Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений (Том 1)

ModernLib.Net / Лиханов Альберт / Собрание сочинений (Том 1) - Чтение (стр. 8)
Автор: Лиханов Альберт
Жанр:

 

 


      Я шагал, еще не совсем проснувшийся, слушал скрип своих шагов, мама вела меня за руку, и иногда я закрывал глаза. В такие минуты я походил на старую клячу, которая может и не глядеть, что делается перед ней, а только послушно поворачивать, когда дергают вожжи. Мама молчала тоже, неуютное утро не располагало к разговору, и если хотела, чтобы я шагал быстрее, тихонько встряхивала мою руку. Не открывая глаз, я прибавлял пару, я чувствовал, что начинается подъем, значит, до школы уже недалеко, и с трудом разлеплял слипшиеся от инея ресницы.
      Сколько раз ходил я в школу, столько раз ждал этого торжественного мгновения. Без четверти восемь в морозной тишине вдруг раздавался протяжный сиплый звук, похожий на вой доисторического чудовища. Тотчас ему подтягивал еще один, еще и еще, и вот уже стадо странных зверей выло в один голос. Люди на улицах оживлялись, шли быстрее, некоторые даже бежали, и мама отпускала мою руку, приговаривая:
      - Иди скорей! Я побежала!
      Она сворачивала к своему госпиталю, прибавляла шаг, а доисторические животные все ревели в один голос, предупреждая тех, кто работает, чтобы они не опаздывали. Они ревели, сипели, наверное, с минуту, а то и больше и утихали так же неожиданно, как и начинали. Это ревели заводские гудки, и я всегда с ужасом думал о них. В первый день, как мы пришли учиться, нам объяснили, что если заводы загудят вот так же, как утром, среди бела дня и будут гудеть долго, это начинается воздушная тревога. И тогда надо бежать в бомбоубежище, надо прятаться в щели, отрытые во дворах.
      Эти слова пугали меня, и, сидя на уроке, я неожиданно сжимался: мне казалось, что вот-вот загудят все заводы. Но время шло, воздушных тревог не объявляли, только однажды вечером над городом вдруг взвились три голубых прожекторных столба, перекрестились мгновенно. Я был на улице, кажется, мы с мамой ходили отовариваться в магазин, и я подумал, что это ищут немецкий самолет: в небе что-то гудело. Мама, наверное, подумала то же, она прижала меня к себе, но не двинулась с места; мы стояли посреди улицы, как загипнотизированные, и глядели вверх. Прожекторные лучи разбежались в стороны, и тут один из них ухватил своей лапой маленький самолетик. Другие лучи тотчас опять сомкнулись вместе, и в перекрестии белых столбов, располосовавших небо, я разглядел на крыле самолета звездочку. Летчик покружил неторопливо над городом - видно, это были учения прожектористов, да и заводы не гудели, - но мы с мамой все никак не могли наглядеться на это зрелище, пока прожекторы один за одним не погасли.
      Когда мы пошли дальше, я почувствовал, что мама крепче сжимает мою руку.
      Тревоги так и не было, в щелях, отрытых во дворах, играли мальчишки, однако стрелки на домах, указывающие, где ближайшее бомбоубежище, время от времени подновляли. Но страх к утренним гудкам у меня не проходил. Шагая за мамой, все никак не в силах проститься со сном, я тревожно думал всякий раз, что сейчас я открою глаза и раздастся этот сиплый вой.
      * * *
      Но настоящую войну мне показал Вовка Крошкин.
      Мы сидели с Вовкой на одной парте, и он вполне соответствовал своей фамилии. Вовка Крошкин был очень маленький, но очень головастый. Головастый во всех смыслах. Он хорошо соображал, особенно по арифметике, а кроме того, его голова была очень большая, круглая и крепкая. Иногда - не злоупотребляя, впрочем, этим - Вовка применял ее как таран, готовый снести на своем пути любую преграду. Во всяком случае - почти любую.
