Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ты следующий

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Любомир Левчев / Ты следующий - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Любомир Левчев
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


У каждого есть свое детское, родовое, атавистическое воспоминание о ночевках под открытым небом. Тогда в нас торжествует первобытная природа, и мы молимся забытым идолам.

Зарывшийся в одеяла Иван возбужденно прошептал:

– Надо воссоединиться!.. Любо, начни ты!.. Давай, начинай!

И вот, ко всеобщему и к своему собственному удивлению, я встал. Медленно, как сомнамбула, подошел к “женской” спальне и лег рядом с художницей. Не на матрас, а на траву. Сжавшись, как собака в ожидании побоев. Единственное, что я сделал, так это попытался погладить руку Доры. Но коснулся супруги поэта, закрывшей собой Дору, чтобы защитить ее от меня. Последовали истеричные вопли. Мне угрожали. Приказывали вернуться в постель моего собственного разума. Сейчас-то мне уже ясно, что именно тогда я и утонул по-настоящему. Последнее, что я запомнил, было огромное лунное зарево над вокзалом и гудок какого-то ночного локомотива. Мое перегруженное сознание отключилось. И я заснул. Как эмбрион, еще не вышедший из утробы предыстории.

Наша компания не спала всю ночь. Всем казалось, что я притворяюсь спящим. Все ждали, что произойдет нечто еще более скандальное. А я плыл по течению сна, как мертвый фараон по Нилу.

Наутро только Константин Павлов желал меня знать. В Софии я тщетно пытался проводить художницу:

– Нет. Мы с вами больше никогда не увидимся.

– Но на вас моя куртка…

Художница была неприятно удивлена. Дело в том, что у меня была красивая кожаная куртка, купленная моей мамой на страховку отца. Ивану она нравилась, и время от времени он брал ее в нашей коммуне поносить. На экскурсию он отправился как раз в этой куртке, а утром по-джентльменски предложил ее Доре.

И вот сейчас художница сняла мою последнюю отчаянную надежду, вернула ее мне и скрылась в одиночестве.

Ветра и дожди стерли летние безумства. Затерся и скандал, вызванный моим дерзким поведением. Наступил золотой осенний день Веры, Надежды, Любви и мудрой их матери Софии. На мои именины пришел сам мудрый король Добри вместе с моими преторианскими братьями. Компанию оживляло и присутствие трех моих двоюродных сестер, посвятивших себя музыке. Мы говорили об Эренбурге, Дудинцеве и Леониде Мартынове.

Я уже никого не ждал, когда в дверь позвонили. Я открыл. Это оказалась Дора. Я смотрел на нее в оцепенении, как герой немого кино. У нее была новая стрижка “а-ля каскад”. Выглядела она очень элегантно. С порога Дора протянула мне бутылку шерри-бренди. Меня никто никогда не баловал ни подобным напитком, ни таким опьяняющим сюрпризом…

Когда в и часов художница решила, что ей пора, я бросил остальных гостей и вышел вместе с ней. Сначала я проводил ее до остановки. Потом вместе с ней сел в трамвай. И наконец мы доехали до ее дома. Она протестовала, но не сильно. А жила она далеко-далеко, на бульваре Клемента Готвальда, напротив бывшей немецкой школы.

В Павлово я вернулся после полуночи. Моя душа ликовала. Несмотря на то что мне не досталось ни одного серьезного поцелуя, у меня были ее телефон и адрес. Я стоял на пороге.

Дома все спали среди хаоса, оставшегося от именин. Я налил себе бокал шерри-бренди и погрузился в царство снов, которые впервые ничем не отличались от действительности…

Начало октября выдалось солнечным и теплым. Моя следующая встреча с Дорой была назначена на дневное время, мы договорились встретиться у аптеки на Орловом мосту. Она опоздала. Я узнал ее издалека. Она совсем не спешила. Как будто решала в уме, что ей делать. Я решил сыграть роль нетерпеливого ухажера:

– Я жду уже десять минут.

