Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Молодой негодяй

ModernLib.Net / Лимонов Эдуард / Молодой негодяй - Чтение (стр. 12)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр:

 

 


— Ебал я твой коллектив, Юрка, — сказал Эд, — вначале идет биологический индивидуум, а уж потом коллектив.

— Ни хуя подобного, Эд! — зло сказал Юрка. Проучившись год на физико-математическом факультете харьковского университета, отчисленный за неуспеваемость, он прыгал теперь слесарем-сборщиком вокруг моторов, плывущих мимо на конвейере механического цеха. Вместе с другими неудачниками, откуда-то выгнанными или куда-то недопущенными. Эд в августе уволился с того же завода «Серп и Молот» (как мы знаем, при соучастии Юркиного братца) и, коротко проработав книгоношей, жил теперь без определенных занятий по принципу «Бог даст день — он же даст пищу». Посему Юрка испытывал к Эду классовую ненависть пролетария к люмпен-пролетарию.

— Ни хуя подобного, Эд! И в первобытном обществе главным был коллектив и нужды коллектива. А уж потом следовали нужды индивидуумов. — Юрка застегнул последнюю пуговицу на своем щегольском, английского стиля, пальто. Пальто ему сшил тот самый модный харьковский портной, вызывавший позднее восхищение Толика Беспредметника, — Бобов. Он настаивал, чтобы его имя произносили с ударением на последнем слоге — Бобов, как Бобок Достоевского. И Бобов учился на физико-математическом факультете, но его не выгнали. Кажется, его изгнали с факультета позже, через пару лет.

— Коллектив — козье племя, — сказал Эд. — Худшие — это коллектив. Слабейшие. Они объединяются, чтобы угнетать и не давать развернуться лучшим. Кнут Гамсун, Юрка, сказал в одной своей пьесе, что рабочих следует расстреливать из пулеметов.

Юрка даже задохнулся от ярости и расстегнул пуговицу под горлом. Его двухнедельные усы гневно задвигались под носом.

— Фашист был твой Кнут Гамсун. Он приветствовал Гитлера!

— Писатель не может быть фашистом. Он писатель, и все тут. Кнут Гамсун очень хороший писатель. Ты «Голод» читал, Юрка? (В те времена Эд еще считал нужным выгораживать Гамсуна от обвинений в фашизме. Сейчас он равнодушно заметил бы: «Ну фашист и фашист! Это было его личным делом». Было, потому как он умер. Об Эзре Паунде и Селине Эд еще не слышал, романы же и пьесы Гамсуна успели перевести на русский до и сразу после революции.)

— Ты, конечно, считаешь себя лучшим, Эд? — Юрка сморщил свой наследственный нос-картошку. У всей семьи Кописсаровых были такие носы — у брата Мишки, сидящего в тюрьме, у папы Кописсарова — мастера на заводе (опять «Серп и Молот»), и у Юрки.

Нормальный еврейский нос не должен быть картошкой, и нормальный еврей не должен работать на «Серпе и Молоте», подумал Эд, но промолчал.

— Ты считаешь себя особенным, Эд, я знаю. Исключительным… Так вот, у тебя нет никаких оснований… — Юрка зло посмотрел на Эда. — Какие у тебя основания? Ты пишешь стихи? Но миллионы молодых людей твоего возраста пишут стихи! Миллионы! Я не верю в то, что ты особенный. Ты такой же, как и все! Слышишь! Такой же…

Услыхав этот окрик торжествующего плебейства, голос коллектива, голос всех упоенно подавляющих одного, Эд даже застеснялся за Юрку. «Эй, — сказал он, — кончай хуйню пороть! Ты чего сделался вдруг таким принципиальным?!»

Но друг его смотрел на Эда исподлобья, угрюмый, из-под пыжиковой шапки, почти наползшей ему на густые брови. «Ты такой же, как и все!» — упрямо повторил Юрка.

Вот в это Эд и не верил. Он не смог бы доказать, что он не такой, как все, если бы его попросили это сделать, но он верил в то, что он особенный. Иногда верил слабее, но верил всегда.

— Твоя мать просила меня поговорить с тобой, — объяснил вдруг Юрка причину своего нежелания оставить тему. «Однако, — подумал Эд, — Юрка, кажется, охотно взялся прочесть старому другу лекцию».

