Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Как много знают женщины. Повести, рассказы, сказки, пьесы

ModernLib.Net / Драматургия / Людмила Петрушевская / Как много знают женщины. Повести, рассказы, сказки, пьесы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 15)
Автор: Людмила Петрушевская
Жанр: Драматургия

 

 


Ленка сидела позади Говоровой, я на две парты впереди. Ленка все время отвлекала Говорову. Честно говоря, Говорова не была готова к такому обожанию, она являла собой тип девочки-мамы, отличницы-старосты, спокойное розовое, бело-розовое как зефир существо с этими косами, которые она плавным движением забрасывала то одну, то другую за спину. Это была особая такая манера сосуществования девочки и ее толстых желтых кос. Обхватив пухлыми пальцами эту пшеничную плеть, Говорова слегка подавалась одним плечом вперед и очень спокойно заводила за него свою косу. И все девочки тоже так ходили и покачивались взад-вперед, то одним плечом, то другим, и голову гордо отворачивали то в одну, то в другую сторону. У Ленки косы были тоже (у меня тоже), но они у нее как-то все время топорщились: черные жесткие волосы лезли во все стороны. У меня были простые косички, тонкие беленькие плетенки, собранные корзиночкой за ушами. Я была еще мала. А Ленка уже выросла. Рот у Ленки являл собой пещеру огненную, такой особый инструмент, окруженный толстыми губами, вечно они у нее трескались, пересыхали до корок, горели, вечно рот у нее был открыт, нижняя челюсть отвисала.

Ленка дышала ртом как тоже рыба, как какая-нибудь вуалехвостка, и водила глазами за Говоровой, где бы та ни оказывалась.

У меня к Говоровой была тоже жуткая тяга, при том что имелась всего одна практическая цель: усадить ее за рояль на четвертом этаже в зале, чтобы она играла «Подснежник»! Я сходила с ума по Чайковскому, по этому «Подснежнику», и еще мне очень нравилось «На тройке», из тех же «Времен года». Говорова играла своими пухлыми, не очень длинными пальчиками, перебирала клавиши. А я, стоя рядом, замирала как охотничья собака, глядя в ноты. Ноты для меня были тогда филькиной грамотой, но там был напечатан еще и текст, и я пыталась его петь, «Голубенький чистый подснежник цветок, а рядом сквозистый последний снежок», то есть я считала это словами к данной песне, а Говорова справедливо отбрехивалась, что нет, не слова. Я говорила «Да ты смотри» и пела, но Говорова саркастически кривила свое на удивление спокойное лицо и вообще прекращала играть. Тут начинались самые муки. Я беспомощно смотрела, как она аккуратно закрывает крышку, встает, забрасывает косы одну за одно плечо, другую за другое, а затем проводит тылом пухлой ладони пониже спины, проверяя, в порядке ли сзади платье (у нее была такая привычка) и уходит со своими нотами.

Весь мой план спеть «Подснежник» был замешан на слове «репетиция». У нас, как обычно, планировался к концу года какой-то концерт силами класса, и Говорова как самая сильная пианистка обязана была играть. Я же должна была петь, и фокус заключался в том, чтобы и пение, и аккомпанемент происходили одновременно. Поэтому я имела право на репетицию и таскала Говорову наверх, в актовый зал, к роялю. Моя подруга Наташка Коровина с остальными спортсменками класса под команду «Де-лай!» показывала так называемую «пирамиду» т. е. забиралась по коленям и плечам стоящих внизу и громоздилась наверху, и все это скопище рук и ног замирало на мгновение в каком-то кривобоком апофеозе. Лариска Морева читала с завыванием «Знаете ли вы украинскую ночь» Гоголя, я исполняла на французском языке басню Лафонтена «Ворона и лисица». А еще мы хором и полностью вразнобой орали революцонный гимн «Марсельезу», тоже по-французски («Исполняет весь класс!» – провозглашала ведущая Лариска, тоже с завыванием. Она занималась художественным чтением во Дворце пионеров, и я ее презирала за такую манеру выть).

Благодаря чему я на всю жизнь выучила оба французских текста и однажды неожиданно для себя расшифровала строчку из тайного дневника Пушкина, много позже, в Коктебеле. Она была написана сокращенно и по-французски, и в ней встречалось одно слово, которое я хорошо помнила со своего двоечного детства. Ну да ладно, это тайна Пушкина, и я ее сохраню.

