Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город и псы

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Город и псы - Чтение (стр. 10)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


Гамбоа размахивал руками, тыкал пальцем в кадетов – словно стрелял, – и, хотя звуки не доносились, капитан легко представлял себе его команды и брань.

Вдруг он услышал выстрелы и взглянул на часы: «Минута в минуту, – подумал он. – Девять тридцать». Поднял бинокль – первая цепь находилась уже на расстоянии двухсот метров от мишеней. Мишени он видел, но не смог разглядеть попадания. Пробежал метров двадцать, взглянул снова и теперь увидел примерно десять отверстий. «Солдаты и те лучше стреляют, – подумал он. – А этих выпускают офицерами запаса. Позорище!» Он шел, почти не отнимая от глаз бинокля. Перебежки стали короче. Вторая цепь открыла огонь, и, не успело смолкнуть эхо, свисток возвестил первой и третьей цепям, что они могут идти вперед. Крошечные фигурки на фоне неба прыгали, падали, вставали. После каждого залпа капитан вглядывался в мишени, подсчитывал попадания. По мере приближения к холму попаданий становилось все больше – круги мишеней стали похожи на сито. Он посмотрел на лица: все безбородые, детские, красные, один глаз зажмурен, другой прижат к рамке прицела. Приклад при выстреле ударял в еще некрепкое плечо, плечо болело, а приходилось вскакивать, бежать согнувшись, снова падать и снова стрелять, опьяняясь мнимой жестокостью. Капитан Гаррида знал, что война не такая.

И тут он заметил зеленую фигурку – он чуть не споткнулся о нее – и винтовку, против всяких правил уткнувшуюся дулом в землю. Он не понял, почему здесь лежат кадет и винтовка, и наклонился. Лицо кадета исказила гримаса боли, глаза и рот были широко открыты. Пуля попала ему в голову. Струйка крови текла по шее.

Капитан уронил бинокль, поднял кадета – одну руку под колени, другую под плечи – и побежал к холму, крича: «Лейтенант Гамбоа! Лейтенант Гамбоа!» Ему пришлось пробежать немало, прежде чем его услышали. Кадеты первого взвода, одинаковые, как жуки, ползли по склону к мишеням; им было не до его криков, они слушали только Гамбоа и совсем выбились из сил. Капитан пытался различить светлую форму лейтенанта и сержантов. Вдруг жуки остановились, повернулись, и капитан почувствовал, что десятки глаз глядят на него. «Гамбоа, сержанты! – крикнул он. – Скорей сюда!» Кадеты со всех ног бежали вниз, и ему было неловко стоять тут под их взглядами с кадетом на руках. «Везет как утопленнику, – подумал он. – Полковник это мне запишет в послужной лист».

Первым добежал Гамбоа. Он ошеломленно посмотрел на кадета и наклонился, чтоб разглядеть, кто это, но капитан крикнул:

– В госпиталь! Немедленно! Сержанты Морте и Песоа подхватили парня и побежали по полю; за ними бежали капитан, лейтенант и кадеты. Со всех сторон десятки глаз с ужасом смотрели на мотающуюся голову, на бледное, худое, всем знакомое лицо.

– Скорей, – говорил капитан. – Скорей. Гамбоа вырвал кадета у сержантов, взвалил его на плечи и понесся вперед. Через несколько секунд он вырвался метров на десять.

– Кадеты! – крикнул капитан. – Остановите первую машину.

Кадеты кинулись на шоссе.

Капитан остался позади, с сержантами.

– Он из первой роты? – спросил капитан.

– Да, сеньор капитан, – сказал Песоа. – Из первого взвода.

– Имя?

– Рикардо Арана, сеньор капитан. – Песоа замялся и прибавил: – По прозвищу Холуй.

2

Мне было двадцать лет. И я никому не позволю утверждать, что это лучший возраст [17].