— Ебал я твой коллектив, Юрка! — уже с вызовом сказал Эд. — И чего ты лезешь не в свои дела. Это моя жизнь, что хочу с ней, то и сделаю.

— Вот-вот. Раиса Федоровна говорит, что ты всю жизнь, только что с трудом выбравшись из одной грязи, тотчас сваливаешься в другую.

— Я даже в тюрьме умудрился не побывать. Какие уж тут особые грязи! — искренне изумился Эд.

— Везет тебе, — с явным сожалением заметил Юрка. Кто-кто, а он очень хорошо знал, как запросто Эд мог загудеть в кончившемся году в тюрьму вместе с его старшим братцем.

— Юр, — Эд решил быть миролюбивым, — объясни матери, что сейчас — другое дело. Что люди, с которыми я общаюсь, — Анна и ее друзья, — наконец именно те, каких мне всегда хотелось встретить. Интеллигентные. Начитанные. Творческие люди. Сейчас мать может быть спокойна.

— Откуда ей знать, Эд… И я тоже, честно говоря, не уверен. Анна старше тебя на шесть лет. Потом она «шиза». — Маленький Юрка скорчил гримаску. — Вся эта публика не хочет работать. Потому они называют себя авангардистами и делают вид, что творят. Они не хотят идти на завод и вкалывать, как все, у станка или конвейера.

— На кой им вкалывать, когда они способны на большее?

— А я, по-твоему, не способен на большее?! — Разгневанный Юрка рывком отодрал от горла шарф.

Эд пожал плечами.

— Может быть, ты и способен. Пиши. Рисуй.

— Все не могут писать стихи или рисовать картины! — закричал он. — Неужели ты не понимаешь этого? Кто-то должен завинчивать гайки на тракторных моторах, как это делаю я!

— Не впадай в истерику. Не закручивай гайки. Кто тебя заставляет? Кто? Ты же поступил на физико-математический. Вот и учился бы.

— Я сам виноват, — голос маленького Юрки стал суровым. — Я обрадовался, что поступил на такой клёвый факультет, и целый год после ни хуя не делал. Только пил, гулял, девочки… хуем груши околачивал, короче говоря. Вот и отчислили…

— Поступи опять.

— Чтобы стать преподавателем физики?

— О-о-о! Я не знаю, Юра…

Они дошли до угла, и в лицо им ударил порыв ледяного зимнего ветра. Они повернули обратно. Было воскресенье, и все магазины вдоль трамвайной линии были закрыты. Прохожих было мало. Эд приехал на Салтовку впервые за много месяцев повидать родителей, а заодно и Юрку. Эд уже жил на Тевелева, 19, но еще нелегально.

— Ты тоже не хочешь работать, Эд, — сказал Юрка.

— Я вижу, эта тема не дает тебе покоя, Юр. Что ты ко мне приебался со своим «работать», «работать»… Чего ради? Ты что, для меня работаешь? Мне деньги зарабатываешь?

— Ты и тебе подобные паразитируете на обществе!

— Я? Паразитирую? Да я из книгонош даже официально еще не уволился. Три недели только и не работаю.

— Быть книгоношей — не профессия для здорового молодого человека двадцати с небольшим лет. В книгоноши идут старики или инвалиды.

С ним невозможно было разговаривать. Откуда он набрался доморощенного вульгарного марксизма, Эду было непонятно. Еще недавно он был вполне нормальным передовым парнем…

30

В то время как наш герой в известном всему городу какао-костюме сидит задумавшись в полусотне метров от гранитных ног великого Кобзаря и занимается своим любимейшим делом — психоанализирует самого себя, Анна Моисеевна тяжело цокает каблучками по Сумской улице вниз, вдет домой к маме Циле. Большим розовым пятном, ярко видным всей Сумской. И не хочешь — заметишь.