– Обычно я опаздываю сильнее.

Мое предложение пойти в кафе-кондитерскую “Савой” было принято. Я долго его обдумывал. “Савой” тогда все еще оставался старым, аристократическим заведением, посещаемым известными художниками.

Чтобы разжиться деньгами, я стащил две книги из библиотеки моего дяди, Железного Человека, и продал их одному профессору марксизма. Это были коминтерновские брошюры, напечатанные на папиросной бумаге и вывезенные некогда по конспиративным каналам. (Сейчас я жалею лишь об одной из них – о “Палачах” (Les bourreaux) Анри Барбюса.) На всякий случай я прихватил также и серебряные часы “Омега”, принадлежавшие моему отцу. Раньше врачи носили такие вот дорогие роскошные часы, по которым они считали пульс своих пациентов, будто фиксируя ритм больной вселенной. Если бы мой отец мог сейчас измерить мой пульс, он бы несомненно испугался. В этот час “Савой” почти пустовал. Какой-то старичок с посеребренной тростью дремал, как воспоминание о временах “нашей итальянки” – болгарской царицы Джованны Савойской. В солнечной тишине зала из открытых окон доносилось легкое постукивание: это падали на желтую брусчатку бульвара Царя-Освободителя зеленые колючие каштаны. К нам тут же подошел официант, выросший из-за блестящей никелированной барной стойки. На вопрос, что мы будем пить, Дора небрежно ответила:

– Шоколадный коньяк.

Черт побери! Что это еще за шерри-бренди и шоколадные коньяки?! Во сколько мне обойдутся эти аристократические напитки?! – разволновался я, но хладнокровно заказал:

– Один шоколадный и один обычный коньяк. Большие!

Дора вынула портсигар с видом старой Праги.

– Кто тебе его подарил? – спросил я в том стиле, который только что выбрал.

– Не твое дело. Но я тебе отвечу. Мне привез его дядя Петя.

Вскоре я уже знал, что речь идет о композиторе Петко Стайкове – друге их семьи.

Я заранее подготовил Доре сюрприз. Мне хотелось подарить ей альбом для этюдов в блестящей пластиковой обложке и шариковую ручку. Это был подарок мне на именины от моих двоюродных сестер. Пластик и шариковые ручки были тогда последним писком научно-технической моды. Но Дора категорически отказалась принять мой дар. А поскольку я не знал, как отреагировать, то только пробурчал:

– Ну и ладно. Нарисуй мне тогда что-нибудь на память.

Она улыбнулась:

– А почему бы тогда и тебе не написать мне стихотворение?

Я притворился, что принимаю предложение, и написал: “Я тебя люблю”. Сначала художница как будто испугалась.

Схватила альбом и зачеркнула мои слова. Но тут же успокоилась:

– Я просила написать мне стихотворение, а не эту глупость.

– Вот возьми сама и напиши, раз думаешь, что это так просто.

Она взяла ручку и тут же вывела:

Что это за начало,

что за ужасный тон?

Поэтам не пристало

использовать шаблон.

– Ну ты даешь! Прямо сейчас сочинила?

– Не думаешь ли ты, что я хожу со стихотворными заготовками?

– Тогда ты феномен. Ну-ка напиши что-нибудь еще.

– О чем?

– Да о чем хочешь… Например, о своей кошке Алисе.

И в альбоме появился еще один экспромт:

Алиса, Алиса,

живое вдохновение.

Тебе я посвятила

свое стихотворение.

Сыграв в эту поэтическую игру и красиво мне улыбнувшись, любовь снова отошла от меня.

Денег в ресторане мне хватило. Я медленно-медленно, точно исполняя суеверный обряд, магический танец-заклинание, ритуал японского чаепития, проводил художницу до дома. В темноте возле ее двери мы проговорили еще два часа. И это было все, что мне удалось украсть у мгновения.

