Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений (Том 1)

ModernLib.Net / Лиханов Альберт / Собрание сочинений (Том 1) - Чтение (стр. 9)
Автор: Лиханов Альберт
Жанр:

 

 


      Мама повернула ко мне воспаленные, словно заплаканные глаза и посмотрела на нас внимательно, будто жалела о чем-то.
      - Ну, посмотрите, - сказала она.
      Мы с Вовкой вылезли из-за шкафа, разминая затекшие ноги, и я первый заглянул в железную трубку со стеклянным глазком.
      Передо мной было розовое поле с голубеющими краями. В поле лежали точечки и палочки.
      - Что это? - спросил я, отрываясь от прибора.
      - Микроскоп, - ответила мама.
      - Нет, что там? - я постучал по трубке.
      Мама замялась.
      - Кровь, - сказала одна из женщин. - Это кровь, деточка.
      Оттеснив меня, в микроскоп заглядывал Вовка, а я все не мог поверить тому, что сказала женщина. Ведь кровь бывает густая и красная, а там были какие-то точки и палочки.
      - Человечья? - спросил Вовка, отодвинув свой шар от прибора.
      - Человечья, - грустно подтвердила мама, - людская.
      * * *
      Уже темнело, когда мы возвращались домой, проводив Вовку. Мама была хмурой и неразговорчивой, но, увидев открытую дверь, повеселела:
      - Вот и бабушка приехала! - сказала она, а я с тоской подумал про пшенку с поджаристой корочкой или гречневую кашу с молоком.
      Мы вошли в комнату, и мама окликнула бабушку, но никто не отзывался. Мама подошла к столу и вдруг страшно вскрикнула. Я подбежал к ней и увидел, что шкаф, где висела одежда, настежь открыт, и в нем больше ничего нет. Ни маминых платьев, ни отцовского костюма, который висел тут, завернутый в простыню. Только смятая простыня валялась на полу.
      Я обернулся. Верхний ящик комода, где мама держала деньги и карточки, был наполовину выдвинут. Мама перехватила мой взгляд и подбежала к комоду. Она заглянула в ящик, сунула руку, пошелестела бумажками.
      - Карточки! - воскликнула она и заплакала, обессиленно опустившись на стул.
      Плакала мама недолго. Велев мне сидеть и ждать, она побежала в милицию, а я все не мог взять в толк, что нас ограбили. Мне все казалось, что это шутка, ну, бывает же, соседи, например, решили разыграть нас ха-ха? - сейчас кто-нибудь постучит и внесет отцовский костюм на строганых деревянных плечиках.
      Но никто не стучал, и я подошел к двери. Замок был испорчен, планка, сдерживающая щеколду, была выворочена и порвана, будто это не железо, а какая-нибудь там фанера. Воры разворотили замок начисто, и, разглядев это, я испугался: они ничего не боялись. Я представил, как воры - двое или трое, с коротким ломиком в руках, ломают наш замок, трещит железо, а они зло матерятся, не стесняясь никого, потому что, считай, все на работе, и даже обрадовался, что сегодня нам с Вовкой так повезло, да и бабушке тоже, ведь дома никого не было, а то этим бандитам и убить недолго ради тряпок.
      Я ненавидел бандитов, я представлял себя среди них не просто так - с портфельчиком в руке, а, скажем, с гранатой, я представлял, как они доламывают замок, нагло матерятся, а я стою за косяком с поднятой рукой и сжимаю гранату. Они хряпают дверью и рвут ее, наконец, открывают, а я возникаю в проеме и велю им ложиться, и они падают и трясутся, сволочи, а я веду их во двор, но не затем, чтобы отвести в милицию, нет, у меня не осталось к ним никакой жалости, никакого милосердия, потому что ограбить людей, когда идет война, - это настоящий фашизм, а к фашистам нет у меня пощады, - я веду их во двор, велю шагать вперед, и когда они отходят подальше, швыряю гранату.