«Где-то молодой негодяй сейчас? — думает Анна. — Гуляет, разумеется, но с кем? Может быть, он и Генка обедают в «Люксе»? Очень возможно. Едят шашлыки, бездельники. Генка любит шашлык по-карски, куском. А закусить Генка, конечно же, заказал ассорти, или нет (Анна Моисеевна закрыла глаза и попыталась «увидеть» стол и еду на столе. Обостренное внимание к пище — ее отличительная особенность. Она всегда расспрашивает знакомых, что они ели сегодня) — Генка и молодой негодяй едят исландскую сельдь (баночную) и пьют, сволочи, маленькими рюмочками ресторана «Люкс» холодную водку». Подумав о холодной водке на еще горячей послеобеденной Сумской, каблуки ее туфель увязают в асфальте, Анна Моисеевна даже вздрагивает и направляется к переходу, намереваясь пересечь улицу и заглянуть в ресторан «Люкс», а не сидят ли там Эд и Генка.

— Анюточка… что же ты, прелесть, от Алика бежишь?

Обернувшись, Анна видит человека, который в любом городе мира был бы классифицирован, как бродяга. Седые грязные волосы зачесаны назад, застыли, как на статуе. Грязные брюки мешком, сандалеты впились в черные от пыли ноги. На покатых плечах, однако, чистая, но серая от многочисленных стирок белая рубашка. В руке авоська, на дне которой какие-то провода, смешанные с газетами.

— Куда это ты, Алик, так вырядился? Здравствуй. — Анне приходится хотя бы поверхностно, но коснуться седой щетины Алика Басюка у самого ее уха. Крепкий запах подкисшего винного погреба, смешанный с запахом окончательно разложившихся пищевых отходов, окутывает Анну, и она старается не вдыхать воздух, пока Алик одной рукой возит по ее талии и верхней части зада, а щеками и губами три раза прикладывается к ее щекам. «Алик Басюк был в некотором роде другом ее бывшего мужа, ничего не поделаешь, приходится исполнять неприятную церемонию целования с куском дерьма», — думает Анна. И стыдится своих мыслей. Басюк — добрый, сломленный жизнью алкоголик. Ему лет пятьдесят, но выглядит Алик на все шестьдесят пять. Из-за своего всегда длинного и несдержанного языка Басюк угодил при Иосифе Виссарионовиче Сталине в лагерь. Из лагеря Басюк вернулся в одно время с Чичибабиным, Солженицыным и еще тысячами или десятками тысяч неудачников, кто же их считал. Если Чичибабин сумел собрать достаточно силы воли, чтобы продолжить долагерную жизнь, писать стихи, то Алик Басюк, хотя и числится писателем и получает из Союза писателей деньги на поддержку существования, один Бог знает, что Алик написал. Да и умеет ли он писать. И если бы от него так не воняло!

— Я, Анюточка, к мамаше в госпиталь иду. — Басюк, кровь которого больше чем наполовину состоит из прокисшего алкоголя, не может стоять спокойно, ноги и руки его движутся, бродяга-писатель дергается.

— Что же ты не купил мамаше цветы, Алик? — Анна ловит себя на том, что разговаривает с Басюком, как с ребенком.

— Да она уже старая, Анюта. — Алик улыбается, обнажая желтые проникотиненные зубищи.

— Глупости, Алик, говоришь. Женщины в любом возрасте любят, чтобы им дарили цветы. — Из авоськи Алика, сотрясающейся вместе с владельцем, вдруг со звоном вываливается на асфальт хромированная крышечка непонятного назначения. Басюк нагибается.

— Что это ты, металлолом по Харькову собираешь, Алик?

Анна улыбается, вдруг вспомнив частушку, которую распевала компания ее мужа: Бурич, Черненко, Брусиловский — на мотив известной блатной песни:

Из харьковского ЛИТа

Бежали три пиита

Бежали три пиита босиком

Один был Айзенштатом

Другой — дегенератом

А третий, извините, Басюком…

Уже в те годы за Басюка приходилось извиняться.

— Это не металлолом, — обижается Басюк, — это электробритва.

— Ты что, всегда с собой электробритву носишь, Алик? — Анна с улыбкой глядит на многодневную щетину Басюка.

— Это я мамашу иду брить, Анюта. Мамаша старая, волосы быстро растут. Усы особенно. Так я ее каждые несколько дней брить хожу.