Поль Низан

I

«Жаль бедную Худолайку, как она скулила вчера ночью. Я укутывал ее одеялом, а сверху накрывал подушкой, но куда там – воет на весь барак, да протяжно так, жалобно. А вдруг как завизжит, заскулит, точно давится криком, всех разбудила – вот ужас! В другой бы раз наплевать, а теперь все больно нервные стали, ругаются, грозятся: „Выгони ее, не то темную устроим", – еле отбрехался. К полуночи стало и впрямь невмоготу. Мне самому хотелось спать, а Худолайка все воет и воет. Несколько ребят встали с коек, взяли по ботинку и двинулись на меня. Не хватало только сцепиться со всем взводом, да еще теперь, когда и без того тошно. Я вышел с собакой на улицу и оставил ее посреди двора, потом обернулся – вижу, идет за мной. „Назад, – кричу, – зануда! Стой, где тебя оставили". Худолайка ковыляет следом, вся извивается, лапу больную поджала, жалко смотреть. Взял я ее на руки, понес к газону, положил на травку и почесал за ушами, вернулся в казарму, и на этот раз она осталась. Но спал я плохо, вернее, совсем не спал. Только начну засыпать, и вдруг – раз! – глаза сами собой открываются. Оказывается, это я про собаку думаю; к тому же я чихать начал, потому что во двор выходил босиком, пижама дырявая, а дул сильный ветер и, кажется, дождь накрапывал. Бедная, мерзнет там на улице, я-то знаю, как она любит тепло. Часто, бывало, слышу среди ночи, как она поднимает возню, когда я ворочаюсь и ее раскрываю. Вскочит, рассердится, схватит зубами одеяло и ворчит, натягивает на себя; или поднырнет безо всяких поближе к моим ногам, погреться.

Преданные твари эти собаки, лучше всяких там родных, это точно.

Вот Худолайка – дворняжка, сколько всяких кровей в ней намешано, а душа у нее все же есть. Так и не знаю, откуда она взялась. Скорее всего, забрела сюда сама. Проходила, наверное, мимо, забрела к нам, понравилось ей у нас, взяла да и осталась. Не помню, была она здесь до нас или нет. Может, она вообще тут родилась, в училище. Я ее сразу приметил, помню, она ходила в наш барак, еще когда нас крестили, – совсем маленькая тогда была. Сразу у нас освоилась. Войдет кто с четвертого – кинется под ноги и лает, укусить норовит. Собачонка была с характером: пнет ее кто-нибудь, а она снова лает, рвется в бой, зубы скалит, а зубки мелкие такие – молоденькая еще.

Теперь она уже выросла, больше трех лет ей, наверно, а для собаки это, пожалуй, немало. Собаки долго не живут, а особенно дворняжки, если они к тому же мало едят. Что-то не припомню, чтоб Худолайка досыта ела. Иногда я бросаю ей объедки, и тогда у нее пир. А траву она только жует, не глотает: высасывает сок, и все. Возьмет в пасть немного травы и целый час пережевывает, как индеец коку. И вечно торчала в нашем бараке, многие говорили, что у нее блохи, и гнали вон, но она всегда возвращалась, хоть сто раз ее прогони, а все равно уже через минуту дверь заскрипит и низко-низко, у самого пола, появляется хитрая мордочка. Нам нравилось, что она такая упрямая, и мы иногда впускали ее поиграть. Не знаю, кому пришло в голову назвать ее Худолайкой. Вообще трудно сказать, откуда берутся прозвища. Когда меня Питоном прозвали, я сначала смеялся, потом начал злиться и ко всем приставал, у каждого спрашивал, кто да кто это придумал, и все говорили „не я", а теперь прилипло, и даже на улице меня так называют. Не иначе это Вальяно придумал. А вообще-то кто его знает!»


Альберто почувствовал, что его берут за локоть. Лицо было незнакомое. Однако улыбался ему парень по-свойски. Позади неподвижно стоял еще один кадет, пониже ростом. Альберто не мог хорошенько разглядеть их, было только шесть часов вечера, но уже спустился туман. Они стояли во дворе пятого корпуса неподалеку от плаца. По двору слонялись кадеты.

Он быстро зашагал к офицерскому корпусу и там свернул за угол. До госпиталя оставалось шагов десять, но он едва различал стену: очертания окон и дверей заволокло туманом. В коридоре никого не было, и в маленькой проходной тоже. Прыгая через ступеньку, он взбежал на второй этаж. У двери сидел человек в белом халате. В руках он держал газету, но не читал, а угрюмо смотрел в пространство. Заслышав шаги, он встал.