      Меня всего колотило, меня трясло - кража только сейчас доходила до моего сознания: исчезнувший костюм и украденные карточки не произвели на меня впечатления - их не было и все, но я увидел вывороченный замок, и теперь меня колотило. Я видел следы жестокой и беспощадной силы и мечтал, горячо мечтал так же беспощадно свести счеты, нет, я не повел бы их в милицию, этих бандюг, я вывел бы их во двор и метнул в них гранату. Надо только, чтобы побольше собралось народу. Надо, чтобы я не просто взорвал их, а казнил. При всех людях.
      В сенцах стукнуло, и я сжался: мне показалось, бандиты вернулись. Но вместо бандитов в дверях появилась мама.
      Она привела милиционера с собакой, но уже стемнело, пес молчаливо побегал по двору, глухо поворчал, раззадоривая себя, ничего у него не получилось, и пес бессильно, как человек, признающий свою беспомощность, поглядел на милиционера.
      Милиционер не удивился, посмотрел равнодушно на пса и устало сказал маме:
      - Пишите заявление - что украли, какие вещи... И подробнее... Будем искать.
      - Найдете? - спросила мама с надеждой.
      - Будем искать, - равнодушно повторил милиционер.
      - Костюм! Костюм мужской особенно, - попросила мама умоляющим голосом. - Мужа костюм... Понимаете?..
      - Понимаю, - ответил милиционер, - вы напишите, я-то ухожу на фронт, поэтому отдадите куда приходили...
      Вечером мама сидела, уставившись в одну точку, время от времени принималась плакать, и тогда я вторил ей, подвывая. На сердце скребли кошки. Вчера я думал про отца, поняв, что такое война. А сегодня нас ограбили, и хотя без карточек жить нельзя, как нельзя жить без крошки хлеба, меня пугало не это. Меня пугало, что украли отцовский костюм, который так берегла мама.
      Это была нехорошая примета.
      * * *
      Спасти нас могла только бабушка, но ее все не было, и последние два дня мы ложились спать, попив лишь горячего кипятку. Сперва я безумно хотел есть, и жалкие куски, которые приносила откуда-то мама, только разжигали к еде ненависть - все равно ее не было; куски не насыщали, а раздражали. Потом, как-то совсем неожиданно, голод исчез. Редкие куски не вызывали никакого интереса, и я удивлялся, зачем мама силком заставляет меня есть: она могла бы поесть и сама, я знал, что она вообще ничего не ела, а я не хотел, - объяснить это было невозможно, - не хотел, и все тут, но мама плакала, держала передо мной черный ломтик, и этот ломтик плясал у нее на ладошке. Я удивлялся - чего она плачет? - вяло жевал и чувствовал себя прекрасно - какая-то легкость была во мне, необыкновенная легкость. Правда, порой в ушах возникал шум и негромкий звон.
      Но потом звон стал нарастать, и я незаметно свалился со стула. Впрочем, что свалился, я понял уже потом, когда очутился на полу, а возле меня причитала мама, держа передо мной кружку кипятка. Я удивился, как это вдруг очутился на полу, хлебнул воду и удивился еще больше - она была сладкая.
      Наутро мама не пустила меня в школу, и я блаженствовал в теплой постели, пока не рассвело. Странно, мама тоже была дома. Я удивился, но не очень, как-то издалека словно бы удивился, стал одеваться, и мама мне помогала, как маленькому. Я делал все словно во сне, где-то глубоко в голове звенели далекие колокольчики, это было неплохо, главное, чтобы они не зазвонили громче, а то опять свалишься со стула, надо держать себя в руках, - я делал все как бы во сне, так же, почти во сне, прислушиваясь к колокольчикам, потом пошел вслед за мамой куда-то по улице.
      Не знаю, долго ли мы брели, наверное, все-таки долго, потому что останавливались несколько раз, и мама меня спрашивала: "Ну, как?" - и я кивал головой ей в ответ, - ведь говорить мне было лень.
      Потом мы зашли в какой-то дом, мама размотала мне шарф, разделась сама, сложив на скамейке, рядом со мной, свое пальто, и велела его караулить.
      - Ты не засыпай! - говорила почему-то мама. - Не засыпай! - Хотя я выспался только что и засыпать совсем не собирался.