      Спорить с этим никто в нашей начальной школе не решался, потому что это свое достоинство Вовка Крошкин продемонстрировал публично, при всех, с ледяным хладнокровием и твердой уверенностью. Однажды на переменке мы с Вовкой продирались, используя локти, к уборной, боясь опоздать, потому что переменка была маленькая, а очередь в уборной, как и обычно, большая. Продираясь первым, Вовка не то наступил на ногу, не то сильней нормы толкнул в бок какого-то ушастого третьеклассника. Тот остановил Вовку за воротник - при этом у Вовки отскочила от ворота пуговица - и больно щелкнул его по голове. Вообще-то Вовкина голова от такого щелчка совершенно не пострадала, она бы выдержала и не такое, но третьеклассник при этом оскорбительно заржал, а поскольку школа была смешанная, засмеялись и девчонки, стоявшие рядом.
      Вовка повернулся к ушастому третьекласснику и посмотрел на него мгновенье. Я заметил, как в Вовкиных глазах мелькнуло мимолетное сожаление к этому большому, но глупому ушастику, он раскинул руки, как бы собираясь взлететь, уперся ими в толпу, шевелящуюся за спиной, откинул назад круглую, как крепкий капустный кочан, голову и, сделав стремительный шаг вперед, неожиданно воткнулся ею в живот третьеклассника. Тот все еще хохотал, все еще веселился, и вот так, веселясь, с открытым ртом, вдруг сложился вдвое и рухнул на пол.
      Вовка Крошкин повернулся и стал как ни в чем не бывало прорубать себе просеку дальше к уборной.
      Возвращаясь, я думал, что третьеклассники станут приставать к нам, но то ли ушастый не пользовался поддержкой в своем классе, то ли Вовкина голова действительно произвела сильное впечатление, никто нам не сказал ни слова, даже наоборот, Вовке теперь не требовалось пыхтеть, потому что все перед ним расступались.
      Когда начался урок, я почтительно оглядел Вовкину круглую голову. Владелец крутил ею как ни в чем не бывало.
      - Больно? - спросил я с сочувствием Вовку.
      - Не-а! - ответил он жизнерадостно. - Живот-то мягкий!
      И хотя Вовкин ответ был абсолютно логичным, я решил про себя, что такой головой можно сокрушить кое-что и потверже.
      * * *
      Однажды Вовка опоздал на уроки.
      Отгромыхал медный звонок, которым помахивала нянечка в коридоре, вошла в темный класс учительница Анна Николаевна, как всегда кутаясь в мягкий платок и держа в одной руке керосиновую лампу.
      Наши тени таинственно задвигались по стенам, наползая друг на друга, учительница поставила лампу на стол, щелкнула спичкой, зажгла свечку у кого-то на первой парте и двинулась с нею по узкому проходу между рядами.
      Эта каждоутренняя церемония ужасно нравилась мне. Анна Николаевна шла по рядам и зажигала на партах, словно на елке, свечи от своего огонька. Класс постепенно выплывал из черноты, озарялся колеблющимся сиянием, только высокий лепной потолок старинного дома оставался в полумраке.
      Эти пять или десять минут, пока учительница освещала класс сиянием свеч, которые мы носили в портфелях вместе с чернильницами-непроливайками и тетрадками, сшитыми из довоенных газет, вообще-то можно было бы не считать еще уроком, хотя звонок уже и отгремел, да так оно и было в других классах.
      Но Анна Николаевна говорила, что это безрассудство, что учиться можно и в некотором мраке - ничего страшного, - и начинала спрашивать, едва ставила на учительский стол керосиновую лампу.
      Она шла по узким рядам, зажигала наши свечи, а кто-нибудь, названный ею, уже бойко тарабанил ответ или, напротив, мялся и мемекал, пытаясь использовать полумрак в своих целях. Но учительница все видела, все понимала, и до полного освещения можно было вполне схлопотать пару за подсказку, потому что больше всего не любила Анна Николаевна обмана.
      Словом, Вовка Крошкин - учись он в другом классе, мог бы считать себя совсем не опоздавшим, потому что свечки горели еще не на всех партах, когда он возник на пороге, отдуваясь и поблескивая белками.
      Но Нинка Правдина заканчивала ответ, как всегда замахиваясь на пятерку, Анна Николаевна, довольная ею, кивала головой, зажигая последние свечки, и вовсе, казалось, не замечала Вовку.
