Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узкий путь

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Узкий путь - Чтение (стр. 23)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


Он уже как будто не принадлежал себе. Не нравственные страдания, не поруганная друзьями-предателями честь, не страх перед возвращением Людмилы, а голод теперь выедал его душу, и в образовавшейся пустоте со все большими удобствами располагался монстр. Сироткина бросило бы в смертельный ужас, сообрази он, что уже в этом начинается для него ненужность Ксении, равнодушие к женщине, сделавшейся всего лишь каким-то туманным мерцанием в его внутренностях, мохнатым символом, тусклым образом, в котором он при желании легко узнавал ее, но с той же легкостью мог бы узнать и кого-нибудь другого. Любовь вгоняла в жизнь, а не в гроб, любовь насыщала, и он верил, что любит Ксению, улыбался, думая о своей любви.
      Но коль Ксения нашла такое глубокое и законное, вообще неплохое местечко в его естестве, то словно бы и отпадала надобность заботиться об устройстве их будущей совместности, и все чаще Сироткин обращался мыслями к опасному, не понятому и не испытанному им до конца Конюхову. И тогда он подивился: отчего медлит и ждет? для чего томит себя взаперти? морит голодом? к чему эта убогая, расплывчатая жизнь? Пока он тут мается и сходит с ума, не столько от неурядиц и огорчения, сколько от безделия, Конюхов, может быть, действует им обоим, ему и Ксенечке, во вред, делает все, чтобы они очутились в неожиданном и бедственном, непригодном для существования положении. Там, может быть, Ксенечка гибнет, мучается, терпит унижения и оскорбления...
      Сироткин энергично потер виски, помогая себе собраться с духом, подтянуться, потом как будто очнулся, выставил руки в недоумевающем жесте и спросил вслух: с чего бы это Конюхову, какой он ни есть, оскорблять и унижать жену? - и тотчас воспалился в мозгу яркий и злобный ответ: Конюхов - зверь в человеческом облике, паук, спрут... Но Сироткин еще сознавал, что в литературу, в художественность ему лучше не впадать. Он посмотрел в печальные глаза собаки, вспомнил, как она отряхивается от воды или просто для разминки костей, и тоже попробовал так. Пошевелился. Голодные, высохшие кости пришли в нестройное движение, и в их потрескивании внезапно проявился зловеще тихий и проникающий прямо в мозг, где все еще метались обрывки злых мыслей о Конюхове, вкрадчивый шепот: убей его. У собаки тоже так? - подумал он тревожно. - У нее тоже злоба оттого, что ей случается поголодать, а как начнет отряхиваться, разминаться, ей сразу и слышатся голоса, невероятные приказы? Однако он уже знал, что необходимо убить Конюхова. Этого требовал монстр, монстр, вселившийся в него, требовал пищи, этого требовала Ксения, вселившаяся в монстра, Ксении нужно было, чтобы он убил ее мужа. Зачем? - другой вопрос. Она требует, и нельзя ослушаться, так уж сложилось, что он обязан повиноваться ей, и если она приказывает ему убить ее мужа, он должен сделать это. Возможно, она съест сердце принесенного в жертву супруга. А он, Сироткин, будет только орудием в этом деле, орудием ее мести, ее прихоти, ее мрачной фантазии.
      Он подошел к зеркалу, строго посмотрел на свое серое, осунувшееся лицо и сказал: я разящий меч, я режущий металл. И еще долго он говорил в себя, какие-то слова произнося или даже выкрикивая вслух. Он стремился вычерпать до дна беспорядочное красноречие, дойти до того твердого и простого, что с неумолимой, ясной односложностью выразило бы уже принятое им решение. Вместе с тем он и боролся с собой, с голосами, заглушающими голос разума, с бесами, влекущими его к пропасти, хотя в глубине души тонко разрастающимся чувством знал, что борется в действительности со своей слабостью, ибо ее недостаточно, чтобы быть исполнителем воли, сгустком которой стала Ксения. А слабость эта подло смеялась над ним, и ей вторило эхо в углах комнаты, мещанского жилища, сгубившего его, выпившего его соки. Сироткин вскрикивал дурным голосом. Он проклинал прожитую жизнь, от которой осталась только шелуха.