      Но мамы не было очень долго, и я в самом деле стал кемарить. Правда, сквозь сон я цепко держался за мамино пальто - не дай бог украдут и его, как мы тогда станем жить, просто немыслимо. Я дремал, время от времени вздрагивая и озираясь, а мама не шла, и бороться со сном становилось все труднее.
      Наконец хлопнула дверь.
      Наверное, от этого хлопка я испуганно вздрогнул, сон отпустил меня, и я с особенной ясностью увидел маму. Она стояла, прислонившись к двери, и ее лицо показалось мне страшным.
      Черные полукружья прорезались у нее под глазами уже давно, и не это удивило меня. Сейчас мамино лицо было зеленым. Один рукав платья был у нее загнут, и выше локтя мама прижимала к руке кусок ваты.
      Она шагнула к скамейке, села рядом со мной и уронила голову.
      Я бросился, испугавшись, к ней, но она слабо улыбалась, отмахиваясь от моих тревожных слов, и я немножко успокоился.
      Мы посидели, мама отняла от руки вату, и я увидел кусочек запекшейся крови.
      - Что это? - испуганно сказал я, но мама опять улыбнулась.
      - Ничего, ничего, - сказала она, - так надо, идем! - И стала натягивать пальто.
      Обратно мы шли еще медленнее, колокольчики опять звенели у меня в голове, и я уже не обращал внимания на маму - мы просто шагали, держась друг за друга, тихо передвигая ноги, и мне было все равно, куда мы идем.
      Пришел я в себя на каком-то низком подоконнике. Снизу веяло приятной прохладой и, скосив глаз, я увидел, что подоконник кафельный. Белые плитки походили на белый шоколад, мне до смерти захотелось лизнуть подоконник, и я едва удержался от этого.
      - Ну вот, - услышал я тяжелый голос мамы. - Ну вот, теперь ешь!
      Я поднял голову. Мама держала в руках какие-то кульки, она раскладывала их на подоконнике рядом со мной, и я увидел, как из одного высовывается кусочек масла. Не того, не похожего на отцовскую открытку, а настоящего, желтого, как яичный желток, топленого масла.
      Мама перехватила мой взгляд и раскрыла кулек, протянула мне светло-желтый кусочек. Я, будто птенец, открыл рот и услышал, как тает во рту, как течет по горлу расплавившееся масло.
      - Откуда? - спросил я слабо.
      - Ешь, - ответила мама и дала мне еще кусочек.
      Я сосал масло, будто леденец, оно плавилось, исчезало во мне, и вместе с кусочками масла затихали колокольчики в глубине головы.
      - Откуда? - снова спросил я маму.
      - Это такой паек, - сказала она, чтобы отвязаться, но я уже отошел, и мысли мои приходили в порядок. Магазин был мне незнакомый, народу в нем почти не было, не то, что в нашем, к которому мы прикреплены, да и никогда мы не получали таких пайков, которые лежали в маленьких кульках - из одного даже высовывались конфеты. Я приходил в себя от желтенького масла, которое таяло во рту, и все больше понимал, что тут что-то не так. Не бывает таких магазинов.
      - Откуда? - спросил я снова маму, и, увидев мою настойчивость, она, наконец, ответила:
      - Ну, это такой паек... донорский.
      Донорский! Это слово я знал, потому что на всех углах в городе висели плакаты. На плакатах были нарисованы розовощекие тетеньки и красные кресты с красными полумесяцами. Донорами назывались женщины, которые сдавали свою кровь, только эти женщины должны быть румяными, а у мамы было зеленое лицо.
      - Ты сдала кровь! - крикнул я, понимая уже, что крик этот пустой, понимая, отчего в том доме мама прижимала к руке вату с запекшейся кровью.
      Мама молча кивнула, улыбаясь отчего-то, глядя на меня приветливо, и я вдруг вспомнил, как мы с Вовкой глядели в микроскоп. Розовые точки и палочки плавали перед глазами - это была кровь. "Человечья?" - спросил тогда Вовка. "Человечья, - ответила ему мама, - людская".
      Людская! Я знал это слово - донор, но никогда не думал, что людскую кровь можно продать, можно обменять, будто какое-нибудь тряпичное пальто или платье, на еду.