      Это был такой прием, такой способ проявления строгости, потому что если Анна Николаевна не замечала опоздавшего, значит, она очень сердилась, очень негодовала на его недисциплинированность, и только крайне уважительная причина могла спасти виноватого.
      Нинка Правдина уселась, взмахнув от восторга косичками, заработала аккуратную пятерочку в журнале, а Анна Николаевна все не замечала Вовку, хотя зажгла уже свечи и теперь двигалась к столу.
      В грозном молчании, в трепете колышущихся язычков пламени она уселась за стол и оглядела класс, похожий на таинственную пещеру.
      - Ну, - сказала она сухо, не глядя на Вовку, - где был?
      - Это... я... - бойко ответил Вовка, - бегал к реке...
      Только исключительный случай мог бы спасти Вовку, а он молол какую-то несусветную чушь, какую-то городил ерундовину, и учительница, вскинув брови, вглядывалась в безответственного Крошкина.
      Вовка топтался на пороге, мял в руке мохнатую шапку, которая, когда он ее надевал, делала его голову похожей на небольшой воздушный шар.
      - На реку! - воскликнула Анна Николаевна.
      - Ага! - бодро согласился Вовка. - Там, в тупике, санитарный поезд...
      Эти слова поразили меня. Только что, сию минуту, я насмехался над Вовкой Крошкиным, удивляясь, какую он несет ерундовину, удивляясь его несообразительности - не мог будто бы соврать что-нибудь, ведь уж не такой великий грех опоздать на десяток минут, когда еще и урок-то толком не начался. И вдруг мне стало стыдно. Смертельно стыдно.
      Я плетусь по утрам за мамочкой, как теленок, закрыв глаза и ничего не соображая оттого, что хочется спать, иду, уцепившись за мамину руку, будто не могу дойти сам, и ничего меня больше не интересует, словно я последний какой-нибудь детсадовец, а вот Вовка... Вовка - человек. Вовка пронюхал откуда-то про санитарный поезд и уже сбегал туда, к реке, где есть железнодорожный тупик, и все разузнал.
      Круглоголовый коротышка Вовка рос в моих глазах с каждой секундой, его опоздание было уже не виной, а благородством. Мельчайшие детали выплывали из моей памяти - и Вовкина решительность, когда он врезался головой в живот противника, - настоящий таран! - и его смелость - не побоялся один пойти этим темным утром к тупику! - и даже то, что Вовка в школу ходил один, никто никогда его не провожал, не тянул на веревочке, как меня, - все это озарилось новым светом, и я уже был готов вскочить, потрясая язычки пламени наших свечей, чтобы защитить Вовку от гнева учительницы, когда Анна Николаевна вдруг кивнула головой и сказала тихо:
      - Садись!
      Вовка стремительно разделся, повесил пальто и шапку на свободный крючок, вбитый в стенку класса, потому что все мы раздевались там же, где и учились, и, еще тяжело дыша, уселся рядом со мной.
      Все глядели на Вовку с удивлением и интересом, пока не раздался негромкий стук.
      Я повернулся. Это стучала Анна Николаевна указкой по столу, обращая на себя внимание.
      Я вгляделся в учительницу, и мне стало не по себе. Ее лицо вытянулось и напряглось.
      - Они приходят часто, - сказала она вдруг и повторила бесцветным голосом, будто это был диктант, - санитарные поезда приходят часто.
      - А я не знал! - сказал Вовка, и Анна Николаевна вздрогнула.
      И я не знал тоже. И никто никогда не говорил мне, что к нам в город приходят санитарные поезда, даже мама, хотя она работала в госпитале. "Вот дурак! - обругал я себя. - Ведь раз мама работает в госпитале, значит, раненых привозят! Это же понятно всякому!"
      Да, это было понятно всякому, а мне было непонятно, не мог я сам догадаться, что раненых привозят, и спросить у мамы, как их привозят, простофиля разэтакий.