– Выйдите, кадет, – сказал он. – Сюда запрещено входить.

– Мне нужно увидеть кадета Арану.

– Нельзя, – сказал человек угрюмо. – Уходите. Кадета Арану видеть нельзя. Он изолирован.

– Мне очень нужно, – настаивал Альберто. – Пожалуйста, разрешите поговорить с дежурным врачом.

– Я дежурный врач.

– Неправда, вы санитар. Мне нужно поговорить с дежурным врачом.

– Я не люблю шуток, – сказал санитар. Он положил газету на пол.

– Не позовете – сам к нему пойду, – сказал Альберто.

– Что с вами, кадет? Вы что, с ума спятили?

– Позовите врача, – закричал Альберто, – позовите, чтоб вас всех!

– В этом училище все какие-то дикие, – сказал санитар. Он встал и пошел по коридору.

Стены были недавно выкрашены белой краской, но от сырости они уже поплыли серыми потеками. Через минуту санитар вернулся; за ним шел высокий мужчина в очках.

– Что вам угодно, кадет?

– Я хотел бы навестить кадета Арану, доктор.

– Это невозможно, – сказал доктор и развел руками. – Разве часовой не сказал вам, что сюда входить нельзя? Вас могут наказать, молодой человек.

– Вчера я три раза приходил, – сказал Альберто. – Солдат не пустил меня. А сегодня никого не было. Пожалуйста, доктор, мне надо его повидать, хотя бы на минуту.

– Я очень сожалею, но это от меня не зависит. Вы знаете, что такое устав. Кадет Арана изолирован. К нему никого не допускают. Вы его родственник?

– Нет, – сказал Альберто. – Но мне необходимо с ним поговорить. Это очень важно.

Доктор положил руку ему на плечо и посмотрел на него с состраданием.

– Кадет Арана ни с кем не может говорить, – сказал врач. – Он без сознания. Подождите, пока он поправится. А теперь уходите. Не вынуждайте меня вызвать офицера.

– А я смогу увидеть его с разрешения майора?

– Нет, – сказал доктор. – Только с разрешения полковника.


«Я ждал ее у школы два или три раза в неделю, но редко решался подойти. Мать уже привыкла обедать одна, хотя не знаю, верила она или нет, что я хожу к приятелю. Во всяком случае, она не мешала мне, ведь так обед обходился дешевле. Когда я возвращался домой в полдень, она иногда смотрела на меня недовольно и говорила: „Разве ты сегодня не идешь в Чукуито?" Я-то ходил бы хоть каждый день, но у нас в школе не отпускали раньше времени. По понедельникам было легче, у нас была физподготовка; на перемене спрячусь за колонну, подожду, пока преподаватель выведет группу на улицу, и уйду через парадное. Сапата был когда-то чемпион по боксу, а теперь состарился и не хотел работать. Он никогда не делал перекличку. Выведет нас на поле и говорит: „Погоняйте мяч, это полезно для ног, только не разбегайтесь". И сядет на траву – газету читает. По вторникам уйти раньше никак нельзя: математик знал каждого в лицо. Зато в четверг у нас было рисование и пение, а Сигуэнья вечно витал в облаках, так что после перемены, в одиннадцать утра, я уходил – прокрадусь позади гаражей и сажусь в трамвай, за полквартала от школы.

Тощий Игерас по-прежнему давал мне деньги. Он всегда поджидал меня на площади Бельявиста, угощал вином и сигаретами, рассказывал про брата, про женщин, то да се. „Ты уже мужчина, – говорил. – Настоящий мужчина".