Анна Моисеевна, не дожидаясь традиционной басюковской фразы: «Займи рубль, Анюта?», — сует Алику в руку рубль и убегает на зеленый свет. Кошмар! Анна не хочет думать о Басюке и его жуткой мамаше в госпитале, но помимо воли, буйное воображение Анны Моисеевны рисует ей портрет зеленого цвета старухи с жесткими усами под носом. Пахнет от нее вдвое гаже, чем от Басюка.

— Ой, мамочка! — визжит вслух Анна и быстро-быстро, наклоняясь к стене, тяжелой уткой бежит вниз по Сумской.

В «Люксе», ресторан декорирован во времена еще дореволюционные, тогда здесь гуляли харьковские купцы, расставляющий приборы официант Володя сообщает, что нет, ее муж не появлялся. И Геннадия Сергеевича, сына директора ресторана «Кристалл», равно не было сегодня.

— Утром я видел их идущими вверх по Сумской, — подняв глаза от сервируемого им стола, Володя хмуро глядит на Анну. — Но рано утром. Сладкая жизнь у вашего супруга, Анна Моисеевна. Они прекрасно выглядят. Загорелые. Всегда гуляют…

Володино «они» в применении к единственной особе молодого негодяя звучит иронически, и, выходя из «Люкса», устремляясь на преодоление последнего куска асфальта, остающегося ей до двери в подъезд дома номер девятнадцать на площади Тевелева, Анна решает, что молодой негодяй приобрел слишком много свободы. Она, Анна, без устали трудится. То в «Поэзии», то в мебельном магазине, то в «Академкниге», а теперь вот в киоске, а молодой негодяй, как грузинский или сицилийский, бразильский, да, именно бразильский, мужчина гуляет в какао-костюме с золотой ниткой в парках и скверах города. «Сладкая жизнь» — точно сказано. Иначе жизнь молодого негодяя не назовешь. А бедная Анютка трудится! И бедная Циля Яковлевна готовит гефилте-фиш для этого хазэрюки! «Хорошо устроился, молодой негодяй! — гневно говорит себе Анна и решает высказать все молодому негодяю, когда он возвратится с похождений. — Молодой негодяй эксплуатирует бедных еврейских женщин!» — негодует Анна в последний раз и, пройдя мимо холодильного техникума, куда уже начали собираться вечерние ученики, пересекает Бурсацкий спуск и вступает в подъезд.

Сыро, затхло, холодным камнем, мочой кошачьей и человечьей воняет внутренность старого дома. Лестница, как будто сошедшая с экрана фильма, снятого по роману Достоевского, выщербленные ступени не ремонтировались с самой войны, ведет, открытая взором на второй сразу этаж, первого этажа почему-то не существует. Сколько раз Анна Моисеевна дрожала, вступая в подъезд одна, сколько раз ее поджидали в темноте подъезда нежелаемые ею мужчины, и очень редко желаемые…

— Как бы там ни было, — думает Анна, поднимаясь по лестнице, — невозможно отрицать того, что молодой негодяй в общем положительно влияет на ее жизнь. И мама Циля утверждает то же самое. Молодой негодяй дисциплинирует Анну.

— Разумеется, Анечка, мужчина не может жить с женщиной старше его вечно. Когда-нибудь Эдуард покинет тебя, — рассудительно и спокойно заметила недавно Циля Яковлевна, стоя в излюбленной позе — одна рука у бедра, папироса в другой. — Но я лично предпочитаю, чтобы ты жила с одним мужчиной, Анечка, чем, как это часто бывало, ты не могла остановиться ни на ком… — Циля Яковлевна только что вернулась с чая у богатых родственников и была потому облачена в полную парадную форму свою — в черное платье с белым кружевным воротничком и с камеей — женской головкой, приколотой у горла. «Не могла остановиться ни на ком» — было интеллигентной формулой, каковую безупречная и стыдливая Циля Яковлевна выбрала взамен более грубого «случайные связи» или более научного, но мало распространенного в Советском Союзе тех лет термина «промискуити», четко характеризующего состояние, в котором экс-литейщик застал ее дочь. — Женщина должна иметь своего мужчину, Анечка.

— Цилечка, молодой негодяй задохлик, а не мужчина. Когда он только появился в центре, прибыв свеженьким с завода, он — таки да выглядел, как мужчина, но, пообщавшись с декадентами, сам сделался бледной немочью.