      - Часто! - повторила глухим голосом Анна Николаевна, хоть и глядя на нас, но никого не видя. Потом она встрепенулась, будто сбросила с себя это странное оцепенение - никогда еще я не видел ее такой, - и встала из-за стола.
      - Вы знаете, почему такие узкие проходы между рядами в нашем классе? - спросила Анна Николаевна настойчиво и ответила сама себе: Потому что идет война и школы в нашем городе, большие и удобные, отданы раненым, там госпитали... Вы знаете, почему вы пишете на старых газетах, а не на тетрадях? Потому что идет война и фабрики, где делали тетради, разрушены... Вы знаете, почему вместо ярких лампочек у нас горит керосинка, а на партах свечки? Потому что энергии не хватает заводам, потому что заводы работают на всю мощь, чтобы сделать побольше снарядов!
      - Знаем! - крикнул яростно Вовка, и я снова с восхищением, как бы новыми глазами оглядел его.
      - Мало знать! - ответила ему Анна Николаевна, отходя к окну и всматриваясь в медленно расступающуюся темноту. - Надо понимать...
      Она долго смотрела за окно и, повернувшись, повторила:
      - Надо понимать...
      Учительница снова оглядела класс посвежевшими, как бы умытыми глазами и вдруг сказала негромко:
      - Давайте сходим после уроков... Вова Крошкин будет провожатым.
      И хотя она не сказала, куда сходим, хотя никто не произнес ни звука, все поняли, куда предлагает сходить Анна Николаевна. Все поняли, что она зовет сходить к санитарному поезду, и все, наверное, благодарно удивились ее словам.
      В этот день Анна Николаевна так больше никого и не спросила, кроме Нинки Правдиной, а только рассказывала про то, как генералиссимус Кутузов заманил Наполеона в Москву, и там, в горящей Москве, этот наглый завоеватель вдруг понял, что он проиграл войну, хотя выигрывал все сражения и даже выиграл сражение под деревней Бородино, и бежал в свою Францию, бросив с позором войско. Еще Анна Николаевна читала нам стихи про это Бородино и еще басню Крылова про волка, который забрался на псарню, потому что в этой басне намекалось на Кутузова и Наполеона.
      Анна Николаевна говорила, а в классе было так тихо, что даже свечечные огоньки не трепетали, а словно застыли, словно они неживые были или сделаны из стекла.
      Я слушал, как рассказывала Анна Николаевна, взглядывал изредка на Вовку, и он отзывался понимающе, и отчего-то мне щипало в глазах, в горле возникал непонятный комок, и мне хотелось заплакать или сделать что-нибудь замечательное.
      После уроков, быстро одевшись, мы шли четкими парами к реке, к железнодорожному тупику, соблюдая строй и самостоятельно подравнявшись. Анна Николаевна торопилась за нами, оборачиваясь, я ловил ее улыбку, тыкал Вовку Крошкина в бок и приговаривал:
      - Постой-ка, брат мусью!
      Вовка меня понимал, прекрасно понимал, удивительный головастый человек, и отвечал в том же тоне:
      - С волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой!
      Мы негромко смеялись, довольно поглядывая друг на друга, шагали в ногу, печатая старыми валенками хрустящий шаг, и серьезнели, вспомнив, куда идем.
      * * *
      Берег круто срывался вниз. Под горой в железнодорожном тупике, подле самой воды, стоял поезд с белой от снега крышей и красными крестами по бокам.
      Там шла суетня.
      Подходили грузовые газогенераторки, орали на лошадей возчики, женщины в белых косынках поверх платков таскали носилки.
      На носилках, укрытые серыми одеялами, лежали люди. Раненые!
      Все, что делалось под горой, казалось мне развороченным муравейником - маленькие черные фигурки беспорядочно торопились на белом снегу, - но не эшелон поразил меня.
      Рядом с нами на крутом берегу стояли женщины.
      Они стояли по двое, редко по трое, а больше всего поодиночке большие и маленькие, старые и молодые, но все на одно лицо, - кутали в рукава ладони и молча, скорбно глядели вниз, на эшелон.
