Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девочка-зверь (рассказы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лимонов Эдуард / Девочка-зверь (рассказы) - Чтение (стр. 5)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр: Отечественная проза

 

 


На опушках и полянах его можно было так же красиво или ужасно умереть в войну, как и в самых подлинных кинематографических лесах. Почему речь зашла о войне? А черт его знает. Помню, что именно о войне, о солдатах, о пулеметных очередях и винтовочных выстрелах думал я, лежа на сухом пригорке, на спальном мешке, тетрадь и карандаш рядом. Глядя в светлое пастельное небо. И почему-то, теряясь в пастельном небе и возвращаясь из него, звучала во мне мелодия: «С берез неслышен, невесом… слетает желтый лист…» Осенняя песня в весеннем лесу. Военная песня в мирном московском лесу. Вдруг дуло холодным ветром, находила мрачная туча на солнце, начинала кричать кукушка…. Андрюшка переставал топтаться сапогами в грязи, откладывал кисть и садился на спальный мешок. «Пожрем, Лимонов?»
      В те годы вышло в советских издательствах множество книг об импрессионистах и даже письма Ван Гога к брату Тео, снабженные неплохими иллюстрациями. Получалось, что мы живем с Андрюшкой как импрессионисты, как Ван Гог. Я жил бедной, но возбудительной жизнью искусства уже с 1964 года. Три года в Харькове и уже второй год в Москве. Как и импрессионистам, нам с Андрюшкой нравились чахлые городские окраины, блеклая московская весна, а не зима или лето. У нас выработалась даже своеобразная эстетика зла и бедности. Деревья, по нашим представлениям, должны были быть не буйными, но полубольными, почки — полураспустившимися, в траве должны были попадаться ржавые консервные банки, а в талой воде, в невысохших лужах на нашей поляне чтоб были осколки бутылок. Краснорукие, жутковатые Джек-потрошитель и его друзья пусть и были неприятны нам эмоционально, вполне вписывались в нашу с Андрюшкой эстетику. Небо должно было быть скудным, слегка грязным, кусты — как клубки колючей проволоки с несколькими едко-зелеными листьями, из цветов мы предпочитали желтые одуванчики, уже ромашка казалась нам неприлично богатым цветком. Из запахов мы предпочитали запах хлорки, а Андрюшка еще любил запах уксуса. Влияние этой эстетики легко обнаружить в моем «Втором сборнике» стихотворений: искусственно-условная, несколько механическая природа. Не знаю, что случилось с Андрюшкиными этюдами того времени, он писал густым маслом в ту пору, тяжелые червяковые, украденные у Ван Гога мазки-запятые; помню их как капустную мякоть, эти его полотна. Если он потерял их в пути по жизни, то жаль, поскольку пусть и ученические, они представляли нас, нашу поляну, нашу эстетику. Наше умонастроение.
      Позже появились женщины и, как всегда, все испортили. То есть без женщин был один мир, с ними — другой. Но в тот период моя подруга Анна жила в Харькове, Андрюшка еще не женился на Маше (я и Стесин были свидетелями; помню, что меня извлекли из пивной, почистили и привезли в ЗАГС), время от времени он приводил в дом «натурщиц», но долго «натурщицы» не удерживались. Была у нас с ним жизнь в искусстве, и только. Настоящая, неподдельная бедная богемность. Так бы нам жить и жить.
      Так вот, на этюдах… Иногда из кустов выбредал неизвестный или пара неизвестных. Предполагая у них злобные намерения, мы щупали наши ножи. Неизвестные или проходили стороной, лишь косясь на нас издали, или приближались, воровато шаря глазами. Написав «воровато», я не ошибся, потому что, согласно нашей эстетике, мир был населен уродами, недоносками, плодами смешения дурных кровей и дурной наследственности. И согласно нашей эстетике, если выходил вдруг на поляну инвалид, мы с Андрюшкой радостно переглядывались. Думаю, по молодости нам нравилось необыкновенное. Дул вдруг свежий ветер, пахнущий весенней зеленью, он не нравился нам, но вдруг задувал он под чуть другим углом и доносил запах затхлого дыма! Это в паре сотен метров от поляны замаскировавшийся среди деревьев допотопный заводик — два здания красного кирпича — жег свой мусор, и мы жадно вдыхали запах. Гниль. Хорошо!