      Я посмотрел на кулечки, которые лежали передо мной, вгляделся в мамино зеленое лицо и заплакал оттого, что оказался таким подлецом.
      Ведь я ел как бы мамину кровь, и это было ужасно...
      * * *
      Неизвестно, чем бы все это кончилось, но приехала наша спасительница. Приехала бабушка.
      Узнав, что нас обокрали, она поплакала, но воли себе не дала и, испуганно поглядывая на маму, стала готовить завариху.
      В углу шепеляво сипел примус, выбрасывая синие язычки огня, вкусно запахло едой, и я подумал о заварихе с вожделением. Какие уж там поджаристые пшенки или греча с молоком! Это было все неправдой, это было забытым и ненастоящим! В углу клокотала завариха, и я видел, как разглаживались морщинки на лбу у мамы.
      - Наживете! - приговаривала бабушка, возясь у примуса. - Главное бы живой остался, а костюм наживете, да еще не один, велика беда, а эти бандюги, чтоб им подавиться, бог их накажет, он ведь видит все!
      Я с удивлением поглядывал на бабушку, думая, что это она вдруг заговорила про бога, никогда не верила, а теперь такие божественные слова, - но голод брал свое, я нетерпеливо поглядывал на примус, и бабушкины слова тут же забыл.
      Однако бабушка их скоро напомнила.
      Завариху мы ели целую неделю, потом мука стала кончаться. Однажды, когда я вернулся из школы, бабушка стала собираться.
      - Пойду, - сказала она мне, - займу денег.
      Я кивнул, бабушка вышла, я стал раскладывать тетрадки, и тут дверь снова хлопнула. Я подумал, что это кто-нибудь из соседей, но это была бабушка. "Забыла чего?" - подумал я про нее, но бабушка стояла в странной позе. Одну руку она держала над собой. Я пригляделся.
      Бабушка держала розовую тридцатку.
      Не раздеваясь, она подошла к столу и села, не выпуская бумажку.
      Лицо ее было бледным.
      - Вот! - сказала бабушка. - Вышла, иду и думаю, куда идти! У всех занимали, все без денег сидят. Бог ты мой, думаю, хоть бы ты помог, что ли? А ветер на воле-то... Поземка... Вдруг - гляжу - шуршит бумажка, наклонилась, глядь - тридцатка!
      Бабушка смотрела на меня круглыми глазами, будто я и есть бог, у которого она просила помощи.
      - Значит, правда! - прошептала она. - Значит он все-таки есть! Видит все...
      Бабушка размотала шаль, скинула пальто и вдруг принялась молиться в угол.
      Икон там никогда не было - я знал, что молятся на иконы, - но бабушка молилась в угол. И часто-часто кланялась.
      - Господи! - шептала бабушка. - Заступись за нашего кормильца, упаси его от смерти.
      Я понял, о чем молилась бабушка, и тоже с надеждой посмотрел в угол.
      Сердце опять захолонуло у меня. "Господи! - подумал я. - Пусть я буду голодать всю жизнь, пусть только ничего не случится с отцом!".
      И снова израненный вагон, и тот, на носилках, предстал передо мной.
      Мне сделалось жутко.
      - Бабушка! - попросил я. - Бабушка, хватит!
      Бабушка послушалась меня, повесила шаль и пальто на место, но ее слова все-таки дошли до бога.
      Вечером дверь хлопнула, и в комнату ворвалась мама. На ней не было лица.
      - Вася! - плакала она. - Вася!
      - Похоронка? - крикнула бабушка, хватая ее за руку. - Говори скорей!
      - Нет, - кричала мама и плакала. - Нет, раненый. В госпитале! У нас!
      - Сильно? - крикнула бабушка. - Говори!
      - Нет, - плакала мама. - В руку, ранение тяжелое считается, но не страшно.
      Бабушка оттолкнула ее и закричала:
      - Так чего ты ревешь, дура! - И вдруг заплакала сама, прижавшись к маминому плечу.
      В госпиталь мы бежали - я впереди, мама с бабушкой - немного отстав. Время от времени я останавливался, нетерпеливо ждал, когда расстояние между нами сократится, и с недоумением думал о боге.
      "Значит, он есть? Значит, он все видит и в самом деле, если дал бабушке денег и спас отца".