      Он ходил по комнатам и с шипением плевал в темные углы, на ненавистные стены, на красовавшиеся в буфете чашки и бокалы, на аккуратные ряды книг. Но смешливое эхо пробивалось, как трава между камнями, настигало и остро жалило слух. Стены и потолки, собака и кот, - все живое и мертвое смеялось над ним, и постепенно развивался хор, выводивший более или менее стройно: сказать правду, мы тебя любим, ты милый человек, но ты такой робкий, такой слабый, - как же воспринимать тебя всерьез, можно ли? Сироткин сел на стул и, низко нагнувшись, зарылся с головой в сырую и вязкую рыхлость собственного тела. Оно вырастало из пола или проваливалось сквозь землю, но в тот миг, который он запомнит на всю жизнь, оно еще держалось в воздухе, и растекалось в воздухе, и меняло краски, приноравливаясь к бесцветности воздуха. За окном с мужественной хрипотцой скрежетал гром, и его судорожные удары вдалбливали догадку, что и гроза эта глубже режет, чем решение, которое он принял, яростнее внедряется, но гром можно выкинуть из памяти и молнии сплюнуть с помертвевших губ, а от сказанного ему решения не открестишься, не отбрыкнешься. И он вопил: я не понимаю! Но, кажется, не надо было понимать, а надо было действовать, уже идти и прилагать усилия, или, если брать в расчет мрачный колорит предстоящего дела, поскорее выступить жутким душегубом, преступить все человеческие законы, обагрить руки кровью. А почему бы и нет? Трудно сказать, почему нет или почему да, у него не было на этот счет решения, не было готового решения и не было готовности решить. Но, положа руку на сердце, он мог бы сказать, что дело представляется ему простым, разве что немногим более опасным, чем кончать себя голодной смертью в одиночестве и в любовной горячке, а что подумают и скажут другие, люди, взывающие к совести или даже по-своему совестливые, представлялось набором заезженных, ни к чему не обязывающих слов.
      Он перестал хмуриться, его лицо разгладилось и утратило выражение, обретая высшую свободу, которая не могла иметь имени. В счастьи теплого сердцебиения и сладких предвкушений он снова заходил из угла в угол, нахрапом думая нравственную думу, - я за правду и за вольницу, - и то, что он не умел свести в ней концы с концами, делало ее особенно веской и раскрепощающей, думой избранного. История борьбы человеческого духа за свободу против узости вещей, пространств, умов, отношений не только знает убийство, но даже всегда держит его про запас. Качество применения этого важного средства, решил Сироткин, зависит от внутренней крепости и красоты идеи, но в значительной степени и от настроений толпы. А он пойдет третьим путем, в том же направлении - другого у восставшего человека нет - однако начнет сразу с радикального средства, с решающего деяния, а идея приложится впоследствии, история о том позаботится. Он спокойным и уверенным движением, столь божественно уверенным, что всякие объяснения показались бы лишними и даже смешными, положил в карман пиджака складной нож и затем вышел на улицу.
      ***
      Слишком дрогнул и просел в себя Сироткин, чтобы впоследствии отчетливо помнить, как шел под дождем, а на застав Конюхова дома, еще увереннее расправил плечи, снисходительно усмехнулся и решил ехать за город. Он только и помнил что одну огромную, кричащую, взыскующую высшей справедливости мысль: вы теперь поносите революционеров, а попов превозносите до небес, но будьте же беспристрастны, гоните и попов взашей! Это и было духовным багажом его поездки.