      В Андрюшкином доме на его же лестничной площадке жил старый кореец. Андрюшка с упоением рассказывал, что однажды выносил мусорное ведро, и в нем среди прочего находился завонявший кусок мяса, — уходя на дежурство, Андрюшка забыл сунуть мясо в холодильник… Кореец, взбиравшийся по лестнице, подвигал ноздрями и остановил Андрюшку. Кореец узнал по запаху разлагающееся мясо и выпросил его у художника. «Корейцы специально закапывают мясо в землю, дабы оно протухло. Протухшее мясо у них — деликатес», — разглагольствовал Андрюшка. Хотя мы оба тотчас поместили протухшее мясо в нашу эстетику, ни я, ни он не были готовы к поеданию такого мяса. Но вот другое блюдо из корейского меню — собачатину — мы с Андрюшкой хотели бы отведать, и Андрюшка попросил корейца приобщить нас к поеданию собак. Кореец, хитро улыбаясь, уверил нас, что легенды о корейцах, поедающих собачатину, — клевета. Мы решили, что он боится закона. Однако нам было неизвестно, существует ли в Уголовном кодексе СССР закон, запрещающий поедание собак. Возвращаясь однажды с этюдов и проходя по «Киилинг граундс», среди трупов лягушек, Андрюшка предложил мне отрезать у них лапки и приготовить дома эти самые знаменитые лягушачьи лапки. Он не знал, как их готовить, не знал и я, мы решили, что сварим лапки и будем есть их с майонезом. Андрюшка остановился, извлек из ящика с красками скальпель в чехле, Андрюшка все же был фельдшер, потому носил с собой скальпель, не расставаясь с ним, и мы брезгливо стали собирать трупики. Диких мальчиков нигде не было видно. Лишь со стороны города, из-за железнодорожной насыпи, донеслись к нам вдруг крики детей. Неизвестно, злодеев ли подростков или же детей помладше. «Слушай, — сказал я, — может быть, они уже разложились и не годятся в пищу. Отравимся еще на хуй». Андрюшка подумал, скальпель в руке — лягушка на ящике с красками, брюшко сомкнулось вокруг смертельной раны, лишь несколько красно-синих пленок тянутся от живота, подумал и изрек: «Солнца не было, Лимонов, температура еще низкая, ни хуя они не успели испортиться». И, приказав мне взяться за голову лягушки, стал отрезать у трупика конечности…
      Трупов было множество, но нас хватило лишь на десяток. Когда мы обрабатывали десятый, к болотцу вышел старик с овчаркой, и она, зарычав, подбежала к самым сапогам Андрюшки. Мои сапоги были резиновые, Андрюшкины — кирзовые, солдатские. Мои сапоги, впрочем, тоже принадлежали ему. Толстый нос Андрюшки сморщился, я знал, что он боится собак, и рука его нырнула в пальто, там, я знал, у него нож. «Держите своего кабыздоха, — сказал Андрюшка, — а то у него будут неприятности…» Старик смерил силы и предпочел отозвать собаку. Очень возможно, что старик не взвешивал, кто сильнее, а просто мир, нами воображаемый, был куда интереснее, яростнее реального мира и опасности нам только чудились, так мы хотели, чтоб они были. Завернув лапки в Андрюшкин платок, мы бодрым шагом отправились домой.
