Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Пушкина - Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лев Павлищев / Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Лев Павлищев
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь Пушкина

 

 


Лев Павлищев

Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники

Отдых от жизни тяжелой

Могила одна лишь дает, —

Пусть же с улыбкой веселой

Страдалица к смерти идет…

Ольга Павлищева

Глава I

В течение очень долгого времени писал я для себя воспоминания о моем детстве, юности и дальнейших затем событиях моей жизни. Воспоминания эти, касающиеся меня лично, не могут, большею частию, представлять особенного интереса для читающей публики. Всякий из нас, людей обыкновенных, прошедших, впрочем, далеко не усеянную розами жизненную школу, если не записывает, то сохраняет в душе воспоминания, которыми считает совершенно излишним делиться с посторонними: личность человека заурядного никого не может интересовать, хотя и эти люди несут тоже весьма нелегкий жизненный крест, а может быть, и несравненно более испытывают «скорбь, гнев и нужду», чем люди выдающиеся. Но публике до этих иеремиад ровно никакого дела нет.

Вот почему я и не вижу надобности предавать гласности целиком все мои воспоминания.

Но среди этих воспоминаний, – скажу без самоуверенности, – находятся страницы, которые мне было бы просто грешно не сообщить читателям. Разумею под этими страницами выдержки из моих воспоминаний, которые относятся к родителям и родственникам незабвенной, неизгладимой памяти поэта нашего, Александра Сергеевича Пушкина, и в особенности к единственной сестре его, Ольге Сергеевне Павлищевой – матери моей. Будучи старше его, она скончалась с лишком тридцать лет спустя после безвременной смерти брата.

Пушкин принадлежит не только своим кровным родным, но и всей России, а потому и личность горячо любимой им сестры не должна отнюдь оставаться в совершенной тени.

В покойной матери моей Александр Сергеевич видел не только сестру родную, но своего искреннего друга; с ней – с детского возраста своего – он отводил душу и делился вдохновениями, осуществляемыми его внезапно угасшею лирой. Не чуждая – как увидим ниже – поэтического творчества, мать моя была первоначальным его товарищем. Перед нею он ничего не скрывал; впрочем, его честной, вполне рыцарской душе и скрывать перед горячо любимой им сестрою было нечего: характеры их были как нельзя более схожи; чуткая ко всему возвышенному, мать моя была, в глазах моего дяди, идеалом женщины теплой, отзывчивой, благородной, что видно из его к ней отношений.

После всего этого не могу допустить предположения, что часть моих записок, в которой упоминаю в главных чертах о покойной Ольге Сергеевне, не заинтересует всякого, кому мало-мальски дорога память ее брата.

В этом отрывке из моих воспоминаний описан мною, хотя весьма неполно, но, смею сказать, добросовестно, домашний быт родителей Александра Сергеевича и Ольги Сергеевны, характер матери моей, дни ее молодости, замужество, общество, в котором она вращалась, и, наконец, страдальческая ее кончина.

Не будучи чуждой литературного творчества, Ольга Сергеевна никогда не делилась с публикой своими произведениями, находя, что, – как она выражалась, – le jeu ne vaut pas la chandelle (игра не стоит свечки), а в 1854 году она, занимаясь бывшим тогда в моде спиритизмом (который впоследствии сама же осмеяла в одном из приводимых мною ниже предсмертных ее стихотворений «Что такое спиритизм»), – сожгла без моего ведома, повинуясь явившейся будто бы ей тени Александра Сергеевича, почти все свои старинные рукописи, в числе которых первое по интересу место занимали веденные ею с молодых лет на французском языке записки, озаглавленные «Mes souvenirs» («Мои воспоминания» (фр.)). В записках этих весьма интересно была изложена хроника семейств Пушкиных, Ганнибаловых и характеристика посещавших дом ее родителей литераторов и общественных деятелей первой половины текущего столетия. Не имея никакой возможности пополнить этот пробел в моих воспоминаниях, я ограничился только тем, что мать моя сообщала мне изустно. Не подвергся, к счастию, истреблению хранящийся у меня альбом со стихами ее на французском языке и списанными ею любимыми произведениями ее брата, Жуковского, Дельвига, Баратынского, князя Вяземского, Мятлева, Веневитинова и других писателей пушкинской плеяды. Из этого альбома привожу несколько ее произведений, и, кроме того, сохранившиеся у меня на отдельных листках ее предсмертные стихотворения – русские и французские, которые она писала довольно четко, несмотря на постигшую ее неизлечимую глазную болезнь – умерла она почти слепая.

Наконец я счел не лишним записать в моих воспоминаниях и некоторые семейные легенды пушкинские. Для большинства читателей легенды эти, носящие на себе мистический характер, столь осмеянный нашим положительным веком, не могут представлять особенного интереса, но отвожу им место потому, что, завлекая мать мою в мир фантазий, они способствовали мистическому настроению ума ее. Делаю это и потому, что какие бы то ни было события в семействе Ольги Сергеевны – будь даже они и плодом галлюцинации – имеют для меня, как для сына ее, немалое значение. Впрочем, из множества подобных таинственных происшествий привожу – как сказал выше – только те, о которых мать моя любила вспоминать в кружке своих друзей и которые, так сказать, не прошли для нее бесследно, содействуя ее поэтическим вдохновениям.

В заключение не могу не сказать следующее.

До настоящего времени никто из биографов покойного моего дяди, – как это ни покажется странным, – не отвел единственной, родной сестре его, матери моей Ольге Сергеевне, подобающего ей места, между тем как, распространяясь о младшем брате поэта, господа эти толковали усердно и о няньке матери моей и его, Ирине Родионовне (нашедшей себе место и на картине Ге – «Пушкин, читающий свои стихи Пущину»), личности полуграмотной и ровно ничем не замечательной в сущности, кроме сообщаемых ею россказней о богатыре Еруслане Лазаревиче, царе Салтане и прочих, в этом роде, народных басен. Этого мало. Из представленных мною на Пушкинскую выставку в Москве – во время открытия памятника дяде в 1880 году – семейных портретов воспроизведены только в «Пушкинском альбоме», изданном при содействии г. Поливанова, портреты его брата, Льва Сергеевича, и бабки моей Надежды Осиповны, работы графа де Местра, имеющиеся только у меня. Между тем г. Поливанов, выпросивший тогда у меня портреты для снятия с них изображений, не знаю почему, счел излишним воспроизвести предъявленный ему мною портрет старшей сестры поэта вместе с остальными двумя и, отсылая мне их обратно, не потрудился мне объяснить причину такого недосмотра.

Все эти пробелы о незабвенной матери моей считаю сыновним долгом пополнить насколько возможно и вместе с тем приложить к моим воспоминаниям копию с портрета покойной. Оригинал портрета – работы подруги Ольги Сергеевны, Варвары Федоровны Черновой, которая нарисовала его акварелью в 1844 году, когда мать моя гостила у нее в Пулавах.

Покойная мать моя, Ольга Сергеевна Павлищева, единственная дочь Сергея Львовича и Надежды Осиповны Пушкиных, родилась в Петербурге 20 октября 1797 года, следовательно, была старше своего брата поэта годом и пятью месяцами, а младшего брата Льва Сергеевича – почти четырьмя годами. Другие младшие ее четыре брата – Николай, Павел, Михаил, Платон и сестра София скончались в малолетстве.

Отец ее, Сергей Львович, сын артиллерии полковника Льва Александровича Пушкина и Ольги Васильевны, рожденной Чичериной, второй жены последнего, имел трех братьев по первому браку отца, а именно: Николая, артиллерии полковника, вступившего в брак с сестрою писателя Измайлова, Петра и Александра, тоже служивших в артиллерии; а по второму – известного деятеля в литературной среде Василия, скончавшегося в 1830 году, и двух сестер: Анну, умершую в девицах, и Елизавету, вышедшую замуж за камергера Матвея Михайловича Сонцова.

Сергей Львович записан был с малолетства в лейб-гвардии Измайловский полк, а потом переведен в гвардейский Егерский. Выйдя в отставку в 1798 году, после рождения моей матери, он переехал с семейством в Москву, а в 1814 году опять поступил на службу и управлял Комиссариатскою комиссией резервной армии в Варшаве, где и прожил около года, после чего, выйдя вторично в отставку с чином V класса, соединился с женою и детьми в Петербурге. Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич находились при родителях, а Александр Сергеевич обучался в Царскосельском лицее.

Дед мой, получив образование французское, имел, можно сказать, и склад ума французский. Зная всего понемногу, отличаясь превосходною памятью, он питался преимущественно французскою литературой, писал прекрасные французские стихи, даже целые повести в стихах, и был душою общества, устраивая домашние спектакли, собрания и игры – jeux d’esprit[1], причем отличался и в каламбурах, и в разнообразных, принимаемых им на себя, актерских ролях. Мастерским чтением его комедий Мольера восхищались все, а остроты его, из числа коих некоторые, со слов моей матери, приведены в собранных покойным П. В. Анненковым материалах для биографии Александра Сергеевича, ходили по рукам. Французские же его повести написаны были им в альбоме, принадлежавшем родственнице поэта Мицкевича, госпоже Воловской, с которой дед мой встречался в Варшаве.

При своем легкомысленном направлении Сергей Львович хотя и читал книги серьезные, но не любил в беседе своей затрагивать политические и экономические вопросы, и, несмотря на то, что перечитал у себя все творения французских энциклопедистов прошлого века, избегал в обществе всяких философских прений и разговоров мало-мальски серьезных. В жизни практической он всегда был наивен: поручив управление своим Болдинским имением в Нижегородской губернии своему крепостному человеку М. К-ву, дед в это поместье не заглядывал, чем К-в и воспользовался, кончив тем, что сам разбогател. Так же небрежно дед следил за делами и Михайловского имения, и только в 1836 году, по смерти Надежды Осиповны, отец мой, Николай Иванович Павлищев, проездом из Петербурга в Варшаву, проведя в Михайловском летнее время, выпросил у Сергея Львовича разрешение сменить плута управляющего и завести новые порядки, значительно увеличившие поземельный доход. Распоряжения отца моего по этому предмету изложены в приобщаемой к этим воспоминаниям переписке его с Александром Сергеевичем. Не имея ни малейшего понятия о сельском хозяйстве, дед мой довольствовался присылаемыми из Михайловского двумя-тремя возами домашней замороженной птицы и масла, с прибавкой сотен двух-трех рублей ассигнациями, и не терпел занятий по хозяйству до такой степени, что, когда к нему прибыла из деревни депутация крестьян с весьма основательными жалобами на мошенника управляющего, прогнал ее, не расспросив в чем дело. Да и бабка моя, Надежда Осиповна, которой Сергей Львович предоставил, ради своих сибаритских привычек, дела по хозяйству, хотя и была практичнее своего мужа до некоторой степени, но едва ли знала и ведала настоящую цену вещам, а потому в итоге всегда у них получался минус, а не плюс, на что и намекнул в одной из своих сатир Мятлев, под названием «Сельское хозяйство, быль на Руси»:

Вот управляют как у нас:

Все минус, а не плюс.

Ке вуле ву ке л’о н фасе?

Он не се па ле Рюсс.[2]

При таком отношении к практическому быту мой дед и бабка нуждались постоянно, что и отзывалось на детях, не всегда получавших от родителей деньги даже на мелкие расходы. Парадные комнаты освещались канделябрами, а в комнате моей матери, продававшей зачастую свои брошки и серьги, чтобы справить себе новое платье, горела сальная свеча, купленная Ольгою Сергеевной на сбереженные ею деньги.

Зато в доме деда и бабки благоденствовала и процветала поэзия, а благоденствовала и процветала она до такой степени, что и в передней Пушкиных поклонялись музе доморощенные стихотворцы из многочисленной дворни обоего пола, знаменитый представитель которой, Никита Тимофеевич, поклонявшийся одновременно и древнему богу Вакху, – на общем основании, – состряпал нечто в роде баллады, переделанной им из сказок о «Соловье разбойнике, богатыре широкогрудом Еруслане Лазаревиче и златокудрой царевне Миликтрисе Кирбитьевне». Безграмотная рукопись Тимофеевича, в конце которой нарисован им в ужасном, по его мнению, виде Змей Горынич, долгое время хранилась у моей матери, – затеряна при переезде Ольги Сергеевны в 1851 году из Варшавы в Петербург.

Дед мой по природе своей отличался добрым, благородным сердцем, но, увы! и самодурством. Будучи в высшей степени вспыльчив, он во время порывов гнева забывался. Порывы эти продолжались у него, впрочем, недолго, и, придя в себя, он раскаивался и просил извинения. Так, однажды дед мой в припадке гнева дал довольно внушительное физическое наставление автору баллады о «Соловье разбойнике» за плохо вычищенные сапоги или разбитие лампы, наверное не знаю, но после этого наставления почувствовал такое сильное угрызение совести, что, надев шляпу, выскочил на улицу и более четверти часа просидел на тумбе, заливаясь горчайшими слезами. Так рассказывала мне об этом случае мать.

Сергей Львович, женившийся на внучке Ибрагима (Авраама) Петровича Ганнибала, негра Петра Великого, состоял с женой своей, Надеждой Осиповной, в родстве, так как мать ее, Марья Алексеевна Ганнибал, рожденная Пушкина, приходилась ему внучатной сестрою.

Надежда Осиповна была необыкновенно хороша собою, и в свете прозвали ее совершенно справедливо «прекрасною креолкой» (la belle creole). В полном блеске красоты своей бабка моя изображена на доставшемся мне, как выше я упомянул, единственном ее портрете на слоновой кости работы французского эмигранта графа Ксаверия де Местра, автора многих литературных произведений, между прочим, «Voyage autour de ma chambre»[3]; граф любил посвящать свои досуги и портретной живописи.

По своему знанию французской литературы и светскости бабка моя совершенно сошлась с своим мужем: в имеющихся у меня ее письмах к дочери замечается безукоризненный стиль какой-нибудь Севинье, а проводя свою молодость сначала в Москве, потом в Петербурге, среди шумных забав большого света, Надежда Осиповна очаровывала общество красотою, остроумием и неподдельною веселостью.

По характеру своему, напротив того, она резко отличалась от Сергея Львовича: никогда не выходя из себя, не возвышая голоса, она умела, что называется, дуться по дням, месяцам и даже целым годам. Так, рассердясь за что-то на Александра Сергеевича, которому в детстве доставалось от нее гораздо больше, чем другим детям, она играла с ним в молчанку круглый год, проживая под одною кровлею; оттого дети, предпочитая взбалмошные выходки и острастки Сергея Львовича игре в молчанку Надежды Осиповны, боялись ее несравненно более, чем отца.

Эта черта своеобразного характера бабки моей особенно проявилась резко относительно моего отца, Николая Ивановича, после его свадьбы. Но об этом будет мною сказано в своем месте.

Не могу не упомянуть кстати, со слов моей матери, о наказаниях, придуманных Надеждой Осиповной для моего дяди Александра Сергеевича, чтобы отучить его в детстве от двух привычек: тереть свои ладони одна о другую и терять носовые платки; для искоренения первой из этих привычек она завязала ему руки назад на целый день, проморив его голодом; для искоренения же второй – прибегала к следующему: «Жалую тебя моим бессменным адъютантом, се dont je te felici-te (с чем тебя поздравляю)», – сказала она дяде, подавая ему курточку. На курточке красовался пришитый, в виде аксельбанта, носовой платок. Аксельбанты менялись в неделю два раза; при аксельбантах она заставляла его и к гостям выходить. В итоге получился требуемый результат – Александр Сергеевич перестал и ладони тереть, и платки терять.

Укажу, кроме того, и на следующую странность моей бабки: она терпеть не могла заживаться на одном и том же месте и любила менять квартиры: если переезжать, паче чаянья, было нельзя, то она превращала, не спрашивая Сергея Львовича, снисходившего к ее причудам, кабинет его в гостиную, спальню в столовую и обратно, меняя обои, переставляя мебель и прочее.

Сергей Львович пережил свою жену на 12 с лишком лет, а сына-поэта – на 11 лет, скончался он в июле 1848 года, а бабка – в 1836 году, в самый день Пасхи, во время заутрени. Но и об этом скажу ниже более подробно.

Глава II

Восприемником матери моей Ольги Сергеевны был брат ее деда с материнской стороны генерал-поручик Иван Ибрагимович Ганнибал, сын крестника Петра Великого, негра Ибрагима (Авраама) Петровича, родоначальника Ганнибалов, Наваринский герой и основатель Херсона, где ему воздвигнут и памятник.

Александр Сергеевич, воспевая его в своей родословной, говорит так:

И был отец он[4] Ганнибала,[5]

Пред кем, средь гибельных пучин,

Громада кораблей вспылала

И пал впервые Наварин…

Как известно уже из упомянутых мною выше собранных П.В. Анненковым материалов, в числе которых занимает одно из первых мест эпизод о детстве Александра Сергеевича, написанный моим отцом, Николаем Ивановичем Павлищевым, со слов покойной Ольги Сергеевны, Иван Ибрагимович (скончавшийся в 1800 году) был опекуном племянницы своей, бабки моей Надежды Осиповны. Он употребил все меры расторгнуть второй брак своего брата Осипа, который при живой жене своей, Марии Алексеевне, обвенчался, при помощи фальшивого свидетельства о смерти супруги, с Устиньей Ермолаевной Толстой, и достигнул цели; энергически вступился Иван Ибрагимович за права брошенной своей невестки. Марье Алексеевне вследствие этого отдана была дочь ее, Надежда Осиповна, а муж ее, второй брак которого был уничтожен, поселился в своей вотчине Михайловском, где и скончался в 1807 году, когда матери моей, т. е. внучке его, было уже десять лет; не видался он, со времени окончания дела, ни с дочерью, ни с женой Марьей Алексеевной, которая по окончании бракоразводного процесса, продав соседнее свое имение Кобрино и приобретя подмосковное сельцо Захарьино, поселилась в доме своего зятя Сергея Львовича и не покидала уже этот дом до самой своей смерти в 1819 году. Затем какая судьба постигла обманутую Осипом Ибрагимовичем Устинью Ермолаевну – мне неизвестно.

Окончательно поселясь у Пушкиных, Марья Алексеевна Ганнибал была первой наставницей своей внучки и внуков. Обладая изящным слогом, которым любовались все, читавшие ее письма, она обучала мать мою и братьев ее Александра и Льва Сергеевичей сначала русской грамоте, а впоследствии и русской словесности. Как она, так и дядя их Василий Львович, возивший в 1811 году Александра Сергеевича для определения в Царскосельский лицей, имели на молодых Пушкиных самое благотворное влияние своими кроткими внушениями, религиозными убеждениями и возвышенною душою. Пользовавшийся всеобщим уважением Василий Львович резко отличался своим характером от своего брата Сергея: мать моя не помнит, сердился ли он когда-нибудь и возвышал ли голос, а если разошелся с своей легкомысленной женой Капитолиной Михайловной, рожденной Вышеславской, то отнюдь не по своей вине, и понятно, что все, кто его только знал и любил (а знала его и любила вся Москва), очутились безусловно на его стороне. Василий Львович был настолько умен, что не обижался, если иногда над ним друзья его и подшучивали. Так он расхохотался хотя меткой, но исполненной деликатности шутке своего большого приятеля, литератора И. И. Дмитриева, выразившейся в форме напечатанного только для тесного кружка друзей стихотворения «Путешествие Василия Львовича в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия», с нарисованной на Василия Львовича карикатурой. Не рассердился он и на выходку того же Дмитриева, когда последний сказал ему: «Эх, брат, Василий Львович! много, много написал ты на своем веку, а все-таки лучшее твое произведение – нецензурный «Опасный сосед», да и тот приписывают не тебе, а твоему племяннику».

Василий Львович, когда приехал в Петербург погостить у своего брата, ввел его в кружок первоклассных литераторов: Дмитриев, Жуковский, историограф Карамзин, Батюшков, князь Вяземский стали обычными посетителями моего деда. Впоследствии, с выпуском Александра Сергеевича из лицея, а Льва Сергеевича из университетского пансиона, кружок этот увеличился товарищами и друзьями дяди Александра – бароном А.А. Дельвигом, В.В. Кюхельбекером, А.С. Грибоедовым, бароном М.А. Корфом, П.А. Плетневым, Е.А. Баратынским и С.А. Соболевским, из числа которых Пушкин особенно был дружен с двумя первыми и Плетневым, а впоследствии с Соболевским и Данзасом.

Итак, Марья Алексеевна Ганнибал и Василий Львович Пушкин были первыми руководителями моей матери. Имели также влияние на ее нравственное воспитание и незабвенные тетки ее по отцу – Анна Львовна Пушкина, скончавшаяся в девицах, и Елизавета Львовна, вышедшая замуж за душевного друга Сергея Львовича – Матвея Михайловича Сонцова, превосходившего моего деда в остротах и шутках; на этой-то почве они и сошлись после следующей шутки Матвея Михайловича: «Вот, милый друг, Пушкин, ты говоришь, что фамилия Пушкиных древнее фамилии моей – Сонцовых; быть может, по геральдике, а не по существу: сон был известен вселенной, когда ей о пушке еще и не снилось».

Общей нянею моей матери и братьев ее была получившая отпускную, приписанная по Кобрину и воспетая Александром Сергеевичем Ирина Родионовна, как известно, в следующих стихах:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!

Одна в глуши лесов сосновых

Давно, давно ты ждешь меня… и проч.

Приставленная сперва к моей матери, со дня рождения Ольги Сергеевны, она уже потом стала няней ее братьев, отдавая все-таки предпочтение первенцу – Ольге Сергеевне, – что и доказала, переехав в дом отца моего тотчас после его свадьбы, где мать моя и закрыла ей глаза в конце 1828 года.

Как выше сказано, Ольга Сергеевна обучалась отечественному языку у своей бабки, Марьи Алексеевны Ганнибал, а Закон Божий преподавал ей священник Мариинского института Александр Иванович Беликов до ее семнадцатилетнего возраста. Обладая в совершенстве французским языком, он сделался известным прекрасным переводом своим по-русски «Духа Масильона», а также красноречивыми проповедями. В гостиной Пушкиных он беседовал с пользовавшимися широким – a deux battants (двери нараспашку (фр.)) – гостеприимством деда моего и бабки французскими эмигрантами на их же языке и весьма ловко, при возникающих во время этих бесед с поклонниками Дидро и Вольтера прениях, поражал собственным же оружием этих господ – колкой насмешкой. Беликов, как мне рассказывала мать, продолжал посещать дом деда и бабки еще долгое время по окончании ее воспитания и неоднократно, ведя с нею философские в духе христианства разговоры, увещевал ее не предаваться чтению имевшихся у ее родителей произведений софистов прошлого века, называя их по-французски же: «les apotres du diable» («апостолы дьявола» (фр.)), причем подарил ей на память составленное неизвестным испанским автором и переведенное на русский язык сочинение в трех частях, под названием: «Торжество Евангелия, или Записки светского человека, обратившегося от заблуждений новой философии. Сочинение, в котором победоносным образом поражаются лжемудрствования неверия и в коем доказывается истина христианской веры». Подарок Беликова, составляющий ныне, если не ошибаюсь, библиографическую редкость, мать моя считала весьма ценным и подарила мне его на память, в свою очередь, в день моего поступления в университет. Книгу эту я храню как священное для меня о моей матери воспоминание.

Беликов умел снискивать себе расположение всех, кто только посещал дом моего деда и бабки, своей сдержанностью, безобидным остроумием и, несмотря на свою рясу, салонным тактом. Уважал его и перебывавший в этом семействе легион иностранных гувернеров и гувернанток. Затем скажу и об этих господах пару слов.

Именно господ и госпожей этих перебывал легион: имена же их знает один Господь; из них выбираю эссенцию, а именно, несносного, капризного самодура Русло да достойного его преемника, по тем же качествам, Шеделя, в руках которых находилось обучение детей всем почти наукам. К счастию, не отдали в их распоряжение русский язык да православный катехизис.