      Было мокро, холодно и голодно, порой зубы отчаявшегося и ударившегося в крайности человека, каким Сироткин мог выглядеть для проницательного взгляда со стороны, выбивали дробь, а в глазах его, среди отражений непроходимой сырости пути, зажигался тоненький верхний слой и таинственно поблескивал в сумерках какой-то острой и юркой кошачьей жизнью. От него шел запах серы, ведь он продал душу дьяволу. Но сам он замечал внимание к себе только мертвого, разного искусственного материала, а не живых, которые, возможно, и оглядывались ему вслед. Так, еще будучи в городе, он вдруг отмечал, что с фасада какого-нибудь особенно вычурного дома на него смотрят нелепо коренастые атланты, некие уродцы, ставшие, чтобы подпирать балконы и вместе с тем делать красоту, камнем и даже подобием скульптуры. Они таращились на него, испуганно шептались между собой: убивать идет... чур не нас!
      В провинции и нужно начинать с убийства, а столица нас не забудет, освятит наше правое дело какой-то нибудь подходящей идейкой, - вот что говорила властная походка Сироткина, с виду отчаявшегося и словно в воду опущенного, вот что навевала странная улыбка, блуждавшая на его губах. Затем, уже приблизившись к конюховскому дому, он внезапно с отвращением и жаждой мести вспомнил, что именно здесь Сладкогубов унизил его, опрокинул, бросил под ноги жадной до сенсации толпы, отлучил от коммерции и астрологии. Теперь Сладкогубов занял, кажется, место, еще недавно по праву принадлежавшее ему, Сироткину. Но воздастся и Сладкогубову! По свету в окне на втором этаже Сироткин рассудил, что Конюхов там; на первом было темно и страшно. Пройдя тропинкой между заборами к крыльцу, отставной коммерсант легонько толкнул дверь, она поддалась, Сироткин обрадовался суетным сердцем, тихо отворил ее и вошел в непроглядный коридор. Знакомо ударил в нос запах сырого дерева и гнили бессмысленно сваленных в кучу под лестницей, бесполезных вещей. Сироткин прислушался, постояв с трогательными предосторожностями на пороге. Из глубины дома не доносилось ни звука. Сейчас важнее всего было бесшумно подняться по старой и разболтанной деревянной лестнице, не скрипнуть, не задеть ничего, не кашлянуть, ему представлялось, что он до мелочи учитывает все, знает - как некую программу - чего нельзя делать в такую минуту.
      Узкая полоска света, пробивающегося в щель, служила ориентиром, она лежала наверху, над головой, но неуклонно приближалась и скоро окажется внизу, он не глядя и бестрепетно перешагнет через нее и бросит в комнату серьезный взгляд. И это будет взгляд убийцы, в котором Конюхов осознает себя жертвой, съежившейся, испепеляющейся в невыносимо горячих лучах. Тогда Конюхов спохватится понять и то, чем был всегда Сироткин помимо того беглого внимания, которое он ему уделял. На крошечной площадке перед дверью Сироткин перевел дух, достал нож, раскрыл его и на мгновение оцепенел, но это была не слабость, не сопротивление организма неожиданному и словно не подготовленному всем предыдущим ходу событий, а быстро и удачно состоявшийся отдых перед последним рывком. Ударом ноги Сироткин распахнул дверь и возник на пороге с раскрытым ножом в руке, грозный, как языческий бог, и бессмысленный, как фарфоровая статуэтка.
      Мелкой рябью пробежало воспоминание, что он уже бывал в этой комнате с покатым потолком и единственным окошком, видел ковер с вышитыми холмиками и лесочками и бледным пошлым росточком луны над озером. Так же светила пыльная лампочка, свисавшая с потолка на неестественно перекрученном проводе. Ксения тогда сидела у стола, закинув ногу на ногу, и говорила с ним, выпускала из рта какие-то забывшиеся теперь, но нужные, уже что-то сделавшие, изменившие его слова, в которых, помнится, звучали и вкрадчивая покорность нежности, и прихотливо убаюкивающая лесть, и притворство слишком многое изведавшей женщины. О, еще бы, она уже в те поры втайне восхищалась им, теряла из-за него голову; но в то же время чересчур уж рассудительно и упорядоченно подготовляла измену мужу. А сейчас Ксения стояла перед ним, ворвавшимся с жутким блеском металла в руках, смотрела на него, упираясь кулачком в стол, и он не мог ее раскусить, не мог понять, каким видится ей и что она о нем думает. И что ему теперь делать.