      "Зачем же тогда вся эта война?" - думал я и разглядывал облака, плывущие над головой: а вдруг облака разойдутся, и я увижу его?
      * * *
      В душном темном коридоре, где пахло щами из кислой капусты, наобнимавшись, нацеловавшись, наговорившись с отцом, я рассказал отцу про бога.
      Я думал, он засмеется, но отец сказал:
      - У нас был один солдат, он носил крест и перед боем молился. Но его убили. - Он помолчал и добавил, грустно усмехнувшись: - На бога надейся, а сам не плошай.
      Я вглядывался в отца, слушал, что он говорил, любовался им и думал, был уверен - уж отец-то не плошал. Ведь не зря же он не какой-нибудь, а старший сержант, хотя уходил на войну простым солдатом, и не зря же он только ранен, а немец, который стрелял в него, убит.
      Отец рассказывал, как он швырнул гранату, и в это время его ранило пуля задела кость. Его отправляли в Сибирь, но он уговорил начальника санитарного поезда, зная, что они будут ехать мимо нашего города, взял у него направление в мамин госпиталь и пришел туда, с белой забинтованной рукой наперевес.
      Мама смотрела в микроскоп, он вошел к ним в лабораторию, получив сначала халат и койку. Маме сделалось плохо - те две женщины дали ей понюхать нашатырного спирта. От мертвых, от крови мама не падала в обморок, а тут упала.
      Но теперь все было позади, так мне, по крайней мере, казалось, отец должен был долго лежать в госпитале, а потом еще отдохнуть несколько дней дома, и я ждал этих нескольких дней, как самого счастливого времени.
      Этими днями была освещена вся моя жизнь, и, сидя на уроках, я часто представлял лицо отца - выбритое и молодое, совсем как на той карточке, что была на комоде.
      Кража, санитарный поезд, мертвый солдат, похоронная Анны Николаевны все отодвинулось куда-то назад, и часто я приходил в себя только тогда, когда Вовка Крошкин больно пихал меня в бок.
      Я вздрагивал, ловил на себе вопросительный взгляд Анны Николаевны, поднимался, не зная, что она спросила, хлопал глазами и не всегда блистал в ответах, но - странное дело - строгая учительница всегда ставила мне не меньше четверки.
      Отдуваясь, я садился на место, думая с радостью, что мне безумно везет, но Вовка отрезвил меня.
      - Это она тебя жалеет, - сказал он мне однажды на переменке. - Я сказал, что у тебя отец в госпитале, она тебя и жалеет. Что бы ты сказал ему, если бы пару схватил?
      Я вздрогнул. В самом деле - что бы я сказал отцу про двойку, а ведь он каждый раз спрашивал меня об отметках. Врать было бы позорно, а сказать правду...
      После переменки я разглядывал Анну Николаевну так, словно впервые увидел ее. Вот, значит, она какая. У самой горе, получила похоронную, она сказала нам потом - убили ее сына, а сама еще жалеет меня, еще думает о том, что у меня отец в госпитале и что мне нельзя получать двоек.
      Анна Николаевна рассказывала уроки ровным, спокойным голосом, только иногда он отчего-то звенел, и тогда учительница умолкала на минуту, но потом продолжала снова тем же спокойным и ровным голосом, а я вглядывался в нее, и теплая благодарность к ней расплывалась во мне.
      Я вспомнил, как сказала тогда про войну Анна Николаевна. "Мало знать, - говорила она. - Надо понимать, что идет война", - и я теперь знал, что идет война, и понимал тоже. Мне становилось стыдно: значит, все-таки мало понимал, раз жалела меня учительница. Мало! Ведь и кисет я сшил всего один, да и тот было стыдно дарить, потому что он весь скукожился и нитки кое-где торчали петлями. Только вот вышил я хорошо красными нитками: "Смерть фашисту!".
      Правильно говорила Анна Николаевна, и, вернувшись домой, я принялся старательно делать уроки, а покончив с ними, начал кроить кисеты из старых лоскутков, которые выделила мне бабушка. Я вышивал красными нитками огненные слова, а Вовка Крошкин, который вступил со мной в пай, сшивал кисеты черными нитками.