      Вареные и залитые майонезом лягушачьи лапки оказались твердыми. Может быть, мы их недолго варили. Ножи соскальзывали с лапок, может быть, следовало снять шкурку до того, как готовить лапки. Я проглотил пару лапок и стал есть селедку с картошкой. Андрюшка же, может быть выпендриваясь (он любил всячески выпендриваться и, например, снимался во фраке и котелке у мольберта), продолжал есть лапки, не торопясь, обрезая и обсасывая и намазывая майонезом. Через пару часов его стало тошнить, и как он ни старался удержаться (я думаю, ему не хотелось признаваться передо мной в своей кулинарной некомпетентности), ему пришлось бежать в туалет. Бледно-зеленый, он вышел оттуда через десяток минут, начисто опорожнив желудок. «А тебе, Лимонов, хоть бы хуй, — с завистью констатировал он. — У тебя луженый желудок. Гвозди переварит». Я разумно заметил, что я съел всего две лапки, тогда как он съел десять, пятнадцать или даже двадцать лапок, я не знаю точно, он знает лучше. Они все считали, мои друзья, что у меня луженый желудок, после того, как я съел завалявшийся у Стесина в холодильнике совершенно позеленевший кусок колбасы. И со мной ничего не случилось. Они качали головами и удивлялись. Стесин, гогоча, закричал, что он лично тотчас бы уже отправился на кладбище после подобного завтрака. Мы все (за исключением Стесина; в ту эпоху у него была семья: жена и теща, и он питался нормально) были постоянно голодными. Андрюшкина мать, не из жадности, но из принципа, не высылала ему никаких денег, и жили мы на бог знает какие скудные деньги. Иногда я шил брюки. Я шил их, впрочем, в ту эпоху ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Всякий достаток казался мне оскорбительным. «Человек искусства не должен…» По нашим понятиям, согласно нашей эстетике, человек искусства не должен был иметь денег, не должен был… иметь имущества… должен был жить (согласно теоретику бедной жизни Мишке Гробману) на рубль в день. Жить больше, чем на рубль в день, мы считали, — преступление! Презренные окружающие простые люди: инженеры, техники, не гении, но потребители искусства, производимого гениями, должны были кормить гениев или поить их (в крайнем случае)… Эта наша философия помещала «человека искусства» в положение, сходное с положением буддийского монаха в традиционном индийском обществе (вообще монаха, дервиша, мудреца) — народ должен был, обязан был класть в чашу, с которой монах просил подаяния, — еду. А монах в обмен делился с простым миром людей своей мудростью. В нашем случае мы готовы были делиться нашим искусством. Так как огромная машина государственного искусства лязгала рядом, недоступная, бронированная и зачехленная, и несколько входов в нее через жерла союзов строго охранялись и контролировались, мы построили свой аппарат — причудливое сооружение из случайных материалов: неофициальное искусство. Мы — это Стесин, Андрюшка, я, художник Игорь Ворошилов, его учитель Зверев, Володька Яковлев, Мишка Гробман и еще другие — всего несколько тысяч сумасшедших людей того времени — второй половины шестидесятых и начала семидесятых…
      Отделяют меня от походов на этюды четверть века, но помню отчетливо голенища Андрюшкиных солдатских сапог, свиной, пористой, грубой кожи; и потаптываются каблуки в весенней грязи. Видны они мне снизу, ибо обыкновенно я лежал в молодой траве, покусывая карандаш и записывая строчки в тетрадь. Записав строчку, переворачивался на спину и глядел в высокое пустое небо.

Соотечественница

      Я стоял задрав голову на раскладной лестнице. Лицо мое заливал пот, спина была самым неудобным образом изогнута назад, в нос шибало кислотными парами, мерзкая жидкость, разъев две пары перчаток, просочилась к телу в районе большого пальца правой руки. С краев перчатки, хотя я постоянно отирал их тряпкой, текло в рукав, обжигая кожу. Я материл Леночку Клюгэ.