Иногда он сам предлагал мне деньги. Много, правда, не давал, восемьдесят сентаво или один соль, но на проезд хватало. Я сходил на площади Второго мая, шел по бульвару Альфонсо Угарте до ее школы и всегда останавливался у углового магазина. Иногда я подходил к ней, и тогда она говорила: „Привет. Сегодня ты тоже кончил раньше?", а потом заводила разговор о чем-нибудь другом, и я тоже. „Она умница, – думал я про себя, – переводит разговор, чтобы меня не смущать". Мы шли к ее тетке, кварталов за восемь, и я старался идти как можно медленнее и останавливался у витрин, но все равно больше получаса не натягивал. Мы говорили всегда об одном и том же, про школу – что задали на дом, когда будут экзамены, переведут ли нас в следующий класс. Я знал имена всех девчонок из ее класса, а она – прозвища моих товарищей и преподавателей и все истории про самых башковитых ребят из нашей школы. Однажды я решил ей сказать: „Вчера ночью мне приснилось, что мы с тобой совсем взрослые и поженились". Я, конечно, понимал, что она станет задавать вопросы, и заранее подготовился, чтобы не попасть впросак. На следующий день, когда мы шли по проспекту Арика, я вдруг сказал ей: „Послушай, вчера мне приснилось…" – „Приснилось? А что?" – спросила она. И я сказал только: „Что нас обоих перевели в следующий класс". – „Дай Бог", – ответила она.

Когда я провожал ее, нам часто попадались на глаза ребята из школы Франциска Сальского, и мы про них тоже говорили. „Бабы они, – говорил я. – Куда им до наших со Второго мая. Маменькины сыночки, вроде этих, из „Братьев моряков", что на Кальяо. Знаешь, как там играют в футбол? Ударят их по ноге, а они сразу: „Ой, мамочка!" Ты только посмотри на их рожи". Она смеялась, а я вот так трепался, но в конце концов и про них много не наговоришь, и я думал: „Мы уже подходим к дому". Я всегда беспокоился, что все говорю одно и то же и ей станет скучно, только ведь и она часто повторялась, а я вот не скучал. По два и по три раза рассказывала мне фильмы, которые они с тетей видели на женских сеансах. Кстати, мы как раз про кино говорили, когда я решился ей намекнуть. Она спросила, видел ли я какой-то фильм, а я ответил, что не видел. „Ты не ходишь в кино?" – спросила она. „Сейчас редко, – ответил я. – В прошлом году ходил чаще. По пятницам я и еще двое наших проходили зайцами в Саенс Пенье. У моего приятеля двоюродный брат служил в полиции. Он, когда дежурил в кино, проводил нас бесплатно. Как свет погасят, мы спускались с галерки в бельэтаж, там такой низенький барьерчик, его легко перепрыгнуть". – "И ни разу не попались?" – спросила она. А я сказал: "Кому же нас сцапать? Полицейский-то свой". А она сказала: „А в этом году что ж не ходите?" – „Они-то ходят по четвергам, у полицейского дежурство изменилось". – „А ты не ходишь с ними?" – спросила она. А я вдруг возьми да скажи: „Мне больше нравится у тебя". Сказал – и сам испугался, молчу. А от этого только хуже вышло, потому что она уставилась на меня. „Вот и обиделась", – подумал я. И тогда я сказал: „Может, на этой неделе схожу. Хотя, по правде говоря, я не очень-то люблю кино". И заговорил о другом, только никак не мог забыть, какое у нее лицо тогда сделалось – совсем другое, чем всегда, видно, она вдруг поняла все, что я не мог ей сказать.

Однажды Тощий Игерас дал мне полтора соля. „Это тебе на сигареты, – говорит, – или на вино, если любовная тоска замучит". На следующий день мы гуляли по проспекту Арика, где кино, и почему-то остановились у витрины кондитерской. Там были шоколадные пирожные, и она сказала: „Как вкусно!" Я вспомнил, что у меня деньги есть, и так обрадовался, передать трудно. Я сказал: „Погоди, я возьму пирожное, у меня есть один соль", а она сказала: „Не надо, не траться, я пошутила", а я все-таки вошел и спросил у китайца пирожное. Я так ошалел, что не взял сдачу, но китаец оказался честный, он догнал меня и говорит: „Я вам должен песету"; я дал ей пирожное, а она сказала: „Только я одна не буду. Давай поделимся". Я отказывался: мол, мне совсем не хочется, а она все настаивала и наконец сказала: „Тогда хоть откуси", протянула руку и поднесла пирожное к моим губам. Я откусил немножко, а она засмеялась. „Ты испачкал лицо, – это я виновата, дай вытру". И подняла к моему лицу другую руку. Я так и замер на месте, когда она коснулась меня, улыбаюсь, вздохнуть боюсь, только б не пошевелить губами – еще потом догадается, как мне хочется поцеловать ей руку. „Ну вот", – сказала она, и мы пошли. Молчим оба, а я ни жив ни мертв, мне все казалось, что она немного задержала руку на моих губах, когда провела по ним несколько раз, и я себе говорил: „Может, она это нарочно?"»