Во время наших следующих встреч, которые незаметно для нас стали ежедневными, я почувствовал, что голос разума начинает раздражать меня, как звуки неверной гаммы. На улице холодало, но я все дольше и дольше задерживал Дору на лавочке. Нас засыпал первый снежок. Я нарочно ждал, когда уйдет последний трамвай, чтобы демонстративно опоздать на него, чтобы показать, что для меня важнее не пропустить последний поцелуй. А потом я часами брел пешком домой. Мне было холодно. Я забегал в телефонные будки, чтобы передохнуть от ветра. Как будто хотел позвонить сам себе. Но вместо телефонного диска я крутил-вертел прошлое. И сочинял будущее.

И удалялся от настоящего. Я чувствовал, как близкие люди, друзья пытаются помочь мне, отрезвить, вразумить, спасти. Но уже и это отдалялось от меня… Я с удовольствием забывал их.

Я позабыл даже об университете. И вот однажды ко мне домой пришел взволнованный верный друг Сашо Кулеков. Он-то и рассказал мне, что декану предложили меня исключить. Некая прилежная однокурсница всполошилась – почему, мол, Левчеву разрешено свободное посещение лекций. И меня вызвали в факультетский комитет комсомола…

Николай Ганчев, будущий профессор, будущий ректор университета, будущий национал-демократ (неужели такие действительно существуют?), был в то время секретарем факультетского комитета. Он дружелюбно сообщил, что мне грозит исключение из всех организаций. Беды, казалось, было не избежать.

Но меня спас Тодор Боров. Он пошел к декану и заявил, что уволится, если меня исключат. Я, конечно, сразу же узнал об этом, хотя мой профессор и не желал огласки. Эту историю он рассказал мне только четыре десятилетия спустя, за несколько дней до смерти. Мы сидели вдвоем перед двумя бокалами ледяного вина “Лакрима кристи”. Третьим в нашей компании был магнитофон. Разговор оказался долгим. Мы будто освобождались от всего, что не пригодится в пути. Словно испытатели воздушных шаров, мы выбрасывали из своих корзин балласт и поднимались в какое-то невиданное небо. Я расспрашивал его о тайных силах, он же хотел меня приободрить. Его рассудок был незамутненным и острым, как алмаз для вырезания стеклянных куполов и клеток. Это была его последняя лекция по духовному благородству. Потом его аэростат внезапно дрогнул и вознесся в другие миры…

Как-то осенним вечером мы с Дорой пошли в ресторан “Болгария”. Он все еще считался самым лучшим заведением в Софии. И исключенный студент все еще мог себе позволить пригласить туда свою любимую. Мы выбрали столик на балконе. Внизу играл оркестр и танцевали счастливые люди. Мы молчали. Слова странным образом замерли в нас. Так внезапно перестает шуметь лес. Так иногда немеет море. Покой и тревога сливаются в какую-то прозрачность, сквозь которую проступают образы судьбы. Мимо нас прошел странствующий и вечно пьяный фотограф Гаро. И заснял нас, не спросив разрешения. И если бы этой его фотографии не существовало, я бы сейчас задавался вопросом, а было ли все это на самом деле…

Под конец мы оказались в Докторском сквере. Сидели или лежали в беседке рядом с тем деревянным домиком, в котором, говорят, умирал Вутимский. Аллеи были безлюдны. Только души добрых деревьев дышали над нами. Теплый ветер закутал нас в свой плащ и сделал невидимыми.

Все остальное – любовь…

Дождь превратился в снег. Я смотрел в окно и видел, как Коста Павлов идет от трамвайной остановки “Павлово” по улице Пушкина с мешком на спине. Я подумал, что он несет картошку. “Голодной курице просо снится”. Но из мешка возникла гигантская старомодная пишущая машинка. Я уже и забыл о нашем заговоре, целью которого был совместный выпуск первых книг стихов. В те времена только одно мешало нам создать наши гениальные творения – отсутствие пишущей машинки. И вот проблема решилась. Но каким же образом?!