      Над головами глухо стучали друг о друга, будто крылья недобрых птиц, голые ветки мерзлых тополей, и я пронзительно понял вдруг, что случилась какая-то беда. Беда эта ужасная, непоправимая, и ничего нельзя было с ней поделать, и эти ветки, похожие на птиц, они - правда, птицы, от которых нельзя укрыться.
      Я подошел к краю обрыва и обернулся, чтобы увидеть их лица. Некоторые женщины беззвучно плакали. А другие - нет, не плакали, и лица их были угрюмы. Одна женщина поразила меня особенно.
      Она стояла одна; она была еще совсем молодая, но платок, низко надвинутый на лоб, делал ее старухой. Я посмотрел на эту женщину, и мне сделалось страшно. Ее глаза были прозрачны, как бы пусты, и мне неожиданно показалось, что эта женщина сейчас сделает шаг вперед. Сделает шаг вперед и бросится вниз с обрыва.
      Я подбежал к ней, чтобы остановить, но она даже не заметила моего приближения. Она стояла, по-прежнему глядя вниз остекленевшими глазами, и мне показалось, что женщина слепая.
      Кто-то тронул меня за плечо. Это был Вовка.
      - Пойдем вниз, к эшелону, - шепнул он, но я никак не мог отойти от женщины: а вдруг она правда бросится вниз.
      Вовка потащил меня за рукав к учительнице и стал проситься, чтобы она отпустила нас двоих к эшелону.
      - Ну, сходите, - сказала Анна Николаевна и тронула меня за плечо: я все еще смотрел на ту женщину с пустыми глазами.
      - Ей не поможешь, - сказала Анна Николаевна, вздыхая. - Им не поможешь...
      Я вздрогнул. "Неужели? - подумал я. - Неужели?.." И враз, в минуту мне стало понятно, почему они тут стоят, эти женщины.
      Почему они стоят здесь, а не идут вниз, к эшелону...
      * * *
      Внизу эшелон снова показался мне муравейником.
      Торопливо сигналили машины, буксуя на обледенелом подъеме, возчики, которые вблизи оказались возчицами, безжалостно лупили лошадей, ругаясь грубыми мужскими голосами, и кони, высекая копытами грязный лед, выволакивали, напрягаясь, сани, в которых лежали раненые.
      Вовка тащил меня, умело разбираясь в этом хаосе, проскакивая между подводами и машинами, между тревожными женщинами в белых косынках поверх платков, и как-то незаметно мы очутились возле самого поезда. Но Вовка не успокоился. Он шагал вдоль вагонов и наконец остановился около одного, протянув руку:
      - Гляди! - проговорил он, и я увидел, что окна в вагоне без стекол только в углах торчат острые, похожие на ножи осколки, а обшивка вагона в разных местах пробита рваными дырками.
      - Бомбили! - сказал Вовка, и я со страхом представил себе, как вот в этот вагон, возле которого я стою и до которого могу свободно дотронуться рукой, ударили бомбовые осколки, как разом вылетели окна, хотя они, наверное, и были заклеены крест-накрест бумагой, чтобы выдержать эту волну. Но взрыв был близко, полоски бумаги не спасли, и, может быть, раненые, лежавшие на второй полке, упали на пол.
      Я поежился и оглянулся. Сзади фыркнула и испуганно заржала лошадь. Тетка-возчица подгоняла ее к вагону, к самой подножке, но лошадь норовила повернуть в сторону или пройти вперед. Тетка яростно ругалась, хлопала вожжами, осаживала сани, конь всхрапывал и косил глазом.
      В проходе раненого вагона показалась сутулая женская спина, она двигалась к выходу, ноги в ботах ощупывали каждый маленький шажок. Наконец женщина в белой косынке встала на первую ступеньку, потом еще на одну. Возчица подскочила к ней, стала помогать, но носилки были очень тяжелые, и мы с Вовкой, перегоняя друг друга, кинулись помогать вытаскивать раненого бойца, но возчица крикнула нам грубо:
      - Отойдите! Отойдите! - И выругалась.
      Та, вторая, повернула к нам лицо, и я тихонечко взвизгнул от радости: вот здорово, это была мама! "Ну, теперь-то она скажет этой возчице, чтоб не ругалась, даже обрадуется!" - подумал я и снова кинулся помогать, но мамино лицо сделалось белым, и она крикнула грубым, как у возчицы, голосом:
      - Отойди! Отойди!