      «Проклятая эксплуататорша… труда соотечественников… Как она быстро усвоила правила нового общества. Нанимала меня, сука, с таким лицом, как будто делала мне великое благодеяние… Да ни один американский работяга не взялся бы и за десять долларов в час. Воспользовалась моим положением…»
      Леночка Клюгэ платила мне три доллара в час за то, что я отмывал от краски старый дубовый потолок из планок в ее недавно приобретенном апартаменте. Она хотела обнажить великолепие набранного из планок «античного», как она говорила, потолка. «Я не могу платить больше чем три доллара, — вздыхала эксплуататорша, нанимая меня на работу, — у меня нет таких денег… Я существую на зарплату балетмейстера…» Я согласился. Торговаться я никогда не умел. Проработав первый день, я понял, что совершил глупость. Состав брызгал в лицо и разъедал перчатки. Работа продвигалась медленно, приходилось передвигать часто лестницу, и Леночка Клюгэ и юноша Чарли, ее любовник и сожитель, ежедневно звонили мне по нескольку раз, проверяя, на месте ли я. Я понимал, что они пытаются предотвратить предполагаемое ими с моей стороны мошенничество — приписку рабочих часов. За весь мой рабочий опыт и в Союзе Социалистических, и в Америке я никогда не приписывал себе рабочих часов, но после очистки ебаного прекрасного потолка Леночки Клюгэ я стал это делать! Возможно, так же человек, которого сажают в тюрягу по подозрению в убийстве, допрашивают, а после выпускают по недостатку доказательств или потому, что нашелся настоящий убийца, выйдя, идет и убивает. Вот вам, назло, в отместку, за все мои муки!
      К потолку Леночки Клюгэ навечно прилипла моя рабочая честь. Так они меня доебли с их проверкой. Один раз я слез с лестницы только после сорокового телефонного взвизга, вот что она была за человек, Леночка Клюгэ, выходец из знаменитой кировской школы. Бывшая звезда балета, а ныне звезда-балетмейстер. Рыжая здоровая стерва неопределенного возраста.
      Раздался хлопок входной двери, шаги по коридору, возглас «Леночка!», с ударением на «о», и именно она вбежала в гостиную, эксплуататорша, в сапогах, джинсах и шубе. Увидев меня на лестнице, под потолком, а не лежащим на тахте с книжкой, она не смогла скрыть разочарованной гримасы.
      — Привет!
      — Хэлло, Эдвард, — сказал Чарли, появившийся с некоторым опозданием. Он прошел прямиком к тахте и, бросив на пол суму, плюхнулся на тахту. — Ой, как я устал. — Откинулся и лег. — Был адовый трафик…
      — Да, — сказал я, — в Манхэттане лучше путешествовать на своих двоих.
      И я слез с лестницы, чтобы передвинуть ее, шурша застланной на паркет «New-York Times». Чарли, кроме того, что он был любовником рыжей Леночки, еще водил ее автомобиль. Ему было 26 лет, высокий блондин с большим ртом и мягким характером, Чарли пришел учиться у Леночки балету в Ranner Scool, но научился другим штукам и вот уже второй год служил спутником жизни звезды-балетмейстера. Поначалу он вселился в квартиру на Колумбус-авеню, где она мирно сосуществовала в пяти комнатах вместе с друзьями-пэдэ Лешкой и Володей, а теперь она купила квартиру на Парк-авеню и 81-й. В ней, согласно сообщенным мне Володей сведениям, судя по всему Чарли или вовсе не придется жить, или суждено прожить очень немного. Леночка, втайне от него, встречается с очень молодой и подающей надежды звездой из Сити Балета. Потянуло на молодое мясо рыжую Леночку. Чарли для нее стал старым. Между тем ничего не подозревавший Чарли прижился возле мамы Клюгэ, и удар будет для него неожиданным. Он из породы молодых людей, ищущих в женщине маму. Леночка минимум на десять лет старше его, если не на все пятнадцать.
      — Получается, что ты очищаешь всего по три планки в день, Эдвард? — сказал Чарли, понаблюдав за мной в молчании.
      — Да, — согласился я, — но быстрее нельзя. И каждая идет на всю ширину гостиной, ярдов десять. И потом, тут ведь не один слой краски, а по меньшей мере два. Я каждый день пакет губок извожу.
      — Нужно тереть сильнее. Три сильнее.