      Ее окутал страх, но так тихо, что он ничего не почувствовал. Что она думала о нем? Человек угрожающий, человек режущий... Пускающий кровь. Возможно, прорвана тонкая пленка, отделяющая фальшивый и душный мирок повседневности от безумной, темной стихии первородной жизни. Возможно, он несет некую огромную истину на острие сверкающего ножа, этот неприлично и жадно ворвавшийся малый. Но разве забудешь, что это всего лишь Сироткин?
      Ксения сильно не дотягивала до проницательности или даже ясновидения, которое помогло бы ей внезапно увидеть всю целиком картину неожиданно задвигавшихся, заторопившихся и получивших драматическую окраску событий: бегущего под дождем в замешательстве, но не утратившего величавости супруга, а затем и подтянувшегося, сосредоточившегося на идее претендента на ее симпатию, который решил убить того, первого. Что делать? Осведомиться небрежным тоном у зарвавшегося, чрезмерно ретивого малого: обалдел? Засмеяться? Зарыдать? Ей едва не до слез было стыдно, что у нее дрожат колени и что она не знает, на что решиться, стоит, скованная льдом чужого безумия, стоит, словно обреченное на заклание животное. Это так позорно! Она до боли закусила нижнюю губу. Она не сознавала своей неожиданной, в этом ужасе неожиданно обострившейся, как дотоле скрытая болезнь, простоты и естественности, убравшей все двоящееся, всякую двусмысленную ухмылку, не сознавала, что этот грозно вторгшийся друг-разбойник точно зажег ее всю и она в своей слабости сияет женственностью и необыкновенной красотой.
      Этот лучик истинной красоты, озаривший лицо женщины, не ускользнул от внимания Сироткина. И чудесное видение образовало уголок ясности в его сумасшествии.
      - Господи, как ты хороша, Ксенечка! - воскликнул он восхищенно, отступая на шаг и любуясь подругой.
      Нож он поднял повыше и почти прижал к лицу, словно заслоняясь от чрезмерного блеска Ксении. Она неопределенно усмехнулась. Но теперь ей стало легче распоряжаться своим смутным, скудно процеженным сквозь плотность самовлюбленности восприятием окружающего мира. Колени больше не дрожали.
      - Чудо как хороша собой... - рационалистически объяснял Сироткин. На края этого рационализма еще захлестывала логика, которая привела его в этот дом. Он должен был встретиться лицом к лицу с Конюховым, а Ксения, полагал он, осталась где-то в том огромном и невидимом мире, откуда нынче властно направлялась его воля, и то, что он все-таки ее, а не Конюхова, да еще в роли хозяйки загородного дома и, может быть (с нее станется) конюховской жены, встретил здесь, так сказать на острие своей атаки, было для него так же, как если бы он вдруг увидел свою жену Людмилу в дешевой забегаловке, во хмелю и без детей, в чаду, среди пьяных рож и плоских острот. Да, она дивно хороша собой, но что-то все же было не так. Сироткин растерялся, как мышь, внезапно осознавшая, что находится между лап удалого кота. У него вырвалось: - И как хочется есть!
      Краем разума Ксения успевала обдумывать мысль, что в действиях ее друга заключен не только и не просто мимолетный бунт, взбрык загнанного существа. Это гораздо больше безумия, вызывающего в конечном счете сострадание, это уже неприличная необузданность хама, человека с улицы, человека толпы. Он способен убить!
      Сироткин не то чтобы опомнился, смахнул дурман и вырвался из кровавого бреда, а коротко подумал и пришел к выводу, что духовные странствия никуда не уйдут от него, а пока следует побыть в обыденном мире, притвориться в нем своим и даже поискать каких-нибудь выгод для себя. Он собирался убить человека? О, нет, нет и нет!