      Я еще никогда не слышал, чтобы таким голосом кричала мама, и, отступив, обиделся, но тут же забыл про все.
      Мама и тетка, помогавшая ей, вытащили, высоко поднимая над головой, носилки - с другой стороны их держал усатый санитар в летной пилотке, и мы увидели жуткое.
      Тот, кто лежал на носилках, был укрыт с лицом, но серое одеяло оказалось коротким, и из-под него виднелись желтые, словно восковые, ноги. Санитар и мама с теткой положили носилки в сани, санитар полез обратно в вагон, а мама подбежала к нам, схватила меня и Вовку за плечи и потащила в сторону, подальше от вагона и храпящей лошади. Мама тяжело дышала, бусинки пота покрывали ее лицо.
      - Вы откуда?! - торопливо, не слушая наших ответов, восклицала она. Вы как тут?! Уходите, сейчас же уходите!
      Ее окликнули. Я хотел было повернуться на голос усатого санитара, но мама больно стукнула меня по щеке.
      - Не смотри! - прикрикнула она. - Не смотрите!
      Я не обиделся, я понял и послушался ее, и Вовка послушался тоже.
      Не оборачиваясь, мы побежали вперед, долго, до пота, до стука в висках взбирались по узкой, обледенелой тропе наверх, на обрывистый берег, где нас ждала Анна Николаевна и весь класс.
      Наверху все было как прежде. Тополиные ветки глухо хлопали над головами, стояли женщины, скорбно сжав губы, вглядываясь в эшелон. Анна Николаевна была среди девчонок с посиневшими носами, куталась в платок и внимательно глядела на нас.
      Вовка, покачивая головой, маленьким воздушным шаром, подошел к учительнице первым.
      - Там убитые! - сказал он громко.
      Меня трясло, я старался сдержаться, но чувствовал, как помимо моей воли губы разъезжаются в стороны, а учительница и ребята расплываются, как будто я вижу их сквозь затуманенное стекло.
      Я вдруг вспомнил отца и тот беспечный для меня летний день.
      Отец шел, сцепившись под руку с друзьями, они перегородили всю мостовую и пели про Катюшу.
      А я смеялся ему вслед и радостно махал рукой, дурачок!..
      * * *
      Я не знаю, почему я подумал об отце.
      Может быть, все-таки есть волны, которые передаются от человека к человеку? Может быть, предчувствие это не суеверие, не предрассудок, а что-то другое?
      Я вздрогнул там, на берегу, подумав про отца.
      И снова вздрогнул ночью. Меня будто кто-то толкнул, и я проснулся, подумав вдруг, что с отцом случилось несчастье.
      В ночной тишине мерно тикали ходики, натопленная, белеющая в темноте печка дышала теплом, а мне было тревожно и неуютно, и никак не шел сон.
      Вечером мама наказывала мне, чтобы я больше не ходил на берег, к тупику, чтобы не слушал Вовку Крошкина, если он станет звать меня снова. Мама сердилась, говорила, что Анне Николаевне она скажет сама про такую странную экскурсию, и я не обижался на маму за эти слова.
      Она, конечно, рассчитывала, что я ее не пойму, а я прекрасно понимал. Отлично понимал, почему она сердится на Анну Николаевну, на меня, на Вовку, понимал теперь, почему она ни разу не сказала про санитарные эшелоны, про то, что она таскает на носилках раненых, и вот - даже погибших. Теперь мне все было понятно, все до последней капельки.
      Мама старалась скрыть от меня войну.
      Мама старалась, чтобы я про нее знал поменьше. Ел бы себе завариху, ну, слушал радио, тут никуда не денешься, не заткнешь же мне уши, и бегал бы в школу, учился себе на здоровье!
      Смешно просто думала мама... Взрослая, а рассуждала как ребенок... Да разве же скроешь ее, войну, разве упрячешь ее куда-нибудь подальше?