Из них Русло, а не Шедель, как ошибочно сказано в материалах Анненкова, нанес оскорбление юному своему питомцу Александру Сергеевичу, одиннадцатилетнему ребенку, расхохотавшись ему в глаза, когда ребенок написал для своих лет вполне гениальную стихотворную шутку «La Tolyade» («Толиада» (фр.)) в подражание «Генриаде». Изображая битву между карлами и карлицами, дядя прочел гувернеру начальное четверостишие:

Je chante ce combat que Toly remporta,

Оu maint guerrier perit, оn Paul se signala,

Nicolas Maturin et la belle Nitouche,

Dont la main fut le prix d’une terible escarmouche.[6]

Русло довел Александра Сергеевича до слез, осмеяв безжалостно всякое слово этого четверостишия, и, имея сам претензию писать французские стихи не хуже Корнеля и Расина, рассудил, мало того, пожаловаться еще неумолимой Надежде Осиповне, обвиняя ребенка в лености и праздности. Разумеется, в глазах Надежды Осиповны дитя оказалось виноватым, а самодур правым, и она, не знаю каким образом, наказала сына, а самодуру за педагогический талант прибавила жалованье. Оскорбленный ребенок разорвал и бросил в печку стихи свои, а непомерно усердного наставника возненавидел со всем пылом африканской своей крови.

Преемник Русло, Шедель, был тоже экземпляр своего рода: свободные от занятий с детьми досуги проводил он в передней, играя с дворней в дурачки, за что, в конце концов, и получил отставку. Все это рассказала мне мать.

В руках этих-то господ находилось первоначальное образование моей матери и ее брата, и, смело скажу, умственным своим развитием мать моя обязана самой себе, точно так же, как и брат ее.

Порицая Русло и Шеделя, не могу, однако, ставить с этими чудаками на одну доску воспитателя детей, тоже французского эмигранта, графа Монфора, человека образованного, гуманного, чуждого вполне того, что называют французы maniere de goujat (казарменных выходок). Граф Монфор, живописец далеко не заурядный, подметив в моей матери охоту к рисованию, очень этому обрадовался, и под его руководством она сделала первые шаги в искусстве. Впоследствии Ольга Сергеевна обучалась с большим успехом живописи у графа Ксаверия де Местра и прекрасно рисовала портреты акварелью. Не был ей чужд и карикатурный жанр.

Гувернантки были сноснее гувернеров, хотя и не блистали напускными педагогическими ухватками. Но из них большая часть по образованию и уму стояла ниже всякой критики, поражая своею наивностию. Так, одна из них удивлялась, каким образом волки не прогуливаются по улицам Москвы, как о том ей рассказывали, когда она поехала в Россию из родины своей – отчизны Вильгельма Телля; а другая тоже удивлялась, что в России десертом после обеда не служат сальные свечки. Но все эти гувернантки были женщины добрые, искренно любившие своих питомцев. В особенности выделялась своей, так сказать, материнской нежностью к Ольге Сергеевне англичанка, мисс Белли, кончину которой питомица ее горько оплакивала. Мисс Белли развила в матери моей любовь к английской словесности, познакомив ее с образцовыми произведениями Шекспира, особенно с «Макбетом», которого она ставила выше других трагедий знаменитого поэта. Под руководством мисс Белли Ольга Сергеевна и изучила английский язык основательно.

Живопись, как я сказал уже, была любимым искусством моей матери; она полюбила было и музыку, но, к сожалению, дело испортил приставленный к ней в качестве преподавателя фортепианной игры неудавшийся танцмейстер, немец Гринвальд; барабаня беспощадно на клавикордах, принадлежавших едва ли не деду моей бабки, негру Ибрагиму Петровичу, – другого же более приличного инструмента не водилось, – Гринвальд пробовал так же беспощадно силы мышц своих и на учениках; придя в музыкальный восторг, он так больно ударил бедную Ольгу Сергеевну линейкою по руке, что она вскрикнула: «Monsieur Grtinwald, vous me faites mal!» – «Et qui vous dit que je ne veux pas vous faire du mal?»[7] – счел за благо отвечать немец.

Блистательный результат подобной музыкальной школы не замедлил обнаружиться – музыка опротивела Ольге Сергеевне.

Кроме посещавших деда моего замечательных лиц, которые не могли не повлиять на развитие умственной деятельности моей матери и характер которых, каждого в особенности, она очертила, насколько мне помнится, превосходно в уничтоженных ею впоследствии записках, – обычными гостями ее родителей были французские эмигранты вроде графа Бурдибура, Кашара и виконта Сент-Обена (о графе де Местре я сказал выше); эти так называемые «habitues»[8] находили у деда и бабки и радушный русский прием, безукоризненный, родной им французский говор. В числе эмигранток блистала остроумной беседой и талантливая, между прочим, пианистка Першерон де Муши, вышедшая впоследствии замуж за знаменитого Фильда.

Глава III

Отношения Александра Сергеевича к сестре были самые дружественные, начиная с детства и до самой его кончины. Она была товарищем его детских игр. Вопреки бессмысленных преследований гувернера Русло, дядя мой, забираясь в библиотеку отца, перечитывал французские комедии Мольера и под впечатлением такого чтения сам стал упражняться в писании подобных же комедий, по-французски же. Брат и сестра для представления этих комедий соорудили в детской сцену, причем он был и автором пьес и актером, а публику изображала она. В числе этих комедий была носившая название «Escamoteur» («Похититель»), сильно не понравившаяся Ольге Сергеевне; она, в качестве публики, освистала этого «Похитителя», что и послужило дяде поводом к следующему четверостишию:

Dis-moi, pourquoi l’Escamoteur

Est il siftle par le parterre?

Helas! c’est que le pauvre auteur

L’escamota de Moliere.[9]

В 1814 году Александр Сергеевич, будучи в лицее, написал известное послание к сестре:

Ты хочешь, друг бесценный,

Чтоб я, поэт младой,

Беседовал с тобой… и проч.

Послание это написал он в пяти экземплярах на простой серой бумаге. Один из них мать моя подарила мне на память.

По воскресеньям и праздникам родные посещали царскосельских питомцев, так как воспитанники лицея на дом не отпускались. (Правило это строго соблюдалось при первом директоре Малиновском; но при его преемнике, Энгельгардте, оно несколько раз было то отменяемо, то восстановляемо.) Тут-то во время этих посещений дядя мой читывал своей сестре поэтические произведения своей юной лицейской музы, спрашивая ее советов, так как сознавал тонкость ее вкуса и меткость ее замечаний. Она, со своей стороны, обменивалась с ним мыслями, сама стараясь развивать себя умственно и пополнять пробелы домашнего своего образования.

Пополнением этих пробелов послужили ей беседы с Державиным (в ее детстве), а потом с Жуковским, другом его П.А. Плетневым, князем П.А. Вяземским и, как упомянуто выше, со священником А.И. Беликовым. Отец же ее, Сергей Львович, ограничивался тем, что по вечерам занимал ее мастерским чтением французских классиков, в особенности Мольера, но без всяких объяснений и разбора, читая все, что ни попадется ему под руку; зато обширная библиотека его открыта была настежь, и пищею для любознательности матери моей послужили находившиеся в шкафах сочинения Декарта, Спинозы, Галля, Лафатера, Локка, Гельвеция, Вольфа, Канта, Вольтера, Руссо, Дидро и проч. Этой же библиотеке, часть которой подарена была Ольге Сергеевне моим дедом после ее замужества, а затем перешла ко мне, мать моя обязана приобретением познаний в астрономии (по руководству Albert Montemont «Lettres sur l’astronomie»[10], зоологии, ботанике, истории всеобщей и отечественной, а также основательным изучением французских, английских и италиянских классиков. Немецкая же словесность далась ей гораздо труднее, точно так же, как и Александру Сергеевичу.

Одним из любимых занятий Ольги Сергеевны в молодые годы ее было изучение физиогномистики и френологии, так что сочинения Лафатера и Галле сделались ее настольными книгами, с помощью которых она, как говорила, безошибочно распознавала характер людей; занялась она, следовательно, и хиромантией, сама иногда изумляясь своим предсказаниям, из которых привожу два примера. Однажды Александр Сергеевич, вскоре после выпуска своего из лицея, убедительно стал просить ее посмотреть его руку. Ольга Сергеевна долго не соглашалась на это, но, уступив наконец усиленной просьбе брата, взяла его руку, долго на нее глядела и, заливаясь слезами, сказала ему, целуя эту же руку:

– Зачем, Александр, принуждаешь меня сказать тебе, что боюсь за тебя?.. Грозит тебе насильственная смерть и еще не в пожилые годы.

Как известно, предсказание сбылось в 1837 году.

Подобную же насильственную кончину Ольга Сергеевна предсказала своему родственнику А.Г. Батурину, поручику лейб-гвардии Егерского полка. Он за два дня до своей кончины провел у Пушкиных, родителей Ольги Сергеевны, вечер в полном цвете здоровья и юношеских сил. Разговор зашел о хиромантии, и Ольга Сергеевна, посмотрев его руку, сказала:

– По руке вашей вы не умрете естественной смертию; впрочем, не верьте моим хиромантическим познаниям.

На третий же день после этого предсказания Батурин пал от руки убийцы. Солдат полка, в котором служил Батурин, пылая местью к наказавшему его жестокому фельдфебелю, решился его умертвить, а для ободрения себя к злодеянию напился допьяна и, ворвавшись в казарменную комнату, где думал встретить намеченную жертву, бросился с ножом на Батурина, приняв его за предмет своей мести. Батурин тут же испустил дух.

Вопросы отвлеченные, – кто я, что я и для чего я, – над разрешением которых так усердно трудились мыслители двух прошедших столетий, были главным предметом умозрительных и, в полном смысле, мучительных исследований моей матери. Занятия френологией и дочерью этой науки – хиромантией, не мешали, однако, Ольге Сергеевне смотреть в молодости своей на философские предметы с точки зрения большинства вышеупомянутых мыслителей, но впоследствии она исполнилась убеждения, что одни лишь философы-христиане могут вывести ее из лабиринта.

Перелому в ее взглядах способствовал главным образом А.И. Беликов; он вел с нею (без свойственных лицам его звания схоластических приемов) весьма оживленные прения и, разумеется, достиг чего желал: Ольга Сергеевна, увлеченная его методическими опровержениями Руссо, Вольтера и tutti quanti[11], опровержениями шаг за шагом, притом исполненными едких над этими господами насмешек, пришла к заключению о несостоятельности систем вполне гадательных и стала уже разъяснять себе тревожившие ее вопросы путем христианского учения. К сожалению, она, желая постичь тайны гроба роковые, увлеклась во второй половине жизни своей мистицизмом, в особенности после насильственной кончины брата: она вспомнила свое ему предсказание, а кстати вспомнила и довольно загадочные происшествия в семействе Пушкиных, на которые она, несмотря на то, что записала их, не обращала прежде особенного внимания. Но обо всем этом скажу в своем месте, а теперь, возвращаясь к хронологическому изложению воспоминаний о моей матери, скажу, что она считала бесполезною тратою времени все балы и рауты, к которым были так падки ее родители и на которых она, как говорят французы, a son corps defendant[12], должна была присутствовать, по приказанию Надежды Осиповны; предпочитала она беседу с книгами, ставя выше всего, по ее выражению, жизнь созерцательную, почерпая в красотах природы, поэтических своих вдохновениях и живописи самое высокое наслаждение. В одном из сохранившихся у меня ее писем мать моя говорит между прочим:

«Le despotisme de mes parents dans ma jeunesse, et ensuite les soucis et revers m’ont fait manquer ma vocation. J’etais nee pour mener une vie contemplative, mais non pour la lutte avec les vicissitudes d’une existence problematique ici bas, entre deux eternites – lutte penible, et insupportable»…

(Деспотизм моих родителей в моей молодости, а потом заботы и злоключения заставили меня изменить моему призванию. Появилась я на свет для жизни созерцательной, но не для борьбы с обстоятельствами загадочного существования земного, между двумя вечностями, – борьбы трудной и невыносимой.)

Письмо это она заключает любимыми стихами ее брата:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, на что ты мне дана?.. —

вполне разделяя взгляд его и сочувствуя изложенным в этих стихах мыслям.

Глава IV

Дед и бабка проводили весну и лето ежегодно с Ольгой Сергеевной, а в 1818 году и с Александром Сергеевичем в сельце Михайловском (Опочецкого уезда Псковской губернии), принадлежавшем Надежде Осиповне, которая предназначала это имение моей матери; но так как бабка скончалась, не оставив завещания, то после ее смерти и последовал раздел по закону: Александр Сергеевич, выплатив сестре соответственную часть, удержал имение за собою.

Соседями Пушкиных, во время пребывания их в Михайловском, оказались родственники их Ганнибалы, хлебосольство которых, радушие, доброта и порою навязчивое гостеприимство вошли у прочих соседей в пословицу: «Это что за ганнибальщина?» – говаривал зачастую соседний с Ганнибалами помещик другому же помещику, к которому приезжал погостить, если этот последний не отпускал его, приказывая отпрячь лошадей, пряча его саквояжи и проделывая тому подобные штуки, в производстве которых изощрялись оба дяди Ольги Сергеевны – Петр и Павел Исааковичи Ганнибалы. Они были олицетворение пылкой африканской и широкой русской натуры, бесшабашные кутилы, но люди такого редкого, честного, чистого сердца, которые, чтобы выручить друзей из беды, помочь нуждающимся, не жалели ничего и рады были лезть в петлю.

И Петр, и Павел Исааковичи были людьми веселыми, в особенности Павел, придумывавший для гостей всевозможные забавы, лишь бы им не было скучно в деревенской глуши. Веселость его выразилась, между прочим, как рассказывала мне мать, в следующем экспромте, который он пропел во главе импровизованного хора бесчисленных деревенских своих родственников, когда, вооруженный бутылкой шампанского, он постучал утром в дверь комнаты, предоставленной приехавшему к нему племяннику Александру Сергеевичу, желая поздравить дядю с именинами:

Кто-то в двери постучал:

Подполковник Ганнибал,

Право слово, Ганнибал,

Пожалуйста, Ганнибал,

Сделай милость, Ганнибал,

Свет, Исакыч, Ганнибал,

Тьфу, ты, пропасть! Ганнибал!

(Стихи сообщены моей матерью.)

Александр Сергеевич, только что выпущенный тогда из лицея, очень его полюбил, что, однако, не помешало ему вызвать Ганнибала на дуэль за то, что Павел Исаакович в одной из фигур котильона отбил у него девицу Лошакову, в которую, несмотря на ее дурноту и вставные зубы, Александр Сергеевич по уши влюбился. Ссора племянника с дядей кончилась минут через десять мировой и… новыми увеселениями да пляской, причем Павел Исаакович за ужином возгласил, под влиянием Вакха:

Хоть ты, Саша, среди бала

Вызвал Павла Ганнибала,

Но, ей-богу, Ганнибал

Ссорой не подгадит бал!

(Сообщено моей матерью.)

Дядя тут же, при публике, бросился ему в объятия. В тот же год моя мать и дядя виделись с престарелым братом их деда, Петром Ибрагимовичем (Авраамовичем) Ганнибалом, сыном родоначальника этой фамилии, их прадеда, генерал-аншефом от артиллерии. Он пережил всех своих братьев и скончался в 1822 году, имея более девяноста лет от роду.

Петр Ибрагимович очень приласкал Ольгу Сергеевну и в особенности обрадовался тому, что Александр Сергеевич, которого он угостил настойкой, повистовал ему не поморщась.

По словам моей матери, Ганнибал впал тогда в такую забывчивость, что не помнил своих близких. Так, например, желая рассказать о посещении им своего сына, он говорил:

– Вообразите мою радость: ко мне на днях заезжал… да вы его должны знать… ну, прекрасный молодой офицер… еще недавно женился в Казани… как бишь его… еще хотел побывать в Петербурге… ну… хотел купить дом в Казани…

– Да это Вениамин Петрович, – подсказала ему его внучка Ольга Сергеевна.

– Ну да, Веня, сын мой; что же раньше не говорите? Эх вы!..

Пребывание Ольги Сергеевны в Михайловском было для нее отрадой. Окруженная веселыми соседями, отводя с ними душу, она забывала порою тягостный для нее деспотизм родителей, которому Ганнибалы не давали чересчур разгуливаться; но с осени, с переездом в Северную Пальмиру, начиналась родительская музыка: надоеданья из-за пустяков, придирки и тому подобные угощения. Мать моя, однако, выдержала все это дольше своих братьев – Александра и Льва. Первый из них едва ли не нарочно, лишь бы бежать от родителей, провинился в 1820 году стихами «Ода на свободу», за которые и удален был из Петербурга, а второй равномерно бежал из дома, записавшись в 1826 году тайком от отца и матери в Нижегородский драгунский полк, на Кавказ: «Nous trois nous avons fui la maison, – говорила мне мать, – car le joug etait insoutenable». (Мы трое бежали из дома, так как иго было невыносимо.) Детей пилила в особенности Надежда Осиповна, а в довершение страданий Ольги Сергеевны она в 1819 году лишилась горячо любившей бабки своей, Марьи Алексеевны Ганнибал, после чего и заступаться за Ольгу Сергеевну было некому. От родительского гнета избавил ее, как увидим ниже, только 9 лет спустя отец мой.

После разлуки с сестрой Александр Сергеевич переписывался с нею, сообщая в живых рассказах свои путевые впечатления и раскрывая ей все, что у него накипало на душе. К сожалению, большая часть этих писем утрачена, а уцелевшие у меня, нося на себе характер совершенно интимный, не могут представлять особенного интереса для публики. Некоторые же приписки моего дяди к сестре напечатаны в брошюре, изданной в 1858 году в Москве (в типографии С. Селивановского), под заглавием: «Письма А. С. Пушкина к брату Льву Сергеевичу» (с 1820 по 1836 год включительно), и сообщены в копии редакции «Библиографических записок» Сергеем Александровичем Соболевским с разрешения вдовы дяди Льва Сергеевича, Елизаветы Александровны Пушкиной, рожденной Загряжской.

Упомянув о втором брате моей матери, Льве, в честь которого и дано мне при крещении имя, считаю не лишним сказать о нем несколько слов.

Обладая умом далеко не дюжинным, Лев Сергеевич образовал себя сам, подобно сестре, чтением научных книг в отцовской библиотеке, убедясь, что вся преподаваемая премудрость по системе Русло, Шеделя и прочих им подобных фокусников критики не выдерживает; таким образом, он обязан сам себе поступлением в бывший университетский пансион, после блистательно выдержанного приемного экзамена. В этом заведении Лев Сергеевич и кончил курс. Одаренный громадной памятью, он не только декламировал произведения своего брата наизусть, чем иногда не на шутку бесил его, но и сам порой увлекался вдохновением музы, которую, однако, держал под спудом: самолюбие не позволяло ему состязаться с колоссальным талантом брата. Лев Сергеевич, записавшийся, как сказано выше, «уходом» в неоднократно покрывший себя славой Нижегородский драгунский полк, отличился беззаветной, вполне «львиной», как выражалась мать моя, храбростью в кампаниях персидской, турецкой и затем польской. Покойный фельдмаршал Паскевич очень любил его, украсив его грудь многочисленными знаками отличия; дядя в особенности проявил свою отвагу в сражении под Елисаветполем. Привожу для примера следующую черту его находчивости в названном сражении:

Когда нижегородцы понеслись в атаку, один из молодых солдат, оробев, пустился наутек. «Пушкин! – закричал полковой командир. – Видишь этого подлеца, догоняй его, руби его – он полк бесчестит!» – «Сабля тупа, – нашелся Лев Сергеевич, взяв под козырек, и, пришпорив коня, воскликнул: – За мной, ребята!» – Через несколько минут неприятельская колонна обратилась в бегство. Орден Св. Владимира был наградой моему дяде за этот подвиг.

Будучи храбр на войне «до отчаяния», Лев Сергеевич, в противоположность своему брату, никогда не выходил на дуэли, считая поединки не доказательством храбрости, а храброванием, «родомонтадой», как выражаются французы.

Находясь во время службы в обществе бретеров (а бретерство было в моде), он никогда не имел с ними никаких столкновений; напротив того, эти же бретеры относились к нему с должным уважением и любили его; во избежание же неприятных историй дядя, между прочим, – даже за бутылкой, – никому не говорил «ты»; не «тыкал» он и своего закадычного приятеля Ушакова, считая это местоимение никакой дружбы не доказывающим, – сущим, как он выразился однажды матери моей, ядом, источником пошлой фамильярности, следовательно, «разглупейших» (его собственное выражение) дуэлей; а происходят они именно от фамильярного обращения, корень которого и есть пагубное «ты». Этого местоимения, по мнению дяди Льва, Александру Сергеевичу следовало бы избегать как огня. «Неужели до сих пор не дознано Сашкой братом, – сказал он Ольге Сергеевне, – что опаснее врага фамильярный друг?» Ко Льву Сергеевичу и я еще возвращусь, а теперь возвращаюсь к последовательному рассказу.

Кончина Марьи Алексеевны Ганнибал в 1819 году, а затем и неожиданная разлука с братом Александром Сергеевичем, высланным из Петербурга в следующем, 1820 году, повлияли как нельзя более неблагоприятно на характер моей матери; родительские же капризы стесняли ее свободу; по этим капризам Ольга Сергеевна должна была сопровождать Надежду Осиповну и на вечера, и на рауты, и на утренние визиты, тогда как ей хотелось заниматься дома; причем Надежда Осиповна, принуждая ее выезжать, не заботилась ничуть о туалете дочери, так что, одетая хуже других, Ольга Сергеевна чувствовала себя более нежели неловко; Сергей же Львович, что называется, и в ус не дул: смотрел он на все глазами супруги. Наконец, неожиданная в 1824 году смерть нежно любившей Ольгу Сергеевну тетки ее, Анны Львовны, довершила превращение: от прирожденной матери моей веселости и следа не осталось. Здесь будет кстати сказать, что Александр Сергеевич, несмотря на чувства любви и уважения, которые всегда питал к скончавшейся тетке, написал в одну из минут, когда нашел на него действительно шаловливый стих, «Элегию на кончину тетушки». Ольга Сергеевна шалости этой, написанной, как она сказала ему, «ни к селу ни к городу», долго простить не могла. В названном стихотворении Александр Сергеевич задевает довольно колко сестру покойной Елизавету Львовну Сонцову, любившую обзаводиться серебряными самоварами и прочей серебряной утварью, мужа ее Матвея Михайловича, да за один мах и дядю своего Василия Львовича, который имел страсть писать эпитафии, вроде сочиненной им после смерти его камердинера Василия:

Под камнем сим лежит признательный Василий.

Мир и покой тебе от всех мирских насилий…

В заключение элегии Александр Сергеевич крепко выругал насолившего ему цензора Красовского.

Супруги Сонцовы и обе их дочери – Ольга и Екатерина Матвеевны, – помимо всей их незлобивости, рассердились за элегию не на шутку; Василий Львович, не придавая выходке племянника особенного значения, удивлялся, как можно сердиться из-за таких пустяков, а цензор, как сказал моей матери автор, во время довольно неприятного разговора с сестрой по этому случаю, «получил, что желал, и задумчивым стал».

Привожу эпиграмму в настоящем, первоначальном ее виде, как продиктовала мне мать, а не в том, в котором элегия эта, переделанная дядей впоследствии, появилась в напечатанном его письме к князю Вяземскому (см. том VIII Сочинений Пушкина, издан. А.С. Суворина 1887 г., стр. 32). Вот первоначальный текст:

Ах тетушка, ах Анна Львовна,

Сергея Львовича сестра,

Ты к батюшке была любовна,

А к матушке была добра!

Тебя Матвей Михайлыч кровный

Всегда встречал среди двора,

Тебя Елизавета Львовна

Ценила больше серебра…

Давно ли с Ольгою Сергевной,

Со Львом Сергеичем давно ль,

Как бы назло судьбине гневной

Делила ты и хлеб и соль?

Но «Вот»[13] уже Василий Львович

Стихами гроб твой окропил!

Почто стихи его попович,

Подлец Красовский, пропустил?

Глава V

Поэзия была родовою особенностью Пушкиных; в молодости Ольга Сергеевна сочиняла преимущественно французские стихи, которые и записаны ею в завещанном мне альбоме. Привожу оттуда следующие коротенькие пьесы:

1

Sur un Songe

Tourmentee par un songe, il me semblait naguere,

Que dans les cieux agitant mes bras,

Je volais, soutenue par des ailes legeres.

L’amour, a ses pieds delicats,

Trainant pour me braver une masse psante,

Part plus prompt que les vents, que la foudre eclatante,

Et m’atteint des les premiers pas.

Que presage un tel songe? Helas! je crois l’entendre!

Jusqu’ a present, plus volage que tendre

J’ai pu fuir, m’echapper a travers mille amours,

Et je suis maintenant enchainee pour toujours

Par le dernier qui m’a su prendre.