— Эдуард очень молодой, но мужчина, Анечка! — Циля Яковлевна не могла бы, если бы ее спросили, ответить на вопрос, нравится ли ей мужчина ее младшей дочери. Но Циле Яковлевне никто, и она сама в том числе, не задает такого вопроса. Что хорошо для Анечки, то хорошо для Цили Яковлевны. Анечке, кажется, хорошо. Во всяком случае, сейчас Анечка всегда спит дома. Раньше она куда-то часто терялась на несколько дней или вдруг даже на несколько недель, и Циля Яковлевна плохо спала, много курила и целые дни подряд простаивала у окна, облокотившись на подоконник, выглядывала на площадь, ждала Анечку. Сейчас все приходят домой. Молодой негодяй, когда он устанет бегать с Генкой по городу в поисках удовольствий и острых ощущений, вдруг серьезно принимается за шитье, отрабатывая авансы, набранные во время загула. На столе в большой комнате раскладываются ткани, стучит швейная машина. Циля Яковлевна сидит с папиросой в руке у зеркала и неторопливо беседует с молодым негодяем о литературе — обсуждают Платонова или Пастернака: все самые новые и редкие книги приносит Анечка в семью из «Поэзии», хотя и давно там не работает, — семейный очаг пылает вовсю. В перерыв из киоска приходит Анечка, молодой негодяй отодвигает тряпки на край стола, и семья усаживается за трапезу. Приготовленная Цилей Яковлевной овощная икра или салаты пользуются большим успехом у семьи. Молодой негодяй обожает форшмак. Разумеется, Циля Яковлевна предпочла бы, чтобы у ее младшей дочери был такой же высокий, солидный и крупный муж, как муж ее старшей дочери Теодор Соколовский. И лучше бы у него была техническая профессия. И хорошо бы, если бы он был евреем. Надежнее. Хотя первый муж Анечки был еврей, а вот, однако, бросил ее, стоило Анечке заболеть…

Молодой негодяй шьет, гладит, наполняя обе комнаты запахом распаренных тканей.

— Давай, мы обрежем тебя, Эд! Станешь совсем евреем… — хохочет Анна Моисеевна, наблюдая за погруженным в работу «супругом». — Еврейская профессия у тебя уже есть.

— Почему она еврейская?

— Большинство портных в Харькове — евреи. Традиционно еврейская профессия. Нужно иметь особый философский темперамент, чтобы стать портным и проводить всю жизнь, соединяя куски тканей. Мне кажется, эта профессия связана с чтением толстых еврейских книг, с Торой… с медлительностью, со временем.

— Ты считаешь, что у меня философский темперамент? — портного заинтересовало замечание Анны.

— Судя по твоим загулам, нет, но, с другой стороны, у меня лично не хватило бы терпения сшить даже мешок, а ты себе сидишь да шьешь.

— А вы знаете, дети, что Лев Давидович Троцкий работал портным во время своей эмиграции в Америку? Был портным в Нью-Йорке. — Циля Яковлевна, сидя в технической библиотеке, очевидно не теряла времени даром. По всей вероятности, в технической библиотеке было скучно, потому она читала там нетехнические книги…

Открыв дверь в коридор, Анна Моисеевна снимает туфли и идет мимо склонившихся над кастрюлями соседей босиком. Она знает, что соседи ее не одобряют. Анна Моисеевна не одобряет их.

31

Анна Моисеевна несколько месяцев боролась с рабочим парнем и сопротивлялась его желанию присвоить Анну Моисеевну. В начале января 1965 года она уехала по путевке в Алушту — отдыхать в санаторий. Не оставив адреса, не сообщив ему, что уезжает. Сбежала. Остриженный солдатик явился в парадном ратиновом пальто проведать Анну в «Поэзию», но очкастая каракатица Люда Викслерчик радостно сообщила ему, что Анны нет, — Анна взяла горящую путевку и уехала в санаторий, в Алушту.

Выпив три стакана портвейна один за другим в соседнем подвальчике на бульваре Гоголя, Эд поехал на вокзал. Можно лишь строить догадки по поводу того, какие именно мотивы двигали им в этом блистательном маневре, приведшем к окончательному завоеванию сердца Анны Моисеевны. Дабы попытаться понять само завоевание — одно из важнейших событий в жизни нашего героя, может быть самое важное — совершим короткий обзор событий нескольких месяцев, предшествующих десанту в Алушту.