      Это у него здорово выходило.
      * * *
      Отец поправлялся, мы с Вовкой шили кисеты, а устав, катались на лыжах.
      Наш дом стоял на берегу оврага, и с первого дня, как выпадал прочный снег, его уклоны до блеска укатывались ребячьими лыжами.
      С лыжами была проблема, потому что, говорили, лыжи теперь делали для франта, в магазине их не продавали, да и самого магазина, где раньше продавали лыжи, тоже не было. В городе работал лишь один промтоварный магазин, где давали по ордерам валенки, калоши и изредка выбрасывали пальто. Нам с Вовкой тоже перепало по ордеру, и мы ходили в каких-то леопардовых - желтых с черными пятнами - шубах. Говорят, шубы были американские, нам это было как-то все равно: тигровая одежда Вовке и мне нравилась.
      Особенно приятно было кататься в них на лыжах. Правда, если часто падать, шубы промокали, но мы на этот недостаток не обращали внимания, главное, мчась с горы, можно было представить себя леопардом и даже зарычать. Вот мы с Вовкой и рычали, носясь друг за другом, ловя друг друга, играя в пятнашки, и при этом катясь с горки на горку, тормозя, взрыхляя снег и не забывая беречь лыжи, этот страшный дефицит. Вовкины, например, были обиты жестянкой, потому что треснули, мои же пришлось спасать серьезнее. Одна лыжина была у меня сломана, и я отпилил весь хвост до самого валенка. Но раз отпилил одну лыжину, пришлось подравнять и другую. Сперва я огорчился, но потом привык и даже радовался, потому что на этих лыжах, напоминавших скорее коньки, можно было стремительно и круто поворачивать, юлить и всяко елозить по горе, так что почти всегда леопард Вовка Крошкин не мог меня догнать. Вовка злился, громко рычал, но я мог вдруг на полном ходу остановиться, а он не мог. Тогда Вовка придумал новую игру. Мы стали прыгать с нырка. Разгонялись с крутой горы, заезжали на маленький трамплинчик, который назывался нырком, и потом мерили, кто улетел дальше.
      Странное дело, и лыжи были у меня короче, и сам я был легче Вовки наверное, за счет головы, - а он все-таки меня перепрыгивал. Вовка летел, плавно крутя руками, и мне порой казалось, что голова и правда у него воздушный шар и что он может улететь куда угодно. Куда угодно Вовка не улетал, но перепрыгивал меня чуть не в два раза, и я, пораженный, придумал себе новое дело.
      Я стал ездить с самых высоких гор.
      Вовка свои дранки, дребезжащие, когда он прыгал с нырка, жалел, мне жалеть свои коротышки не приходилось, и я, забравшись на самые крутые и обрывистые склоны, мчался вниз, поднимая столбы снежной пыли. Вовка снова потерпел поражение, а за мной укрепилось звание самого отчаянного лыжениста, как меня звал Вовка, нашего оврага.
      Некоторые ребята мне завидовали, потому что я жил на краю оврага, мне не надо было далеко ходить: вышел из дому, нацепил свои "коньки", и шуруй вниз. Словом, дело дошло до того, что я ездил задом наперед, естественно, переодев лыжи носками назад.
      Но все-таки в овраге была гора, с которой я не мог съехать. С нее никто не мог съехать.
      Однажды в овраге появился большой парень на красивых лыжах, да еще с бамбуковыми палками. Он солидно прокатился пару раз, посмотрел на мои фортеля и вдруг полез на ту гору.
      Она начиналась у забора, который упирался в овраг, и была почти отвесная. Мы замерли, выстроившись в неровный ряд, а большой парень забрался наверх и вдруг поехал.
      Что было дальше, трудно описать. Поднялся столб снежного крошева, раздался треск, а когда все утихло, мы увидели, как из сугроба, с заляпанным снегом лицом, выбирается взбешенный парень. Редкий случай сразу обе лыжины были сломаны, он матюкался, как извозчик, и, отыскав меня глазами в толпе мальчишек, велел:
      - А ну, ты!
