празднования 1-го мая (задолго до 1905 года).

На маевке собралась молодежь, пели песни (голос и слух у мамы были отменные) – и не только народные, но и крамольные. Но нашелся, видимо, провокатор, и на маевку нагрянули незваные гости – стражники с нагайками. Арестовать никого не арестовали, но во время пения «Варшавянки» какой-то особо ретивый стражник исполосовал мою будущую мать по спине нагайкой – да так, что рассек ей кофту и оставил на всю жизнь огромный шрам. На этом мамина революционная деятельность завершилась. И хотя революционные песни и, особенно, «Варшавянку», она пела всегда и очень охотно, но всегда вздрагивала при этом от нахлынувших ассоциаций.

Чтобы помочь отцу прокормить троих детей, она всю жизнь не гнушалась никакой работой, вплоть до вытряхивания и стирки порожних мешков из-под муки. Умерла она во время эвакуации в 1942 году на станции Сулея Челябинской области[36]. Хоронили ее буквально «на ходу», так что ни могилки, ни тем более памятника нет.

Известный старый большевик Арон Александрович Сольц, друг Ленина и участник почти всех партийных съездов, приходился матери не то двоюродным, не то троюродным братом. Его даже Джугашвили не тронул и после смерти в 1945 году похоронил у Кремлевской стены. Правда, этим «блатом» мама воспользовалась лишь однажды – в 1937 году, сразу после случившихся со мной «неприятностей»[37].

Сольц, тогда прокурор РСФСР, сразу же ее принял, но в кабинете разговаривать не стал, а повел на расположенный рядом бульвар. Когда мама рассказала ему суть дела, он ответил ей примерно так: «Саша, если Лева не круглый идиот, он не станет хвастаться родством со мною. Одно упоминание моего имени, и его дело раздуют черт знает во что, и тогда ему верная пуля. К Сталину я могу попасть и могу ему все это рассказать, но из его кабинета я выйду уже под конвоем, а дальше ты уже сама понимаешь, что будет и мне, и Леве. Но я, Саша, коммунист: одно твое слово – и я пойду к Сталину». Этого «слова» мама не сказала, а я вот еще жив и могу, спустя более чем сорок лет, писать эти строки.

Сведения о предках со стороны отца более обширны.

Во-первых, весьма загадочно происхождение самой фамилии Хургес. Никаких корней в иврите она не имеет. Откуда появились мои предки в России, я не знаю, но во всяком случае, мне доподлинно известно, что мой прадед Лейба Хургес (в честь которого я назван) уже родился и жил в Минске, где имел портновскую мастерскую, которую унаследовал мой дед Мойша Хургес.

С произношением своей фамилии мне пришлось в России немало намучиться. Никто не мог повторить ее с первого раза правильно, ни говоря о том чтобы записать. Искажения бывали всевозможные, вплоть до нецензурных. Но как только я попал в Испанию, всякие казусы исчезли: любой испанец сходу произносил и записывал мою фамилию совершенно верно, причем никто из них не верил, что это моя истинная фамилия, все считали, что это кличка, данная в Москве специально для поездки в Испанию. Правда, никто из них не мог и расшифровать ее «испанский» смысл, да и в испанских словарях мы также не могли найти ничего подходящего, но кто-то как-то объяснил мне, что «Хургес» слово не испанское, а древнемавританское и обозначает «пасынок». На этом и сошлись, и некоторые из наших в Испании называли меня для простоты Пасынком.

Но вернемся к деду: он унаследовал от своего отца мастерскую и стал в Минске военным портным. Дела у него, видимо, шли неплохо. Мастер он был отличный, так что даже сам генерал-губернатор Минской губернии шил свои мундиры только у деда. Надо полагать, дед не брезговал и наемным трудом, тем более что в те домарксовские времена сие не считалось зазорным. В самом начале века и в самом центре Минска на Соборной площади он выстроил себе двухэтажный дом (внизу мастерская, наверху жилье), где и жил со всей семьей до самой своей смерти в 1916 году (на 83-м году жизни).

Было у него трое сыновей и две дочери. Старшим из сыновей был мой отец – Лазарь Моисеевич. Он не унаследовал ни талантов, ни трудолюбия деда и в молодости проявлял склонность к бродяжничеству (по-видимому, перешедшую и ко мне). Окончив четырехклассную прогимназию, отец пополнил собой ряды еврейских коммивояжеров, столь талантливо описанных Шолом-Алейхемом. В одном из своих вояжей мой будущий отец познакомился с моей будущей матерью, женился на ней и увез с собой в Минск. Но мама не ужилась со свекровью, и молодые решили уехать в Москву, где для их будущих детей была бы возможность получить образование (о чем сами они могли только мечтать!).