      — Я тру достаточно сильно, — возразил я, — но сейчас я делаю первый заход. Мне нужно, чтоб краска пропиталась жидкостью, и та начала ее разъедать. Зачем тогда жидкость — можно было соскоблить краску стамеской…
      — Ни в коем случае, — сказала Леночка Клюгэ, она уже успела принять душ и вышла к нам в джинсах, вытирая голову, — никаких стамесок, уродовать такой потолок! Это чудо, таких потолков больше не делают, не умеют! Только жидкостью… И мы его залакируем.
      — Жидкостью получается медленно, — сказал Чарли. — Слишком медленно. Мы ждем, когда ты закончишь потолок, Эдвард, тогда рабочие начнут циклевать паркет. — Он вскочил с тахты. — Слезь, я покажу, как тебе нужно работать. Ты даже неправильно стоишь. В такой позе у тебя нет упора.
      Я слез. Чарли, выше, сильнее и моложе, полез на лестницу. Я наблюдал за процессом влезания, отметил про себя, что он растолстел. Правда, на человеке его роста и возраста это менее заметно, чем на коротышке, скажем. Но очень скоро и у мальчика Чарли вырастет живот. Я готов был держать пари. А ведь когда он поселился на Колумбус, Леночка жаловалась, что руммэйты ходят вокруг него, облизываясь. Готовить обеды и водить автомобиль, возможно, бывает утомительно, но Чарли не приходиться ходить на службу, он выполняет при Леночке функции супруги, а не супруга. К тому же Леночка становится все более известной и светской, все реже обедает дома и все чаще пользуется услугами такси. Чарли скучает и обрастает жиром.
      Начал он с энергией, но без всякого понимания, что он делает. Он пережимал губку, вся жидкость вместо того, чтобы разъедать потолок, стекала и разъедала перчатки. Повозившись в общей сложности минут десять под взглядами Леночки и моим, он нашел выход: сделал вид, что в глаз ему попала жидкость, и спешно спустился. Леночка отвела его в ванную мыть ему глаз. Я влез на свое рабочее место. «Так-то, — бурчал я под потолком. — Попробовал? Это тебе не теоретизирование с тахты».
      Придя из ванной, он опять взгромоздился на тахту, заложил руки за голову.
      — Ты читал статью в «Нью-Йорк Таймс», касающуюся мошенничества в системе вэлфера. Оказывается, существуют жулики, зарегистрированные на вэлфер-пособии в десятке штатов сразу. Ты представляешь, какой годовой доход это представляет в сумме, Эдвард?
      Я подумал, что одинокий на вэлфере может получать около трех сотен долларов в месяц. Умножив на десять штатов, получаем три тысячи в месяц, тридцать шесть тысяч в год. Я бы от таких денег не отказался, но гигантским мошенничеством не назовешь…
      — В любой области человеческой деятельности существуют мошенничества. — Я промолчал. — Половина пуэрториканских семей в Нью-Йорке получают вэлфер, — продолжал он.
      — Да, — согласился я из-под потолка, — зато вторая половина работает за два пятьдесят в час. Таким образом, платя половине пуэрториканцев во много раз меньше, ваша социальная система содержит вторую половину пуэрториканского населения, тех, кто на вэлфере, и еще прикарманивает себе существенную разницу.
      «Ты, толстый пиздюк, — подумал я, но не сказал, — слово в слово повторяешь разговорчики богатых старух, которые можно услышать в дневные часы в автобусе, взбирающемся по Пятой авеню…»
      — А что они могут! — вскричала Леночка Клюгэ, высушившая волосы и теперь начесывающая их. — Что они умеют, эти твои пуэрториканцы, Лимонов, чтобы им платить больше 2.50?! Они выполняют черную работу. Я видела, их толпы катают по Фэшэн-авеню телеги с тканями и готовым платьем.
      — А что умеют стопроцентные, так сказать, американцы, члены юниона грузчиков, которые за ту же самую работу получают десять, двенадцать и даже пятнадцать долларов в час?