Коста объяснил мне, что его двоюродный брат – клептоман. (Я, конечно же, был с ним знаком – тихий, симпатичный юноша.) Так вот, этот красавец, узнав о нашей драматической ситуации, так проникся ею, что решил нам помочь и выкрал две машинки из Судебной палаты.

Машинка – одна из тех, за которыми составители прошений и исков работают в коридорах Фемиды, – стояла сейчас передо мной, как динозавр, и ждала, когда я открою рот, готовая заклацать своими свинцовыми зубами и напечатать мое заявление на бессмертие.

Я задрожал от ужаса:

– Да вы сумасшедшие! Нас ведь сразу арестуют!

Впрочем, Коста чувствовал себя не лучше и потому не рассердился на меня за малодушие.

Пишущие машинки мы вернули столь же мистическим образом…

А брат Андрея Германова, милосердный Георгий, отдал нам свою, чтобы снять этот грех с нашей души.

В конце 1956 года Союз писателей внезапно организовал курс для молодых литературных творцов. Тогда уже существовал Кабинет молодого литработника, а теперь добавился еще и курс. Придумать эти смехотворные названия было куда сложнее, чем сочинить стихотворение. Однако никто не смеялся.

Я помню, как Любен Дилов – куратор молодежи (большой босс) – вызвал меня на разговор в Союз писателей.

– Слушай, ты что, лекции прогуливаешь? А справки для освобождения тебе нужны?

– Нужны, еще как нужны!

– Тогда становись членом Кабинета.

Неудивительно, что они выбрали такой неблагоприятный момент для создания нашего “курса”. Подобное же всесоюзное совещание молодых писателей как раз проводилось в Союзе. В Москве шел дождь. В Софии надо было открывать зонтики. А в Будапеште сверкали молнии.

Милейшие мировые лагеря, обсуждая мирное совместное существование, обменялись смертоносными ударами. Англия и Франция с ощутимым позором проиграли войну за Суэцкий канал. Но времени на злорадство не было, потому что вспыхнули события в Венгрии.

23 октября, спустя всего лишь две недели после реабилитации и похорон Ласло Райка[34], в Будапеште начались студенческие демонстрации. На волне протестов Имре Надь[35] стал премьер-министром. Прошло еще два дня, и воскресший Янош Кадар сменил Герё на партийной вершине, походившей уже на кратер вулкана.

1 ноября по рекомендации посла Юрия Андропова Советская армия вошла в Пусту. В ответ на это Имре Надь сообщил, что Венгрия выходит из Варшавского договора. Присутствие братских войск на чужой территории автоматически превращалось в агрессию. 3 ноября генерал Серов (наследник Берии в КГБ) вызвал на переговоры министра обороны Венгрии Пала Малетера и арестовал его во время дружеского банкета. На следующий день (4 ноября) на рассвете советские войска атаковали Будапешт. И Имре Надь попросил убежища в югославском посольстве.

До этого момента мировая пресса публиковала фотографии повешенных на уличных фонарях коммунистов. Газеты описывали, как болгаркой распилили колоссальную статую Сталина…

Но бронзовые сапоги остались стоять на пьедестале в качестве позорного напоминания. Какая ошибка! Сапоги зашагали сами. Все было сосредоточено в них. И они топтали и топтали, желая отомстить.

Западные газеты принялись трубить о том, как советские танки давили детей и женщин, а венгерская контрреволюция героически отступала.

21 ноября Имре Надь получил от советского правительства официальное обещание, что его оставят в живых, покинул югославское посольство и был тут же арестован.

Прошло всего девять месяцев с момента проведения XX съезда КПСС. И что же явилось результатом этой беременности? Хрущев показал свое настоящее лицо. Тито тоже. Сталинисты воспряли по всему миру. Страх реставрации заставил вертеться все флюгеры.

Мне вспоминается некий вздох того времени: Ну зачем венгры поторопились? Они что, не видели, что случилось в Берлине? Не знали о событиях в Польше? Если бы все действовали разом, разве двинулись бы танки?..