«И потом, неправда, что это Худолайка развела блох; наверняка она сама их подцепила в училище, у наших дикарей. А один раз бедняге клещей подпустили. Все эти гады – Ягуар и Кудрявый. Ягуар куда-то протырился, скорее всего в этот свинарник на Уатике, и набрал там огромных клещей. Он пускал их в умывалке, по кафельному полу, а они бегали, большущие, прямо жуки. Ну Кудрявый и сказал: „Давай подпустим их кому-нибудь". Худолайка, на свою беду, там крутилась, вот ей и подпустили. Кудрявый поднял ее за шкирку, она лапами сучит, а Ягуар обеими руками сует ей в шерсть этих тварей. Потом страсти у них разгорелись, Ягуар кричит: „Тут у меня их пропасть, кого еще окрестить?" А Кудрявый: „Холуя, Холуя!" Я пошел с ними. Он, помню, спал. Я схватил его за голову, закрыл ему глаза, а Кудрявый за ноги держал. Ягуар запускал ему в волосы клещей, а я кричал: „Осторожней, черт, а то еще мне в рукава сунешь". Если бы я знал, что с ним такое стрясется, я б, наверное, не стал его держать и вообще бы его не мучил. Правда, ему от этих клещей особого вреда не было, а вот Худолайке здорово досталось. Она облезла, все время терлась о стены, запаршивела, точно бродячая собака, а спину всю раскусали, одна рана. Здорово, наверное, чесалась, терлась и терлась, особенно у барака, там стена корявая. Спина стала как перуанское знамя – красное и белое, белое и красное, кровь да известка. И тут Ягуар сказал: „Если ее посыпать перцем, она небось по-человечьи заговорит", – и велел: „А ну, Питон, достань-ка на кухне немного перца". Я пошел, и повар мне дал несколько стручков. Взяли мы камни, растолкли этот перец на кафельном полу, а Кава все визжал: „Скорей, скорей!" Потом Ягуар говорит: „Подержи собаку, пока я лечить буду". И точно, она и впрямь чуть не заговорила. Подпрыгивала выше гардероба, змеей извивалась, а уж выла как оглашенная. На шум прибежал сержант Морте, посмотрел, как она скачет, и ну ржать! Все приговаривал: „Ох, идиоты! Ох, идиоты!" А что самое удивительное, вылечилась она. Обросла шерстью и даже вроде пополнела. Не иначе она подумала, это я ее обсыпал перцем, чтобы вылечить. Простаки они, животные, поди разбери, что ей взбрело в голову. Только с этого дня она за мной увязалась, не отходила ни на шаг. В строю путалась у меня под ногами, мешала, в столовой ложилась под моим стулом и все помахивала хвостом, объедки клянчила, поджидала меня у класса; как звонок зазвенит, я выйду, так и ластится – мордой тычется, а по ночам забиралась в постель, и непременно ей нужно было всего меня облизать. А поколоти ее – ей того и надо, отскочит и опять подкрадется, следит за мной: будешь ты меня бить или нет; подойду поближе, нет – лучше отойду немного, теперь ты меня не достанешь – ужас какая хитрая. Поначалу я сердился, что она такая прилипчивая. Правда, иногда, бывало, и почешу ее за ушами. Потом я понял, где у нее слабинка. Ночью она все карабкается ко мне на постель, кувыркается, спать не дает, а я запущу ей пальцы за уши, почешу легонько – она и затихнет. А, шельма, вот что ты любишь, да? Дай-ка почешу тебе башку и животик. Она сразу замрет, и я чувствую под рукой, как она дрожит от удовольствия, а стоит мне на секунду остановить руку – она подскакивает, и я вижу в темноте ее ощеренную морду. Не могу понять, отчего у собак белые зубы, у всех собак такие, никогда не видал я собаку с черными зубами и не слышал, чтобы у какой-нибудь вырвали больной зуб или он выпал. Странная это штука, и еще мне непонятно, почему они не спят. Я думал, только Худолайка так, а потом мне сказали, что собаки вообще не спят. Сперва я беспокоился, даже боялся чего-то. Проснешься среди ночи, а она глядит. Иногда заснуть не мог, знал, что она всю ночь глядит на меня – не отрывается, да и кто заснет, если знает, что за ним следят, хотя бы и собака. Она, конечно, не соображает, а все же мне часто кажется, будто она понимает все как есть».