      Я не очень испугался, можно сказать, не испугался вообще, хотя никакого желания ехать с этой горы у меня не было. Но овражные мальчишки подбадривали меня, толкнул в бок и Вовка Крошкин, и я стал карабкаться к забору.
      Сверху гора была еще отвесней, чем казалась снизу, у меня запищало что-то в животе, но отступать было стыдно, к тому же и большой парень мог надавать, и я шагнул вперед.
      Снежные сугробы кинулись мне в лицо, все завертелось перед глазами, и на секунду я даже, кажется, потерял сознание. Когда я очнулся, все ребята, кроме Вовки, смеялись, а большой парень, разглядев меня, сказал удовлетворенно:
      - То-то же! - И стал собирать остатки своих лыж.
      В общем, гора эта была для меня неприступной, и, катаясь с Вовкой, я старался ее не замечать, старался на нее не смотреть, старался о ней не думать.
      Мы гонялись друг за другом в своих леопардовых шкурах, чувствуя себя сильными и ловкими, как эти заморские звери, прыгали с нырков - больших и маленьких, а накатавшись, шли домой, чтобы заняться нашим главным делом.
      Чтобы шить кисеты.
      * * *
      Производство кисетов процветало, честно признаться, не столько благодаря нашему шитейному умению, сколько нашему энтузиазму. Видя, как мы корпели, согнув спины над лоскутками, пытаясь с помощью иголки и ниток соединить их в подобие мешочков, бабушка не выдерживала, снимала со швейной машинки "Зингер" деревянный футляр и, нацепив очки, отчего становилась необычайно строгой, строчила своей машинкой, как автоматом, ровные стежки, быстро и аккуратно делала заготовки для нашей фронтовой продукции. Вернувшись с работы, к нам присоединялась и мама - она вышивала легко и красиво, не чета нам, слова "Смерть фашисту!". Помогали нам заочно завербованная Вовкой его мать и сестренка, так что дела наши шли бойко, горка кисетов росла, мы с Вовкой, оставив иглу и нитку, теперь лишь вдевали в обшитый рант кисетов тесемочки, чтобы можно было заматывать табак по всем правилам курительного дела.
      Наконец настал торжественный день.
      Накануне, предупредив своих, Вовка остался ночевать у нас. Теснясь в моей узкой кровати, мы долго не могли уснуть, шептались и шушукались о предстоящем, таращили в темноте глаза, стараясь разглядеть стоявшую на столе просторную, как древняя ладья, большую бельевую корзину. Корзина доверху была набита пустыми кисетами и аккуратно укрыта холщовой тряпицей. Наутро нам с Вовкой предстояло открыться: притащить корзину в школу и отдать ее Анне Николаевне.
      Нельзя сказать, чтобы мы недооценивали содеянное нами. Нельзя сказать, чтобы наше честолюбие не ожидало барабанов славы. Еще бы, ведь в корзине помещался кисетный запас на целый полк, ну если не на полк, так на роту, хотя, признаться, разницу между ними ни я, ни Вовка не очень-то улавливали. Словом, не случайно поутру, когда мы, сопровождаемые почетным эскортом из мамы и бабушки, тащили нашу корзину, в моей голове разливалась щекочущая сердце медь духового оркестра и дробь барабанных палочек. Мне казалось - утренняя темнота сегодня не так густа, иначе нас не разглядят встречные прохожие, что у школы наверняка стоит ликующая народная толпа, среди которых непременно есть Нинка Правдина и уж, конечно, девчонки из третьего класса, которых мы с Вовкой - безусловно, с маминой и бабушкиной помощью - перещеголяли в шитье кисетов. Теперь мне не казалось предосудительным, что мы занимались таким девчачьим делом - шили и вышивали: героический результат покрыл все прозаические издержки.
      Корзина, плотно груженная невесомыми кисетами, тянула нас к земле, постепенно звон литавр в моей голове сменился тяжелым перестуком крови. Я прерывисто дышал, капельки пота выползали из-под шапки. Вовка выглядел не лучше.