Задавалось и много других тягостных вопросов: почему Сталин не послал танки в Югославию? И Хрущев тоже?.. Почему Тито не поддержал Венгрию? Почему Запад так слабо и трусливо отреагировал на борьбу за демократию в Восточной Европе? Неужели все было предрешено и заранее лишено смысла?..

В такой вот напряженной атмосфере и был создан наш курс. То, что говорилось нам о сущности литературы, казалось незначительным, устаревшим и неинтересным. Главным были личные контакты. В соответствии с программой курса каждый из его молодых участников должен был найти “признанного” писателя, который бы прочитал и оценил его творения. Эта старая развращающая технология походила на “право первой ночи” или на брак по расчету между “старыми” и “молодыми”, между традицией и новаторством.

Когда я предложил в качестве рецензента моих стихов кандидатуру главного секретаря Союза писателей Христо Радевского, кураторы только рассмеялись:

– Самомнения тебе не занимать, но по наивности ты превосходишь даже инфузорию. Твой любимый Христо Радевский был одним из главных приверженцев культа. Душеприказчиком Червенкова! Даже называл того Хозяином. И сейчас пришла его пора платить по счетам.

Мне было отлично известно, что Радевский в опале. Именно поэтому мне и хотелось уговорить его. Сейчас мне неохота рассуждать об этой черте моего характера. Я даже не знаю, как ее назвать.

Когда Георгия Караславова выдворили из Союза писателей, я поехал к нему в Драгалевцы. Когда уволили Камена Калчева, я в тот же вечер позвал его в Русский клуб… Возможно, я интуитивно чувствовал необходимость перенимать горький опыт, готовиться испить собственную горькую чашу.

Радевский казался человеком суровым, потому что старался всегда и вопреки всему быть справедливым. Но таким мог быть только один Он, про которого все знали, что Он не человек. Впрочем, подобную суетность поэту все же прощали.

На нашем семинаре Радевский появился словно раненый олень. Сказал, естественно, несколько комплиментов по поводу моих стихов и увлеченно заговорил о советской литературе…

Потом жизнь сводила нас лишь случайно. Но все же бай[36] Христо взял реванш. Спустя несколько дней после 10 ноября 1989 года он позвонил мне и сказал:

– Молодец, Левчев. Ты держишься по-мужски. Дерзай!

А я был мертв.

Курс молодых литературных творцов завершился банкетом, который очень походил на пир во время чумы. Алкоголя и самоуверенности нам было не занимать. Но в зале витало напряжение. Я не помню, давал ли кто слово присутствующим, но все поднимались и читали стихи или произносили вызывающие тосты. Владо Свинтила прочел нечто пафосное. Кто-то напустился на него:

– Что ты читаешь?! Такие, как ты, вешают наших в Будапеште.

Владко задрожал:

– Товарищи, но это же сонет Шекспира! Я только переводчик…

Под конец наступила полная неразбериха. Все говорили одновременно, и никто никого не слушал. Помню только, как кто-то подлил мне ракию в вино и мы залпом это выпили. Банкет закончился на мокрых улицах Софии. Из Союза писателей каждый вышел с бутылкой или хотя бы с бокалом в руке. Коста Павлов предложил мне и молодому беллетристу Эмилу Маркову переночевать в его студенческой квартире, потому что общественный транспорт уже не ходил. Квартиры, которые менял Коста, всегда были бедными, но необычными. Одна из них находилась рядом с Судебной палатой. Вторая – у Центральной тюрьмы. К счастью, нынешняя оказалась неподалеку от Софийского радио, за памятником Христо Смирненскому. Там Коста жил вместе с критиком Стояном Илиевым. По дороге к долгожданной пристани мы видели, как плывут по течению “плоты “Медузы” – группки спасшихся после банкета. Один раз натолкнулись на мертвецки пьяного Челкаша. Он кинулся на меня, обвиняя в том, что я, мол, тайный венгерский контрреволюционер.