Альберто повернулся и спустился по лестнице. На последних ступеньках он столкнулся с пожилым человеком. Глаза человека и осунувшееся лицо выражали беспокойство.

– Простите, – сказал Альберто.

Человек уже успел подняться на несколько ступенек, но сразу остановился и обернулся к нему.

– Простите, – сказал Альберто, – Вы не родня кадету Аране?

– Я его отец. В чем дело?

Альберто поднялся на несколько ступенек; их глаза оказались на одном уровне. Отец Араны пристально и тревожно смотрел на него, словно пытался что-то понять. Под глазами у него лежали синие тени.

– Не могли бы вы сказать, как его здоровье? – спросил Альберто.

– Он изолирован, – глухо ответил мужчина. – К нему никого не пускают. Даже нас. Они не имеют права. Вы его друг?

– Мы с ним из одного взвода, – сказал Альберто. – Меня тоже не пустили.

Отец Араны кивнул. Он был подавлен, растерян. На щеках и подбородке темнела редкая щетина, воротник рубашки был нечистый, измятый, а галстук повязан маленьким несуразным узлом.

– Мне позволили взглянуть на него издали и только одну секунду, – сказал он. – Разве так можно?

– Как он себя чувствует? – спросил Альберто. – Что сказал доктор?

Отец Араны сжал виски рукою, потом вытер кулаком губы.

– Не знаю, – сказал он. – Его дважды оперировали. Мать совсем обезумела. Не понимаю, как это могло случиться. И как раз перед самым окончанием училища. Лучше не думать, этим не поможешь. Будем молиться. Бог выведет его живым и здоровым из этого испытания. Его мать в часовне. Доктор сказал, может быть, нам удастся увидеться с ним этой ночью.

– Он выздоровеет, – сказал Альберто. – В нашей школе хорошие врачи, сеньор.

– Да, да, – подхватил отец Араны. – Сеньор капитан тоже так сказал. Он был очень любезен. Капитан Гарридо, кажется? Он, знаете, передал нам привет от полковника.

Отец Араны снова провел рукой по лицу, поискал в карманах пачку сигарет, предложил сигарету Альберто, тот отказался. Он еще пошарил в карманах, но спичек так и не нашел.

– Подождите минутку, – сказал Альберто, – я схожу за спичками.

– Я пойду с вами. Не хочу опять оставаться в этом коридоре, тут не с кем и слова вымолвить. Я уже два дня так провел. Все нервы расшатаны. Молю Бога, чтобы не случилось самое худшее.

У выхода, в маленькой проходной, стоял дежурный солдат. Он с удивлением посмотрел на Альберто, подался было вперед, но раздумал и ничего не сказал. На дворе было уже темно.

Альберто пошел через газон прямо к «Жемчужине». Вдали светились окна бараков. В учебном корпусе света не было. Оттуда не доносилось ни звука.

– Вы были там, когда это случилось? – спросил отец Араны.

– Да, – ответил Альберто, – только не очень близко. Я шел в другом конце. Это капитан его заметил, а мы уже были на холме.

– За что? – сказал отец Араны. – За что мы так наказаны? Мы люди честные, ходим в церковь каждое воскресенье, никому зла не сделали. Жена всегда отличалась милосердием. За что послал нам Бог такое несчастье?