Они познакомились в конце октября 1964 года. Мотрич привел Эда к Анне, когда шел дикий, трудновообразимый снег. Потом были частые встречи, Эд являлся на Тевелева, 19 с портвейном и сидел в углу молча, наблюдая компанию, которая всегда включала бывших любовников Анны — то Кулигина, то желтолицего остяка, то Мышкина-Беспредметника. Заводской парень был настолько ошеломлен стихами, свечами, разговорами о литературе, эрудицией его новых знакомых, что совсем забыл о своем сексе, о том, что у него есть член, что Анна — женщина. В беспредельном эгоизме прослонявшегося до двадцати одного года в одиночку мегаломаньяка он, однако, не сомневался, что и Анна, и эти вечера — все принадлежит ему. По свидетельству Анны (сам герой был пьян и плохо помнит эту историю) он ударил и выгнал однажды Мышкина-Беспредметника, слишком поздно, по его мнению, засидевшегося у Анны в доме. И ушел только после того, как поверил, что Беспредметник не вернется. Впрочем, и идя на свою Салтовку по зимнему городу, он время от времени думал, а не возвратиться ли ему обратно, чтобы проверить — вдруг у Анны мужчина!

Почему он сам тогда ни разу не посягнул на тело Анны Моисеевны, останется навеки загадкой. Очевидно, первая женщина из иного мира просто-напросто повергла его в робость. Все его женщины до этого были более или менее обыкновенные девочки с окраины, с обычными интересами девочек с окраины. Наряды, модно одетый парень на красном мотоцикле «Ява» — было пределом мечтаний таких девочек. Сесть на заднем сиденье мотоцикла, обхватив своего парня за талию, распустить волосы так, чтобы они рвались по ветру, — самый смелый сон таких девочек. К Анне, женщине с пронзительными дикими глазами, заставлявшими (Эд позднее убеждался в этом сам не раз) самых жутколицых дядек-криминалов старой формации, в сапогах и кепках, вставать и уступать Анне место в харьковских и позднее — московских трамваях, к такой женщине Эд не знал, как приступить. Но в своем праве на Анну юный мегаломаньяк нисколько не сомневался. Посему он ревниво требовал от Анны верности.

Перед самым Новым годом Анна и приклеившийся к ней Эд вдруг особенно запили и загуляли с Кулигиным и его друзьями. Уже появлявшийся на сцене первый брючный заказчик Эда — физик Заяц, его подруга Женя Кацнельсон, приятель Зайца и коллега, тощий физик с редким именем Гарри, за что его все называли Гаррисом, всеобщая подруга и утешительница крашеная блондинка Инна по кличке Фурса, Анна, Эд, красавец Леня Брук, еще более красивый бывший парикмахер Миркин, сын генерала маленький вор Чернявский и еще какие-то персонажи, оставшиеся без имен, — все они перебирались с квартиры на квартиру, носились с бутылками по внезапно оттаявшему и вдруг замерзшему и ставшему скользким городу. Коллективное безумие охватило компанию, некий массовый «амок» гонял их, опустошая и взвинчивая… Неизвестно до чего они могли бы дойти, может быть и до убийства, кто знает, после сотен бутылок вина и сотен тысяч слов, после безумных пьяных а-ля Достоевский бесед о смысле жизни, если бы вдруг случай не помог разрядить атмосферу, заменив назревающую трагедию всего лишь фарсом.

Кулигин, Брук, Эд, Заяц и Гаррис стояли цепью у стеклянной пузатой витрины, среди вечерней толпы, заполнявшей Центральный Гастроном, и наглый профессиональный вор Чернявский, зашедший за прилавок, с ледяным спокойствием передал им по цепи вначале окорок, а потом бутылки вина, еще и еще бутылки, при этом гипнотизируя, глаза в глаза, двух продавщиц в белых халатах, глядевших на него открыв рты… В этот момент в магазин вошли несколько милиционеров и, увидев, что происходит, бросились на воров.