– А ты плесень, догматик, троглодит! – махал я кулаками у него перед носом.

Но мои верные друзья уволокли меня с поля сражения. И я погрузился в туман. Это был единственный случай, когда у меня случилась алкогольная амнезия.

Пробуждение оказалось шокирующим. Было светло. В холодной студенческой комнате Косты я лежал на полу в луже воды. Коста спал рядом, но ему все же удалось доползти до кровати и положить на нее голову. Только Эмиль добрался до постели. Как будто в комнате разорвался снаряд и наши тела разбросало в эпических позах. Я грубо растолкал друзей:

– Что вы наделали? Зачем облили меня водой?

– Потому что ты говорил, что умираешь, – сонно промычал Эмиль.

А Коста уточнил подробности:

– Ты все время повторял: “Скажите Доре, что я умираю как коммунист!”

Не знаю, не выдумал ли Коста эту историю, потому что и он лежал в той же луже, как кандидат в нашу партию, но распространил данную версию именно он, тем самым прославив меня. Атанас Славов описал произошедшее в “Тропинках под магистралями”, прикинувшись, будто сам был свидетелем моего пробуждения. Я был единственным, кого этот случай по-настоящему удивил.

А сегодня мне кажется, что все так и было на самом деле. История звучит правдоподобно, потому что я знаю, какими неправдоподобными были все мы.

И все же я с ужасом думаю: неужели я стал тогда коммунистом? Неужели в этом заслуга пьяного Челкаша с его манией видеть во всех врагов? Неужели я, влюбленный и умирающий, в миг величайшей самозащиты отыскал в своей униженной душе нечто, о чем даже не подозревал? Как неандерталец, зажатый в угол пещерным медведем и нащупывающий камень?..

“Все было скрыто в твоей душе, раз ты отыскал это и изрек!” – сказал бы Флавий Юстин.

А слово не воробей!

Глава 9

Развалины мира

Ночью я проснулся,

лежал одинокий, больной.

Тогда я решил отыскать

умирающих мальчиков, стонущих “мама”.

…………………….

Ночью я пересек

каменистое поле боя.

А рядом со мной неслышно ступал

творец истории, умолкший Геродот.

Пауль Винс

Я медленно просыпаюсь. Не могу понять, где я. Меня заливает свет. Но какой-то темный великан заглядывает в белое окно. Протирает стекло рукой и снова заглядывает. Я вздрагиваю и просыпаюсь окончательно. Существо это оказывается елкой. Огромной, украшенной блестящими ледяными гирляндами. О да, уже несколько часов я пребываю в 1957 году. Это открытие позволяет мне восстановить все мостики к реальности.

После того сумасшедшего курса, все-таки оставившего меня в живых, я предложил Доре отпраздновать мое второе рождение и Новый год вместе в гостях у моей сестры. Дора согласилась. И поезд унес нас в предновогоднее царство всех начал, чтобы начать все с самого начала, с детства, с истоков. Детство. Для Доры оно было связано с Габровом. А для меня с Тырновом. Ну а Трявна находится где-то посередине.

На маленькой станции моя сестра ждала нас на “скорой помощи”. Другого транспорта, на котором бы мы смогли подняться к санаторию, не было. “Скорая помощь” для безнадежно больных любовью. Городок пропитался дымом дров, которыми топили печи. Покрытый инеем сказочный лес казался кружевным, торжественным, как невеста из прошлого.

А новогодний ужин напоминал пьесы Дюрренматта. Несколько одиноких врачей добровольно взяли на себя дежурство. Тем самым будто признавшись себе, что идти им некуда или просто не хочется. Никакого веселья и никакой грусти. Всего лишь тонкая ирония и самоирония. Запеченный поросенок, скромное вино и нескромные воспоминания. В этих воспоминаниях Новый год всегда был старым. У меня было такое чувство, что дверь больничного кафетерия вот-вот откроется и на пороге появится скелет Деда Мороза, пригодный разве что для лекций по анатомии.