– У нас весь взвод беспокоится, – сказал Альберто. Помолчал, потом добавил: – Мы его очень любим. Он хороший товарищ.

– Да, – сказал мужчина. – Он неплохой парень. Знаете, это мое воспитание. Иногда приходилось быть немножко суровым. Но все для его же пользы. Мне стоило труда сделать из него мужчину. Это мой единственный сын, и я ничего не жалею для его блага. Для его будущего. Расскажите что-нибудь о нем, пожалуйста. О его жизни в школе. Рикардо очень скрытный. Он ничего не рассказывал нам. Иногда мне казалось, что он чем-то недоволен.

– Военная служба нелегка, – сказал Альберто. – Надо к ней привыкнуть. Вначале она никому не нравится.

– Но она пошла ему на пользу, – с чувством сказал отец Араны. – Он так переменился, стал буквально другим человеком. Тут ничего не скажешь. Вы не знали его мальчиком. Здесь его закалили, пробудили в нем чувство ответственности. Этого я и хотел: чтобы он стал, понимаете ли, мужчиной, человеком самостоятельным. К тому же он мог бы оставить училище, если бы захотел. Я только предложил ему поступить сюда, а он сразу согласился. Я не виноват. Я думал о его будущем.

– Не волнуйтесь, сеньор. Я уверен, что самое страшное позади.

– А его мать меня винит, – сказал отец Араны, словно не расслышав. – Все женщины несправедливы, ничего не хотят понять. Но совесть моя чиста. Я отдал его сюда, чтобы сделать из него человека, полезного обществу. В конце концов, я не пророк. Можно ли вот так обвинять человека без всяких оснований? Ну как вы думаете?

– Не знаю, – неуверенно произнес Альберто. – То есть я хотел сказать, конечно нет. Главное, чтобы Арана поправился.

– Я ужасно расстроен, – сказал отец. – Не слушайте меня. Иногда я Бог знает что говорю.

В это время они подошли к «Жемчужине». Паулино стоял за прилавком, подперев голову руками. Он взглянул на Альберто так, словно видит его впервые.

– Коробку спичек, – сказал Альберто. Паулино с недоверием покосился на отца Араны.

– Спичек нет.

– Не для меня, для сеньора.

Не говоря ни слова, Паулино достал из-за прилавка коробок спичек.

Отец Араны зажег три спички, тщетно пытаясь прикурить. В коротких вспышках света Альберто увидел, что его руки дрожат.

– Дайте чашечку кофе, – сказал отец Араны. – А вы выпьете что-нибудь?

– Нету кофе, – вяло сказал Паулино. – Колы не желаете?

– Хорошо, – сказал отец Араны. – Дайте колу, все равно.


Ушел из памяти и тот светлый день без дождя и без солнца. Он вышел из трамвая Лима – Сан-Мигель у самого кино «Бразилия», за остановку до дому. Он всегда, даже в дождь, старался пройти пешком эти десять кварталов, чтобы как-то оттянуть неизбежную встречу. Сегодня он шел этим путем в последний раз: экзамены кончились на прошлой неделе, сегодня им вручили табели, жизнь в школе замерла, теперь надолго – на три месяца. Все радовались каникулам – он их боялся. Школа была его единственным убежищем. Лето целиком погружало его в мучительный домашний круговорот.

Он не повернул на проспект Салаверри, как обычно, а пошел дальше, по Бразильскому, до парка. Сел на скамейку, спрятал руки в карманы, съежился и застыл в раздумье. Он чувствовал себя стариком, жизнь казалась ему однообразным, скучным бременем. Его товарищи могли шутить на уроках, едва преподаватель поворачивался к ним спиной, гримасничали, кидались бумажными шариками, пересмеивались. Он же, всегда серьезный, смотрел на них озадаченно. Почему он не такой, как они, не умеет жить беззаботно, нет у него ни друзей, ни добрых родственников? Он закрыл глаза и долго сидел так, вспоминая Чиклайо, тетю Аделину и еще – с каким радостным нетерпением ожидал он в детстве наступления лета. Потом он встал и пошел домой медленно, волоча ноги.