Последовали крики, падения в опилки, кого-то скручивали, топот, грохот, ругань и бег по ледяной конькобежной поверхности города. На Пушкинской улице через полчаса, озираясь, вышли из подворотен и подошли друг к другу Гаррис, Инна-Фурса, Эд, Миркин, Заяц и красавица Женя. Потоптавшись на Пушкинской и не решаясь выйти на Сумскую, компания с величайшим трудом нашла такси и, заплатив шоферу втрое, отправилась в новую квартиру Гарриса на краю света.

Трехкомнатную квартиру дал Гаррису его научно-исследовательский институт за то, что двадцатисемилетний Гаррис, оказывается, получил докторскую степень. А степень дистрофик получил за то, что решил какую-то формулу, которую до него никто не мог решить.

— Гаррис с похмелья обычно развлекается тем, что решает всякие трудные формулы. Таким образом он избавляется от головной боли, — объяснил Заяц Эду, пока они конькобежцами скользили от такси к двери дома Гарриса, крайнего дома в чистом поле. Между похожими друг на друга строениями из белого кирпича свободно гулял ветер с дождем. Вдали темнело нечто похожее на еловый лес.

Чтобы читатель не думал, что это обычные похождения обычных людишек, обмолвимся, что двое из шестерых, высадившихся тогда из такси, впоследствии погибли, каждый своей, скорее незаурядной, смертью. Но проследуем за героями, войдем в новую квартиру физика на первом этаже.

Паркетный пол был бы, пожалуй, наиценнейшей вещью в квартире, если не считать портативного иностранного телевизора, стоящего на полу в одной из комнат, латинским «V» торчала его антенна. Но паркетный пол был почему-то странно вздыблен, и паркетины волнами то возвышались над полом гаррисовой квартиры, то вдруг проваливались в него. — Не удивляйтесь, — объяснил Гаррис друзьям. — Нет, это не строители соорудили такой пол в спешке и в погоне за тысячами квадратных метров жилплощади для советских граждан. Это я, остолоп, улетел в командировку в Москву и оставил кран в ванной открытым.

В двух из трех комнат валялись матрасы. В третьей у стены стоял потрепанный старый диванчик. Наиболее обжитой оказалась кухня. Шаткий столик в кухне был сплошь уставлен чашками с недопитым кофе на дне. Во многих чашках плавали размокшие окурки.

— Боже мой! — воскликнула чистюля Женя Кацнельсон. — Ты превратил квартиру в хлев, Гаррис! Эту бы квартиру хорошей семье…

— Когда они мне ее давали, — сказал Гаррис, зажигая все четыре конфорки газовой плиты, — я взмолился: «Зачем вы мне даете такую большую? Что я с ней буду делать?» Они сказали: «Как доктору наук, тебе теперь полагается дополнительная жилплощадь. Думать в ней будешь».

Все расхохотались. Гаррис без притворства, и на это указывает теперь и его быстро явившаяся трагическая смерть, был если не гением, то полугением. Разобраться в сущности и в весе гаррисовского вклада в науку у нас нет никакой возможности, мы не компетентны в этой области знания, но в том, что тип был подлинным оригиналом, а не подделкой или копией, как большинство человечества, сомнений не возникает.

Девушки Женя и Инна постарались привести в порядок хотя бы кухню Гарриса и, отмыв от кофе чашки, разлили туда уцелевший в истории портвейн. В процессе застолья, длившегося, ввиду ограниченного количества алкоголя и общей усталости участников, всего лишь до часу ночи, Фурса флиртовала сразу с юным книгоношей и с задумчивым гением Гаррисом, Женя же делала обычные замечания своему Зайцу. Заяц, отметил книгоноша, очень похож на французского певца, на Жака Бреля, которого Эд недавно увидел у Анны на конверте пластинки. Горячо обсуждалась судьба остальных участников набега на Гастроном, и к часу ночи, сложив воедино разрозненные индивидуальные наблюдения, ребята сошлись на том, что всем удалось уйти за исключением, может быть, Чернявского, находившегося за прилавком.