Но в царское время евреям в Москве жить не разрешалось – существовала черта оседлости[38], и для проживания в Москве требовалось так называемое «право жительства». Это право имели лишь немногие категории евреев, но ни к одной из них мой отец не относился.

Но в Москве тем не менее он все-таки оказался! Его двоюродный брат – Ефим Исакович Хургес – делал большие дела на бирже и был очень богатым человеком. Он уже давно жил в Москве и где-то в Дегтярном переулке на Тверской был его 6-этажный дом со всеми удобствами вплоть до балконов в каждой квартире и внутреннего телефона.

Поступил Ефим Исакович так: он купил на имя моего отца «вторую гильдию» купеческого звания и открыл ему фиктивное «дело», под которое можно было получать крупные ссуды в банках. Таким образом обе стороны были довольны: дядька получал на отцовское имя дополнительные ссуды в банках и вел свои гешефты на бирже, а отец, получая от дядьки «жалованье», приобрел право жительства в Москве и «солидное положение» купца. Отныне он мог надеяться, что его дети смогут учиться. Правда, отец всегда ходил под дамокловым мечом долговой тюрьмы, ведь деньги-то в банках брались на его имя, а пользовался ими дядька, и если бы дядька сильно прогорел на своих биржевых гешефтах и не смог вовремя погасить задолженность, то в долговую тюрьму забрали бы не его, а отца. Но дядька вел свои дела аккуратно, и за все время у отца никаких неприятностей с кредитами не возникало.

Помимо подставных «купеческих» дел, отец занимался еще и небольшими маклерскими операциями, так что время от времени и ему копейка перепадала. Жить было, конечно, трудно, ведь нас, детей, было уже трое и все малыши, но сработала хозяйственная сметка матери. В самом центре Москвы (около Лубянской площади) она сняла квартиру из пяти комнат, две из которых занимали мы; три других она сдавала холостым приказчикам (так называли тогда продавцов в магазинах) или зажиточным студентам. Сдавала с полным пансионом, а готовила она очень хорошо и всегда угождала своим квартирантам. Таким образом мама полностью окупала квартиру и наше пропитание, а отцовы заработки шли на одежду и прочее. Так мы и жили до революции.

Не помню, по мобилизации или добровольно, но отца взяли в Красную Армию, в штаб армии М. В. Фрунзе. Молодой, с хозяйственными задатками человек полюбился командарму и за очень короткое время сделал блестящую карьеру – от простого красноармейца до уполномоченного комиссара по снабжению армии, в чем ему был выдан соответствующий «мандат». Он представлял из себя целое литературное произведение, скрепленное висящей на шнурке сургучной печатью: в нем перечислялись все чрезвычайные права обладателя мандата, а также перечень лиц (преимущественно железнодорожного персонала), которых отец имел право в случае обнаружения «контрреволюционного саботажа» расстреливать на месте «без суда и следствия» (право, к которому отец ни разу не прибегал). И много лет спустя после окончания Гражданской, в самые трудные моменты, этот мандат бережно извлекался и, как правило, оказывал чудесное воздействие на должностных лиц, пытавшихся «прижать» нашу семью.

Отец был человеком с весьма незаурядным характером, по своим убеждениям он ближе всего был к анархистам. Он, например, не признавал никакой форменной одежды. В штабе Фрунзе отец ходил или в штатском, или в вошедшей тогда в моду кожаной куртке. Даже наган он носил только в кармане. Единственной «форменной» принадлежностью его была красноармейская звездочка на околыше фуражки. Да и к другим проявлениям воинской дисциплины он относился с явной насмешкой. Как ему все это сходило с рук – до сих пор удивляюсь.

Никогда не забуду, когда я уже взрослым в 1934 году поступил бортрадистом в ГВФ, а форму там в те времена носили полностью морскую (китель, брюки, шинель, фуражку и пр.), только вместо якорей повсюду были «крылышки». И вот пошили мне полную форму с иголочки. Весь сияя золотом, явился я в таком виде в первый раз домой. Мама аж ахнула от радости: в те времена с одеждой было очень плохо (несмотря на то что к тому времени я уже работал более семи лет, своего костюма у меня не было, и я донашивал отцовы обноски), а тут все из лучшего сукна, да еще и сшито на заказ! Мама закричала отцу: «Смотри Лазарь, какую Леве шикарную форму выдали!». Отец подошел, осмотрел и внушительно хмыкнул: «Ну что ж, раньше он был простым дураком, а теперь стал форменным!»