(На сновидение)

(Тревожимая сном, я когда-то видела, будто бы, простирая руки в небесах, я летала, поддерживаемая легкими крыльями. Амур, чтобы воспротивиться мне, двигая своими нежными ножками тяжелую массу, летит быстрее ветров, быстрее лучезарной молнии и настигает меня на первых полетах. Что значит этот сон? Увы! кажется мне, что его понимаю. До сих пор – более ветреная, чем нежная, – я могла бежать и уклоняться от тысячи привязанностей, а теперь связана навеки с последнею, которая и успела завлечь меня.)

2

A la Nuit

Toujours le malheureux t’appelle,

О nuit, favoralle aux chagrins!

Viens done, et porte sur ton aile

L’oubli des perfdes humains!

Voile ma douleur solitaire!

Et lorsque la main du sommeil

Fermera ma triste paupiere,

О Dieu! reculez mon reveil!..

Qu’a pas lents 1’aurore s’avance

Pour ouvrir les portes du jour;

Importuns, gardez le silence,

Et laissez dormir mon amour!

(К Ночи)

(Несчастный всегда тебя призывает, о ночь, благоприятная горестям! Приди же и неси на твоих крыльях забвение вероломных смертных. Завесь скорбь моего одиночества, и, когда рука сна смежит мои печальные вежды, о Боже! отодвинь мое пробуждение, и пусть заря медленными шагами приблизится открыть двери дня. Непрошеные, храните молчание и не мешайте спать моей любви.)

Sur la cigale

О cigale melodieuse!

Que ta destinee est heureuse!

Que tu vis sous d’aimables lois!

Dans le parfum de la rosee

Tu t’enivres, reine des lois!

Puis sur un vert rameau posee,

L’echo retentit de ta voix!

Des fruits, que prodigue l’automne

Des biens, qu’apporte le printemps —

La faveur des dieux te les donne

Dans le bocage et dans les champs!

Des guerrets hote pacifque,

Ta vue est chere au laboureur;

Nous aimons ton chant prophetique

De l’ete doux avant-coureur!

Les muses daignent te sourire,

Et tu tiens du dieu de la lyre

L’eclat de tes joyeux accents.

Des bois oracle harmonieux,

Fille innocente de la terre!..

Ta substance pure et legere

Te rend presque semblable aux dieux!

(На стрекозу)

(О стрекоза благозвучная, как счастлива судьба твоя, под какими прекрасными законами ты живешь! Ты, царица лесов, опьяняешься среди благоуханий росы, а когда сидишь на зеленой ветке, эхо передает твой голос! Плоды, которые расточает осень, богатства, приносимые весною, – все это предоставляет тебе в рощах и полях милость богов. Мирный посетитель пашен! Вид твой драгоценен земледельцу! Мы любим твое пророческое пение, приятный предвестник лета! Музы удостоивают тебя улыбкою, и ты получила от бога лиры очарование твоих радостных напевов. Сладкогласный певец лесов, невинная дочь земли, твое чистое и легкое вещество уподобляет тебя богам!..)

Привожу еще, хотя и вопреки хронологическому порядку, одно французское четверостишие моей матери; сочинила она его в течение не более пяти минут в 1849 году (23 мая) за два часа перед моим выездом из Варшавы в Петербург для поступления в учебное заведение:

Acrostiche a mon fls Leon

Les souhaits, qu’en се jour je fais pour ton bonheur,

En te disant adieu, partent du fond du coeur;

О mon Dieu! daigne, daigne ecouter ma priere,

Ne la rejette pas – tu vois qu’elle est sincere…

(Акростих сыну моему Льву)

(Пожелания, которые сегодня произношу для твоего счастия, говоря тебе прости, исходят из глубины сердца. О Боже мой, удостой, удостой услышать молитву мою! Не отвергай ее, ты видишь, что она искренна!)


В вышеупомянутом альбоме списаны моей матерью также многие любимые ею стихотворения брата ее и других писателей. К сожалению, Ольга Сергеевна не под каждым из них подписывала фамилию авторов. В числе помещенных в этой книжке произведений находится пьеса «Разуверение», приписываемая Ольге Сергеевне ее друзьями; мать же на вопрос мой – «кто автор?» – отвечала, улыбаясь: «Сам отгадай, Леон, а так-таки и не скажу».

В этом стихотворении автор – по всей вероятности, Ольга Сергеевна – говорит как бы от имени товарища Александра Сергеевича по лицею, В.К. Кюхельбекера, после упрека, сделанного ему дядей за обидчивый нрав. И действительно, Александр Сергеевич однажды, в присутствии своей сестры, сказал Кюхельбекеру: «Тяжелый у тебя характер, брат «Кюхля» (так всегда он называл его); люблю тебя как брата, но когда меня не станет, вспомни мое слово: «ни друга, ни подруги не познать тебе вовек».

Пушкин любил всей душой брата «Кюхлю», хотя, так же как и с Павлом Ганнибалом, повздорил с ним именно из-за вздоров, вследствие чего, рассказывала мне мать, секунданты, их же друзья и приятели, поставив Пушкина и «Кюхлю» на дистанцию в пятнадцати шагах один от другого, вручили каждому из ратоборцев по игрушечному пистолету, не бившему и на пять шагов. Результатом поединка – искренние объятия соперников, слезы умиления и не одна бутылка «Аи». Вот стихи «Разуверение»:

Не мани меня, надежда,

Не прельщай меня, мечта!

Уж нельзя мне всей душою

Вдаться в сладостный обман;

Уж унесся предо мною

С жизни жизненный туман.

Неожиданная встреча

С сердцем, любящим меня…

Мне ль тобою восхищаться?

Мне ль противиться судьбе?

Я боюсь тебе вверяться,

Я не радуюсь тебе!

Надо мною тяготеет

Клятва друга первых лет!

Юношей связали музы,

Радость, молодость, любовь,

Я расторг святые узы…

Он в числе моих врагов!

Ни подруги и ни друга

Не иметь тебе вовек!

Молвил, гневом вдохновенный,

И пропал мне из очей;

С той поры уединенный

Я скитаюсь меж людей!

Раз еще я видел счастье…

Видел на глазах слезу,

Видел нежное участье,

Видел… но прости, певец,

Уж предвижу я ненастье!

Для меня ль союз сердец?

Что же? роковая пуля

Не прервала дней моих?

Что ж? для нового изгнанья

Не подводят мне коня?

В тихой тьме воспоминанья

Ты б не разлюбил меня…

Обидчивость Кюхельбекера порой, в самом деле, была невыносима; в обществе его прозвали «Le monsieur qui prend la mou-che»[14]. Так, например, рассердился он на мою мать за то, что она на танцевальном вечере у Трубецких выбрала в котильоне не его, а Дельвига; в другой же раз на приятельской пирушке у П.А. Катенина Кюхельбекер тоже вломился в амбицию против хозяина, когда Катенин, без всякой задней мысли, налил ему бокал не первому, а четвертому или пятому из гостей.

Относясь всегда как нельзя более дружески к Кюхельбекеру, Александр Сергеевич разошелся с другим своим лицейским товарищем, бароном, впоследствии графом, Модестом Андреевичем Корфом. Между ними пробежала черная кошка из-за безделицы. О столкновении дяди моего с Корфом Ольга Сергеевна, оправдывая отнюдь не своего брата, а Модеста Андреевича, рассказала мне следующее.

Поводом к взаимному охлаждению лицейских однокашников послужило обстоятельство вздорное.

Корф и Пушкин жили в одном и том же доме; камердинер Пушкина, под влиянием Бахуса, ворвался в переднюю Корфа, с целью завести ссору с камердинером последнего; вероятно, у этих субъектов были свои счеты. На произведенный камердинером Пушкина шум в передней Модест Андреевич вышел узнать, в чем дело, и, будучи вспыльчив, прописал виновнику беспокойства argumentum baculinum[15]. Побитый камердинер Пушкина пожаловался своему барину. Александр Сергеевич вспылил в свою очередь и, заступаясь за слугу, немедленно вызвал Корфа на дуэль. На письменный вызов Модест Андреевич отвечал тоже письменно: «Je n’accepte pas Voire def pour une bagatelle semblable, non par ce que Vous etes Pouchkine, mais parceque je ne suis pas Ktichelbecker».[16]

Корф, не жалуя Кюхельбекера за бретерство, уколол этим же качеством и моего дядю.

Буря в стакане воды повела, однако, к тому, что Александр Сергеевич начал коситься на Корфа, который тоже стал его избегать. Сошлись ли они впоследствии на прежнюю товарищескую ногу, – не знаю.

Между тем Пушкин всю силу своей дружбы обратил на третьего своего товарища, поэта-барона Антона Антоновича Дельвига; теплые чувства их одного к другому не омрачились никакими недоразумениями.

Дядя после внезапной смерти Дельвига, последовавшей 31 января 1831 года, о которой получил известие, будучи в Москве, заболел от горя: кончина друга была для него неожиданным, страшным ударом. Изливая скорбь о невознаградимой утрате перед матерью моей, тоже искренно любившей безвременно угасшего поэта, Александр Сергеевич, среди истерических рыданий, сказал ей: «Сестра! в гробу мой Дельвиг милый! Немного нас осталось здесь: Горчаков, Комовский, Корф и только; о Кюхле (Кюхельбекере) не говорю; он для нас помер[17]; далеко, далеко он от нас… не увидим более друга Вильгельма…»

Слова моего дяди, вылившиеся из глубины его любящего сердца, мать моя вспоминала не раз и вспоминала не без слез, высказывая предположение, что будь жив Дельвиг, он бы не допустил ее брата до расправы с «мальчишкой» (ее выражение) Дантесом и заставил бы Александра Сергеевича пренебречь всеми анонимными пасквилями, которыми доедали и доели его люди, не стоящие подошвы разорванных сапогов его же пьяных лакеев (подлинные слова моей матери. Выражалась она энергически).

И действительно, Дельвиг был ангелом-хранителем Пушкина, добрым его гением, в противоположность Чаадаеву, которого, кстати скажу, Ольга Сергеевна терпеть не могла. По ее словам, стихотворение моего дяди «Демон», посвященное им другу своему, Ал[ександру] Ник[олаевичу] Раевскому, относится именно к Чаадаеву. Оно написано в 1823 году и начинается так:

В те дни, когда мне были новы

Все впечатленья бытия…

И далее:

Тогда какой-то злобный гений

Стал тайно навещать меня…

Перенося безропотно, до самого своего замужества, домашние огорчения и неприятности, Ольга Сергеевна находила бестолковой суетой погоню за общественными увеселениями и удивлялась своим сверстницам, бальницам и модницам, говоря им: «Je m’etonne, comment Vous ne pouvez pas sufre a Vous rnёtе?» (Удивляюсь, как вы не можете довольствоваться самими собою?) Любимым провождением времени и утешением ее были книги, ведение своего дневника, втайне, конечно, от родителей, – дневника, в котором она изливала свои страдания, наконец, беседы с людьми серьезными о предметах отвлеченных.

Как я уже упомянул в своем месте, Ольгу Сергеевну занимали, главным образом, не разрешаемые смертными вопросы высшие – о цели бытия земного, назначении человека и, наконец, вопрос роковой, страшный – о смерти и жизни загробной. Под влиянием кончины горько оплаканных ею Марии Алексеевны и Анны Львовны, мать моя увидела ключ к разрешению волновавших ее вопросов единственно в религии, покончив бесповоротно с несостоятельными системами философов-энциклопедистов.

Убежденная в истине бессмертия души, Ольга Сергеевна пришла к выводу, что отошедшие души наших родственников и друзей могут порою навещать оставшихся, а раз допустив это, она допустила бытие и других неразгаданных существ иного мира, духовного. Мистическому настроению матери содействовали, кроме чтения мистиков в библиотеке Сергея Львовича, принадлежавшего в молодости, подобно своему брату Василию, к масонской ложе, и бесчисленные семейные легенды.

Некоторыми из этих легенд я и заканчиваю описание молодости матери до ее замужества, рассказывая каждое таинственное приключение порознь, и черта в черту так, как передавала мне их Ольга Сергеевна.

1. Белая женщина

Бабка моя, Надежда Осиповна, год спустя после появления на свет Александра Сергеевича, – следовательно в 1800 году, – прогуливаясь с мужем днем по Тверскому бульвару в Москве, увидела шедшую возле нее женщину, одетую в белый балахон; на голове у женщины был белый платок, завязанный сзади узлом, от которого висели два огромные конца, ниспадавшие до плеч. Женщина эта, как показалось моей бабке, не шла, а скользила, как бы на коньках. – «Видишь эту странную попутчицу, Сергей Львович?» Ответ моего деда последовал отрицательный, а странная попутчица, заглянув Надежде Осиповне в лицо, исчезла.

Прошло лет пять; видение бабка забыла. Пушкины переехали на лето в деревню; в самый день приезда, вечером, Надежда Осиповна, удалясь в свою комнату отдохнуть, села на диван. Вдруг видит она перед собою ту же самую фигуру. Страх лишает бабку возможности вскрикнуть, и она падает на диван лицом к стене. Странное же существо приближается к ней, наклоняется к дивану, смотрит бабке моей в лицо и затем, скользя по полу, опять как будто бы на коньках, исчезает. Тут Надежда Осиповна закричала благим матом. Сбежалась прислуга, но все попытки отыскать непрошеную гостью остались напрасными.

Прошло еще лет пять или шесть, и Пушкины переселились из Москвы в Петербург, так как дядю моего Александра готовили в лицей. К матери же в гувернантки определили англичанку мисс Белли, упомянутую мною уже выше, на которую Надежда Осиповна возложила, сверх того, поручение читать ей по вечерам английские романы. Однажды Надежда Осиповна, в ожидании прибытия гувернантки, укладывавшей Ольгу Сергеевну спать, вязала в своей комнате чулок. Комната освещалась тусклым светом висячей лампы; свечи же на столике бабка из экономии не сочла нужным зажигать до прихода мисс Белли. Внезапно отворяется дверь, и Надежда Осиповна, не спуская глаз с работы, говорит взошедшей: «А! это наконец вы, мисс Белли! давно вас жду, садитесь, читайте». Вошедшая приближается к столу, и глазам бабки представляется та же таинственная гостья Тверского бульвара и сельца Михайловского – гостья, одетая точно так же, как и в оба предшествовавшие раза. Загадочное существо вперило в Надежду Осиповну безжизненный взгляд, обошло или, лучше сказать, проскользнуло три раза вокруг комнаты и исчезло, как бабке показалось, в стене.

Спустя год или два после этого последнего явления Надежда Осиповна видит во сне похороны; чудится ей, будто бы ей говорит кто-то: «Смотрите! хоронят «Белую женщину» вашего семейства! больше ее не увидите». Так и вышло: галлюцинации Надежды Осиповны прекратились.

2. Двойник

В 1810 году к Пушкиным собрались, по случаю ли именин Сергея Львовича, или жены его (мать позабыла), гости. Страдая зубною болью, Сергей Львович высылает камердинера с извинением, что явиться к чаю не может. Общество занимает Надежда Осиповна разными забавными анекдотами, причем изощряет все свое остроумие на счет родственниц мужа – Чичериных, из которых одну она прозвала горбушкой, другую – крикушкой, третью – дурнушкой. Тогда сидящая за самоваром рядом с Надеждой Осиповной мать ее, Марья Алексеевна Ганнибал, подает ей знаки прекратить ядовитые шутки, но дочь, не унимаясь, хохочет над своими же остротами до упаду. Марья Алексеевна повторяет свою мимику и, наконец, выведенная из терпения, говорит: «Как не стыдно тебе, Надя, смеяться над его родными», – причем показывает дочери на порожний стул. Дочь не понимает, смотрит на мать и говорит ей, продолжая острить: «Ну что ж такое? разумеется, все три смешны: горбушка, крикушка, дурнушка!»…

Между тем, вот что было причиною и жестов, и увещания Марьи Алексеевны: ей показалось, будто бы Сергей Львович явился в гостиную в халате с подвязанной щекою и сел на стул у дивана. Прабабку мою поразило, каким образом чопорный Сергей Львович мог выйти в таком бесцеремонном облачении, он, который принимал посторонних у себя не иначе, как во фраке, согласно господствовавшему в то время этикету модных салонов? Удивление Марьи Алексеевны возросло, когда на ее вопрос дочери, почему та не наливает чашку чаю Сергею Львовичу (говоря это, Марья Алексеевна вторично указала на порожний стул), Надежда Осиповна отвечала: «Разве не знаете, мама, что Сергей из кабинета не выйдет? у него зубы болят, и чай ему я уже послала».

Двойник моего деда, никем, впрочем, не видимый, кроме Марьи Алексеевны, просидел в глазах ее на стуле до самого ужина, а когда гости перешли в столовую ужинать, последовал за ними, но прошел, минуя столовую, в кабинет, где находился не фиктивный, а настоящий Сергей Львович.

Удостоверясь на следующий день, что Сергей Львович вовсе и не думал показываться гостям в неглиже, Марья Алексеевна перепугалась немало, но никому о явлении в течение целого года и не заикнулась, полагая, что если даст волю языку ранее, то случится с Сергеем Львовичем Бог весть что. Но 1810 год прошел благополучно, и только на новый – 1811 год, она сообщила о втором экземпляре моего деда.

3. Одновременная галлюцинация Василия и Сергея Львовичей

Оба они, будучи детьми, увидали вечером в одной и той же комнате и в один и тот же час бабку их Чичерину на девятый день по ее кончине. Она взошла к ним в детскую, благословила их и исчезла. Оба мальчика не сказали один другому об этом ни полслова. Лет пятнадцать спустя они пировали в кружке товарищей – офицеров Егерского полка; предметом беседы послужили, между прочим, сверхъестественные анекдоты, рассказываемые по очереди каждым из присутствовавших. Очередь дошла до Сергея Львовича, и он упомянул о своем видении; тогда Василий Львович, вскочив с места, закричал: «Как это, Серж? значит, мы в одну и ту же минуту видели то же самое?»

4. Галлюцинация Льва Сергеевича

Когда мой дядя Лев решился поступить в военную службу, не извещая о своем намерении родителей, уехавших из Петербурга в Михайловское, – это было в 1826 году, – то, оставаясь в их пустой квартире (если не ошибаюсь, по набережной Фонтанки у Семеновского моста), он приступил к разбору бумаг среди светлой майской ночи. Разобрав их, Лев Сергеевич хотел пройти в кабинет уложить свои вещи и тут задался вопросом, хорошо ли делает, уезжая на службу без родительского благословения? Путь в кабинет лежал чрез огромную гостиную, и вот Лев Сергеевич видит в гостиной скончавшуюся, как сказано выше, в 1819 году свою покойную бабку, Марью Алексеевну. Дяде кажется, будто бы она встает при его приближении со стула, останавливается в расстоянии нескольких шагов от него, благословляет его крестным знамением и исчезает мгновенно.

Впоследствии, в Варшаве, рассказывая моей матери свою галлюцинацию, дядя Лев, который далеко не был суеверен, а совершенно напротив того, прибавил: «Благословение тени добрейшей бабки нашей послужило, знать, мне в пользу. Во всех отчаянных сражениях с персиянами и поляками я, среди адского огня, не получил даже контузии; пули как-то отлетали от меня, как от заколдованного».

5. Кончина Алексея Михайловича Пушкина

Алексей Михайлович Пушкин, племянник Марии Алексеевны Ганнибал, тоже, как известно, рожденной Пушкиной (см. родословную А.С. Пушкина, составленную отцом моим Н.И. Павлищевым со слов Ольги Сергеевны и напечатанную в издании П.В. Анненкова 1855 года), был свитским офицером и профессором математики в Москве. Религиозный родственник его Василий Львович посещал его часто, желая обратить его на путь христианского учения, однако встречал всякий раз со стороны хозяина не только сильную оппозицию, но и постоянное кощунство над предметами всеобщего чествования, – кощунство, доходившее в вольтерианце-хозяине до какого-то исступления. Мало того: Алексей Михайлович обучал кощунству и своего лакея, так что, когда Василий Львович выгонял из комнаты этого доморощенного философа, старавшегося при беседах между своим барином и гостем перещеголять в выходках первого из них, лишь бы получить лишний пятак на очищенную, – этот негодяй, по наущению Алексея Михайловича, возвращался в ту же комнату через другую дверь и продолжал твердить заданное барином и выученное к немалой досаде Василия Львовича.

Вдруг недуманно-нежданно Алексей Михайлович заболевает, запирается в кабинете, и многочисленная дворня его, в том числе и философ, слышит явственно в комнате барина два спорящих голоса и слышит их несколько ночей сряду. Челядь перетрусила; но философ, по своему скептицизму, посмотрел на этот факт с философской же точки зрения и, не спрашивая, ворвался в кабинет; тут увидел он своего патрона и учителя среди комнаты, размахивавшего руками, испуганного и поистине страшного в испуге. Алексей Михайлович, устремив глаза на какой-то невидимый лакею предмет и ругаясь с каким-то таинственным гостем, замечает приход незваного камердинера и кричит что есть мочи:

– Пошел, пошел прочь! Не мешай нам; мы тебя не спрашиваем, убирайся покуда цел, пошел!

Камердинер навострил лыжи и не посмел уже возобновлять опыта. Но затем всякую ночь слышна была загадочная перебранка, как рассказывали люди, продолжаясь в течение еще недель двух, до самой кончины Алексея Михайловича, о которой Василий Львович, продолжавший в силу христианского благочестия и родственных чувств посещать больного, правда по дням, а не по ночам, передавал своему брату и Ольге Сергеевне множество других странных подробностей, распространяться о которых считаю уже излишним.

Я привел некоторые легенды лишь в виду значения, которое приписывала им покойная Ольга Сергеевна и все семейство Пушкиных.

Глава VI

В 1828 году Ольга Сергеевна вышла замуж за отца моего, Николая Ивановича Павлищева.

Родитель его, бедный столбовой дворянин Екатеринославской губернии, но рыцарь в полном смысле слова, Иван Васильевич Павлищев участвовал, командуя эскадроном отважных Мариупольских гусар, в кампаниях против Наполеона в 1805, 1807, 1812, 1813 и 1814 годах.

За отличие в кровавых битвах под Аустерлицем, Прейсиш-Эйлау, Фридланде, Тарутине, Лейпциге (где, в самом разгаре боя, встретил в последний раз своего старшего сына, Павла, служившего юнкером в другом полку), Бар-Сюр-Обе, Фершампенуазе и, наконец, в приступах Бельвиля и Монмартра дед мой – любимец героя этих времен князя Петра Христиановича Витгенштейна – получил за отличную храбрость ордена: св. Владимира 4-й степени, Анны 2-й степени с алмазами, а за Фершампенуаз – высшее за военную доблесть возмездие – орден св. Георгия 4-й степени. Скончался в 1816 году в чине полковника от полученных в сражениях ран и чахотки по возвращении в Екатеринослав.

Покровитель детей его, незабвенный князь П.X. Витгенштейн, доказал на деле, а не на одних словах расположение к Ивану Васильевичу: выхлопотал вдове его значительную пенсию, замолвил в пользу старшего сына доброе слово, в силу которого дядя Павел Иванович быстро пошел по службе, а младшего, отца моего, определил на казенный счет в благородный пансион Царскосельского лицея. Николай Иванович, крестник Витгенштейна, был, что называется, его garcon gate, баловнем.

Мать отца, Луиза Матвеевна, рожденная фон Зейдфельд, скончалась тоже в Екатеринославе в 1846 году, тридцать лет спустя по смерти мужа. За два года перед кончиной думала она посетить Николая Ивановича в Варшаве, но болезнь помешала. Я ее не видал.

Итак, отец мой поступил казеннокоштным воспитанником пансиона лицейского. Оба заведения – лицей и пансион, разделенные между собою парком, составляли в то время почти одно, управляясь общим директором – сперва Малиновским, а потом Е.А. Энгельгардтом. Курс наук и профессора были одни и те же, права по службе тоже: лучшие воспитанники выпускались в старую гвардию офицерами, а в гражданскую службу – десятым классом. Пансион был открыт 27 января 1814 года, упразднен же пятнадцать лет спустя по причинам, изложенным в весьма интересной монографии питомца этого заведения, генерал-лейтенанта князя Николая Сергеевича Голицына, изданной в 1869 году под заглавием: «Благородный пансион Императорского Царскосельского лицея 1814—1820 гг.».

Отец мой, обучаясь в пансионе, готовился к службе военной, слушая лекции артиллерии, фортификации, тактики и инженерного искусства у известного в то время мастерским преподаванием инженер-полковника Эльснера, вместе с своими друзьями Безаком и бароном Бухгольцем. Но на старшем курсе отцу моему пришлось горько разочароваться. Не знаю почему, искренно любивший его за успехи в науках директор Энгельгардт вообразил, что Павлищев слабогруд и одарен всеми признаками наследственной чахотки, в силу чего и распорядился: отцу моему оставить «Марса» в покое, а служить «Фемиде».