      - Ты его хотел... зарезать? - догадалась вдруг Ксения. Сироткин слабо кивнул, не в силах скрыть правду, и вся дрожь Ксении, весь ее страх ушли в триумфальную, чистую, как заутреня, бледность лица, проносящего драгоценные отблески высшего разума над бесплодной, кровавой равниной людской суеты; она сказала, уже развивая словесность, а не беря от жестокой конкретности понимания того неслыханного дела, что чуть было не совершилось у нее под рукой: - Как поросенка? Хотел войти и зарезать, а потом стоять и смотреть, как он истекает кровью, как он издыхает, хотел насладиться зрелищем его агонии? И это случилось бы, если бы я не помешала?
      - Ты спасла ему жизнь, - с какой-то пышущей жаром гордостью за нее вымолвил Сироткин.
      - Ты не шутишь, человек?
      - Какие шутки! Ты сама видела, какой я был... я был в особом состоянии, я и сейчас в особом настроении, но началось все раньше, дома... голоса, наставления, знаешь, все эти знаменитые речения, дескать, встань и иди... живи и помни, иди и смотри... иди и не греши... вот и мне: иди и убей... Ты и сказала.
      - Минуточку...
      - Нет, - торопливо перебил Сироткин, - я понимаю, что тут намечается и в чем будет заключаться тайна назиданий... в двух словах... то есть был бы я болен, слов понадобилось бы больше, а так, при необъятной ясности моего ума, достаточно и двух... Сначала велят пойти и убить, потом - идти и не грешить... я околдован, вот в чем штука! Все люди, которые действовали в Библии, все, которым велено идти куда-то и то не грешить, то смотреть, то помнить, все они околдованы!
      - Да кто тебя станет околдовывать, чтобы ты убил Ваничку? Кто станет заниматься такой чепухой? - была еще строга Ксения.
      Но ее строгость как в песок уходила в рыхлость Сироткина. Он пожимал плечами и мямлил:
      - Не знаю... Я сидел дома... вдруг стукнуло в голову и сердце, овладело душой...
      - Но в чем ты меня обвиняешь? - с наигранной угрозой выпучила глаза женщина.
      - Это ради тебя...
      - Ты хотел избавить меня от него, освободить?
      - Да...
      Несколько мгновений Ксения молчала, сдерживая прыскающий из живота смех. Сироткин смотрел на нее просветленными, невинными глазами, он все признал, во всем раскаялся, раскрыл себя полностью, да и греха на нем нет никакого. Тело Ксении, сотрясаясь смехом, вдруг словно поползло в ширину, мягко и медленно заколыхалось, она упала на кровать, под бесхитростно причесанные пейзажики ковра, и, всплескивая руками, зашлась в продолжительном хохоте. Сироткин, давно уже спрятавший нож в карман, стоял поодаль и смущенно улыбался, радуясь, что те страшные вещи, которые готовил его изощренный мозг и в которых он теперь простодушно сознался, насмешили женщину, а не разгневали и не заставили ее отшатнуться от него с отвращением. Она не выдаст, подумал он удовлетворенно и задушевно.
      - Значит, - сказала Ксения, немного успокаиваясь и садясь на кровати так, что полы ее возбуждающего своей заношенностью халатика распахнулись на коленях и обнажили прекрасные белые бедра, - ты думал, что я хочу от него избавиться, но не знаю, как это сделать, и жду от тебя помощи?
      Сироткин зачастил:
      - Ну да, конечно, нам обоим это нужно, нам обоим надо от него избавиться и зажить иначе, по-новому...
      - А разве нельзя просто уйти от него? Зачем же убивать?
      - А почему не уходишь? - вдруг как-то пробудилась у Сироткина логика, и весь он словно вывернулся из-под тяжести обстоятельств, сразу окреп и вышел на необозримые просторы. - Я от Людмилы ушел. И жду тебя. Почему же ты медлишь?
      - Бог ты мой, - снова посмеялась Ксения, - от Людмилы ушел... когда же это и как? Что-то ты очень все буквально понимаешь, получается, по-твоему, будто я так уж непременно обязана уйти от Ванички.