      Вот она, вся на виду, правильно говорила Анна Николаевна, - и свечки в классе, и тетрадки из старых газет, а сегодня - это страшное, куда его денешь? Я вспомнил желтые, словно восковые, ноги, изрешеченный осколками вагон, и мне стало горько.
      - Гады, - прошептал я, - гады! - И сжал кулаки, вспомнив открытки, полученные от отца, женщину, нарисованную на этих открытках, и слова "Родина-мать зовет!".
      Я думал не раз про эти слова, женщина с платком на плечах обращалась ко всем, значит, и ко мне, значит, и меня звала защитить Родину-мать, но я не знал, что мне делать.
      Теперь я знал, что делать мне, обыкновенному первоклашке.
      Убегать на войну было глупым, смешным, несерьезным - я это понимал. Это все равно что путаться под ногами у взрослых, только отвлекать их и мешать им. Значит, Родине нужно было помогать здесь. Например, шить кисеты, в третьем классе девчонки шили кисеты и вышивали цветными нитками: "Храброму бойцу". Конечно, шить - девчачье дело, но сейчас шла война, и предрассудкам было не место. Шить так шить. Пусть курят бойцы махорочку.
      Я ворочался с боку на бок, представлял сшитые мною кисеты, набитые табаком. Много-много кисетов, и на каждом вышито красными нитками - нет, не "Храброму бойцу", это пусть вышивают девчонки из третьего класса, а мои, мной придуманные слова: "Бей врага!" Впрочем, эти слова тоже показались мне слабыми, можно было вышить - "Смерть фашизму!" или "Смерть фашисту!". Так было понятнее, и я, прикрыв глаза, попробовал представить себе фашиста.
      Фашист походил на такого, каких рисовали на плакатах, - в рогатой каске, с вытаращенными глазами. Рукава у фашиста были закатаны, в волосатых, как у обезьяны, руках он держал дымящийся автомат.
      Фашист был ужасен, отвратителен. Я вздрогнул и сказал громко, отчаянно:
      - Гад, гад! - Ведь этот фашист убил бойца, которого несла мама.
      На маминой кровати зашелестела простыня.
      - Ты что? - спросила она тревожно.
      - Гады эти фашисты! - сказал я громко. - Убили того бойца.
      Мама помолчала.
      - Если бы одного! - сказала она вдруг и, словно спохватившись, добавила: - Ты спи, спи!
      - Спи, - обозлился я, вспоминая открытку. - Родина-мать зовет, а я спи!
      Мама молчала. Я думал, она станет ругаться, а она молчала.
      - Родина-мать зовет взрослых, - сказала мама, стараясь быть спокойной, но голос у нее зазвенел отчего-то. - А ты должен учиться. Ты должен учиться хорошо, гулять и спать, тебя Родина к этому зовет.
      Странный человек! Она говорила со мной, как с маленьким. Учиться, гулять, спать!
      - Учиться, гулять, спать! - повторил я вслух эти слова и прибавил, снова вспомнив про отца, ведь это его могли нести сегодня в носилках: - Да я их ненавижу! Ненавижу!
      Мама мне говорила что-то, требовала, чтобы я спал, а я, сжав зубы, решил, что у меня будет два дела теперь. Я буду шить кисеты. И я буду ненавидеть немцев, этих проклятых гадов.
      Ненависть - это не занятие, ненавидеть нельзя специально, как, например, шить кисеты. И кроме того, я ведь не видел живых фашистов.
      Но я видел две желтые голые ступни убитого ими бойца.
      Я видел страшное, и ненависть была для меня делом, на которое звала меня, первыша, Родина-мать.
      * * *
      Утром мы вышли пораньше, потому что мама хотела увидеть Анну Николаевну. Я не сопротивлялся, не возражал, ну, пусть поговорит, если хочет, ведь Анна Николаевна ни в чем не виновата. Все равно мы пошли бы к санитарному эшелону, все равно бы Вовка показал мне изрешеченный осколками вагон, в котором выбиты стекла, и Анна Николаевна тут ни при чем.
      Было темно и морозно, как каждое утро, скрипел под ногами снег, как всегда. Одно было не как всегда. Я шел с открытыми глазами, шел рядом с мамой, не отставая от нее и не давая ей свою руку.