      — Я не знаю, что они умеют, но, наверное, им не зря платят их деньги! — вскричала Леночка. — Здесь никому не платят за красивые глаза. В Америке нужно работать за свои деньги. Я, между прочим, за свои деньги вкалываю как лошадь.
      Да, мысленно прокомментировал я. В первый же год жизни в Америке Леночка Клюгэ декларировала годовой доход в 100 тысяч долларов. Однако профессии балетмейстера ее выучили в СССР.
      — Уверяю тебя, — сказал я, — что пуэрториканец на Фэшэн-авеню умеет работать так же результативно, как американский член профсоюза грузчиков, но пуэрториканца — никто не поддерживает, в то время как члена юниона поддерживает могущественный юнион. Вообще-то, — добавил я, предвидя возражения, — я не защитник угнетенных меньшинств, но факты есть факты… Будем же смотреть в лицо фактам.
      В это время мне капнула на щеку брызга этой самой мерзопакостной в мире жидкости, и я неудачно отер ее рукавом, расширив зараженную поверхность. Пришлось снимать перчатку, скатывая ее с пальцев руки.
      — Эдвард, — начал Чарли задушевным голосом, — я понимаю, что вам в Советском Союзе внушали антирасизм и интернационализм, но, как ты говоришь, нужно смотреть в лицо фактам. Пуэрториканцы и черные куда менее результативны в бизнесе, в технических дисциплинах и даже в обыкновенном коллективном труде на фабриках, чем белые… У них есть, нужно отдать им должное, несомненный музыкальный дар, очевидно, ритм у них в крови, но в индустриальном американском обществе они закономерно отстают от белых…
      — К чему вся эта демагогия? — Я вытер щеку, смочив тряпку слюной, и надел перчатку. — Может, и расизм прав, я не зкаю, я не ученый, и южные народы менее склонны к организованному добровольному рабству, нежели белые, но я же не об этом, Чарли. Я о том, что за равный труд следует справедливо платить равные суммы мани, независимо от национальности и цвета кожи трудящегося.
      Я мог добавить, бросить им сверху, эксплуататорам, что, пользуясь тем, что у меня нет работы сейчас, они платят мне за самую препоганую работу под потолком с химикалиями всего лишь на пятьдесят центов больше, чем этим самым пуэрториканцам из нашей дискуссии. Но я не сказал, справедливо опасаясь за мои деньги. Они аккуратно записывали часы, но еще не платили мне. Я уже начал понимать, что за человек Леночка Клюгэ. С ней следовало быть осторожным. Нужно сказать, что на кухне Колумбус-авеню среди руммэйтов, старинных ленинградских приятелей пэдэ она выглядела другой. Там хаотическое братство коммунальной кухни в советском стиле уравнивало всех: меня принимали симпатичные пэдэ, поили чаем и алкоголем, и Володя — хороший повар — почти всегда кормил чем-нибудь, но казалось, что Леночка тоже во всем этом участвовала. На кухне все было или казалось общим, и что принадлежало Володе, что Лешке и что Леночке, я не пытался разобраться. Чувства, чай, тарелка пельменей, котлета, стакан виски. Разглагольствовал Володя, прижавшись задницей в красных брюках к газовой плите, острил крупноносый Лешка, и Леночка, зевающая, в халате, или, напротив, уже бодрая, но полуодетая, выскакивала из ванной, опаздывая на урок в «Раннэрс скул». «Привет всем, привет, Лимон», — хватала со стола яблоко, булку и убегала. Выходил Чарли, улыбаясь, неся Леночкину суму. Очевидно, несомненные и неизменившиеся со временем хорошие качества Володи и Лешки я переносил на Леночку автоматически, не подумав. Ну никто не безгрешен, разумеется, Володя был сноб и слишком предпочитал знаменитых друзей незнаменитым, и Лешка был слишком светским и алкоголиком, но сноб Володя интересовался мной, никому неизвестным, способен был беседовать со мной часами, а Лешка… впрочем, с Лешкой у нас были особые отношения…
      — Ю ноу, Эдвард, мой отец очень либеральный человек, наша семья из поколения в поколение голосует за демократов. Однако я вынужден констатировать, что пуэрториканцы ничего не внесли в американский «мэлтинг пат», или, как Леночка смешно называет это по-русски, «общий котел Америки», в то время как вы, русские к примеру, количественно малочисленная группа, дали Америке Барышникова, Ростроповича, Бродского, Леночку, Макарова и еще сотни уже менее известных, но значительных музыкантов, артистов и писателей…
      Я подумал, что вот меня, писателя, взяли в котел, чтобы я смывал мерзкой жидкостью краску с потолка Леночки Клюгэ. А на мой роман им положить.