      - А как ты понимаешь? - вспыхнул Сироткин.
      Ксения взглянула на него строже, с пасмурным педантизмом.
      - Но пока я тебя спрашиваю, а не ты меня, потому что ты ворвался в мой дом как сущий разбойник, - сказала она. - Я хочу понять ход твоей мысли... а что я делаю и думаю - это потом.
      И снова поплыл Сироткин:
      - Мне словно голос какой шепнул: пойди и... Ты так глубоко в меня вошла... ты как живое существо у меня внутри, скребешься там, чешешь себе за ухом... а внутренности мои, душу мою помаленьку и выедаешь для своего пропитания!.. и я узнал твой голос!
      - Так-таки мой? - вновь оживилась Ксения на все эти больные картинки.
      - Да, разумеется, - высказал убеждение Сироткин. - Последние дни со мной творилось много странного... В общем, Ксенечка, у меня такое чувство, будто ты вошла в меня, и не удивительно сказать, что я не ожидал тебя встретить здесь, в этом доме, в некотором роде как бы вне меня... Удивительно, что это произошло.
      - А что, если я с тобой пришла... ты меня принес?
      - Не запутывай и не шути с такими вещами. Чувство твоего вхождения... оно у меня совершенно реалистическое, подразумевающее натуральные и естественные события, а не химеры воображения. Я видел тебя и даю руку на отсечение, что это была ты и даже не скрывалась... И ты решила, ты приняла решение, а не я...
      - Вот как? А ты и не при чем? - воскликнула Ксения весело. - Удобно ты расположился. Нет, знаешь, я на тебя не сержусь, не могу сердиться. Я не знаю, что было бы, если бы ты застал его здесь, а не меня... может быть, вышло бы еще забавнее. Но предположим, мы только чудом избежали чего-то ужасного и непоправимого, Бог избавил и провидение не допустило, а все же... мне разве что смешно, смешно! Хочу сообщить тебе доверительно и ласково: ты такой глупенький... Я даже не хочу входить в то, что там с тобой происходит и что подвигает на этакие несуразности, я только говорю: ты смешной и глупый, и бред у тебя несерьезный, не заразительный. Такие мои слова успокоят тебя лучше, чем если бы я тебя отчитывала и грозила, что расскажу все мужу. Ваничка смеялся бы от души. Ты хотел убить моего благоверного, а вину свалить на меня. Но больше всего я хочу именно успокоить тебя. Пора тебе успокоиться, бедовый. Как же тебе втолковать так, чтобы ты понял... сейчас ты мне мил, как никогда раньше. Я и сама этого толком не понимаю. Только вот испытываю приятное волнение - надо же, человек так ради меня встрепенулся! Я рада... Но давай проведем разграничение, чтобы твердо знать, где откровенная радость, а где что-то из области недозволенного... Ведь не помешалась же я вместе с тобой, чтобы открыто радоваться такой твоей работе, с которой ты сюда прибежал. Стало быть, я радуюсь тому, что ты показал свое истинное лицо, свою мордашку, такую потешную и глупую... И кто мне запретит радоваться этому?
      Сироткину показалось, что все его беды позади; путаница, она тоже позади, а впереди брезжат одни удовольствия, да и веселый, довольный вид Ксении весьма определенно, представлялось ему, указывал на близкую даже возможность удовольствий.
      - Ксенечка, - пробормотал он интимно, - я хочу есть... я очень проголодался.
      Еще когда она держала речь, его взоры частенько и надолго приковывались к булочкам, лежавшим в тарелке на столе, а теперь уже невольно тянулись и руки. Ксения с улыбкой разрешила взять. Он жадко схватил булочку и сунул в рот.
      - Неужели убил бы? Ты, человек, попросивший булочку?
      Сияющий Сироткин сказал набитым ртом:
      - Не одну, я съем две булочки или три. А убить - так что ж, и убил бы.