Перед самим выпуском над отцом моим стряслась беда.

Воспитатель Гауеншильд, всеми ненавидимый – и начальством и воспитанниками – за фискальство, улучил удобную минуту, когда Энгельгардт был не в духе, донести, что воспитанник выпускного класса Павлищев курит трубку-носогрейку. Наслаждение табаком преследовалось Энгельгардтом елико возможно. Результатом доноса Гауеншильда было то, что отец мой едва не подвергся исключению, и только отличные успехи в науках выручили его из беды. Однако, вследствие доноса Гауеншильда, отец выпущен в 1819 году не первым, а вторым, получив не золотую медаль, предоставленную другому воспитаннику Ольховскому, а первую серебряную.

На следующий месяц после выпуска отец мой, семнадцати лет от роду, вследствие ходатайства князя Витгенштейна, поступил прямо на должность помощника столоначальника в Департамент народного просвещения по приказанию тогдашнего министра князя А.Н. Голицына; в должности этой пробыл год, по истечении которого Петр Христианович пристроил отца моего, в 1820 году, к себе, по званию главнокомандующего 2-й армиею, и повез с собою в Тульчин.

Служба отца у Витгенштейна была далеко не обременительна; Петр Христианович познакомил крестника, между прочим, и с семейством начальника своего штаба, Киселева, который, обласкав как нельзя более отца моего, посоветовал ему воспользоваться свободными от службы досугами: заняться серьезно тем, к чему он обнаруживал особенную склонность.

Слова Киселева не упали на почву бесплодную. Отец после беседы с Киселевым переделал из Дестют де Траси замечания на Монтескье, перевел из Филанджерьи трактат «О деяниях, не подлежащих наказанию» и некоторые главы из «Философского словаря» Вольтера, касающиеся политико-экономических вопросов. Будучи нрава веселого, отец, желая посмеяться над Бурцевым, Филипповичем и другими почитателями их сослуживца, сосланного впоследствии декабриста князя Барятинского, хлопотавшими между прочим о замене в артиллерии и фортификации технических иностранных слов русскими, написал «10 мористическое письмо из Кремлевщины 1823 года». Результат выходки – дуэль отца с Барятинским на пистолетах, причем отец повредил противнику колено.

Историю потушили. Барятинский подал рапорт о какой-то другой, будто бы постигшей его внезапной болезни, а с отцом моим, немедленно после поединка, помирился.

В 1822 году П.Д. Киселев командировал отца, с разрешения Витгенштейна, в Петербург с поручением извлечь в Государственном архиве и Военно-топографическом депо материалы для истории русско-турецких войн, начиная со времен Петра Великого до времен последних, причем Павел Дмитриевич, вручив ему инструкцию, снабдил рекомендательными письмами, давшими отцу повод войти в прямые сношения с Нессельроде, Дибичем, Довре и особенно с Закревским.

Отец выполнил весьма добросовестно возложенное на него поручение: с помощью прикомандированных к нему из Коллегии иностранных дел и Инспекторского департамента писцов он трудился более двух лет над составлением выписок, которые и пересылал к своему начальнику с срочным фельдъегерем. За то два раза в течение года (1824) получил он денежные подарки в размере годового жалованья.

Возвратиться в Тульчин отцу не довелось: последовал известный поединок П.Д. Киселева с М – м. Покровитель Николая Ивановича выехал после дуэли за границу, а отец подал тогда же, в 1825 году, в отставку; он думал отправиться туда же и жить концертами, полагая, что русские песни заинтересуют иностранцев; играл отец мастерски на семиструнной гитаре, введенной в моду Сихрою и Аксеновым, музыкальные вечера которых он постоянно посещал; там очень полюбил отца и знаменитый автор народного гимна А.Ф. Львов и познакомил с главными понятиями, как выразился Львов, об «его превосходительстве генерал-басе», вследствие чего отец и решился написать для незабвенного композитора вариации на русскую песню «Ах, что же ты, голубчик» с аккомпанементом квартета, а затем переделал для гитары и напечатал отрывки из «Фрейшюца» Вебера.

Между тем, оставаясь в Петербурге, отец примкнул к кружку литераторов и сблизился с будущим своим шурином Пушкиным, бароном Дельвигом, Баратынским, Илличевским, Плетневым; знакомство с ними побудило его тоже заняться литературою.

Для подготовки себя к этой деятельности отец стал изучать не только отечественных, но и французских, немецких, в особенности же английских и итальянских писателей, делал выписки из Лас-Казаса о Наполеоне, перевел на французский язык комедию Гольдони «Il fastoso» («Le fastieux») («pоскошный» (ит.)) и взялся за составление итальяно-русского словаря, которого у нас тогда еще недоставало. Но не получив, по независящим причинам, обещанного значительного вознаграждения, отец держал словарь свой под спудом, а впоследствии и затерял его.

Все приятели отца писали, переводили, главное – зарабатывали деньги. Особенно благоприятно было то время для переводчиков романов: Дешаплет, например, если не нажил себе состояния, то получил, по крайней мере, возможность избавиться от нужды.

Сообразив это, отец предложил услуги барону Дельвигу и, сделавшись его сотрудником по издаваемой Антоном Антоновичем «Литературной газете», посвятил себя переводам; из их числа отец напечатал: «Патриции» и «Богемскую девичью войну» – два сочинения Фан-Дер-Фельдта, произведения которого соперничали тогда с романами Вальтер Скотта. Труд не пропал даром: вырученные деньги отец послал нуждавшейся своей матери, что оказалось для нее значительной поддержкой.

В 1826 году свидание отца моего со старшим его братом, Павлом, который жил в Новгороде, командуя эскадроном лейб-гвардии Конно-Егерского полка, решило его дальнейшую участь. Брат склонил его опять поступить на службу, без которой, отец и сам увидел, что не может обойтись. Павел Иванович, обласканный великим князем Михаилом Павловичем, взялся ходатайствовать в пользу брата перед его высочеством. Желая побывать в чужих краях, отец стал проситься в канцелярию Нессельроде, и Нейдгарт, по воле великого князя, лично рекомендовал отца министру; однако дело кончилось тем, что его определили в Коллегию иностранных дел (27 июня 1827 года), в экспедицию переводов для французского, немецкого, английского, итальянского и польского языков, с обещанием послать при первом удобном случае за границу.

Кроме занятий по переводам отец пополнял, по воле вице-канцлера, Государственный архив бумагами, хранившимися в Военно-топографическом депо. Эту работу он, можно сказать, полюбил; рыться в архивной пыли составляло для него даже род наслаждения, особенно когда попадались под руку любопытные дела архива; но приходилось уже работать из видов на вознаграждение. В следующем году (1828) он, как знаток языков, откомандирован был Иностранной коллегией на три месяца в Сенат, где и работал в следственной комиссии над польскими мятежниками, переводя, под руководством обер-прокурора Кайсарова, французские и польские бумаги.

Год этот составляет перелом в жизни отца: он женился.

Рассказываю подробности свадьбы моих родителей, само собою разумеется, с их же слов.

Отец, несмотря на то, что жил лишь трудами, посещал избранное общество, опираясь на французскую поговорку: «Dis moi qui tu hantes, je te dirai qui tu es». (Скажи мне, с кем ты, скажу кто ты.) Одетый всегда безукоризненно, скромный, во всех отношениях приличный, был он, в особенности, хорошо принят в семействе Лихардовых, где и встретился с Ольгой Сергеевной Пушкиной и ее родителями.

Ольга Сергеевна очень ему понравилась, а потому, не откладывая дела в долгий ящик, отец решился сделать предложение; но, раскусив чванство Сергея Львовича и в особенности Надежды Осиповны, которые оба, по своему эгоизму, держали дочь на привязи и – само собою разумеется – не могли допустить мысли выдать ее за человека бедного, бывшего к тому же пятью годами моложе ее, отец мой счел необходимым расположить предварительно их в свою пользу. Насчет поддержки Александра Сергеевича и Василия Львовича, с которыми был уже давно знаком, он был покоен.

Прежде всего, он повел атаку на родителей: очаровал Сергея Львовича французскими каламбурами и беседами о дворе Тюльерийском, сочинителях, сочинительницах французских; затем сделался постоянным партнером Надежды Осиповны в бостоне, нарочно проигрывая ей большею частию партии. Играли же не по маленькой.

В результате он получил доступ в дом Пушкиных: они сами пригласили его.

Объяснясь с Ольгой Сергеевной без церемоний, напрямик, он получил ее согласие, но в согласии родителей Ольга Сергеевна усомнилась сильно.

Так и вышло на поверку.

Формальное предложение отца встретило с их стороны решительный отказ, несмотря на все красноречие Александра Сергеевича, Василья Львовича и Жуковского; Сергей Львович замахал руками, затопал ногами и Бог весть почему даже расплакался, а Надежда Осиповна распорядилась весьма решительно: она приказала не пускать отца моего на порог, и дело с концом.

Этого мало: когда, две недели спустя, Надежда Осиповна увидела на бале, – кажется, у Лихардовых или Вяземских, не могу сказать наверное, – отца, то запретила дочери с ним танцевать. Во время одной из фигур котильона отец, подойдя к ней, сделал с нею тура два. Нашлись приятели, которые поспешили доложить о таком великом событии забавлявшейся картами в соседней комнате Надежде Осиповне. Та в негодовании выбежала и в присутствии общества, далеко не малочисленного, не задумалась толкнуть свою тридцатилетнюю дочь. Мать моя упала в обморок.

Чаша переполнилась; Ольга Сергеевна не стерпела такой глубоко оскорбительной выходки и написала на другой же день моему отцу (приславшему тайком осведомиться о ее здоровье после скандала) записку, что она согласна венчаться, никого не спрашивая. Это случилось во вторник, 24 января 1828 года, а на следующий день, 25-го числа, в среду, в час пополуночи, Ольга Сергеевна тихонько вышла из дома; у ворот ее ждал мой отец; они сели в сани, помчались в церковь Св. Троицы Измайловского полка и обвенчались в присутствии четырех свидетелей – друзей жениха, именно двух офицеров того же полка и двух – Конно-Егерского.

После венца отец отвез супругу к родителям, а сам отправился на свою холостую квартиру. Рано утром Ольга Сергеевна послала за братом Александром Сергеевичем, жившим особо, в Демутовой гостинице. Он тотчас приехал и, после трехчасовых переговоров с Надеждой Осиповной и Сергеем Львовичем, послал за моим отцом.

Новобрачные упали к ногам родителей и получили прощение. Однако прощение Надежды Осиповны было неполное: она до самой кончины своей относилась недружелюбно к зятю.

Не так поступил образумившийся Сергей Львович: он полюбил зятя как родного сына, а брат его, Василий Львович, поздравил молодых хранящимся у меня в подлиннике письмом:


«Любезные друзья, Николай Иванович и Ольга Сергеевна! Молю Бога, чтоб Он благословил вас и чтоб вы были счастливы совершенно! я вас поздравляю от искреннего сердца и уверен, что во всякое время вы будете стараться быть утешением ваших родителей.

Поручая себя в вашу любовь, остаюсь преданный вам и любящий вас дядя

Василий Пушкин.

2 февраля 1828 г. Москва».


Когда об этой свадьбе было доложено государю императору с. – петербургским обер-полицеймейстером Горголи, то его величество спросил, нет ли жалобы с чьей-либо стороны, и на отрицательный ответ изволил сказать: «Так оставить без последствий», – чему очень обрадовался отец мой и в особенности его свидетели.

По этому же случаю Александр Сергеевич сказал сестре: «Ты мне испортила моего Онегина; он должен был увезти Татьяну, а теперь… этого не сделает».

В описанном событии мать моя проявила такое мужество, которому удивлялась сама. Впрочем, в цельном, так сказать, характере ее проглядывала даже не женская отвага, и прежде нежели продолжать постепенное хронологическое изложение моих о ней и отце воспоминаний, считаю не лишним привести теперь же, кстати, следующие примеры ее присутствия духа:

Будучи девицей, она одним грозным взглядом и энергическим словом принудила ретироваться вооруженного топором злодея, проникнувшего через окошко в ее комнату с намерением грабежа, и своею распорядительностью заставила людей вовремя схватить разбойника и передать его в руки правосудия. Такую же неустрашимость и распорядительность показала она и впоследствии, в Варшаве, когда в декабре 1849 года вспыхнул ночью пожар в наместниковском дворце, где жили мои родители. Проснувшаяся мать первая, увидя объятый пламенем потолок в комнате перед спальнею, через которую и был только выход в другие покои, перешла через нее, задыхаясь клубами дыма, вынесла в дальнюю комнату лежавшую в горячке малолетнюю сестру мою, подняла на ноги людей, дала знать пожарной команде, уложила вещи и уже потом разбудила отца, кабинет и спальня которого находились на другой половине огромной казенной квартиры.

Прискакал обер-полицеймейстер генерал Абрамович с командой, и пожар потушили. Излишним затем считаю перечислять все примеры мужества матери и самоотвержения в критические минуты, которых я бывал свидетелем. Бесстрашие не покидало ее ни в последней тяжкой ее болезни, ни на одре смертном. Перенесла она геройски и нервный удар, и поразивший ее ужасный недуг – слепоту, и все страшные физические мучения; делавший ей в декабре 1863 года глазную операцию профессор Юнге сказал, что отвага ее – отвага храброго мужчины.

Глава VII

Первые годы после свадьбы родители мои провели в Петербурге, и моя мать умом и любезностью привлекала в дом свой множество замечательных литераторов и художников. К числу первых принадлежал и поэт Мицкевич. Являлся он обыкновенно по вечерам, доставляя иногда хозяевам и гостям художественное наслаждение импровизациями, которые, однако, много теряли от того, что Мицкевич передавал их на французском языке, не будучи в нем особенно силен; любимым же его занятием была игра в шахматы с моим отцом. Иногда же Мицкевич, играя в молчанку, был невыносим. Затем из артистов, посещавших нашу гостиную, стоял на первом плане друг отца, Михаил Иванович Глинка, издавший в сотрудничестве с ним в 1829 году «Лирический альбом». В альбоме, кроме сочинений издателей, помещены пьесы и романсы Норова, Вьельгорского, Штерича и других, а также замечательная песня «Вилия» из поэмы Мицкевича «Валленрод», в переводе на русский язык двоюродного брата моей матери Шемиота, положенная на музыку госпожою М. Шимановской, замечательною пианисткою, которая давала в то время с большим успехом концерты в Петербурге. На дочери г-жи Шимановской и женился потом Мицкевич.

Михаил Иванович Глинка, являясь очень часто, разыгрывал с отцом дуэты: он на фортепиано, отец на гитаре, а под веселую руку оба они, не отличаясь, впрочем, голосами, задавали, после чая с ромом, вокальные концерты, в особенности, когда Михаил Иванович приводил с собою молодого певца Иванова, впоследствии сделавшегося первоклассным европейским тенором.

Родителей моих посещал очень часто и друг Александра Сергеевича, барон Антон Антонович Дельвиг с женой Софьей Михайловной, рожденной Салтыковой; отец мой, как я сказал выше, был его сотрудником; они сошлись характерами как нельзя более, и Антон Антонович сохранил до самой своей кончины неизменную, вполне сердечную привязанность к нему и, само собою разумеется, к сестре задушевного друга своего Пушкина.

Александр же Сергеевич бывал у сестры редко, будучи очень занят, а если заходил, то весьма ненадолго, не так, как друзья его – П.А. Плетнев, В.А. Жуковский, С.А. Соболевский и Е.А. Баратынский. О супруге последнего Настасье Львовне скажу ниже.

Среди названных мною людей, достойных всякого уважения, моя мать и провела четыре года до отъезда своего в Варшаву, принимая друзей в скромной квартирке, которую отец нанял тотчас же после свадьбы, – в Казачьем переулке, близ Введенской церкви Семеновского полка.

Ограничиваясь тесным кружком знакомых, моя мать не находила никакого удовольствия посещать большой свет, до которого был так, если можно выразиться, падок брат ее Александр Сергеевич. Она как бы предчувствовала, что он сделается жертвой интриг и злословия этого света.

Однажды, накануне бала у графини Б., куда пригласили дядю вскоре после его свадьбы, она сказала ему:[18]

– Охота тебе, Саша, смотреть на бездушных пустомелей да переливать из пустого в порожнее? Охота тебе принуждать к этому и Наташу? Чего не видали? Вспомни мое слово: к добру не поведет. Не по твоему карману, не по твоему уму. Враги там у тебя кругом да около; рано или поздно тебе же напакостят. «Отыди от зла и сотвори благо!»

Сколько было родственной, скажу, чуткости, сколько неподдельного женского инстинкта и пророческой правды в этих дружеских предостережениях? Но не вник в слова сестры Александр Сергеевич и… рассердился; отвечал ей резко по-французски:

– La dessus je te dirai, chere soeur, que moi et ma femme nous som-mes celebres – moi par mon talent, ma femme – par sa beaute. Or done, je veux, que tout le monde nous apprecie a notre juste valeur. D’ail-leurs il est dit: on n’allume point une lampe pour la mettre sous le bois-seau.[19]

– Faites comme Vous l’entendez, – отвечала моя мать брату, – mais croyez moi, Alexandre, que si je Vous ai dit quelque chose, qui a pu Vous deplaire – je l’ai fait, en Vous souhaitant du bien.[20]

Брат горячо обнял сестру и убедительно стал просить ее ехать на бал с ним и женою вместе. Не желая огорчать его, мать моя согласилась, говоря Александру Сергеевичу: «Так и быть, но на бал, как хочешь, сатиру напишу».

Действительно, виденное ею на бале общество послужило матери поводом к следующей эпиграмме:

Петербургскую смесь

Собирают здесь

В это здание.

Вот Ю… Князь

Вперил глаз, подбодрясь,

На собрание.

Вот вельможный пан

А… Степан

Величается.

С ним Б. Тут,

Волокита-шут,

Оправляется.

Н…. в звезде

Попадет везде

С бедной Лизою.

В числе чудаков

Тут верзила М. в

С рожей сизою.

А. н мадам

Здесь равна госпожам

Между бабами.

По стенам вокруг

Грозный ряд старух

Сидит жабами.

У родителей своих моя мать бывала часто, но отец мой навещал только изредка тестя, избегая встречи с тещей: Надежда Осиповна не могла простить отцу его женитьбу и в имеющихся у меня письмах ее к дочери из деревни в Петербург, а потом из Петербурга в Варшаву ни разу не обмолвилась о нем ни одним словом до самого октября 1834 года, в котором, обрадовавшись появлению моему на свет Божий, открыла с зятем дипломатические сношения.

Продолжаю описывать быт моих родителей с 1829 по 1832 год.

К этому времени относится случившееся с отцом моим происшествие, послужившее матери моей поводом написать эпиграмму, приводимую ниже: отец, отличавшийся подобно своему тестю, Сергею Львовичу, в молодости весьма вспыльчивым нравом, угостил в общественном собрании внушительным физическим приветствием некоего шулера З., которого изобличил в обмане на зеленом поле. Шулер скушал угощение молча, а на слова отца: «Если обиделись, присылайте секундантов», – обратился в постыдное бегство и затем совершенно скрылся из Петербурга. Он был сын хотя мелкого, но весьма денежного чиновника; воображая себя большим барином, он, что называется, финтил и тарантил, напуская на себя какой-то сверхъестественно надменный тон, что не служило помехой подвигам, и силу которых и получился в итоге вышеописанный анекдот.

Мать терпеть не могла этого господина, не раз злоупотреблявшего добротой и ее мужа, и младшего ее брата – Льва Сергеевича Пушкина, у которых он сумел своим красноречием брать деньги без отдачи; они и не подозревали в нем плута и шулера.

Вот две эпиграммы матери на этого субъекта после пресловутого происшествия; из них вторая на голос песни «Ах, на что же огород городить».

I

Ты, от подьячего родившись,

Отважно кверху вздернул нос

И, весь в надменность превратившись,

Себя ей в жертву, знать, принес.

Что трус ты – в этом прочь сомненье,

Да плут и в карточной борьбе;

А я прибавлю мое мненье:

Пощечина – к лицу тебе.

II

Я вам песню о Картежнове спою,

Его качества всем пропою…

Ай, люли и проч.

В голове сидит надменность у него,

Глупость, чванство, да и больше ничего.

Ай, люли и проч.

Плутовски он улыбается,

Как волк дикий озирается…

Ай, люли и проч.

На словах удалец большой,

А на деле первый трус душой…

Ай, люли и проч.

Лишь он в карты мастак надувать,

Станет всякий от него за то бежать…

Ай, люли и проч.

Станет всякий от него за то бежать,

Молясь Богу его больше не встречать…

Ай, люли и проч.

В то же почти время, в 1829 или 1830 году, не помню, – заклеймила мать моя эпиграммой некоего семинариста И. Получив образование по лекалу схоластики, господин этот, пользовавшийся покровительством известного графа Хвостова (осмеянного Александром Сергеевичем в эпиграмме «В твоих стихах лишь пользы три»), всячески угождал ему словом, делом и помышлением и в присутствии матери довольно резко отозвался о «Кавказском пленнике» Александpa Сергеевича и «Громобое» Жуковского. Конечно, мать дала ему хотя утонченно-учтивый, но весьма внушительный отпор. Самоуверенность его и резкие суждения она приняла к сердцу и написала следующее:

С бурсацкой[21] логикой сроднясь,

Ты логику свою оставил;

Умом бурсацким возгордясь,

За правило себе поставил:

Вести себя преосторожно,

Дрожать пред мощным кулаком

И унижаться, если можно,

Перед Хвостовым чудаком.

Много сохранилось у меня метких эпиграмм матери, из которых не могу не привести четверостишие, набросанное ею на танцевальном вечере у княгини Т. Предметом четверостишия послужил некий поляк Ф., личность гордая, напыщенная, воображавшая Бог весть что о мнимых своих достоинствах. Отец его, прокутив свое значительное состояние в пиршествах с прихлебателями панами-шляхтой, женился, ради поправления кармана, на безграмотной дочери известного своим богатством трактирщика. Чванство сына не знало никаких границ. Вот четверостишие:

От пана-шляхтича родился

Да от кухмистерши простой,

К вельможам в общество забился

И думает, что пан большой…

Вообще мать не любила «ворон в павлиньих перьях», фанфаронов, корчащих вельмож и помешанных на фальшивом к о м и л ь ф о т с т в е, преследуя их насмешками. В глазах ее такие люди были нравственными уродами. Не жаловала она и тех, кто, будучи природным русским, французил в гостиных, подражая парижскому выговору. «Если говоришь по-французски, друг мой, – сказала мне она, – то говори без парижских вывертов. Парижа ты не нюхал».

Говоря об эпиграммах матери, должен заметить, что большую их часть набрасывала она шутя, без желчного намерения, сообщая часто их тем, на которых были составлены. К числу таких относится экспромт на большую ее приятельницу, дочь духовника ее, многоуважаемую г-жу Г. Всегда веселая и охотница посмеяться, г-жа Г. явилась однажды на званый вечер, против своего обыкновения, грустной и молчаливой. Желая развеселить ее, Ольга Сергеевна тут же сказала ей экспромт:

Скажи нам, что с тобой, претрида?[22]

Не узнают тебя друзья…

Грустна ты, словно панихида,

И молчалива, как кутья…

Г-жа Г., будучи чрезвычайно умной и доброй, поняла шутку и не только не обиделась, но, по верному расчету автора шутки, расхохоталась, и таким образом цель матери уничтожить сплин подруги была достигнута.

Первое место среди подруг моей матери занимала незабвенная супруга поэта Евгения Абрамовича Баратынского Настасья Львовна, рожденная Энгельгардт, бывшая впоследствии, можно сказать, второю для меня матерью, когда моя мать, отправив меня учиться в Петербург, поручила ее надзору и попечению. Настасья Львовна почти не отличала меня от своих детей и сохранила к моей матери сердечную привязанность до кончины своей – за границею в 1860 году. Настасья Львовна была, в полном смысле слова, существом поэтическим, неземным; мечты о мире духовном, жизни загробной довели ее до мистицизма и были главным предметом ее задушевных бесед. На этой-то почве она и сошлась с моей матерью.

Мать моя была тоже в искренно родственных отношениях и с женой брата Александра Сергеевича Натальей Николаевной; сохранила она отношения эти и после вторичного брака тетки с П.П. Ланским.