Дверь и правда открылась, и встревоженная медсестра срочно вызвала мою сестру в отделение. Мы с Дорой взяли большие сани и убежали кататься. Летели по снегу и целовались, пока со стороны города не долетел до нас грохот салюта…

Сейчас Дора спала у меня на плече. Другой рукой я дотянулся до радио и почти бесшумно включил его. Обзор прессы. Жалко! Я думал, будет музыка. Но неожиданно для себя я вслушался в голос диктора. Газета “Литературен фронт” опубликовала статью Георгия Джагарова “Здравствуй, племя молодое и талантливое”. Перечислялись удостоившиеся похвал авторы: Владимир Башев, Константин Павлов, Дамян П. Дамянов, Крыстю Станишев… Я не услышал своего имени. Но тут прочитали стихотворение, и стихотворение это было моим. “Прощание с Карлом Либкнехтом”, навеянное графикой Кете Кольвица. Я конечно же был взволнован. Но даже не предполагал, на какую судьбу я себя обрек. И во что мне это обойдется.

Дора уже проснулась. Мы выпили чаю и вышли. На улице нападало еще больше снега. И мы снова расчистили дорожку.

При въезде в санаторий стояла странная каменная церковь с высокой колокольней. Ее никогда не освящали, потому что, мол, какой-то каменщик упал с кровли и погиб. Поэтому теперь там был склад. Мы сделали звонницу своим укрытием и одновременно наблюдательным пунктом. Мы прозвали ее башней Фарнезе (по Стендалю). Сверху нам была видна вся округа, а нас не видел никто. Разве что мираж – небо с двумя солнцами. Дора зарисовала его, прежде чем он исчез, как оптический обман и мгновения счастья.

Неожиданно моя сестра сообщила, что нам с Дорой следует расстаться, потому что наше поведение влюбленных по уши вызывает недоумение и непонимание у коллег, которым мы были представлены как двоюродные брат и сестра. Дора уехала в Софию одна, а мне пришлось остаться – для того, например, чтобы закончить рукопись. Я почувствовал себя беспомощным, униженным, застрявшим в капкане лицемерно благочестивого общественного мнения. В качестве мести я отпустил бороду. В те времена это считалось скандальным вызовом. В поезде на Софию какая-то бабушка уступила мне место: “Садитесь, отче”.

Вернувшись с готовой рукописью, я застал самый разгар “дискуссии о молодом поколении”. Союз писателей организовал обсуждение – с докладами, оспаривающими безответственный оптимизм Джагарова. Секретарь Союза Павел Матев взял всю организацию на себя. Однако в газете “Народна младеж”, в которой работал Владко Башев, сам Матев продолжал размещать собственные подборки стихов и отвечать на письма читателей. Газета эта не только поддержала нас, но и, можно сказать, сделала популярными. Возникнуть в такой момент со своим первым сборником стихов значило тут же стать мишенью для ожесточенных выпадов. Однако именно так я и поступил. Отнес свою книгу в урочный день и час. Оказалось, что преторианцы меня опередили: они уже сдали свои рукописи и даже получили их назад на “доработку”. В воздухе витало какое-то напряжение. Добри Жотев окутал себя непроницаемым олимпийским облаком. Судьба моей рукописи оказалась в руках Давида Овадии. Меня всегда поражало, как этот так и не повзрослевший ребенок, этот тихий библиоман мог стать партизаном, уверенным в том, что “история пишется кровью” и что “ненависть не должна угасать”. Но когда появился я, поэт уже изменил решение: теперь он был убежден, что история пишется шахматами. Давид Овадия играл целыми днями. И даже стал кандидатом в мастера спорта. В тот день я стоял перед Давидом не как Голиаф, а как пешка на пустом уже поле.

– Ну ладно, – сказал он после долгой паузы. – Я приму твой сборник, но пойми: тебе еще рано! Подожди годик-другой. И книгу как раз подредактируешь. И созреешь… Даю тебе пять минут на размышление. Думай сам.