      Глаза Ксении затуманились удовлетворением. Появился горячий и послушный исполнитель ее воли. Вокруг себя она ощутила баснословное обилие плоти, зажмурилась и почувствовала, как бездонно погружается в нечто податливое и будто вздыхающее в головокружительной глубине. Из этой плоти вытягивались щупальца и оплетали ее, влажно захватывали, она уже находилась в центре мессива, в сгущении задорно бегущих токов и какой-то мучной жизнерадостности, в полумраке которой сновало множество проглоченных и прирученных сироткиных. А ведь все довольно просто, подумала отчасти озадаченная этим скатавшимся в рай тестом Ксения, не надо никакой философии и головоломок, нужно только убедиться, что этот человек даст схватить его за горло, позволит свернуть ему шею, еще и корчась, извиваясь от сладострастия, и тогда все прояснится до конца. Окончательность, избавленная от всяких витийств и ухищрений, манила ее.
      Обладай она мужской силой, наверное, впрямь уже схватила бы его за горло и душила с криком, что он опереточный злодей и в сущности недостоин жить, но она обладала лишь женской душой, тонко плетущей вязь хитростей и обманов, необходимую женщине, чтобы она чувствовала себя уверенно и даже победоносно в мужском зверинце. В трудные, решающие минуты, требующие напряжения не только мозговых извилин, такая душа, случается, не выносит бремени собственных преимуществ. Поэтому Ксения предпочитала думать прежде всего об условности происходящего, метафоричности сироткинских выпадов и своего стремления кого-либо душить.
      Внизу хлопнула дверь, и торопливые шаги застучали на лестнице. У обоих глаза отпечатали одно: он! внезапно и некстати прибыл! Сколько важных и сокровенных слов недосказанно, сколько булочек недожевано! Ах, как некстати! И к тому же Сироткин весь свой воинственный пыл растратил на булочки, весьма, надо отдать им должное, вкусные и питательные. Ксения произвела перед его носом приглашающий жест... но куда она звала? Впрочем, было вполне и абсолютно ясно, что судьба снова издевается, в очередной раз не дает Сироткину ни показать себя героем в кипящих точечках и пузырьках решающий мгновений, ни смачно разнежиться при послаблениях. Перед погружением в обычный для всех застигнутых врасплох любовников неправдоподобный образ жизни Сироткин успел поврачеваться мудростью скорби и взглянуть на Ксению античным греком, ведающим, что такое рок.
      Глава восьмая
      Пока Конюхов взбегал по лестнице, Ксения приготовила для встречи супруга безупречно благостную картину, может быть, даже слишком идиллическую, если вспомнить, что она как-никак легоньким щелчком отмежевалась от него, уехала за город побыть наедине с собой и подсобраться с мыслями, привести в порядок которые ей якобы мешало его постоянное присутствие. Коротко говоря, когда взволнованный, запыхавшийся и взмыленный писатель, на завершающем подъеме немного оробевший, вошел в комнату, его жена, мирно восседавшая за столом, посмотрела на него приветливо. Тем временем Сироткин продолжал лихорадочно и упоительно справлять трапезу, но уже под столом, в умиротворяющем полумраке, устроенном свисавшей почти до пола скатертью. Сироткин уплетал булочку за обе щеки и временами даже тоненько, как бы очень издалека начиная нежнейшую мелодию души, чавкал.