      — Да! — сказала Леночка с вызовом. — Что ты на это скажешь, Лимонов?
      — На это я могу сказать, что если бы на территории Пуэрто-Рико в течение полусотни лет существовала бы социалистическая система со всеми ее противоречиями и негативными сторонами, но с общедоступным, любого уровня бесплатным образованием, то оттуда б в «общий котел Америки» поступили бы знаменитые имена.
      — Они и поступают, но в уголовную хронику, на крайм-страницы газет, — зло сказала Леночка, бросив зеркало и расческу.
      — Ты что, всерьез считаешь, что Барышников, Ростропович, Бродский и другие русские обязаны своими достижениями и славой социалистической системе? — спросил Чарли и сел на тахте.
      — Ты забыл, сколько тебе стоил час занятий в «Раннэрс скул», а, Чарли? Представь себе, сколько часов в неделю должен заниматься ученик, задавшийся целью стать профессионалом, перемножь, и у тебя голова заболит от астрономической суммы. Нормальной американской семье недоступны такие расходы… не говоря уже…
      — Но «Раннэрс скул» — очень эксклюзив, дорогая балетная школа. Существуют балетные студии даже при «коммюнити центрах», Эдвард. Кто хочет…
      — Ну и чему ты там научишься, Чарли? С таким же успехом возможно научиться балетному искусству по самоучителю. Почему богатые дети толпой бегут в «Раннэрс скул»? Потому что там преподает миссис Клюгэ — балетмейстер, вышедшая из знаменитой «Кировской школы» в Ленинграде…
      В рукав, слетев с края перчатки, упала набухавшая давно капля и потекла по коже. Я бросил губку вниз и спустился. Взял с пола свежую тряпку и стал отирать руку.
      — Я верю в то, что, как бы ему ни было трудно, талантливый человек всегда сумеет пробиться к успеху. Если он его не достигает — что ж, следовательно, он слаб и успеха не достоин… Твои пуэрториканцы и черные вместо того, чтобы участвовать в общем соревновании на общих основаниях, хватают нож и револьвер и отправляются грабить и убивать!.. — Леночка Клюгэ возмущенно подошла ко мне, присевшему у лестницы, и стала надо мной. Мне показалось, что сейчас она пнет меня сапогом.
      — Слушайте, миссис Клюгэ, — начал я разозленно. — Первое. Я тоже верю, что сильный человек сумеет. Второе. Перестаньте, пожалуйста, шить мне в родственники многоупомянутую нами группу населения. Они не «мои». У меня к ним не больше и не меньше сочувствия, чем к русским, к евреям или любой другой нации или племени. Я ценю индивидуумы, а не нации и имена. Третье. Общее соревнование, навязанное человечеству непонятно кем и почему, отличается интересными особенностями. Для незначительной части участвующих линия старта почему-то подозрительно выгодно вынесена далеко вперед. Четвертое. Когда белый, необразованный, но молодой и энергичный тип с горячей кровью видит ежедневно по ТиВи все прелести жизни: «кадиллаки», красивых девочек с белыми задницами и все такое прочее, он именно берет нож и револьвер и пытается отобрать у мира то, что, как ему кажется, принадлежит ему уже по праву рождения, молодости и сильного тела, пытается скомпенсировать себя за то, что его линия старта находится далеко позади других линий. Закономерно, что почти всегда он приземляется в «Дэф роу» многочисленных американских тюрем. Ибо весь этот несколько-миллиардный спортивный обман хорошо охраняется. Вот так, миссис Клюгэ… — Я выпрямился и стал взбираться по лестнице. И, взобравшись на самый верх, добавил: — Вы, миссис Клюгэ, были выпущены из Советского Союза в таком тренированном спортивном состоянии, что вас немедленно препроводили к немногочисленной группе счастливцев, стартующих на много лет раньше толпы… ОК, наслаждайтесь своей привилегией, но хотя бы не обвиняйте тех, кому менее посчастливилось.