Это были самые долгие пять минут в моей жизни.

А вот жизнь не дала мне даже этого времени на размышление.

Дора сообщила, что ждет ребенка. Она сделала это лаконично, как будто предупреждала, что ей предстоит трудный экзамен, к которому она не готова. Мы поклялись никогда друг другу не лгать и… не жениться.

Я сказал:

– Нам надо пожениться.

У меня было такое чувство, что я пробил крепостную стену, пересек запретную границу, что эмигрировал и нахожусь в другом мире, мире зрелости. Я испытывал бесконечное облегчение, гордость и счастье. Я взял на себя ответственность за рождение одной книги и одного человека. Сирота стал родителем.

Сборник стихов я назвал “Все звезды мои”.

Отклик на мое решение жениться оказался неприятным. Одни посмеялись, другие не поверили, а третьи бросились меня разубеждать. И только Пеню Пенев, к моему великому удивлению, поддержал меня:

– Ты видишь, что в последнее время я хожу в чистой белой рубахе? Вот и ты так будешь ходить.

А мама расплакалась. Ее жизнь прошла. Мечты времен Музыкальной академии, любовь, счастливый брак, красивый дом врача – все это вместилось в какие-то 10–15 лет и закончилось со смертью отца. И вот, спустя десятилетие ужасной нищеты, ее сын неожиданно отрывается от нее, собираясь создать свою семью. Ей оставалось только одно: существовать один на один с одиночеством. Она расплакалась, но без причитаний. Жаловаться мама просто не умела. С этого момента она стала медленно и тихо слепнуть, плетя кружева, чтобы на вырученные деньги подарить мне еще что-нибудь.

В свидетели я выбрал своего преподавателя по английскому Владимира Филипова. Этот викторианский интеллектуал сам еще не был женат и от удивления не смог мне отказать.

Все, что я делал, уже походило на вызов.

В последний день своей холостяцкой жизни мне удалось получить аванс за книгу. Целых 3000 левов! Эта сумма была за пределами всего моего житейского опыта. Я решил, что должен подарить кассиру коробку дорогих конфет. Пока я стоял в очереди, в бухгалтерию вошел Георгий Караславов. Главный бухгалтер поднялся, предложил писателю садиться и положил перед ним горку крупных банкнот. Они лежали в крышке от коробки дорогих конфет – таких же, как у меня. Я улыбнулся своей наивности, а кассир осадил меня:

– И нечего тут смеяться! Вот станешь живым классиком – и к тебе тоже будут так относиться.

А старый Карась принялся пересчитывать 100 000 левов. Записывал пачки на листочек и опускал их в старый школьный ранец. Так получилось, что мы вышли и стали спускаться по лестнице вместе. Он схватился за мой локоть, будто я был его палочкой. Мне было странно, что он запомнил меня со времен наших встреч в Кабинете молодого литработника. Тогда я еще не знал, какой уникальной памятью обладает этот человек.

– Поэт, – сказал он мне по-отечески. – Слушай меня и запоминай: много денег не у того, кто много зарабатывает, а у того, кто мало тратит.

Голос его напоминал шум камней, срывающихся с гор вниз, в долину.

Но никакие советы не в силах были мне помочь. Мама говорила, что деньги уплывают у меня сквозь пальцы, но она и сама была точно такой же. Ни единой мысли об экономии, о будущем материальном благополучии. После смерти отца оказалось, что у нас нет ни недвижимости, ни денег. Но даже когда мы едва сводили концы с концами, мама тратила свою нищенскую зарплату на мои уроки игры на скрипке и на красивую одежду для меня. А мне в глазах людей всегда хотелось выглядеть богатым и счастливым. И это у меня получалось. В какой-то момент мои “дружки” с огромным удовольствием распространили анекдот-шараду: “Кто любит мир и деньги? – Любомир Левчев”. Самое смешное то, что я до сих пор живу с ощущением, будто я несметно богат. Только я пока не понял, что же это за богатство, которое не превращается в дензнаки.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9