      Не услыхав от благоверной раздраженного вопроса, зачем он приехал, нарушая ее священное право на уединение, а напротив, встретив ее приветливый взгляд, Конюхов, словно его внезапно обмахнули знойной лестью, расплылся в самодовольной ухмылке. Но тут же вернулся мыслью к своим бедам. Он потускнел и принялся путанно рассказывать, как бежал под дождем и вымок и что у него были "особые причины вымокнуть, заслужил хлестных ударов ветра и дождя". Он прежде всего торопился разъяснить Ксении смелость своего приезда, но, в сущности, не объяснял, а застопорился на бесхитростном припеве, что взял и приехал, очень было нужно, были причины, и Ксения с осторожной, как бы рафинированной угодливостью улыбалась его неистовым и неловким потугам донести до ее сознания ветер и ливень драматизма происходящего с ним, поразить ее, даже разжалобить прежде, чем пускаться в подробности. Она, слушая вполуха, рассеяно думала: какие мужчины дураки, как легко пустить им пыль в глаза, один сидит у меня под столом, другой счастлив как дитя, что я его не прогнала; но меня, кажется, дурачит жизнь; если бы законный супруг проведал о незаконном госте под столом, черт знает что стряслось бы, а ведь я ни сном ни духом... тут только игра обстоятельств, и весьма уместно будет заметить, что я то и дело чего-то недополучаю. Однако едва прозвучало имя Марьюшки Ивановой, Ксения навострила уши. Она не знала, что Ваничка с Червецовым посещают ее подругу, слухи об этом еще не распространились, а теперь это открывалось в исповеди "провинившегося", как и все прочее - целый сложный мир и одновременно столь примитивный клубок, жалкая возня: соединение Кнопочки и Конопатова, дремотное горе Назарова, радужные упования Марьюшки. Ах, люди как дети, какие они там смешные, какие смешные, восклицала Ксения, и доверчивый Конюхов не сомневался, что эти исторгающиеся из глубин глубокой души восклицания уносят его жену на некий противоположный полюс, где все не так, все иначе, не смешно и не наивно, а серьезно и веско. Ксения опасалась, как бы Сироткин не расхохотался под столом, как хохотал, когда она рассказала ему о сожительстве Марьюшки Ивановой с Назаровым.
      Конюхов подводил к исполинской конопатовской теме, вызвавшей такой переполох в его душе. Но Ксению не занимали ни Конопатов, ни проблемы русского мессианства. Она жила в довольно-таки капитальном ощущении собственной плоти, и крушение каких-либо идеалистических понятий, мифов, даже подрыв народного духа, искажение духовной физиономии страны не представлялось ей огнем, в котором, чего доброго, сгорит и ее самоощущение, шире говоря - ее личность, ее образ и судьба. Однако она не могла встать и уйти, не дослушав, или хотя бы оборвать мужа на полуслове, попросить другого разговора, более интересного для нее. Она вынуждена была слушать, терпеть, улыбаться ему, демагогу, прекраснодушному и, что греха таить, пустому болтуну. Ее все острее мучило, что серьезного как раз нет ничего, потому что мужу она не изменила, а между тем смысл и выражение ситуации таковы, что она будто бы совершенно настоящего любовника прячет под столом. Еще четверть часа назад все было так понятно - Сироткин у нее в руках, у нее под каблуком, называй как угодно, а суть та, что в ее власти сделать с ним все, что ей заблагорассудится; а теперь снова мир двоится перед глазами, и в душе все двоится или даже пересыпается как песок, колышется и хлюпает, как болото. Сироткин, это животное, задумавшее было кровавую охоту, сидит под столом и как ни в чем не бывало уплетает булочку, Ваничка распинается Бог знает о какой ерунде. От ярости до смеха один шаг, и Ксения, вяло улыбнувшись на что-то в словах мужа, вдруг раздвинула под столом ноги и, захватив в образовавшуюся воронку жующую голову Сироткина, крепко сжала ее коленями. Это была шутка, хотя Ксения не могла бы поручиться, что она вполне ей удалась.
      Сироткин, насколько мог, осмотрелся. Хотя неудобно было стоять на четвереньках с зажатой головой, он смиренно застыл, превратился в изваяние, боялся выдать себя. На Ксении был только халатик. Ни намека на нижнее белье. И это было красиво и как-то по-своему возвышенно, а собственная жизнь показалась Сироткину в это мгновение никудышней, сомнительной. Его беспокоило, что подумает Конюхов, если Ксения расскажет ему об этом происшествии? Вдруг расскажет? Возьмет и расскажет, что пока он разглагольствовал, она держала под столом их общего знакомого, да так расскажет, что Конюхов не рассердится и не заподозрит ничего, а поймет анекдотичность случившегося и будет смеяться до упаду. И они оба будут перебирать, мусолить подробности и смеяться до слез.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29