Метрах в ста от дома сердце у него упало: голубой лимузин стоял у дверей. Неужели он потерял представление о времени? Он справился у прохожего. Было одиннадцать часов. Отец никогда не возвращался раньше часу. Он ускорил шаги. Еще с порога услышал голоса родителей. Они спорили. «Скажу, что сошел с рельсов трамвай, что мне пришлось идти пешком от Старой Магдалены», – думал он, держа палец на кнопке звонка. Открыл отец. Он улыбался, глаза его смотрели добродушно. И, уж совсем неожиданно, он дружелюбно хлопнул сына по плечу и воскликнул чуть ли не радостно:

– А, наконец-то! Мы с матерью как раз говорили о тебе. Проходи, проходи.

Он сразу успокоился, и лицо расползлось в тупой, вымученной, бледной улыбке, служившей ему лучшей защитой. Мать была в гостиной. Она обняла его, и он забеспокоился: как бы эти нежности не рассердили отца. В последнее время отец стал привлекать его в качестве арбитра или свидетеля в домашних спорах. Это было унизительно, бесчеловечно, его вынуждали отвечать «да, да» на все риторические вопросы, соглашаться со всеми обвинениями, которые падали на мамину голову, – в бесхозяйственности, в бестолковости, в распутстве. Чему же он должен будет поддакивать сейчас? – Посмотри, – сказал отец ласково. – Там на столе есть кое-что для тебя.

Он взглянул на стол; на обложке какой-то брошюры он увидел расплывчатое изображение огромного здания, под которым крупными буквами было написано: «Училище Леонсио Прадо не только преддверие военной карьеры». Протянул руку, взял брошюру, поднес ее к глазам, начал перелистывать, стараясь выразить живейший интерес, увидел стадион, зеркало бассейна, столовые, чисто прибранные пустые спальни. Две средние страницы занимала яркая фотография, изображавшая безупречные линии кадетов, дефилирующих перед трибуной в боевом строю – ружья со сверкающими штыками, белые кепи, золотые значки, знамя, развевающееся на конце флагштока.

– Неплохо, а? – сказал отец. Отцовский голос звучал как будто сердечно, но он слишком хорошо его знал, чтобы не уловить легкое изменение интонации, предвещавшее опасность.

– Да, – быстро ответил он. – Просто замечательно!

– Вот именно, – сказал отец. Помолчал, повернулся к матери: – Видишь? Я же говорил, что он сам будет в восторге.

– А я не согласна, – слабым голосом возразила мать, не глядя на него. – Если хочешь, чтобы он туда поступил, делай как знаешь. А меня не спрашивай. Я не хочу, чтобы он учился в военном училище.

– В военном училище? – Глаза его загорелись. – Это было бы здорово, мама, я был бы очень рад.

– Ах, эти женщины! – снисходительно сказал отец. – Все они одинаковы. Глупые, сентиментальные, ничего не понимают. Объясни-ка ей, что ты хочешь поступить в военное училище.

– Он и не знает, что это такое, – пробормотала мать.

– Нет, знаю, – возразил он горячо. – Это очень хорошее место. Я всегда говорил, что хочу туда поступить. Папа прав.

– Видишь, – сказал отец. – Твоя мать считает тебя маленьким и глупым. Ты понимаешь теперь, сколько вреда она тебе принесла?

– Это будет замечательно, – повторил он. – Просто замечательно.

– Хорошо, – сказала мать. – Вижу, спорить нечего. Но знайте, что я не согласна.

– А я твоего мнения и не спрашивал, – сказал отец. – Такие вопросы решаю я. Просто хотел поставить тебя в известность.

Мать встала и вышла из комнаты.

– У тебя два месяца на подготовку, – сказал отец. – Экзамены, наверное, трудные, но ты ведь неглупый малый и легко их сдашь, а?

– Я хорошо подготовлюсь, – пообещал он. – Приложу все силы, чтобы поступить туда.

– Вот так-то, – сказал отец. – Я тебя запишу и куплю тебе программу. Это стоит денег, конечно. Но я пойду на это. И все ради тебя. Там из тебя сделают мужчину. Еще не поздно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22