      Бабушка и мама пытались отнять у нас наш груз, однако мы не поддавались их напористой агитации. Можно было упасть, надорвавшись, можно было вконец запариться, но донести корзину до стола Анны Николаевны мы просто обязаны, потому что, в конце концов, честолюбие было лишь как бы наваром в хорошей ухе. Главным же было не оно. Главным был наш долг, мой долг, к которому призывала та женщина в платке, скинутом с головы, на отцовской открытке.
      Недалеко от школы, согласно уговору, мама и бабушка остановились.
      - Ну, с богом! - сказала бабушка, и мне показалось, что она волнуется. Я подумал, что мы были несправедливы. Ведь мама и бабушка имели не меньше нас прав нести эту торжественную корзину. Ведь это был не только наш, но и их долг. Раскаяние часто приходит слишком поздно. Мы были возле школы, а уговор всегда дороже денег. Мама и бабушка сказали нам еще какие-то напутственные слова, мы с Вовкой кивнули и, ухватившись за корзинную ручку, откинувшись от нее по бокам в последнем усилии, потащили ее в школу.
      И вот пробил долгожданный час.
      Окруженные толпой ребят, натужась в последний раз, мы воздвигали корзину на учительский стол, Анна Николаевна сняла холщовую тряпицу, и я услышал вдруг коллективный вздох. Кто-то хлопнул меня по плечу, кто-то ткнул в бок, я видел, как получал свое и Вовка, но это были не обидные тумаки, наоборот, в этом выражалось всеобщее признание.
      - Ну! - сказала Анна Николаевна. - Не ожидала!
      Я взглянул на нее. Глаза у учительницы влажно поблескивали.
      Она смотрела на нас с Вовкой ласково и удивленно сразу.
      - Что же, - спросила Анна Николаевна, - это вы вдвоем?
      - Вдвоем! - гордо сказал Вовка.
      Гром оркестра снова зазвучал во мне. Звенели медные тарелки, гудела толстая кожа барабанов. И вдруг я вспомнил бабушку - как волновалась она. Мама, наверное, волновалась тоже, хотя она и виду не подала. А Вовкиной мамы и его сестренки с нами не было вовсе, и они не волновались, но ведь это и они помогали нам.
      Гром оркестра мгновенно утих. Я с сожалением посмотрел на гордого Вовку. Я его понимал, конечно же, я его понимал! "Вдвоем!" - сказал Вовка и в общем-то он был прав. Но лишь - в общем. Оставались еще подробности, про которые можно было бы не говорить. Но бабушка волновалась.
      И потом, мы выполняли долг.
      А когда выполняют долг, надо быть честным.
      - Вдвоем! - подтвердил я Вовкины слова. - Но нам помогали.
      - Кто? - спросила с интересом Анна Николаевна.
      - Мама, бабушка, мама Крошкина и его сестра, - быстро перечислил я и вздохнул с облегчением, как бы скинув с себя ношу. Я думал, Вовка осудит меня, но - удивительно - он подмигнул мне одобряюще. Однако самым удивительным было не это. Самым удивительным было то, что, услышав перечисленных мною помощников, Анна Николаевна ничуть не огорчилась. Наоборот, она воскликнула:
      - Молодцы! Вдвойне молодцы!
      Признаться, сперва я не очень понял, почему мы молодцы вдвойне, но учительница сказала, обращаясь ко всем:
      - Мало сделать самому хорошее. Надо увлечь им других!
      Никто не слышал, как прозвенел звонок, пока Анна Николаевна не спохватилась сама. Она рассадила нас за парты, открыла журнал, чтобы спросить кого-нибудь, но вдруг подняла голову:
      - Вова и Коля, - сказала она, - сделали замечательный подарок фронту. Я думаю, что их поддержит весь класс.
      Ребята зашумели, загалдели, хвастаясь, что если взяться всем вместе, можно сделать десять таких корзин, но Анна Николаевна предложила:
      - Давайте попробуем собрать табак... Я знаю, что табак сейчас большая редкость, но попробовать можно. Скажите об этом дома, попросите помочь взрослых, а потом... - она задумалась. - А потом мы подарим кисеты бойцам.
      - Как? - спросил Вовка.
      - Прямо бойцам, - ответила Анна Николаевна. - Время от времени из города уходят эшелоны на фронт. Вот мы и подарим кисеты тем, кто уезжает воевать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40