Подозреваю, что и в Красную Армию отец вступил не по идейным соображениям, а из упрямства и противоречия. Все его бывшие коллеги по купеческому званию хором предсказывали падение большевиков через месяц после Октябрьской революции, да и с началом Гражданской войны оценивали шансы на победу Советов не более чем один к ста. Многие из его старых знакомых при случайных встречах намекали ему на то, что Деникин (Колчак, Юденич и т. д.) скоро возьмет Москву, и тогда всех «жидов-комиссаров» будут вешать на фонарных столбах. Единственной реакцией отца на такие предупреждения было вступление в 1918 году в партию большевиков (тогда это было не очень сложно, тем более что сам факт пребывания человека в действующей армии уже являлся достаточной «рекомендацией» для вступления в партию). Свои комиссарские обязанности отец выполнял неплохо, в этой должности Фрунзе продержал отца до самого конца войны.

О честности отца свидетельствует такой факт: в самый разгар голода в Москве я заболел крупозным двусторонним воспалением легких. Несмотря ни на что, я переборол эту болезнь, но после кризиса так ослаб, что мог выжить только при усиленном питании. Необходимые пол пуда белой муки и пять фунтов сливочного масла стоили, по спекулятивным рыночным ценам, столько, что, и продай мать все наше имущество, денег не хватило бы и на пятую часть покупки этих продуктов. Таких продуктов для госпиталей у отца проходило за месяц по несколько эшелонов, но сделать он ничего не мог. Малейшее хищение каралось расстрелом, и даже Фрунзе не волен был распорядиться о выделении из госпитального фонда продуктов для лечения больного сына.

Выручил брат моего дворового друга Вити Михина – Михаил: бывший балтийский матрос, он служил в ЧК, в так называемом заградотряде, изымавшем у спекулянтов продукты, привозимые ими в Москву с целью наживы. Видимо, «строгость» у заградовцев была полегче, и как-то вечером Миша зашел к нам, для порядка обматерил отсутствовавшего отца, из-под полы бушлата вытащил небольшой мешочек с мукой и скатанный в шар кусок сливочного масла и, велев растерявшейся матери держать язык за зубами, тут же, не дожидаясь благодарности, ушел. Вот так я остался в живых, хоть и без помощи отца.

Когда закончилась Гражданская война и был провозглашен НЭП, отец сразу же подал рапорт о демобилизации из армии и заявление о выходе из партии, мотивируя это несогласием с политикой НЭПа. Тогда многие коммунисты, особенно военные, подавали такие заявления, так как считали НЭП возвратом к капитализму. Но отцом, как я считаю, руководили не столько идейные причины, сколько практические: при вступлении в партию он наверняка скрыл, что до революции был «купцом», да еще и 1-й гильдии. И, хотя «купечество» отца было чисто фиктивным, никакая комиссия по чистке партии не поверила бы ему и при первой же «чистке» отца бы с треском выгнали из партии. Он это прекрасно понимал и решил предупредить такие события.

По рассказу отца, сам Фрунзе был очень удивлен таким решением и даже вызывал его для личной беседы. Но отец, не называя истинных причин своего решения, все же настоял на своем. С тех пор отец, как бы трудно ему ни приходилось, по своим личным вопросам никогда за помощью к Фрунзе старался не обращаться, хотя вполне вероятно, что тот ему не отказал бы.


Но все же пришлось отцу один раз к Фрунзе обратиться, правда, не для себя, а по несколько необычному вопросу. Это было в 1925 году, когда советский червонец – 10 рублей, ценился на «черной бирже» наравне с царской золотой десяткой. Отец в те времена работал в какой-то организации кассиром. Как-то в субботу он приехал домой позже обычного и сразу же лег спать. На следующее утро, часов в семь, меня разбудил стук в дверь. Открываю, стоит человек, лет около тридцати, очень бедно одетый: брюки с заплатами на коленях, ботинки чуть ли не веревочками подвязаны, лицо худое, одним словом типичный безработный, которых в те времена в Москве было десятки тысяч.


  • Страницы:
    1, 2, 3