— Если Чернявский попался, то так ему и надо! — сказала Женя. — Это он подбил всех на совершенно неуместную и вовсе небезопасную авантюру. Если бы Зайца поймали, его обязательно бы выгнали из НИИ. Взрослые люди — чем вы занимаетесь! Воры! Гаррис — доктор наук — вор! — Женя покачала головой и возвела к потолку красивые брови. Сама она, между тем, занималась тем же, что и другие. Только пила она меньше других и спала вдвое больше всех, заботясь о своей величавой, черно-белой красоте.

— Кулигина, мне кажется, схватили, — сказал Миркин, ухмыляясь. Как и в каждой долго существующей компании, и в этой существовали подводные течения скрытых симпатий и антипатий. Миркин тоже спал с Викой Кулигиной и, может быть, скрыто соперничал с ее экс-мужем.

— Неправда, — возразила Женя. — «Шлым» (так иногда называли Толика) — очень осторожный тип. Он и стоял последним в цепи, ближе к выходу. У него остались три бутылки. Я видела, как Шлым с Анной бежали через Сумскую в парк.

Все согласились, что воровать они больше никогда не будут, что не в их возрасте (Миркину — старшему из присутствующих — было 29 лет) и положении заниматься подобными опасными глупостями, и, разделившись, разошлись спать. Добраться до города в такой гололед ночью было в любом случае невозможно. Автобусы уже не ходили, а поймать такси в ледяной пустыне — как? Телефона же у Гарриса не было.

Так как две пары: Заяц — Женя и Гаррис — Фурса — по праву захватили матрасы, книгоноше достался старый диванчик. Миркин, аккуратно сложив черный костюм, соорудил себе из пальто приятелей подобие гнезда и, подвигавшись в гнезде, уснул. Эд же не спал и думал о сказанном черноволосой Женей: «Шлым с Анной бежали через Сумскую в парк». Ему представилось, как Кулигин, сняв очки в массивной оправе, лежит с Анной в ее комнате на полу, над головами у них нависают пальто, отяжеляющие дверь. Лежит на Анне.

Именно в этот момент его укусил первый клоп. То есть вначале книгоноша не догадался, что это клоп. Он почесал плечо, от горящего на кухне газа было тепло, и книгоноша лежал, раздевшись, сохранив на теле только трусики (из ткани в мелких цветочках). Когда его укусил второй клоп, Эд уже не сомневался, что гаденькие животные населяют щели дивана. Однако он не включил света, чтобы разглядеть врагов, а только почесался, не желая будить Миркина, лежащего в другом углу, их, как «беспарных», поместили в одну комнату.

Свет зажечь все же пришлось, потому что в последующие десять минут тело книгоноши было ужалено, может быть, сотню раз. Проснулся злой Миркин, и книгоноша призвал его взглянуть на диван. Он снял подушки с деревянной рамы, и можно было видеть, как полчища клопов толпились у входов в свои жилища между брусьями рамы. «Еб твою мать!» — воскликнул голый Миркин и побежал звать хозяина Гарриса. — Я говорил тебе, Гаррис, не бери этот ужасный диван, в нем наверняка полно заразы, — ты взял. Полюбуйся! — Гаррис напялил очки в железной оправе на длинный нос, и его передернуло в гримасе отвращения. Втроем, натянув на голые тела пальто, они схватили раму и подушки и, спустившись по трем ступенькам, вынесли проклятый диван в ночь и бросили его у подножия фонарного столба. Шел дождь, и было еще более скользко. — Чтоб вы тут все замерзли и утонули! — пожелал клопам Гаррис.

Удалившись на кухню и завернувшись по способу Миркина в отделенную ему часть общественных пальто, Эд все-таки не смог уснуть и в третьем часу ночи, осторожно одевшись, покинул квартиру Гарриса. Самым сложным оказался первый километр по голой местности. Книгоношу дюжину раз сдуло и стукнуло об лед. В дожде и ветре время от времени мимо книгоноши пролетали куски дерева и металла, неизвестно от какого строения оторванные. Зимний смерч бушевал над харьковской окраиной. Очевидно, высоко в небе Украины мощный смерч теплого воздуха из Африки столкнулся с мощным смерчем холодного воздуха из Гренландии, а несколько сумасшедших харьковских жителей, оказавшихся в эту ночь на улицах по причинам неуравновешенного темперамента, вынуждены были страдать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18