Да и мудрено было не любить и не уважать Наталью Николаевну, которая, будучи примерной супругой и матерью, посвятила себя домашнему очагу и перенесла так много горя от подлого злословия людей низких, погубивших Александра Сергеевича.

Хотя покойная тетка была тоже религиозной, но, не увлекаясь отвлеченными вопросами, смотрела на вещи с точки зрения более практической. Приходившие к Александру Сергеевичу стихотворцы иногда ей чересчур надоедали своей музой, и однажды на вопрос Баратынского, не помешает ли он ей, если прочтет в ее присутствии Александру Сергеевичу новые стихотворения, отвечала (как рассказывала мне моя мать):

– Lisez, je Vous en prie; je n’ecoute pas.[23]

У брата своего, как сказано выше, моя мать встретила и Николая Васильевича Гоголя. Творец «Мертвых душ» произвел на нее впечатление оригинала. Играя большею частию в молчанку, а lа Мицкевич, Гоголь редко читал свои произведения, но когда читал их, то неподражаемо; в особенности мастерски передразнивал хохлов, каковым, впрочем, был сам, и жидов. Александр Сергеевич, как известно, очень благоволил к нему.

Хотя моя мать и говорила, что «от гоголевской Каллиопы[24] припахивает дегтем и чувствуется «малороссийское сало», но отдавала полную справедливость его таланту, восхищаясь в особенности «Вечерами на хуторе», которые и любила читать вслух, с свойственным ей искусством. Помню живо, как впоследствии в Варшаве – мне было 10 лет – мать, желая развеселить меня, – а был я нездоров, – прочла мне в журнале «Новоселье» повесть «о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Тут расхохотался я до спазмов, и смех едва ли не содействовал быстрому восстановлению моего здоровья.

Отдавая справедливость Н.В. Гоголю, мать была большой почитательницей Василия Андреевича Жуковского. Лира его, по ее мнению, образец изящного; в особенности высоко стояли в ее глазах его «Аббадона» и «Ундина». Познакомила меня она, когда мне и девяти лет не было, с «Громобоем», «Нарвиком», «Смальгольмским бароном», «Красным карбункулом», «Похищенной нечистым колдуньей-старушкой» и тому подобными ужасными балладами Василия Андреевича. В особенности любила она рассказывать их во время прогулок, что и отразилось на моих нервах: засыпал я среди «страхов ночных», пряча голову под одеяло; но при этом полюбил я фантазии: не раз, во время бури и грома, убегал я в рощу, прилегающую к купленной моими родителями даче в колонии Пельцовизна, расположенной в гористой живописной местности в 3 верстах от Варшавы, и убегал, лишь бы помечтать об описанных Жуковским привидениях и, – как ни покажется странным, – наслаждаться мучительным чувством собственного детского страха пред сверхъестественным миром. Знаменитый певец ужасов, добрейший и веселый Василий Андреевич, проездом за границу чрез Варшаву в 1842 году, заехал к нам на эту же дачу на пару дней и тут же встретился с приехавшим погостить к дочери из Петербурга Сергеем Львовичем. Детей Жуковский очень любил, и неудивительно, что приласкал и меня и мою сестру. Не могу, кстати, не прибавить, что на другой же день по приезде Жуковского появился у нас на даче и певец «Сенсаций госпожи Курдюковой», Мятлев – балагур и камергер (как прозвал его Александр Сергеевич), тоже отправлявшийся тогда за границу. Он был давнишним знакомым моих родителей и Александра Сергеевича. Всегда веселый, любезный, Мятлев оказался по-прежнему душою общества, а детей забавлял фокусами, угощая конфектами и бегая с ними взапуски.

Но распространяясь о Гоголе, Жуковском, Мятлеве, опять зашел я слишком вперед. Возвращаюсь к семейной хронике в последовательном порядке.

Глава VIII

Однообразные занятия отца моего по Иностранной коллегии казались ему переходным пунктом к чему-нибудь иному, лучшему; он все смотрел вдаль, даже в Америку, мечтая уже не о миссии дипломатической, а о консульстве. Начальник Азиатского департамента, К.К. Родофиникин, посулив ему место консула в Молдавии, хотел сделать из него, что называется, рабочую лошадь. Отец нужен был Родофиникину для замены другого дельца, назначенного начальником отделения, а потому Родофиникин, увернувшись обычным «б уду иметь в виду», перевел отца к себе в департамент, столоначальником по турецким делам.

Оканчивалась турецкая война, учреждалась миссия в Греции. Желая тут пристроиться, отец, в ожидании будущих благ, стал учиться по-новогречески у какого-то монаха Александро-Невского монастыря; желая облегчить себе служебное поприще на востоке, он принялся также изучать, под руководством товарища своего, графа Толстого, изъездившего вдоль и поперек Турцию и Персию, языки турецкий и персидский.

Но увы! надежды на Грецию скоро улетучились. В Афины назначили сперва некоего Поп – уло, а потом некоего X – уло; было ясно, что грек Родофиникин покровительствовал своим единоплеменникам. Взбешенный отец мой при объяснении с Родофиникиным сказал ему следующую резкую фразу:

– Для пользы службы не переименоваться ли мне из Павлищева в Павлопуло?

Родофиникин притворился, что не понял ядовитости этих слов, но вслед за тем не преминул отомстить отцу, обратив его из столоначальника в начальника библиотеки. Таким образом, всякие надежды на миссию исчезли.

Вспыхнул польский мятеж; отец решился распроститься и с Родофиникиным, и с Петербургом.

По ходатайству тестя своего, Сергея Львовича, он поступил в феврале 1831 года в состав Временного правления Царства Польского под начальство действительного тайного советника Ф. Энгеля.

Надлежало тотчас ехать. Не легко было отцу расстаться с весьма серьезно заболевшей, вследствие простуды, женою; мать моя до конца 1832 года осталась в Петербурге и приехала в Варшаву лишь тогда, когда отец совершенно устроился.

Выехав из Петербурга, отец через несколько дней был в Вильне, где явился к Энгелю. Последний тотчас же откомандировал его к генерал-интенданту армии, с поручением следить за операцией заготовления в Пруссии продовольственных припасов для наших войск. Отец находился при главной квартире почти в течение всей кампании и, получив знак военного достоинства (Virtuti militari[25]), вступил, вместе с нашими победоносными войсками, в Варшаву.

В Варшаве он прожил после этого безвыездно целых сорок лет, занимая последовательно места: управляющего канцелярией генерал-интенданта действующий армии (1832—1834 гг.), помощника статс-секретаря Государственного совета Царства Польского (1834—1842 гг.), помощника обер-прокурора общего собрания Варшавских департаментов Сената (1842—1851 гг.), обер-прокурора того же собрания (1851—1859 гг.) и члена Х департамента Сената. Затем, после кратковременной отставки (с 1860 по 1861 год), отец поступил вновь на службу, но уже по военному ведомству; состоя при главнокомандующих войсками, заведовал, по высочайшему повелению, периодической печатью и дирекциею официальных двух газет, а именно – основанного им русского и польского «Варшавских дневников» до 1871 года; в 1871 году отец возвратился в Петербург с назначением состоять по военному министерству после с лишком пятидесятилетней безупречной службы. Сверх того, будучи при занимаемых им до 1860 года должностях, он состоял членом совета народного просвещения в Царстве Польском и членом экзаменационного комитета, преподавая с 1838 по 1851 год русскую историю и статистику по-русски же в бывших юридических и педагогических курсах.

Считаю долгом, впрочем, заметить, что описание деятельности отца моего на поприще административном, педагогическом и литературном составляет особый отдел моих воспоминаний, который я надеюсь предложить со временем, если позволят обстоятельства, вниманию читателей. Здесь же упоминаю об его деятельности лишь в главных ее чертах.

В 1832 году, как сказано выше, мать моя переселилась в Варшаву.

Русское общество только что начинало там группироваться около своего центра, светлейшего князя Ивана Феодоровича Варшавского, с супругой которого, Елизаветой Алексеевной, рожденной Грибоедовой, мать знакома была давно, находясь в родстве. Фельдмаршал был всегда очень внимателен к моей матери, а также и к ее братьям и оценил, как я уже сказал в своем месте, боевые заслуги младшего, Льва Сергеевича. Последний, по окончании польской кампании, подав в отставку, проживал в Варшаве и поселился в доме моих родителей. Случилось при этом так, что поданное им своему начальнику, командиру Финляндского драгунского полка, прошение об отставке затерялось в ордонансгаузе или поступило не в свое время, вследствие чего дядю исключили из службы. Паскевич ничего об этом не знал и, танцуя на бале у себя полонез с моею матерью, спросил ее: «А что делает ваш брат Лев?» – «Он здесь, в Варшаве», – отвечала она, причем рассказала, что случилось. Фельдмаршал попросил ее прислать «завтра же» записку, и недели чрез две в «Инвалиде» было напечатано, что Пушкин увольняется от службы с чином и мундиром. Паскевич предлагал дяде поступить вновь на службу к нему адъютантом, но Лев Сергеевич, покутив в Варшаве порядком, предпочел драться с горцами и в начале 1834 года уехал на Кавказ.

В том же 1834 году появился на свет и аз многогрешный. Говорю об этом вовсе не с целию распространяться о моей особе, а потому, что появление мое прекратило вражду Надежды Осиповны к моему отцу, которого она до этого времени «игнорировала». По получении известия о моем рождении, она написала ему следующее письмо:

«Comment Vous exprimer la joie, que j’ai eprouvee, en recevant votre lettre, mon cher Николай Иванович? II faut etre grand’ mere pour pouvoir se faire une idee de ce que j’ai senti en la lisant; que le ciel benisse notre petit Leon, que j’aime deja de tout mon coeur; qu’il fasse Votre bonheur, et que j’aie la douce satisfaction de recevoir ses caresses; c’est le voeu sincere, que je ne cesserai de former».[26]

Желание это осуществилось через полтора года, когда мать в 1836 году, по случаю смертельной болезни моей бабки, поехала в Петербург и взяла меня с собою, так как Надежда Осиповна непременно хотела видеть и благословить внука. Увидев меня, она, правда весьма ненадолго, оживилась, приказала, чтобы я находился в ее комнате безотлучно, и чтобы меня, кроме ее и матери, никто не смел ласкать, даже Сергей Львович, которому она говорила: «Не целуй ребенка, он тебя испугается». Таким образом, как рассказывала мне моя мать, я дневал-ночевал в комнате бабки и был бессознательным свидетелем ее кончины.

Надежде Осиповне не было суждено увидеть зятя: мучимая угрызениями совести, она рыдала, вспоминая о нем, и жаждала свидания с ним, вследствие чего мать моя написала мужу, чтобы он приехал. Случилось так, что в это же время князь Паскевич ехал в Петербург и брал с собою отца. Узнав в чем дело, светлейший отправил его вперед, однако, несмотря на скорость курьерской езды, отец опоздал и нашел тещу уже на столе. Умирая, Надежда Осиповна беспрестанно спрашивала: «Да что, в самом деле, не является Павлищев, когда приедет, наконец, ведь он мне родной… какая, Боже, тоска… нет его, нет его…» Скончалась она во время Великой заутрени первого дня Пасхи.

Тело бабки было предано земле в Святогорском Успенском монастыре, в 4 верстах от сельца Михайловского; в этом же монастыре похоронены на следующий год – Александр Сергеевич, а в 1848 году – Сергей Львович.

Не нарушая хода событий, нахожу современным упомянуть, что Александр Сергеевич, узнав от отца моего о скором приезде в столицу Паскевича, прежде чем явиться к фельдмаршалу, попросил зятя вручить светлейшему только что вышедший нумер «Современника», где был напечатан журнал дяди «Путешествие в Арзерум во время похода 1829 года». Паскевич принял книжку благосклонно, но после сказал отцу, что в статье интересного ничего нет. Фельдмаршал ожидал найти в ней что-нибудь посерьезнее о своих действиях против турок.

Глава IX

После кончины бабки возникла длиннейшая и скучнейшая процедура по разделу ее наследства, о чем я сказал уже в начале моих воспоминаний. Дядя Александр Сергеевич, ужаснувшись, до какой степени были запущены Сергеем Львовичем дела по Михайловскому имению, упросил отца моего побывать там, прежде возвращения своего в Варшаву, и принять, если возможно, самые крутые меры против дальнейшего хищения.

Отец согласился и, попросив отсрочку отпуска, провел в Михайловском с моей матерью все лето, сменил мошенника управляющего и, заведя свои порядки, привел имение не в пример в более благообразный вид.

Все это видно из прилагаемой ниже переписки между дядей и отцом – переписки, которая началась между ними еще в 1834 году, значит, за два года до смерти бабки. Подлинные письма дяди у меня, а от писем отца сохранились черновые; отец никогда прямо набело ничего не писал.

Свидание между матерью и дядей в 1836 году оказалось последним.

Расставание ее с ним было до крайности грустное. Оба они томились предчувствием вечной разлуки, и брат, провожая сестру, залился горькими слезами, сказав ей:

– Едва ли увидимся когда-нибудь на этом свете, а впрочем, жизнь мне надоела; не поверишь, как надоела! Тоска, тоска! все одно и то же, писать не хочется больше, рук не приложишь ни к чему, но… чувствую – не долго мне на земле шататься.

(Подлинные его слова, переданные мне матерью.)

И действительно, более они не встретились: не прошло и года, как Александр Сергеевич, раненный смертельно Дантесом-Геккереном, отошел в вечность.

Распространяться об этом событии, о котором столько писали, то справедливо, то вкривь и вкось, считаю излишним, ограничиваясь следующим:

По получении рокового известия в Варшаве, в дипломатической канцелярии наместника, чиновник этой канцелярии г. Софьянос явился к моим родителям ночью на квартиру. С таинственным видом прошел он в кабинет отца и на вопрос: «зачем пожаловали не к чаю, а так поздно?» – отвечал: «известие страшное: Александр Сергеевич убит!» Тут Софьянос, сообщив отцу некоторые сведения о злополучном деле, поспешил откланяться. Между тем мать моя, услышав голоса разговаривающих, позвала отца по уходе печального вестника и спросила, кто был у него так поздно и зачем?

– Александр Сергеевич… – начал отец.

– Что, болен? умер?

– Убит на дуэли Дантесом.

Это известие было для моей матери таким страшным ударом, что она занемогла очень серьезно; кровавая тень погибшего брата являлась к ней по ночам; она вынесла жестокую нервную горячку, во время которой неоднократно вспоминала, как, рассматривая руку брата, предсказала ему насильственную смерть.

Все знакомые моих родителей, начиная с фельдмаршала, и русские и поляки, поспешили изъявить самое теплое сочувствие матери. Медовая улица, где жили мои родители, три дня сряду была запружена экипажами.

Не скоро мать поправилась. Лечили ее три доктора, насколько помнится из рассказов Ольги Сергеевны Шефер, доктор фельдмаршала, Добродеев и Бонцевич. В конце концов натура взяла свое.

После кончины брата мать долго не выезжала в свет, посвятив себя исключительно семье; но мало-помалу стала посещать кружок избранного русского общества, который в это время расширился. Общество это собиралось у наместника Паскевича, Горчаковых, Окуневых, Шиповых, Симоничей. Скажу несколько слов о представителях этих семейств.

Князь Михаил Дмитриевич Горчаков, впоследствии, как известно, ставший во главе русских сил на Дунае и под Севастополем, был в то время начальником штаба у Паскевича; Николай Александрович Окунев, внучатный брат моей матери, свиты Его Величества генерал-майор, был попечителем варшавского учебного округа; генерал-адъютант Шипов – главным директором Комиссии внутренних дел и народного просвещения, а бывший командир Грузинского гренадерского полка, отличившийся в Елисаветпольском сражении и впоследствии посланник при Персидском дворе, генерал-лейтенант граф Симонич – комендантом города Варшавы.

В этих семействах мать моя в особенности любила бывать и принимала их у себя; к ним нередко присоединялись и пастыри нашей православной церкви архиепископы варшавские и новогеоргиевские, впоследствии митрополиты петербургские – Антоний и Никанор. Первый из них, как известно, присоединил значительную часть униатов к православной церкви; будучи вместе с тем священноархимандритом Почаевской лавры, управлял он с 1837 по 1843 год кроме епархии варшавской и епархией волынскою. Преемник его, красноречивый Никанор, замечателен проповедями; пробыл он в Варшаве с 1843 по 1848 год. Оба они, и Антоний и Никанор, оставили самые лучшие по себе воспоминания среди русского варшавского общества.

Отец мой, заваленный работами и по законодательной части в Государственном совете, и по народному просвещению, показывался гостям редко. Составлял он тогда «Исторический атлас России», «Польскую историю», русские учебники географии и статистики да писал корреспонденции в журнал М.П. Погодина «Москвитянин»; писал он также статьи и в «Северную пчелу». Вообще, отец предпочитал салонным разговорам ученые беседы с удалявшимися в кабинет его двумя обычными посетителями-сотрудниками по ученой части, которых он особенно уважал, а именно: воином кампании Отечественной, полковником К.М. Франковским[27], который был тогда директором реальной гимназии, и добрейшим Петром Павловичем Дубровским[28], фамилию которого дядя Александр Сергеевич дал герою своей повести под тем же названием. Пушкин относился всегда с радушием к Дубровскому как к другу Михаила Ивановича Глинки. Уроженец Москвы, Дубровский был ярым славянофилом и, задавшись целию «научить поляков уму да разуму русскому», появился, не знаю какими судьбами, в Варшаве, где добился должности сперва учителя русского языка в гимназии, потом цензора и основал наконец литературно-славянский журнал «Денницу». Разумеется, отец мой занял между его сотрудниками первое место. Привел Петр Павлович к отцу и другого приятеля Глинки, земляка и товарища последнего по университетскому пансиону А.А. Римского-Корсакова, поэта и проказника. Нашалив в Петербурге и прогневив батюшку своего, Корсаков в одно прекрасное утро, едва ли не вместе с Дубровским, очутился в Варшаве преподавателем русской азбуки в уездном (поветовом, как называли) училище. Здесь школьники, в силу физического его недостатка или, точнее сказать, физического избытка, непомерной тучности, так ему насолили насмешками, что Корсаков бросил учительство и определился канцелярским чиновником в бывшую Правительственную комиссию внутренних и духовных дел Царства Польского. Стихи и афоризмы свои Корсаков печатал в «Северных цветах», издававшихся, при деятельном участии Пушкина, бароном Дельвигом. Дельвиг невзначай порядком рассердил Корсакова, сказав ему, ради красного словца, что «стихи его, как пол лощеный гладки, о мысли не споткнешься в них». После такого словца Корсаков перестал не только сотрудничать у Дельвига, но и кланяться с ним.

Часто бывал у моих родителей еще один поэт, П.Г. Сиянов, издавший в Варшаве собрание стихов «Досуги кавалериста». Он был товарищем Льва Сергеевича по оружию во время польской кампании, но любил особенно вспоминать Отечественную войну, когда служил в сформированном графом Мамоновым полку «бессмертных гусар».

Гораздо позднее, в 1849 году, появился в доме моих родителей творец опер «Жизнь за царя» и «Руслан и Людмила», находившийся тогда уже на вершине музыкальной славы. Прожил Михаил Иванович Глинка в Варшаве года два; при нем состоял в качестве эконома испанец или португалец, Дон Педро, обжора и Геркулес по части бутылочной. Откуда выкопал такого субъекта Михаил Иванович, неизвестно; знаю только, что в названном господине он души не чаял и привез в Варшаву. Расскажу кстати о прогулке их, в самый день приезда, по главной улице города Новый Свет:

Навстречу приезжим попадается Паскевич в коляске, сопровождаемый конвоем линейных казаков. Было установлено правило снимать, под страхом гауптвахты, перед фельдмаршалом шапки, чего Глинка и Дон Педро не могли еще знать. Наместник крикнул кучеру зычным голосом «стоп», подозвал гуляющих и накинулся на злополучного Педро:

– Знаешь, кто я? Шапку долой!

Педро вытаращил глаза, ничего не понимая, а Глинка, спеша выручить приятеля, докладывает о фамилии спутника.

– А вы сами-то кто?

– Я – Глинка!

– Ах, боже мой, так это вы, Михаил Иванович? Вообразите, не узнал. Садитесь с этим шутом ко мне в коляску и отобедайте у меня; покорно прошу.

Паскевич уважал талант покойного композитора и любил музыку (известно, что в предсмертных страданиях, происходивших от рака в желудке, заставлял он играть у себя в комнате военный оркестр, чтобы заглушить мучения). Глинка после обеда, за которым Педро по обычаю объелся, предложил фельдмаршалу устроить музыкальные вечера; Паскевич принял предложение с радостью, и вскоре произведения Глинки исполнялись, под магической палочкой самого Михаила Ивановича, в Королевском замке и Бельведере военным оркестром и хором превосходных певчих главной квартиры армии. Между тем Глинка, не жалуя большого света, посещал только нас, когда не исправлял у фельдмаршала музыкальной обязанности, а еще более любил сиживать дома в халате, предаваясь лени и беседуя с друзьями, упомянутыми мною выше, Корсаковым и Дубровским. Само собою разумеется, Педро вертелся тут же, воздавая честь музе Терпсихоре вообще, а Вакху в особенности.

Почти в одно время с Глинкою завернул в Варшаву, на обратном пути из-за границы, друг Александра и Льва Сергеевичей С. А. Соболевский и, застряв в этом городе более года, никуда не показывался, а ездил так же, как и Глинка, единственно к моим родителям.

Скажу о Соболевском несколько слов.

Замечательный библиофил и сотрудник во многих журналах, Сергей Александрович колкими эпиграммами и бесцеремонным чересчур обращением в обществе высшего круга, в котором и стяжал прозвище «Mylord qu’importe»[29] (русского более соответственного перевода, кроме «боярин – черт всех побери», пожалуй, и не приищешь), нажил себе немало врагов; в сонме их, на первом месте, находился известный Ф.Ф. Вигель, вследствие эпиграммы, законченной таким образом:

…Счастлив дом тот и тот флигель,

Где, разврата не любя,

Друг, Филипп Филиппыч Вигель,

В шею выгнали тебя.

Славился Соболевский амфигуриями и искусством рифмоплетства до такой степени, что подсказывал дяде Александру Сергеевичу рифмы, когда отдыхал у него на диване после обеда, наслаждаясь ароматом гаванской сигары.

– Нут-ка, Сергей, Бога ради, рифму на «Ольга», – пристает Пушкин.

– «Фолыа!» – разрешает задачу, зевая, Соболевский. Дядя продолжает писать и опять спрашивает:

– Сергей, как мне подогнать рифму на слово «Мефистофель»? Думаю – «п р о ф и л ь».

– Неправильно, – возражает Соболевский, – гораздо проще – картофель; но будет с тебя, Александр; спать хочу.

Привожу следующий образец рифмоплетства «Mylord qu’importe», за который намылила ему дружески голову добрейшая Анна Петровна Керн, подруга матери, воспетая дядей в стихах «Я помню чудное мгновенье», а Глинкой – в романсе на те же слова.

Анна Петровна, женщина умная, не обиделась на довольно пошлую выходку Соболевского, а только, сделав ему дружеский выговор, посоветовала не терять досуги на пустяки, а обратить талант рифмоплетства к чему-нибудь более путному.

Вот выходка Соболевского, сообщенная мне матерью:

Ну, скажи, каков я?

Счастлив беспримерно;

Баронесса Софья

Любит меня верно,

Слепее крота…

Я же легче серны,

Влюбленнее кота,

У ног милой Керны…

Эх!! как они скверны!

В заключение не могу не вспомнить шутку Соболевского по адресу известной поэтессы Р.:

Ах! зачем вы не бульдог,

Только пола нежного!

Полюбить бы я вас мог,

Очень больше прежнего!

Ах! зачем вы не бульдог

С поступью, знать, гордою,

С четвернею белых ног,

С розовою мордою!

Как не целовать мне лап,

Белых, как у кролика,

Коль лобзанье ног у пап

Счастье для католика?..

Быть графиней, что за стать?

И с какою ручкою

Вы осмелитесь сравнять

Хвостик с закорючкою?..

Дед, Сергей Львович Пушкин, приезжал два раза к дочери в Варшаву на все лето: первый раз в 1842 году, второй – в 1846 году; при нем тогда выдержал я экзамен в третий класс гимназии, по окончании которого дед сам надел на меня мундирчик и благословил иконой. Тогда видел я деда в последний раз: в 1848 году он скончался семидесяти семи лет от роду.