      — Еще немного, и вы станете говорить, что все бедные — «стюпид».
      Она взялась за лестницу. Я не смотрел на нее, но на всякий случай собрался и приготовился слететь вниз наилучшим образом. Вдруг, злая, трахнет лестницу? Потолок ее ливинг-рум был высоким, Парк-авеню-дома строились для богатых, чтобы им было вольнее дышать.
      — Леночка, — сказал Чарли просительно, — Эдвард не хотел тебя обидеть… Правда, Эдвард?
      — Хотел, — сказал я сверху и намочил жидкую губку.
      — Чарли, — сказала она, — он — фашист. Они тоже критиковали капиталистическое общество. Володя сказал мне, что он фашист, а не марксист! Человек из толпы — вот что сказал о тебе Володя, Лимонов. У тебя нет политических взглядов — их заменяет зависть! Ко всем, кто добился большего, чем ты…
      — Ну да, — сказал я, — зависть. Чтоб я меньше тебе завидовал, ты могла бы мне платить хотя бы пять долларов за работу с химикатами. Без маски к тому же. Третий день я вдыхаю эту гадость.
      — Мы не договаривались ни о какой маске. Достаточно того, что я плачу за материалы. Купи себе маску, пойди и купи! Сколько она может стоить… Копейки. В Америке такие вещи дешевы…
      — Не знаю, — сказал я. — Но за три доллара в час я не могу тратить мани на маску. Мне жрать нечего. И отель не оплачен.
      — Когда мы договаривались, — сказала она, — я объяснила тебе, что не могу платить больше. Все деньги, сделанные в балете, ушли на квартиру, и мы живем с Чарли исключительно на зарплату «Раннэрс скул». Если тебе не нравится, можешь уйти хоть сейчас…
      — Леночка, — примирительным тоном промяукал Чарли и погладил ее по спине. — Мы опаздываем.
      — Отстань, — сказала она. — Сейчас пойдем. — И подняла лицо ко мне. — Делаешь людям одолжение, даешь им работу, и они же недовольны и обвиняют тебя… Я могла, между прочим, нанять человека, которого мне рекомендовал суперинтендант, — грека. Он специализируется в ремонтных работах…
      Я промолчал. Подумав, что грек взял бы с нее пять или восемь, в зависимости от того, как долго он находится в Соединенных Штатах, то есть как давно он эмигрировал.
      — Леночка!
      Чарли взял ее шубу и сумку, и они ушли, хлопнув дверью.
      Я проработал еще несколько часов, принял душ и вышел. В холле дормэн протянул мне конверт с титульной шапкой «Раннэрс скул» на нем.
      — Миссис Клюгэ велела передать.
      Надорвав конверт, я обнаружил в нем 72 доллара, вложенные в клочок бумаги с торопливыми словами:
      «В твоей помощи мы больше не нуждаемся. Спасибо».
      Придя к себе в отель, я включил ТиВи, удалил звук и лег спать. Проснулся в три часа ночи, спокойный и абсолютно равнодушный. На молчаливом экране обегал сцену балерун. ТиВи был старый — изображение грубым и бесцветным, как старые фотографии. Я встал и выключил ТиВи. Уснул опять. Мне приснилось, что я, с маской на лице, тру Мишу Барышникова губкой, смоченной в едкой жидкости. От губки и Миши идет дым. Вокруг стоит беззвучная толпа, состоящая из пуэрториканцев и черных, и беззвучно аплодирует.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5