      Мама удивленно поглядывала на меня сверху, но ничего не говорила, и я был благодарен ей, что она меня понимает.
      Мы уже подошли к школе, как вдруг я увидел Вовку Крошкина. Небольшой воздушный шар на тонкой подставке летел нам навстречу от школы. Увидев нас, Вовка будто споткнулся и выпалил:
      - Уроков не будет! Учительнице похоронка пришла!
      - Какая похоронка? - спросил я впустую, зная, догадываясь, понимая, что за похоронку принесла Анне Николаевне почтальонша, и почувствовал, как крепко сжала меня за плечо мама.
      - Пойдем! - сказала она глухо. - Пойдем! - И, резко повернувшись, повела меня назад, к дому.
      Вовкины шаги слышались за спиной, я знал, что ему некуда идти, все у него на работе, и неуверенно спросил маму:
      - Можно, Крошкин к нам пойдет?
      Мама кивнула, но тут же остановилась.
      - К нам? - спросила она сама у себя, и я понял ее: у нас ведь тоже дома было пусто, бабушка уехала в деревню менять на муку мамины вещи.
      - Ну, ладно, - сказала мама, - дома холодно и никого нет. Пойдемте ко мне.
      Я не поверил своим ушам. "Ко мне" - значило на работу к маме. В госпиталь. В ее лабораторию. Никогда еще мама не брала меня с собой на работу, а сегодня предложила сама, да еще со мной будет Вовка.
      - Только слушаться! - сказала мама. - И никуда не бегать, у нас строгий начальник...
      Мамин госпиталь был в бывшем театре, и, подходя к нему, я подумал, что раненые лежат, наверное, в зрительном зале и на сцене. Но ни на сцену, ни в зрительный зал мама нас не пустила, она натянула на нас длинные халаты, загнула рукава, а полы засунула за пояс и повела нас с Вовкой, похожих на разведчиков в маскхалатах, по темному и узкому коридорчику, в котором стоял запах щей из кислой капусты.
      Нам попался всего один раненый, да и то на раненого он не походил шел себе дядька в халате. Ноги у него были в белых кальсонах, подвязанных тесемками. Он быстро прошаркал мимо мамы и нас, наверное стесняясь своего вида.
      Потом мы пришли в маленькую комнату, где сидели две тетеньки в белых халатах. Увидев нас, они заохали, запричитали, но мама быстро усадила нас за шкаф и велела сидеть тихо.
      - Учительнице похоронная пришла, - объяснила она женщинам, и они разом вздохнули, ничего не ответив, и склонились над какими-то приборами, у которых внизу блестело зеркальце.
      Мы с Вовкой сидели на одном стуле, тесно прижавшись друг к другу, и я думал про Анну Николаевну. Вчера мы с Вовкой видели убитого бойца, а сегодня узнали, что кто-то погиб у Анны Николаевны. У нашей учительницы. Может быть, муж. Или брат. Или даже сын. Анна Николаевна никогда не говорила нам, кто у нее есть. Она приходила в школу всегда строгая, подтянутая, и мне всегда казалось, что учительница не обращает на войну внимания. Будто нет никакой войны.
      Она строго спрашивала по арифметике, по русскому, по чтению, она требовала, чтобы мы старались делать тонкие волосковые линии в буквах на уроках чистописания и никогда не говорила про войну.
      До вчерашнего дня. До того, как опоздал на урок Вовка Крошкин, узнавший про санитарный поезд.
      А сегодня учительнице принесли похоронку.
      Я вспомнил, что говорила мне вчера мама. Как ворчала она, думая, что войну можно спрятать. Анна Николаевна тоже не говорила нам про войну. Но она все-таки раньше мамы сказала нам про электричество, про тетрадки, про генералиссимуса Кутузова, а потом повела нас на берег. Она поняла, что от войны никуда не денешься. И не делась сама.
      Вовка наклонился ко мне и шепнул:
      - А чего это они делают?
      Я не знал, что делала мама, заглядывая в свой прибор.
      - Мама! - спросил я. - А нам можно посмотреть?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40