Глава X

После кончины Сергея Львовича моя мать ездила в Петербург определить меня в закрытое заведение, а также и для раздела наследства. Там встретила она в последний раз Льва Сергеевича, тоже приехавшего в столицу из Одессы, где, после перехода в гражданскую службу, он состоял членом таможни; умер дядя Лев в Одессе же, ровно четыре года спустя.

Осенью 1851 года моя мать переселилась в Петербург, чтобы наблюдать за окончательным образованием детей. Отец же, связанный службою, остался в Варшаве.

Прожив в Польше девятнадцать лет сряду, мать никак не могла научиться по-польски, уверяя, что ей слышатся звуки псковского наречия, с «дзяканьем» и «дзюканьем», – наречия, изучение которого показалось ей совершенно ненужным. Прислугу она приучала объясняться по-русски, причем вражду национальную считала непонятной мелочью, не постигая польского фанатизма и ненависти поляков к русским. «Господ поляков, – говорила она мне, – никак не убедишь в том, что русский, поляк, китаец, англичанин, эфиоп да немец – все одинаково рождаются, очень много страдают, очень мало радуются и, наконец, возвращаются к общему Небесному Отцу. Господь Иисус Христос искупил всех. Апостол же Павел сам сказал: Несть Эллин и Иудей, варвар и Скиф, раб и свобод, но всяческая и во всех Христос».

Принцип этот не мешал ей, однако, быть патриоткой, но патриоткой в самом благородном смысле слова, без непостижимой ее философскому, христианскому взгляду ненависти к какой бы ни было народности. Любила она искренно всех и, будучи врагом так называемых «бабьих сплетен», ни о ком не отзывалась дурно, разве уже об отъявленных негодяях, о чем я говорил выше.

Покинув Варшаву, она оставила по себе самую лучшую память и среди русских, и среди поляков. Все оценили ум ее, доброту, благочестие, отсутствие предрассудков и благотворительность, примеров которой могу привести множество.

В Петербурге мать встретила свою невестку, вдову поэта, Наталью Николаевну, вышедшую замуж на генерал-адъютанта П.П. Ланского, и давнишних друзей, из которых стали ее часто посещать с супругами: Петр Александрович Плетнев, князь П.А. Вяземский, князь В.Ф. Одоевский литератор, царскосельский товарищ Александра Сергеевича С.Д. Комовский, шурин последнего и родственник матери граф Е.Е. Камаровский, Я.И. Сабуров, А.Н. Зубов, Алексей Николаевич Вульф с сестрами Анною и баронессою Евпраксиею Вревскою, Анна Петровна Керн, а также известная прежней литературной деятельностью, впрочем, осмеянная в эпиграмме Александра Сергеевича, Е.Н. Пучкова, наконец, задушевный друг матери Настасья Львовна Баратынская. Посещал часто ее и товарищ ее детства, граф Константин Николаевич Толстой, женатый на кузине ее, княжне Оболенской, а в 1855 году показался и престарелый Филипп Филиппович Вигель, сделавшийся обычным посетителем нашим по субботам, когда мать принимала своих старых подруг, сестра моя – молодых, а я – товарищей, университетских буршей. Вигель занимал общество чтением интересных воспоминаний (напечатаны впоследствии в «Русском вестнике»). Нервный, своенравный, он терпеть не мог, когда прерывали чем-нибудь чтение, сморканьем ли, чиханьем ли, или курением табаку, а к зелию такому, по его выражению, «вельми богопротивному», он чувствовал непреодолимое отвращение. Если что-либо прерывало чтение, Вигель уходил домой, ни с кем не прощаясь, что, впрочем, не мешало ему приходить в следующую субботу снова и опять читать. Не могу забыть, как рассердился Вигель за то, что в одну от суббот заснули под его чтение князь П.А. Вяземский и Я.И. Сабуров, вторя его красноречию старческим храпом. Вигель, заметив это, встал, раскланялся и исчез, не говоря ни слова. Не сносил Филипп Филиппович ни противоречия, ни похвалы своим антагонистам; так, он едва не ушел, когда моя мать, вовсе не думая его обидеть, похвалила за что-то врага его, Соболевского.

– Madame! – вскричал он, вскочив со стула, несмотря на то, что вследствие болезни переменял место с трудом, – ne me parlez pas de cette obscenite de la tete aux pieds![30]

Немало стоило трудов успокоить раздраженного старика.

Надо заметить, что Филипп Филиппович, будучи чопорен до крайности, появлялся, даже среди своих самых коротких знакомых, не иначе как во фраке.

Мать моя, находя удовольствие в обществе своих современников и современниц, беседуя с ними о брате, ужасную кончину которого не могла забыть, сосредоточила все заботы свои на детях; «для Лели и Нади только живу», – говорила она и, отказывая себе во всем, имела одну цель: сбереженное оставить нам; мысль, что дети будут нуждаться, давила ее подобно кошмару. Чтобы показать силу ее материнской любви, считаю священным для себя долгом привести следующие слова, сказанный ею мне в 1857 году:

«Желаю от души видеть тебя счастливым, сын мой; молю Бога, чтобы тяжесть всех неудач и горьких разочарований, которые испытываешь, когда тебе не минуло еще и двадцати трех лет, легла не на тебе, а на мне, лишь бы в упорной борьбе, какую выдерживаешь, купить тебе спокойствие. Я всегда с тобою, сын мой; будь тверд и верь: всякая победа обусловливается твердостию духа и верою, а уныние и безверие влекут за собою жестокие поражения».

Любимым предметом бесед матери с друзьями был мир духовный. Как я уже сказал выше, она занималась одно время столоверчением, полагая, что беседует с тенью брата Александра, который будто бы приказал сестре сжечь ее «Семейную хронику». Находясь под влиянием галлюцинации, мать увидала, якобы, тень брата ночью, умолявшего ее это исполнить, и на другой же день от ее интересных записок не осталось и следов. Случилось это при начале Восточной войны, когда многие были заражены идеями нового крестового похода против неверных, страхом о кончине мира и ужасами разного рода, предаваясь сомнамбулизму, столоверчениям, гаданиям в зеркалах. В это же самое время, осенью 1853 года, вскоре, как помнится, после битвы при Синопе, собрались в Москве у господ Нащокиных любители столокружения, чающие проникнуть в тайны духовного мира, друзья покойного Александра Сергеевича. Господа эти вызвали тень его, и тень, будто бы управляя рукой молоденькой девочки, не имевшей никакого понятия о стихах, написала посредством миниатюрного столика[31], одну из ножек которого заменял карандаш на бумаге, следующую штуку, на вопрос любопытных: «Скажи, Пушкин, где ты теперь?»:

Входя в небесные селенья,

Печалилась душа моя,

Что средь земного треволненья

Вас оставлял надолго я…

По-прежнему вы сердцу милы;

Но не земное я люблю

И у престола высшей силы

За вас, друзья мои, молю…

Впрочем, мать моя бросила столоверчение после того, как одна из коротких ее знакомых, занимавшаяся тем же, занемогла от расстройства нервов и едва не сошла с ума. Возвратилась эта знакомая к состоянию нормальному благодаря неумолимой логике доктора Здекауера.

Мало-помалу мать разочаровалась и в Сведенборге, и в учении спиритов. (См. ниже: предсмертное стихотворение ее «Спиритизм».)

Мать, после постигшего ее в 1846 году воспаления легких, стала страдать слабостью и периодическим потемнением глаз, а в следующем, 1847 году ездила лечиться в Фрейвальдау, в Силезию, у знаменитого Шрота. Лечение принесло пользу, но глазная болезнь возобновилась в Петербурге: яркого освещения мать не могла выносить, а вследствие глазной болезни естественным образом подверглась и расстройству нервов.

Недуги с летами увеличились и 2 декабря 1862 года разразились страшным нервным ударом, которому предшествовали летом того же года головокружения.

Нервный удар, лишив мать употребления ног, способствовал в свою очередь развитию глазной неизлечимой болезни «глаукома». Между тем к операции глаз приступить было нельзя без опасности для жизни, так как после удара у матери проявлялись беспрестанные обмороки. Так решил на консилиуме с окулистом Блесигом пользовавший мать доктор и друг нашего дома Н.И. Варенуха. Он не отходил от матери, занимая квартиру в одном и том же доме, и сумел продлить ей жизнь еще почти на шесть лет.

Глазную операцию мать выдержала уже в конце 1863 года у профессора Юнге, когда организм ее несколько окреп; спасти же от окончательной слепоты возможно было только правый глаз; левый был мертв; но и после операции мать видела предметы правым глазом как бы сквозь густой черный флер, а ноги после удара остались парализованными, так что без помощи палки она не могла ступить.

В период последней, тяжелой эпохи жизненного пути мать, несмотря на слепоту, написала собственноручно хранящиеся у меня стихотворения. Привожу некоторые по годам.

1864

Смерть! не страшилищем вижу тебя!

Вижу тебя я с улыбкой приветливой:

Очи исполнены нежной любви,

Вижу тебя я в одежде сияющей

Цветом весенних небес голубых,

Крылья распущены благоуханные,

Вея прохладою, белы как снег,

Вижу вокруг тебя радугу ясную,

Ветвь примиренья во длани твоей!

Что же так медлишь полет твой, прекрасная?

Скорее ж лети ты, скорее ко мне,

И нежно возьми ты в объятья меня!

20 марта

Утешительница

(Быль. Написано после беседы матери с одною из ее знакомых, Т. С. в., рожденной княжной X. – существом, впрочем, добрейшим, которая, думая утешить ее, приводила многочисленные примеры слепоты. «Знаю, Темира, – отвечала ей мать, – что есть люди несчастнее меня, да от этого-то мне нисколько не легче».)

Старушка больная, слепая, безногая,

На лавке сидит у окна одинокая,

Глаза неподвижные, тусклые, впалые

Слезы роняли давно небывалые.

К ней в горницу входит соседка дородная,

На ней душегрейка алая, модная.

Хоть стара, да румяна, бела, черноброва,

Сурмится, румянится всякий день снова.

«Здравствуй, Онуфревна! с праздником, кумушка!

Что ты, мой друг? здорова ль, голубушка?

Тебе принесла я на праздник подарочек,

Медку сотового, красненьких яичек.

Да какой же прекрасный у нас и денек!

Солнышко греет, как зимой огонек;

И тепло, и светло, и луга зеленеют,

Скоро на них и цветки зажелтеют».

Целует слепую, ей в руки кладет

По два яичка, пред ней ставит мед.

«Спасибо тебе, – ей сказала слепая,

Дрожащей рукою глаза утирая, —

Спасибо, кума, не на радость себе

Добрые люди приходят ко мне».

«И, полно тужить, ты напрасно грустишь,

Еще в такой праздник! ну, право грешишь!

Вот недалеко слепую я знаю,

А горя побольше у ней еще, чаю:

Она без приюта, подаяньем живет,

А всегда весела, часто песни поет».

Старушка молчала, внимала словам,

И слезы катились у ней по щекам.

15 июня

1865

Что такое спиритизм?

Нас спиритисты утешают,

Что после смерти в другой мир

Мы перейдем, и уверяют,

Что все планеты, как трактир —

Для временного пребыванья

Одушевленного созданья;

И что не только человек,

Собака, мышь, и слон, и кошка,

Но даже таракан и мошка

Переселяться будут век

Из мира в мир для улучшенья,

Души и тела украшенья.

А что земля грязна, скверна

И для того лишь создана,

Чтоб поселить сперва чертей,

Птиц хищных, лютых тож зверей,

Мошенников, воров, злодеев,

Клопов и блох, и жаб и змеев,

Чем начинается наш род,

То есть все люди и весь скот.

А потому давно пора

При смерти нам кричать «ура».

25 февраля

La pensee

Nous faudra t’il toujours enchaTner la peusee?

Et la soumettre au joug pour la voir abaissee?

N’est-elle point semblable a l’aigle dans les airs,

Qui plane sur l’abyme et traverse les mers?

Qui plus prompt que le trait, parcourant les deserts,

S’arrete sur les monts aux dessus des nuages?..

Ah! laissons lui son vol et reservons les cages

A ces gentils oiseaux, pares de leur plumage,

Qui chantent dans les bois, pour qu’il soient entendus,

Et s’abattent joyeux sur les flets tendus!

Quand la pensee est grande, elle doit etre libre:

Il faut briser ses fers, il faut qu’on la delivre;

Alors son vol sera rapide, audacieux!

Il lui decouvrira les arcanes des cieux,

Ces mondes si brillants, mais caches a nos yeux,

Qui, l’attirant toujours, la repoussent encore;

Leur source etanchera la soif qui la devore!..

Plus belle, rajeunie, et pleine de vigueur,

Allumant ses fambeaux pour dissiper l’erreur —

Ou pourraient la plonger les merveilleux mirages,

Elle atteindra le but de ses lointains voyages…

Et je revais pour elle ainsi la liberte;

Mais revenue bientot a la realite,

Par une voix secrete et cependant sonore,

Qu’on craint presque toujours, que la passion abhorre,

Cette voix me disait: «Homme stupide et vain!

Toi meme dans les fers, esclave du destin,

Creation imparfaite, et du ciel repoussee!..

Est-ce atoid’elever jusqu’a lui la pensee?!!

Si l’aigle sans frayeur traverse les deserts,

C’est qu’il peut de son oeil en mesurer l’espace,

Appercevoir son but, les monts couverts de glace;

Mais ta pensee a toi, volant dans l’univers —

Cet espace sans fn, – egaree, epuisee,

Ou peut elle ployer son oeil fatigue?

Ces mondes si brillants, qu’elle interrogerait,

Seront muets pour elle, et partout le silence;

Ne voyant que la mort aupres de l’existence,

Sans espoir vers la terre elle rotoumerait»…

1 Juillet

(Мысль)

(Неужели нам надо будет всегда сковывать мысль и покорять ее игу, чтобы видеть ее униженною? Не подобна ли она орлу в воздухе, который парит над пропастью и пролетает моря, – орлу, который, быстрее стрелы пробегая степи, останавливается на горах, выше облаков? Оставим ему полет и отдадим клетки тем красивым птичкам, разряженным в перья, поющим в рощах для того, чтобы их слышали; они радостно попадают в расставленные им сети. Когда же мысль велика, то должна быть свободна! Надо сломать ее оковы, надо дать ей волю, тогда полет ее будет быстр и смел. Он откроет ей тайны небес, миров блестящих, но сокрытых от наших взоров, – миров, которые, привлекая ее, отталкивают вновь! Источник этих миров утолит жажду, ее пожирающую. Тогда прекраснее, с обновленною молодостью, исполненная силы, зажигая свои факелы, рассеивающие заблуждения, в какие могли ее погрузить чудесные призраки, мысль достигнет цели своих далеких странствований. – И я такую воображала себе для мысли свободу. Но скоро возвратилась к действительности, услышав голос тайный, но, однако, звучный, голос, которого почти всегда боятся и которого страсть человеческая ужасается. Голос этот мне сказал: «Человек безумный и тщеславный! Сам ты в цепях, раб судьбы, несовершенное творенье, отверженное небесами!.. Тебе ли к ним возносить мысль? Если орел пролетает бесстрашно пустыни, то потому, что может глазом измерить расстояние, замечать свою цель – горы, покрытые льдом. Но мысль твоя, летая по вселенной, в этом пространстве без конца, – мысль, заблужденная, истощенная, где может опустить свое усталое крыло? Эти блистающие миры, которые она бы вопрошала, будут немы для нее, и везде встретит она безмолвие. Тогда, не видя смерти рядом с жизнию, она без надежды возвратилась бы на землю»…)

1866

Ангелу хранителю

Не улетай, прекрасный Ангел мой,

Не улетай, небесный утешитель,

Души моей, томимой злой тоской,

Кто, как не ты путеводитель!

Не улетай, о сжалься надо мной,

Под бременем моим уж я изнемогаю,

Веди меня средь жизни роковой,

Дай руку мне, тебя я умоляю!

Опора мне нужна: опорою мне будь!

Лучами светлыми и теплыми надежды

Рассей ужасный мрак и озари мой путь,

И пусть я при тебе мои закрою вежды.

4 сентября

Зачем не бьет мой час желанный,

Зачем дышу, страдаю я?

Зачем у гроба клир печальный

Не молит Бога за меня?

Не потому ль, что искупаю

Страданьем счастие детей?

Да будет так! Благословляю

Тяжелый крест судьбы моей.

И донесу его радушно

Я до могилы; там усну…

Там будет мне легко, не душно,

И я от жизни отдохну…

20 ноября

1867

Буря

Солнце исчезло, тучи бегут

Одна за другой все мрачнее…

Белые волны по морю плывут

К высоким скалам все сильнее.

Лес содрогнулся, в нем ветер шумит,

Качает деревья, их с корнем срывает,

С природы гигантом сразиться летит,

И дуб вековой на земле издыхает…

Но к лесу на помощь вот туча спешит

Молнией, громом его осеняет,

Дождь водопадом шумящим кипит,

Ветер в испуге пред ним умолкает.

И синее море недвижно опять.

Любуясь собою, в нем шар золотистый,

И блестки игривые стали сиять,

И в роще запел соловей голосистый…

Все тихо, но живо, и зелень лугов,

И зелень деревьев; и как благовонны

В воздухе чистом дыханья цветов,

Как ярки цветы, как жизнию полны!

Так в юноше буря души исчезает.

Надежда с улыбкой приходит к нему!

Счастьем грядущим его утешает,

Он жадно ей внемлет, он верит тому…

Рукою своею она подымает

С очей его черный тяжелый покров,

Долину прекрасну пред ним открывает,

В долине той радость и дружба, любовь…

Но ветер в пустыне когда забушует,

Он страшен, ужасен, удушлив и жгуч,

Не с дивной природой земли он воюет:

Он борется с небом, с мириадами туч!..

И вот он устал; но победой гордится

Над морем, дождем, над свирепой грозой!

На желтую, рыхлую почву ложится,

Чтоб с новою силой стремиться на бой!

10 мая

Моя эпитафия

Отдых от жизни тяжелой

Могила одна лишь дает;

Пусть же с улыбкой веселой

Страдалица к смерти идет…

9 июля

С января 1868 года силы физические окончательно стали покидать мою мать; она таяла как свеча, пожелтела как пергамент, но сохранила свежесть умственных сил. В последние минуты бытия земного написала она три следующие стихотворения.

Фатализм

Фатализм мой закон: он меня утешает,

С небом, землею меня он мирит;

Ропот в страданьях моих заглушает,

Совесть тревожную даже щадит…

Голос его как мне звучен, приятен!

Для сердца бальзам, для ума светлый луч!

Почто же не всем, как мне, он понятен?

И ясен, как майское небо без туч?

Не гордость ли разум людей помрачает?

Боясь унижаться, поверив судьбе,

Скорей в неудачах себя обвиняют,

В успехах «спасибо» гласят лишь себе…

* * *

Я смерти жду, как узник ждет свободы,

Но дни текут, и месяцы, и годы;

Она нейдет, глуха к моим мольбам,

Безжалостна к томленью и слезам!

Она нейдет, и долгой жизни бремя

Так стало тяжело! и почему же время

Для всех других быстрее рек бежит,

Лишь для меня недвижимо стоит?

Но жалоба моя быть может и напрасна:

Кто знает? не она ль судьбе, как мы, подвластна,

Которая ведет ее своей рукой,

Косить, не ведая, что видит пред собой?

* * *

Уж холод струится по жилам моим…

Не вестник ли смерти моей он желанной?..

Спеши же ко мне, оставь жизнь молодым,

Жизнь их лелеет надеждой отрадной;

Надежда ж моя – вся в тебе лишь одной.

Ты прекращаешь страдальцев стенанья,

Ниспосылая им вечный покой,

Сном беспробудным, забвеньем страданья…

19 марта 1868 г.

В четверг, 2 мая 1868 года, в четыре часа пополудни, мать моя скончалась на моих руках, приобщившись Святых Тайн. По настоянию Е. Л. Симанской, ее соборовали за две недели до кончины.

6 мая, в понедельник, последовал вынос тела в Новодевичий монастырь, на кладбище которого мать изъявляла неоднократно желание быть погребенной. Литургию, отпевание и погребение в сослужении с местным духовенством совершал маститый протоиерей Преображенского собора М. Спасский, давнишний знакомый матери и Александра Сергеевича.

Мир праху ее…

Приложение

<p>Переписка между Александром Сергеевичем Пушкиным и Николаем ивановичем Павлищевым</p>
<p>I</p>

4 мая 1834 года, С. – Петербург

Милостивый государь Николай Иванович! благодарю вас за ваше письмо. Оно дельное и деловое, следовательно отвечать на него не трудно.

Согласясь взять на себя управление батюшкиного имения, я потребовал ясного расчета долгам казенным и частным и доходам. Батюшка отвечал мне, что долгу на всем имении тысяч сто, что процентов в год должно уплачивать тысяч семь, что недоимки тысячи три, а что доходов тысяч двадцать две. Я просил все это определить с большею точностью, и батюшка не успел того сделать сам; я обратился в ломбарды и узнал наверное, что долгу казенного 190 750, что процентов ежегодно 11 826, что недоимок 11 045. (Частных долгов полагаю около 10 000.) Сколько доходу – наверное знать не могу, но, полагаясь на слова батюшкины и ставя по 22 000, выйдет, что за уплатою казне процентов, остается до 10 000. Из оных, если батюшка положит по 1500 Ольге Сергеевне, да по стольку же Льву Сергеевичу, то останется для него 7000. Сего было бы довольно для него, но есть недоимки казенные, долги частные, долги Льва Сергеевича, а часть доходов сего года уже батюшкой получена и истрачена.

Покамест не приведу в порядок и в известность сии запутанные дела, ничего не могу обещать Ольге Сергеевне и не обещаю; состояние мое позволяет мне не брать ничего из доходов батюшкиного имения, но своих денег я не могу и не в состоянии приплачивать. Надеюсь получить (место в письме вырвано). Из них пришлю вам долг Льва Сергеевича.

С истинным почтением и преданностью остаюсь

Ваш покорнейший слуга А. Пушкин

P. S. Я еще не получил от батюшки доверенности. За один месяц из моих денег уплатил уже в один месяц 866 за батюшку, а за Льва Сергеевича 1330, более не могу.


На обороте: Его высокоблагородию милостивому государю Николаю Ивановичу Павлищеву. В Варшаву. Помощнику статс-секретаря Государственного совета. (штемпель почтамта С. – Петербурга, 1835, мая 5-го.)

<p>II</p>

3 июня 1835 года

Милостивый государь Николай Иванович! вы желаете знать, что такое состояние батюшки; посылаю вам о том ведомость: В селе Болдине душ по 7-й ревизии 564.

В сельце Кистеневе (Тимашеве тож) 476.

Покойный Василий Львович владел другой половиною Болдина, в коей было также около 600 душ. Эта часть продана спустя 3 года после отречения от наследства самого наследника. Я не мог взять на себя долга покойника, потому что уж и без того был стеснен, а брат Лев Сергеевич, кажется, не мог бы о том и подумать, ибо на первый случай надобно было бы уплатить по крайней мере 60 000. Жаль, что вы в то время не снеслись со мною; кабы я мог думать, что вы примете на себя управление этим имением, я бы мог от него не отступиться.

Вы хотите иметь доверенность на управление части Кистенева, коего доходы уступаю сестре – с охотою; напишите мне только: переслать ли вам оную, или сами вы за нею придете. Переговорить обо всем не худо было б.

Весь ваш А. Пушкин.


На обороте: Его высокоблагородию милостивому государю Николаю Ивановичу Павлищеву. В Варшаву, г. помощнику статс-секретаря. (штемпель почтамта С. – Петербурга, 5 июня 1835.)

<p>III</p>

2 августа 1835 года

Милостивый государь Николай Иванович! я вам долго не отвечал, потому что ничего утвердительного не мог написать.

Отвечаю сегодня на оба ваши письма; вы правы почти во всем, а в чем не правы, о том нечего толковать. Поговорим о деле. Вы требуете сестрину законную часть; вы знаете наши семейственные обстоятельства; вы знаете, как трудно у нас приступать к чему-нибудь дельному или деловому; отложим это до другого времени. Вот распоряжения, которые на днях предложил я батюшке и на которые он, слава Богу, согласен. Он Льву Сергеевичу отдает половину Кистенева, свою половину уступаю сестре (т. е. доходы) с тем, чтоб она получала доходы и платила проценты в ломбарды. Я писал о том уже управителю. Батюшке остается Болдино. С моей стороны это, конечно, не пожертвование, не одолжение, а расчет для будущего. У меня у самого семейство, и дела мои не в хорошем состоянии. Думаю оставить Петербург и ехать в деревню, если только этим не навлеку на себя неудовольствия.

За фермуар и за булавку дают 850 рублей. Как прикажете? не худо было бы вам приехать в Петербург, но об этом успеем списаться.

Я до сих пор еще управляю имением, но думаю к июлю сдать его. Матушке[32] легче, но ей совсем не так хорошо, как она думает; лекаря не надеются на совершенное выздоровление.

Сердечно кланяюсь вам и сестре. А. Пушкин.

<p>IV</p>

13 июля 1836 года

Я очень знал, что приказчик плут, хотя, признаюсь, не подозревал в нем такой наглости. Вы прекрасно сделали, что его прогнали и что взялись сами хозяйничать. Одно плохо, по письму вашему вижу, что, вопреки моему приказанию, приказчик успел уже все распродать. Чем же будете вы жить покамест? Ей-Богу, не ведаю. Ваш Пановский ко мне не является. Но так как я еще не имею доверенности от Льва Сергеевича, то я его и не отыскивал. Однако где мне найти его, когда будет до него нужда? Батюшка уехал из Петербурга 1-го июля, и я не получил об нем известия. Письмо сестры перешлю к нему, коль скоро узнаю, куда к нему писать; что ее здоровье? От всего сердца обнимаю ее. Кланяюсь также милой и почтенной Прасковье Александровне[33], которая совсем меня забыла. – Здесь у меня голова кругом идет, думаю приехать в Михайловское, коль скоро немножко устрою свои дела.

На обороте: Его высокоблагородию милостивому государю Николаю Ивановичу Павлищеву. В город Остров, оттуда во Врев.

<p>V</p>

1836 (число не выставлено)

Пришлите мне, сделайте одолжение, объявление о продаже Михайловского, составя его на месте; я так его и напечатаю. Но постарайтесь на месте же переговорить с лучшими покупщиками. Здесь за Михайловское один из наших соседей, знающий и край и землю нашу, предлагает мне 20 000 рублей. Признаюсь, вряд ли кто даст вдвое, а о 60 000 я не смею и думать. На сделку, вами предлагаемую, не могу согласиться, и вот почему: батюшка никогда не согласится выделить Ольгу, а полагаться на Болдино мне невозможно. Батюшка уже половину имения прожил и проглядел, а остальное хотел уже продать. Вы пишете, что Михайловское будет мне игрушка, так – для меня, но дети мои ничуть не богаче вашего Лёли[34], и я их будущностью и собственностию шутить не могу. Если, взяв Михайловское, понадобится вам его продать, то оно мне и игрушкою не будет. Оценка ваша в 64 000 выгодна, но надобно знать, дадут ли столько; я бы и дал, да денег не хватает, да кабы и были, то я капитал свой мог бы употребить выгоднее. Кланяюсь Ольге, дай Бог ей здоровья – а нам хороших покупщиков. Нынче осенью буду в Михайловском – вероятно, в последний. Желал бы вас еще застать.

А. Пушкин.

На обороте: Его высокоблагородию милостивому государю Николаю Ивановичу Павлищеву. В Остров, в село Врев.

<p>Письма моего отца, Николая ивановича Павлищева, к дяде моему, Александру Сергеевичу Пушкину (в выдержках)</p>
<p>I</p>

Михайловское, 27 июня 1836 года

Я ехал сюда предубежденный в пользу управителя. С этим предубеждением я принялся на досуге рассматривать его приходо-расходные книги, и вот что оказалось. Имейте, однако ж, терпение прочитать все со вниманием: я трудился больше для вас, нежели для себя. Речь идет здесь только о последних 18 месяцах, которые управитель провел здесь один, без господ. (Следует подробное описание краж управителя по всем продуктам и прочим статьям дохода.)

Если разбирать каждую статью, то не было бы письму моему конца. Довольно прибавить, что в холсте, пряже, шерсти да в поборе с крестьян, как то: гусей, кур, свиней, яиц и проч. я не досчитался больше половины. Обо всем у меня составлены подробные ведомости, из которых явствует, что управитель в прошлом году батюшке дал 630 руб., в расход вывел 720, а 3500 украл. Воровство страшное, а от чего? от того, во-первых, что управитель вор, а во-вторых, потому что он, получая 300 руб. жалованья и рублей 260 разных припасов, по положению батюшки, не может прокормить этим себя, жену, пятеро детей и двух баб, которые у него в услужении из деревни, да и что он за дурак тратить на это свое жалованье? По самому простому положению деревенскому, ему нужно без малого 1000 рублей. Денег этих в расходе он показать не смел, а утаил их в приходе. Прибавьте к этому нерадение о лесах, особенно на Земиной горе, от неимения караула более года, жалкое состояние строений, нищенскую одежду дворни (например, 5 фунтов льна на душу), своевольный наряд на барщину (делать, например, для управляющего дрожки), и получите полное понятие о нерадивом и плутовском управлении Г. Р.

Я не мог скрыть мое негодование: я призвал управителя и высчитал ему по книгам – так называю его бестолковые записки – все его злоупотребления. Он вымолвил: «батюшка, не погубите!» (т. е. не разглашайте). На вопрос, что заставило его идти в управители на 560 руб., отвечал он: «крайность». Я ему отказал, в полной уверенности, что он еще меня поблагодарит за избавление вас от расчета с подобным плутом.

После этого я хлеб в амбаре перемерил и поручил старосте сад, пчельник Архипу, птиц птичнице, скот скотнице. Все это было третьего дня. Вчера же успел я землю, которая ходила в 75 руб., отдать за 95; другую, ходившую в 175, берут у меня уже за 245. Сообщу о последующем мои соображения.

Теперь же у меня голова ходит кругом, но не от хозяйства, а от положения Ольги[35]. Она очень больна: кашель ужасный и грудь болит. Не знаю, что делать: доктора она не хочет и не позволяет послать за ним. Желаю здоровья вам с детками. Наталье Николаевне и сестрицам ее мое усерднейшее почтение.

Н. Павлищев

<p>II</p>

Михайловское, 11 июля 1836 года

Из письма моего от 27 июня вы знаете, Александр Сергеевич, что я прогнал управителя. С этого времени хозяйство идет своим порядком, без хлопот; косят сено да ставят в скирды, а там примутся за жатву. Теперь я на досуге познакомился коротко с имением.

Оценка ваша – по 500 руб. за душу – едва ли основательна. Душа душе рознь, продается она в Псковской губернии по разным ценам.

В Михайловском земли не 700 десятин, а 1965, как видно из межевых книг и специальных планов. Ошибка ваша произошла от того, что вы вместо двух описей межевых книг взяли отсюда только одну, и то не Михайловского, а Морозова – с прочими деревнями. По книге и планам видно, что в Зуеве, что ныне Михайловское, с прочими деревнями, по межеванию 1786 года, имеется земли 1965 десятин 1738 саженей; в том числе показано неудобной только 8 десятин. На этом пространстве в 1786 году было 190 душ; из них 100 с лишком выселены были для г-жи Толстой под Псков, и осталось по последней ревизии 80.

Итак, в отношении земли Михайловское есть одно из лучших имений в Псковской губернии. Пашенная земля, несмотря на запущенную обработку, родит изрядно: пастбищных лугов и отхожих сенных покосов вдоволь, лесу порядочно, а рыбы без числа.

Средний доход с имения определяется десятилетнею сложностью, но приходо-расходные книги не могли бы служить поверкою, быв составляемы плутами и грабителями, подобно Р. К счастию, что хоть за 1835 год книги я успел захватить у управителя. Делать нечего; положился на Р. Не будем считать, что он украл сена, разного хлеба, масла, льна и тому подобных припасов, что на одних оброчных землях я тотчас сделал до 200 руб. прибыли. На худой конец Михайловское, при прошлогоднем дурном урожае, дало до 5000 чистого дохода; не будем считать всего этого, а положим, что Р. не украл ни гроша: все-таки по его книгам, за отчислением расхода на посев дворовым, на лошадей, скот и птиц, чистого дохода выведено 3600 рублей. Это самый низкий доход; для получения его нужен капитал 80 000 рублей; следовательно, Михайловское равно капиталу 80 000, а душа 1000 рублям. Положим, имение будет всегда опустошаемо наемными приказчиками, будут неурожаи, и доход еще уменьшится; в таком случае, понижая доход в 10-летней сложности на 3000 рублей, получится капитал 75 000; сбавьте еще на грабеж и неурожай 5000, – и тут имение сохранит цену 70 000.

Итак, самая низкая цена Михайловскому 70 000. Хлопочу о законной оценке, потому что действую не за себя, а за жену с сыном и за Льва Сергеевича. Чем справедливее оценка, тем законнее будет выделяемая 1/14 часть. Если имение купите вы, то я готов спустить еще 6000 и отдать его вам за 64 000, т. е. по 800 руб. душу. Таким образом, заплатите Ольге вместо 8500 руб. 13 700, – капитал, составляющий все достояние нашего сына, залог его существования в случае моей смерти. Разумеется, что и Лев Сергеевич поблагодарит, получив вместо 15 700 – 25 000.

Вот основание, на котором должно делиться. Раздел может быть произведен или продажею имения, или дележом в натуре. Последний способ невыгоден, ибо пришлось бы для уравнения делить имение по клочкам; раздроблением имение потеряло бы цену, и каждый остался бы в убытке. Остается способ продажи. Ольга купить его не может, потому что не может заплатить вам и Льву 50 000; Лев также, потому что нуждается в деньгах; остаетесь вы. Если же и вы не хотите, то приходится продать имение в чужие руки, покупщики найдутся; для них можно даже возвысить цену до 70 000. Объявление об этом должно подать в газетах. Не забудьте только сделать в газетах вызов кредиторам и должникам покойной матушки. Я ожидаю вас и очистил флигель для вас, если вам не вздумается стать в доме. Вам надо поспешить сюда.

Не знаю, в каком положении вы найдете Ольгу. Здоровье ее день ото дня хуже; кашель не перестает, а к нему присоединились еще лихорадочные припадки. Против воли ее я посылал в Новоржев за доктором, который и приезжал. Но она не принимает его лекарства. Я в мучительном положении; попытаюсь еще раз призвать доктора, а там одна надежда на Бога. Мое почтенье Наталье Николаевне.

Н. Павлищев

<p>III</p>

1 августа 1836 года

Вы требуете окончательной оценки. Я уже сделал ее, по действительному доходу 1834 года, в 64 000.

Предлагаю вам еще сделку, если, разумеется, Сергей Львович согласится выделить Ольгу. Ей причтется с нижегородского имения 80 душ, что даст 48 тысяч.

По моей оценке приходится вам и Льву Сергеевичу получить за Михайловское каждому по 25 143 рубля, обоим 50 287. Коли вы согласны на эту мену, то я, приняв Михайловское, заложу его в 12 тысяч, из коих тотчас 5143 рубля посылаю Льву Сергеевичу, а остальные употреблю на расплату с семейными долгами и на поправку имения. Таким образом, останусь я должным вам 25 тысяч, а Льву 20 тысяч, которые и заплачу нижегородским имением. Получив Михайловское, которым я могу управлять и из Варшавы, я, посредством заклада, могу тотчас иметь деньги, нужные мне до зареза. Оно в моих руках будет кусок хлеба, а в ваших, простите откровенность, дача, игрушка, которой вы, впрочем, всегда можете пользоваться.

Из лучших покупщиков Л – в на водах, а Р. в Москве; других я еще не приискал, потому что, по болезни Ольги, я нигде не был и никого не видел. Согласитесь лучше, Александр Сергеевич, на предлагаемую мною сделку, и дело с концом. Примите и проч.

Н. Павлищев


Предложив вам менять Михайловское на часть нижегородского имения, я ожидал скорого ответа. Ответа нет, а между тем меня зовут в Варшаву. Срок моего отпуска минул третьего дня. Если бы ответ ваш пришел вовремя, то я успел бы еще с доверенностями вашею, Льва и Ольги съездить в Остров и приискать денег; в случае же неудачи – еще списаться с вами. Но теперь мне не с чем выехать и приехать, чтобы расплатиться с кредиторами. Эта крайность заставляет меня отказаться и от меновой сделки, и от продажи имения в чужие руки, требующей много времени. Возьмите Михайловское, только выручите нас из беды. Если не можете заплатить доли Ольгиной сполна, то дайте на первый раз 2500 руб., остальные 5000 руб. будут за вами.

Зову вас сюда дня хоть на два или на три для того, чтобы сдать вам на руки документы и бумаги по имению и хозяйству. В несколько часов познакомитесь с здешним хозяйством, а познакомившись с ним, не дадите себя обманывать подобно батюшке ни здесь, ни в будущем вашем нижегородском имении. (Если, разумеется, батюшка его не замотает или не проплачет.)

Все хозяйство разделил я на 2 части: одною заведует староста, а другою Архип. Тот и другой имеют книги, по которым должны вести отчетность. Каждый по своей части. От меня узнаете, сколько чего и что от них вы должны требовать. Я с охотой занимался сельским делом и не даром хочу быть порядочным, если не помещиком, то хоть арендатором или управителем. Je crois que j’ai manque ma vocation (Полагаю, я упустил свое призвание (фр.)).

He забудьте также, что рекрутский набор на носу. Не худо забрить лоб кому-нибудь из наследников Михаилы, но это вы сами знаете. Перед выездом отсюда пишу Сергею Львовичу, что сделка наша не состоялась по причинам, требовавшим немедленно моего выезда в Варшаву. Посмотрим, что скажет Сергей Львович. Авось образумится. Ведь сам же он говорил в письме к Прасковье Александровне[36]: «Ma presence а Нижний n’est bonne a rien: j’ai perdu toutes les facultes intellectuelies, – je suis presque aliene» (В моем пребывании в Нижнем нет ничего хорошего: я потерял все свои интеллектуальные способности, – я почти сошел с ума (фр.)).

Здоровье Ольги поправляется. На днях соберемся, может быть, погостить у Прасковьи Александровны, у Вревских и у Вениамина Петровича Ганнибала. П. А. сидит дома, нездорова. Вревские были у нас два раза, Вениамин Петрович нас изредка навещает; соседство его, как хорошего хозяина, может быть очень полезно.

Н. Павлищев

<p>IV</p>

4 ноября 1836 года

Отъезжая из Михайловского, я приказал старосте до приезда вашего доносить обо всем мне, чтобы не оставить имения на произвол судьбы. Теперь полагаю, что вы уже там были, все видели и приняли в свое распоряжение. Спешу кончить расчет наш по наследству, которое осталось за вами в 40 000 руб.

При дележе должно различать имение движимое от недвижимого. Из движимого причитается Ольге 10 104 руб. 88 к., в то число получено 3526 руб. 8 к. Остается получить 6578 руб. 80 коп.

Во владение введут вас не прежде как в апреле, следственно, до апреля нам и денег требовать нельзя. Но я в таком положении, что не знаю, как проживу до будущего месяца. Я приехал сюда с 1000 рублями, и те пошли тотчас на квартиру и поправку хозяйства. Вы богаты если не деньгами, то кредитом. Помогите. Высылайте нам теперь 1578 руб.; 5000 отдадите к январю 1838, если нельзя дать прежде. Процентов не нужно; словом, мы будем вам весьма благодарны, если вы на первый раз вышлете 1578 р.

Послушайтесь меня, Александр Сергеевич. Не выпускайте из рук плута Михайлу с семьею. Я сам не меньше вашего забочусь о благе крепостных. В Михайловском я одел их и накормил. Благо их не в вольности, а в хорошем хлебе. Михайло и последнего не заслуживает. Возьмите с него выкуп; он даст вам за семью 10 тысяч руб. Не то берите хоть оброк с Ваньки и Гаврюшки, по 10 руб. в месяц с каждого, а с Васьки, получающего чуть ли не полковничье жалованье, – по 20 руб. в месяц, обязав, в случае неисправности, платить самого Михаилу. Вот вам и капитал 10 000. Петрушка будет если не солдат, то лихой ротный писарь или цирульник.

Батюшка подарил карету с заветной четверней Ольге. Карета вам верно не нужна; я продаю ее, а лошадей, которые нужны в хозяйстве для работы, не хотите ли оставить за собою?

Из Михайловских дворовых у меня Петрушка и Пронька. Последнего просим мы оставить у нас, а с Петрушкой я не знаю, что и делать. Он спился с кругу; я хотел было отправить его по пересылке в деревню для отдачи в рекруты, вместо порядочного мужика, но раздумал; ожидаю ваших приказаний, а между тем дал ему паспорт для проживания здесь в Варшаве.

Надо было мне немедленно ехать в Варшаву[37]. Слава Богу, что фельдмаршал[38] принял меня, не только без грозы, но даже без упреков. Примите и проч.

Н. Павлищев

О.С. Пушкиной

Нас случай свел; но не слепцом меня

К тебе он влек непобедимой силой!

Поэта друг, сестра и гений милый,

По сердцу ты и мне давно родня.

Так в памяти сердечной без заката

Мечта о нем горит теперь живей;

Я полюбил в тебе сначала брата,

Брат по сестре еще мне стал милей.

Удел его – блеск славы вечно льстивой,

Но часто нам сияющей из туч;

И от нее ударит яркий луч

На жребий твой, в беспечности счастливый.

Но для него ты благотворней будь:

Свети ему звездою безмятежной,

И в бурной мгле отрадой дружной, нежной

Ты услаждай тоскующую грудь![39]

Князь Вяземский

Отрывки из моих воспоминаний возбудили, сверх моего ожидания, довольно значительный интерес; некоторые периодические издания отозвались о них весьма лестным для меня образом и привели у себя обширные выдержки.

Кроме того, многие из знакомых, пользовавшихся радушным гостеприимством моей матери, стали убеждать меня напечатать и другие части «Семейной хроники», касающиеся покойных Ольги Сергеевны, брата ее Александра Сергеевича, их родителей и моего отца.

Не обладая ни литературным талантом, ни даже сносным литературным слогом, я писал «Хронику» собственно для себя, а если решился напечатать отрывки из нее, то потому, во-первых, что, как я уже предварял читателей, мне казалось «просто грешно» утаивать некоторые черты, известные лишь мне одному из жизни поэта, принадлежащего не только своим кровным родным, но и всей России, а во-вторых, потому что, исполняя сыновний долг, я хотел напомнить, что единственная сестра достославной памяти Пушкина – родная мать моя Ольга Сергеевна Павлищева, – забытая, Бог весть почему, пушкинскими биографами и комментаторами, была, действительно, – как ее воспел кн. Вяземский – «поэта друг и гений милый».

Появившиеся же в печати, в разное время, три или четыре записочки к ней дяди Александра да напечатанные стихи его «Ты хочешь, друг бесценный, чтоб я, поэт младой…» говорят публике об отношениях его к Ольге Сергеевне весьма немного.

Предлагаемые отрывки основаны преимущественно на хранящейся у меня переписке моего деда и бабки с Ольгой Сергеевной от 1829 по 1835 год включительно, на переписке между моими родителями за 1831, 1832, 1834, 1835, 1836, 1841 и 1854 годы, когда они некоторое время жили в разных городах, и, наконец, на письмах отца моего к своей матери, Луизе Матвеевне Павлищевой, за 1828, 1829, 1835 и 1836 годы.

Вследствие этого печатаемые мною теперь отрывки будут обнимать лишь события упомянутых годов.

К большому моему сожалению, только письма моего отца к своей матери писаны по-русски; переписка же Сергея Львовича и Надежды Осиповны, подобно переписке моих родителей между собою, происходила по-французски, следовательно, в переводе на русский язык письма эти неизбежно утратят многое в своей внешней стороне.

Дальнейшим подспорьем при составлении предлагаемых отрывков послужили рассказы моих родителей, знакомых Александра Сергеевича, подруг Ольги Сергеевны, а также происшествия, которых я был уже сам очевидцем.

Все эти рассказы я аккуратно вносил в мой дневник, который веду в течение тридцати двух лет сряду, день в день.

Итак, приступаю к изложению событий, начиная с 1828 года.

Глава XI

После свадьбы моего отца дядя Александр Сергеевич Пушкин бывал первое время почти ежедневно у моих родителей, поселившихся в уютной квартирке в доме Дмитриева в Казачьем переулке, и всячески старался устроить примирение между Николаем Ивановичем и его тещей, Надеждой Осиповной: но бабка и слушать не хотела сына, говоря, что виною свадьбы, состоявшейся без ее позволения, не дочь, а зять, причем однажды попотчевала Александра Сергеевича шумной сценой, в заключение которой объявила ему категорически, «чтобы он не смел ей больше и толковать о Николае Ивановиче».

С горестью сообщал Александр Сергеевич моему отцу о результатах своих попыток и раз пророчески сказал ему: «Вспомните мое слово: рано или поздно матушка сама раскается».

Посещая дочь, Надежда Осиповна всегда выбирала время, когда моего отца не было дома, и только в праздник Пасхи Николай Иванович был у Пушкиных по настоянию Александра Сергеевича. Кончились праздники – и все пошло по-старому.

Сергей Львович взглянул на дело иначе: правда, он побаивался жениных сцен и посещал Николая Ивановича тайком, но все же показывал ему свое расположение, хотя и выражавшееся сначала сентиментальными фразами, а не делом. На деле же Сергей Львович проявил это расположение попозже, в 1831 году, пристроив зятя, как мною уже было рассказано раньше, под начальство действительного тайного советника Энгеля, председателя Временного правления в Царстве Польском.

О своей тогдашней домашней обстановке отец мой пишет своей матери, Луизе Матвеевне, от 1 июня 1828 года следующее:

«По-прежнему служу я в Иностранной коллегии переводчиком с разных языков и получаю 1000 рублей жалованья. Вице-канцлер распорядился произвести меня в коллежские асессоры, а теперь откомандировал в Сенат переводить бумаги с польского, а в польском я понаторел еще в Тульчине, под командой добрейшего Витгенштейна: переводить бумаги надобно в следственной комиссии над поляками. Работу эту чиню под наблюдением обер-прокурора Кайсарова. Он малый славный. А вот что теперь скажу вам, любезнейшая матушка: теща, Надежда Осиповна Пушкина, не любит меня, и я даже с ней не вижусь. Шурин, Александр Сергеевич, правда, потащил меня к ней на Пасху, думал мировую устроить, но дело вышло дрянь. Похристосовались и шабаш, а об ином прочем ни гугу.

Александру Сергеевичу это не по нутру: оный со мной в отношениях вполне хороших, но ничего с упрямой тещей не поделал. Тесть добрый малый, но у жены под пантуфлей. Ничего в нашу пользу не сделал, разумею насчет денег. Тесть скуп до крайности, вдобавок по хозяйству не сведущ.

У него в Нижегородской губернии 1000 душ, а крепостной его управляющий набивает себе карман и оставляет барина без гроша. От беззаботливости отца и плутовства управителя очевидно и мы терпим.

Жена прохворала почти с самой свадьбы; сильно огорчает ее теща своей враждебностью ко мне; а как на грех простудила ее зимой комедия визитов, которые мы сделали десятка с три в 20 градусов морозу. Старики уехали теперь в деревню, а шурин, Александр, еще здесь. Заглядывает к нам, но или сидит букою, или на жизнь жалуется; Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ. Больше почти никого и не видим.

С переменой жизни не знаю, останусь ли здесь. Все зависит от родителей жены, смотря по средствам, которые доставят они для нашего существования. Вся надежда теперь на шурина Александра Сергеевича: авось их уломает, что и обещался сделать; на днях едет к ним на неделю. Если же ничего не успеет сделать, то Бог поможет. Уверен я, что с моей женою буду везде и всегда счастлив».

Отец рассказывал мне, как он в первый год своей женитьбы и от материальных, и от нравственных забот сделался едва ли не достойным мученического венца, а Ольга Сергеевна, преданная ему всей душой, страдала от отношений к нему своей матери не менее, если не более, и впоследствии часто мне говаривала: «Мa lune de miel etait ma lune de fel, et mon annee de miel – mon annee de fel». (Мой медовый месяц был желчным месяцем, а мой медовый год – желчным годом.) Единственным ее утешением были минуты свиданий с Александром Сергеевичем. Пушкин тогда действительно хотел бросить Петербург и высказывал сестре свои мрачные мысли, вылившиеся и в написанной им тогда же у моих родителей элегии «Предчувствие», из которой привожу две первые строфы:

Снова тучи надо мною

Собралися в тишине!

Рок завистливой бедою

Угрожает снова мне…

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей?

В день же своего рожденья, 26 мая того же 1828 года, он, в написанном по этому случаю стихотворении «Дар напрасный», прямо скорбит, что живет на земле.

Прочитав моей матери эти последние стихи, дядя Александр сказал: «Хуже горькой полыни напрокутило мне житье на земле; нечего сказать, знаменит день рождения, который вчера отпразднован. Родился в мае и век буду маяться».

При этом Пушкин зарыдал.

Ольга Сергеевна тоже не могла удержаться от слез и впоследствии при всякой постигавшей ее невзгоде вспоминала стихи брата, но на этот раз возразила ему так, думая его утешить:

– Не будь бабой, Александр, перестань, полно плакать, а спрашивается, из-за чего? Из каких-нибудь пошлостей журнальной ракальи? Плюнь! Охота тебе te forger des idees noires (забирать себе в голову мрачные мысли (фр.))! Эти идеи – больше ничего, как расплясавшиеся нервы. Что же после этого я о себе должна сказать? Тебе, слава Богу, ничего недостает, а взгляни-ка на меня и на моего Николая Ивановича… Если же мир земной гадок, то плачь не плачь, все равно: людей не переделаешь. А на твои стихи[40] скажу тебе и всем известные другие:

Ничто не ново под луною,

Что было, есть, то будет век:

И прежде кровь лилась рекою,

И прежде плакал человек!

Эти стихи вызвали, как известно, отповедь в стихах же митрополита московского Филарета.

– Твои стихи – очаровательная музыка, – продолжала утешать Ольга Сергеевна брата, – но верь, ничто с нами не случается без Божия Промысла, стало быть, и ты появился на свет не с бухты-барахту.

(Эту беседу с братом передавала мне мать моя.)

Ольга Сергеевна в то время (1828 г.), кроме посещений своего старшего брата Александра, находила утешение и в письмах младшего. Этот младший брат, «Наш приятель Пушкин Лев»[41], был Вениамином, любимцем Сергея Львовича и Надежды Осиповны, но, не выдержав так же, как сестра его и брат, их деспотических нежностей, записался тайком от родителей в нижегородские драгуны и ускакал на Кавказ, где, как сказано мною в предшествующем отрывке, покрыл себя боевою славою.

Ольга Сергеевна души в нем не чаяла; отвечая ей тем же и уважая ее, он, однако, побаивался ее справедливых дружеских головомоек, за которые, впрочем, был ей всегда признателен. Одну из подобных головомоек считаю не лишним привести, хотя и отступаю от хронологического порядка.

Утром достопамятного 14 декабря 1825 года дядя Лев исчезает из родительского дома, что называется по-французски: «sans tambour ni trompette» – недуманно, нежданно. Можно себе представить, какого страха натерпелся мнительный Сергей Львович, когда весть о вооруженном мятеже облетела город, а Льва Сергеевича – нет как нет. Меж тем является к деду в кабинет его камердинер, знаменитый Никита Тимофеевич, и является с растрепанными чувствами, докладывая, что на Сенатской площади солдаты, мол, передрались, убитых и изувеченных видимо, дескать, невидимо, а губернатор Милорадович уже на том свете. Сергей Львович остолбенел, а Никита, видя, что произвел эффект, напустил на себя пущую важность и занялся следующим причитыванием: «Красное солнышко, наш ты батюшка Сергей Львович! Душенька моя вся переворачивается, что барчука моего ненаглядного Левона Сергеевича нет. Где-то он пропадает, родименький? Уж не попутал ли его сердечного тоже нечистик?» (его выражение).

Сергей Львович от такого причитанья испугался еще больше и рассудил тут же попотчевать, во-первых, причитальщика здоровеннейшей тукманкой, во-вторых, побежать к жене и закричать: «Леон убит!» – и, наконец, в-третьих, очутиться без верхней одежды и шляпы на улице. Ольга Сергеевна бросилась за ним следом и насилу убедила его воротиться домой, а сама распорядилась заложить сани и поехала на поиски. Надежда Осиповна при всем своем хладнокровии смутилась, а дворня собралась в лакейскую внимать дальнейшим причитываньям оскорбленного Тимофеевича. Сумбур вышел полнейший; все, исключая моей матери, потеряли голову, а Сергея Львовича трясла лихорадка от страха и простуды.

В девять часов вечера является Лев Сергеевич здравый, невредимый и веселый.

– Где пропадал? что? как? – накинулась на него Ольга Сергеевна. – Рассказывай, что с тобой было!

Оказалось, что Лев Сергеевич, любопытства ради, простоял на углу Адмиралтейской площади и Вознесенского проспекта, наблюдая за ходом дела, и, дождавшись конца, завернул к одному из своих приятелей поделиться свежими впечатлениями.

– Ведь ты еле-еле не убил отца, мать до смерти перепугал, не говорю уже обо мне, – продолжала Ольга Сергеевна, – знаю, с сорванцами не якшаешься, а все же мог невзначай попасть и в толпу, и в беду из-за пустого любопытства; и тебя бы за мятежника сочли: в толпе не разберешь!

Тут Ольга Сергеевна принялась читать ему по-французски нравоучения более получаса. Взяла с Льва Сергеевича обещание никому более не заикаться, что он был недалеко от происходившего, и прибавила по-русски в заключение: «Слава Тебе Господи, что брат Сашка в деревне: чего доброго, не ограничился бы разеванием рта, как ты, а напроказил бы по-своему».

В своем месте я расскажу, каким образом судьба действительно вывезла дядю Александра, не допустив его сделаться свидетелем, а легко могло статься – и одним из действующих лиц четырнадцатого декабря, вместе с его друзьями Пущиным и Кюхельбекером, которые, как известно, оба попались.

Но возвращаюсь к последовательному изложению воспоминаний.

Весь 1828 год родители мои провели, не выезжая и на лето, в Петербурге. Уединившись от шумного света, они посвятили себя домашнему очагу и кое-как сводили концы с концами, не имея никакой поддержки от деда и бабки. – «En verite, – говаривал им Александр Сергеевич, – papa et maman vous forcent, mes chers amis, de tirer le diable par la queue, mais helas! je n’y puis rien faire»… (Поистине папаша и мамаша принуждают вас, милые друзья, тянуть черта за хвост, но я, увы! ничего против этого сделать не могу…)

Между тем Сергей Львович и Надежда Осиповна поехали на лето в Михайловское.

«Тесть и теща ускакали в отчину, – пишет отец своей матери, – и не знаю, возвратятся ли на зиму сюда, или ускачут подальше; последнее было бы для меня, милая маменька, приятнее, и в тысячу раз приятнее; теща нрава тяжелого да несносного; не раз представляет меня жене не тем, что я есмь, а тем, что я никогда не есмь; поссорить, впрочем, с Олей меня ей не доведется, а все же ее разговоры обо мне с дочерью моей особе не по нутру».

Наступил 1829 год, а с ним наступили для моей матери новые испытания физические и нравственные. К первым из них относится тяжкая ее болезнь, ко вторым – разлука с братом Александром Сергеевичем.

Перед этими испытаниями, однако, были и приятные для нее минуты.

Не посещая света, родители довольствовались тесным семейным кружком, которого я уже отчасти и коснулся в напечатанных раньше отрывках из моей «Хроники». Барон Дельвиг, с ним отец особенно сошелся, и поэт Мицкевич (когда изменял своему правилу: знать больше, а говорить меньше) были весьма приятными собеседниками, а Михаил Иванович Глинка, тоже, подобно Дельвигу, сотрудник отца, но не по литературной, а уже по музыкальной части, устраивал у моих родителей артистические вечера. Дядя Александр, навещая свою сестру большею частию днем, появлялся по вечерам редко: всего в течение зимы 1829 года был раз пять – не более. Однажды пришел он вместе с Мицкевичем, когда обычные посетители были уже в сборе; гости – одни в ожидании музыкального сеанса, другие виста – расхаживали по комнате, и тут-то произошел известный обмен добродушных фраз между русским и польским поэтами – фраз, о которых так много трубили.

Пушкин и Мицкевич вошли вместе.

– Дорогу, господа, туз идет, – возвестил Мицкевич, указывая на Александра Сергеевича.

– Нет, вы проходите прежде! козырная двойка туза бьет, – сострил Пушкин.

Ольга Сергеевна, говоря как-то о Мицкевиче брату, стала подтрунивать над весьма плохим французским произношением последнего.

– C’est un excellent homme votre[42] Мицкевич, je n’en doute pas, et un homme de genie, par dessus le marche, j’en coviens aussi; mais comme il ecorche cette pauvre et malheureuse langue franchise!., au nom du ciel! (Прекрасный человек твой Мицкевич – не сомневаюсь в этом, да и гениальный человек в придачу, и это сознаю; но как он коверкает этот бедный и несчастный французский язык!.. Боже мой!)

– L’un n’empeche pas l’autre, – возразил дядя, – il n’a qu’a parler francos a la maniere des hottentots, mais nous nous comprenons parfaite-ment. Cela ne m’empeche, nullement d’etre amoureux fou de sa petite blu-ette «Boudryss». Savez vous, Olga, que c’est tout ce qu’il у a de plus gen-til? II me lа traduite en francais d’un bout a l’autre; et j’en veux faire aussi quelque chose». (Одно другому не мешает; пусть говорит себе по-французски на манер готтентотов, но мы отлично понимаем друг друга; это не мешает мне быть влюбленным до безумия в его искорку «Будрыс»[43]. Знаешь, Ольга, что это стихотворение как нельзя более мило? Он мне его перевел на французский язык с начала до конца, и я хочу тоже из «Будрыса» сделать кое-что.)

(Разговор этот сообщен мне матерью.)

Надо заметить, что Ольга Сергеевна не выносила плохого французского произношения, а тем более ошибок в разговоре, причем всегда поправляла собеседников, говоря, что ошибки во французском языке ей режут ухо. Слабость к подобным поправкам одолевала ее до такой степени, что не покидала и в самые горькие минуты жизни. Привожу тому пример.

Известие о неожиданной смерти Дельвига (в январе 1831 года) поразило Ольгу Сергеевну как громом. Печальным вестником оказался мой отец и, передавая ей роковое для нее и ее брата известие, сказал, между прочим: «Vous m’avez comprise, qu’apres tout ее qu’on m’a ra-conte, cette mort etait inevitable»[44]. – «Vous m’avez compris», – поправила его Ольга Сергеевна, среди истерических рыданий.

(Сообщено мне отцом.)


Возвращаюсь к рассказу.

Ольга Сергеевна стала замечать зимой 1829 года не только грустное, но и желчное настроение брата.

– Напрасно, Александр, – увещевала его она, – портишь свою кровь эпиграммами на всякую ракалью. Ставь себя, ради Бога, выше ее! Злишься по пустому и ничего со злости не ешь, а какому-нибудь Каченовскому или Кочерговскому – как ты его прозываешь, – твои эпиграммы как с гуся вода. Уписывает он, думаю, свой обед за обе щеки, и уписывает так, что за ушами пищит, и горя мало. А плюнь ему в глаза – скажет, небось, «Божия роса!». Дядя рассмеялся.

– Лаянье против тебя этих Кочерговских, – продолжала мать, – все равно, что тявканье собачонки на луну – лает собачонка, а луна свое дело делает.

– Хорошо, Ольга, все это тебе говорить, но шайка Кочерговских и полнолуние выведет из терпения, не то что меня, – возразил Александр Сергеевич, – а господа журналисты и любопытные[45] – от них мне нет ни отдыха, ни срока, – напрашиваются уже не на эпиграммы, а поистине на мою палку.[46]

Действительно, озлобленный врагами, Пушкин был не прочь задавать тогда потасовки и в буквальном значении слова.

Расскажу, в подтверждение этого, следующий случай, после которого дядя явился к Ольге Сергеевне на другой день и сообщил о нем сестре, заливаясь звонким своим смехом. Дело происходило так:

Сидит Александр Сергеевич в театре: драму или комедию представляли – мать забыла. Актриса, стяжавшая громкие знаки одобрения, пришлась дяде не по вкусу, и он стал шикать. Тогда восседавший перед ним в кресле какой-то поклонник лицедейки проворчал, не адресуясь, впрочем, непосредственно к Пушкину: «Экое невежество!» Александр Сергеевич не унимается.

– Перестаньте шикать, или извольте выходить вон! – относится поклонник уже прямо к Пушкину, оборачиваясь в его сторону.

Александр Сергеевич на это ничего не отвечает, дожидается антракта и затем дает заступнику пощечину.

Обиженный господин, придерживая ладонью потерпевшую часть, бежит стремглав из театра жаловаться людям власть имущим.

– Вы ударили вчера в театре вот этого господина? – спрашивает на другой день дядю петербургский обер-полицеймейстер Горголи, указывая на жалобщика.

– Ударил.

– А почему, позвольте вас спросить, г. Пушкин, вы нанесли ему удар не сейчас после того, как он с вами заговорил, а дождались, когда занавес опустят?

– Не хотел, чтобы мою плюху приняли за аплодисмент, ваше превосходительство, – отвечал Пушкин.

Выговором ли, денежным ли взысканием в пользу обиженного закончилось дело – мать мне не сказывала.

К тому же времени относится и забавная проделка известного Петербургу Элькана, получившего от дяди Александра за нее строгий выговор на улице. Записал я и этот анекдот со слов матери.

Элькан – по происхождению иерусалимский гражданин, но выдававший себя потомком татарского или арабского владыки – наверное не знаю – Эль-хана, во время обычной своей прогулки по Невскому проспекту остановлен был приехавшей из провинции какой-то любительницей отечественной литературы – так называемым синим чулком.

Принимая Элькана по некоторому сходству за Александра Сергеевича, синий чулок бросился к нему с следующим приветствием:

– Боже мой! как я рада наконец встретить вас, мусье Пушкин! Как давно стремлюсь познакомиться с вами, прочесть вам стихи мои, но никто не может меня вам представить, и вот сама представляюсь.

– Вы не ошиблись, – отвечает Элькан, – точно так, я Пушкин; завтра утром буду вас ждать у себя.

При этом Элькан сообщает синему чулку адрес Пушкина, указывая и на час приема – он и об этом по своему всеведению тоже знал, хотя с Пушкиным встречался только в клубе.

Дама, рассыпаясь в выражениях благодарности, просит, в припадке овладевшего ею литературного восторга, позволения тут же, на улице, облобызать руку творца «Евгения Онегина», на что мнимый Пушкин изъявляет свое разрешение.

Можно судить, до какой степени была поражена дама, когда пожаловала на другой день к настоящему Пушкину в гости!

Картина.

– Знаю, чьи эти штуки, – догадался Александр Сергеевич, – сильно Эльканом пахнет, но это ему даром не пройдет.

Чем кончилась дальнейшая беседа моего дяди с злополучной дамой, я не знаю, но Ольга Сергеевна говорила, что брат ее, встретив Элькана на Невском же проспекте, отпустил ему комплимент такого рода:

– Ecoutez, Еll – Кhhаn, – сказал он полушутя, напирая на якобы мусульманское произношение фамилии шутника, – si vous vous avisez dorenavant a jouer mon role, ce baton la (дядя указал на свою палку) jouera le sien sur vos epaules, en tout bien tout honneur. (Послушайте, Элль-Ххан, если еще осмелитесь разыграть мою роль, то вот эта самая палка, по чести, разыграет на ваших плечах свою собственную.)

Элькан, сознаваясь в содеянном грехе, обозвал приставшую к нему даму шутихой, с которой иначе-де и поступить было нельзя, и при этом, кстати, рассказал Александру Сергеевичу о трогательном обряде целованья руки на улице.

Александр Сергеевич, захлебываясь от смеха, разумеется, преложил гнев на милость.

О забавной жалобе Фаддея Булгарина моей матери на Александра Сергеевича расскажу в своем месте.

Глава XII

До замужества моя мать пользовалась цветущим здоровьем. Но нравственная передряга, которую она перенесла от Сергея Львовича, в особенности же от Надежды Осиповны при этом событии, потрясла всю ее нервную систему, а весной 1829 года и мать моя подверглась сильнейшим страданиям печени, которые осложнились частыми головокружениями. Малейшей шорох казался ей шумом, а неожиданное падение на пол ножниц, ложек и тому подобных предметов вызывало в ней истерические рыдания и хохот.

И тут Надежда Осиповна ухитрилась отметить своего зятя козлищем отпущения в глазах всех знакомых.

Николай Иванович действительно сделал ошибку: не посоветовавшись предварительно с Александром Сергеевичем, – а кому же как не Александру Сергеевичу скорее всего можно было знать натуру сестры, – отец мой привел к ней весьма неопытного молодого доктора, некоего Иванова, который стал пользовать Ольгу Сергеевну самыми энергическими средствами, отчего ей и сделалось гораздо хуже.

Зайдя к сестре, дядя попросил Ольгу Сергеевну показать рецепты и ужаснулся.

– Да как же можно было довериться такому коновалу? – заметил он. – От его лекарств и ломовая лошадь (un gros cheval de carosse (большая лошадь для кареты (фр.)) – выразился Александр Сергеевич) с ног свалится. Сию же секунду лечу за Спасским и Шерингом!

Сказано – сделано: встревоженный Александр Сергеевич, выскочив на улицу, сел на первого попавшегося ваньку и, не застав Спасского, возвратился к сестре с домашним доктором Надежды Осиповны Шерингом.

Шеринг подтвердил, что лекарства Иванова никуда не годятся, что он хотя и постарается, но ручаться за выздоровление не может, и, намекнув о необходимости созвать консилиум, прочитал в конце концов, в присутствии больной, целый ученый трактат о постигшей ее болезни, беспрестанно повторяя, что излагает всю сущую правду.

Александру Сергеевичу надоело слушать эту правду. Он отозвал Шеринга в другую комнату и сказал ему:

– К черту вашу сущую правду: как же можно запугивать больную вашей сущей правдой? Не сущая правда, а сущая ложь для нее благодеяние и спасение. На тот свет и без лекарств вы ее отправите вашей сущей правдой. Можете угощать ею меня или Николая Ивановича, а не ее.

Примечания

1

Игры ума (фр.)

2

Que voulez-vous que Ton fasse?

On ne sait pas le russe.

(Но что же тут поделаешь?

Ведь они не знают русского (фр.)).

3

«Путешествие вокруг моей комнаты» (фр.).

4

Негр, Авраам Петрович.

5

Ивана Авраамовича.

6

Воспеваю тот бой, в котором Толи победил,

Где немало воинов пало, где отличился Поль,

Николя Матюрен и прекрасная Нитуш,

Чья рука была наградой за страшную схватку (фр.).

7

«Господин Грюнвальд, вы делаете мне больно!» – «А кто вам сказал, что я не хочу сделать вам больно?» (фр.)

8

Завсегдатаи» (фр.).

9

Скажи мне, почему «Похититель» освистан партером? Увы! потому, что бедный автор похитил его у Мольера.

10

«Письма об астрономии» (фр.).

11

Всяких других (ит.).

12

Против воли (фр.).

13

Тут каламбур: Василий Львович получил в литературном обществе «Арзамасцев» прозвание «Вот», подобно тому как Жуковский – прозвание «Громобой», а сам Александр Сергеевич – «Сверчок».

14

Господин, который сердится по пустякам (фр.).

15

Палочный довод (лат.).

16

He принимаю вашего вызова из-за такой безделицы не потому, что вы Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер (фр.).

17

Кюхельбекер был сослан в числе декабристов в 1826 г.

18

Это случилось в конце 1832 г. перед отъездом моей матери в Варшаву.

19

На это скажу тебе, милая сестра, что я и моя жена знамениты: я – моим талантом, жена – красотою, а потому хочу, чтобы все ценили нас по достоинству. К тому же сказано: «Зажегши свечу, не ставят ее под сосудом» (фр.).

20

Делайте, как знаете, но верьте мне, Александр, что если я сказала что-нибудь вам неприятное, то сделала это, желая вам добра (фр.).

21

Слово «бурсак» мать моя не переваривала, относясь антипатично к роману Нарежного, под тем же заглавием, и употребила слово это с явной иронией, намекая на самый роман, от которого предмет эпиграммы г. И. был в восторге.

22

Произвела Ольга Сергеевна это существительное от французского слова «pretre» – священник, – разумея под ним дочь священника.

23

Читайте, прошу вас; я не слушаю (фр.).

24

Муза красноречия.

25

Воинские доблести (лат.).

26

Как выразить вам радость, которую я испытала, получив письмо ваше, мой дорогой Николай Иванович? Надо быть бабушкой, чтобы представить себе, что я почувствовала, его читая; да благословит небо нашего маленького Леона, которого люблю уже от всего сердца; да составит он ваше счастие, и желаю иметь приятное утешение принимать его ласки; вот искреннее мое желание, которому никогда не изменю (фр.).

27

Скончался в ноябре 1846 г.

28

Скончался в 1884 г. членом Императорской Академии наук.

29

Милорд какая разница (фр.).

30

Сударыня, не говорите мне об этой неприличности с головы до ног! (фр.)

31

Столики эти продавались тогда в любых магазинах канцелярских принадлежностей за четвертак. Я сам, по приказанию матери, купил таковой на Невском проспекте.

32

Надежде Осиповне.

33

Осиповой.

34

Дядя жестоко ошибся.

35

Супруги Николая Ивановича – матери моей.

36

Осиповой.

37

За просрочку отец мой мог бы получить неприятности.

38

Паскевич. В то время мой отец был помощником статс-секретаря бывшего совета управления в Царстве Польском.

39

Об этих стихах князя Вяземского, написанных 12 августа 1825 г. к матери моей, во время летнего ее пребывания в Ревеле, и напечатанных в «Северных цветах» в 1826 г., дядя мой Александр Сергеевич Пушкин писал автору 24 мая того же года: «Я не благодарил тебя за стансы Ольге. Как же ты можешь дивиться моему упрямству и приверженности к настоящему положению? Счастливее чем Андрей Шенье, я заживо слышу голос вдохновения».

В изданной в 1880 г. сыном автора, кн. П.П. Вяземским, брошюре «Александр Сергеевич Пушкин 1816—1825 гг. по документам Остафьевского архива» на странице 70 напечатано между прочим: «Две последние строфы в первоначальной редакции представляют несколько вариантов от текста, напечатанного в «Северных цветах»:

Его удел: блеск славы горделивой,

Сияющей из лона бурных туч,

И от нее падет блестящий луч

На жребий твой, смиренный, но счастливый.

Но ты ему спасительнее будь (еще полезней).

Свети ему звездою безмятежной!

И в бурной мгле участьем дружбы нежной

Вливай покой в растерзанную грудь

(тоскующую, томящуюся).

Издатель «Северных цветов», барон А.А. Дельвиг, друг Пушкина, подарил экземпляр этого альманаха моей матери с собственноручной надписью. Хранится у меня.

40

Считаю не лишним напомнить читателям эту прелестную элегию дяди:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня волшебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет перед мною:

Сердце пусто, праздней ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

26 мая 1828 г.

41

Дядя Александр написал на брата следующие шуточные стихи:

Наш приятель Пушкин Лев

Не лишен рассудка;

Но с шампанским жирный плов

И с груздями утка

Нам докажут лучше слов,

Что он более здоров

Силою желудка…

42

Говоря по-французски, брат с сестрой были на вы, по-русски же – всегда на ты.

43

Заимствованная Пушкиным у Мицкевича одна из песен западных славян, «Будрыс и его сыновья», появилась в печати гораздо позже этого разговора с моей матерью, а именно в 1832 г.

44

Надеюсь, вы поняли, после всего того, что мне рассказали, что эта смерть была неизбежной (фр.).

45

Врагов своих, между прочим, Александр Сергеевич заклеймил эпиграммой «Приятелям», а любопытных – эпиграммой под тем же названием. Считаю кстати не лишним привести их:

1) Приятелям

Враги мои, покамест я ни слова…

И, кажется, мой быстрый гнев угас;

Но из виду не выпускаю вас

И выберу когда-нибудь любого:

Не избежит пронзительных когтей,

Как налечу нежданный, беспощадный!

Так в облаках кружится ястреб жадный

И сторожит индеек и гусей.

2) Любопытный

– Что ж нового? «Ей-богу ничего».

– Эй, не хитри: ты, верно, что-то знаешь.

Не стыдно ли, от друга своего,

Как от врага, ты вечно все скрываешь…

Иль ты сердит? – Помилуй, брат, за что?

– Не будь упрям: скажи ты мне хоть слово…

«Ох, отвяжись, я знаю только то,

Что ты дурак, да это уж не ново».

46

Дядя в этом разговоре намекает, кажется, на одну из его эпиграмм по адресу Каченовского:

Клеветник без дарованья,

Палок ищет он чутьем,

А дневного пропитанья

Ежемесячным враньем.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7