Но в те времена я была ушиблена Чайковским, видимо, потому что он для меня оказался совершенно недостижимым – я не училась музыке, и у нас не было дома пианино. Какое там пианино! Ничего у нас не было с матерью, кроме матраца. Но я упорно хотела спеть «Подснежник» со словами – дикое мероприятие, кстати.

Говорова, девочка практическая и в табели о рангах стоящая далеко в верхах (отличница и дочь работника Центрального комитета коммунистической партии, да и староста к тому же) реагировала на мои просьбы отрицательно. Она, кстати, сидела в классе в самом центре рядом с другой отличницей, Милочкой. То была справедливая позиция, и центральная лампа освещала две эти работящие башки – у Говоровой лоб был как у теленка, выпуклый, с двумя буграми, а Милочка имела ясный, как бы светящийся купол над бровями – сейчас я бы сказала, что с легкими залысинами.

Я сидела впереди у учительского стола на первой парте как человек, за которым нужен постоянный контроль, а рядом со мной находилась тихая, бесцветная, со льняными косами девочка Валя. Валя была бледной, недокормленной копией Говоровой, в их семье было множество детей. Они жили в каких-то немыслимой красоты палатах дворца, то есть это и был настоящий дворец, перегороженный на комнаты. Валино семейство обитало в одной комнате, в выгороженном куске огромного двухсветного зала. Высота потолков достигала метров десяти, что ли, и тут остроумный отец семейства построил лестницу и какие-то деревянные полати наверху, и оттуда всегда гроздьями рук и ног свешивались дети, глядя вниз, как в деревне с печки (дети вроде кошек, обожают забираться наверх и сидеть там, или вниз, под стол, и тоже затаиваться).

Сейчас это опять дворец в начале Петровки, справа, если спускаться от Петровских ворот от бульвара.

Мне с Валей говорить было не о чем. Она была очень тихая. Она не умела играть на рояле. Она не представляла для меня никакой ценности. Троечница с волосами цвета льна и с синими как подснежники глазами. Косы у Вали были, но тоже блеклые, льняные, бесцветные, настоящие светлорусые, не такие толстые пшеничные как у Говоровой.

Все мои помыслы были сосредоточены на этой проклятой пианистке, на нашей старосте, которая никак не хотела мне аккомпанировать.

Поэтому я часто оборачивалась и смотрела на Светлану Говорову угрожающе. Я посылала ей записки «На большой перемене репетируем». Она тихо склоняла свой выпуклый, как у теленка, ясный лоб над тетрадями и в ответ никогда не морщилась, не щурилась. Не реагировала. У нее вообще на лице бывало или безбрежное спокойствие, или расцветала скромная, тихая, ясная улыбка. Больше никакой мимики не наблюдалось: странное существо! Кроме того, она была отличница. То есть для нее трудностей не существовало.

Я была двоечница и уроков не учила никогда. По арифметике двойки, по истории двойки.

Мы с мамой иногда не спали ночами, а то и просто вместо сна уходили на улицу, когда дед особенно кричал.

В школе все было чисто, сияющие натертые красные полы, цветы на окнах, девочки в чистых фартучках. Дома мы спали под столом, в компании с толпами хищных клопов, которые, как только человек засыпал, выходили из-за книг… Но, если у человека есть цель, все остальное для него не существует. Я бредила Чайковским. Однако проклятая Светлана играла только «Подснежник», даже «Тройку» не хотела.

Наша учительница, красавица Елизавета Георгиевна Орлова, похожая на актрису Веру Марецкую, всегда зорко следила за классом, держала всех в строгости и лично меня муштровала, чтобы хоть как-то сдержать. Я сидела у нее под носом. Когда все писали, то же самое вынуждена была делать и я: Елизавета Георгиевна живо возвращала мое внимание к тетрадке.

Я любила ее преданно. Я ее обожала. Иногда мне снилось, что мы уже кончили четвертый класс и она от нас уходит. Я просыпалась в слезах.

Мне кажется, что она меня тоже по-своему любила. Но никогда этого не показывала.

Так бывает, что строгие учителя оставляют в душе гораздо более важный след, чем мягкие и добрые.

К декабрю репетиции участились. Наша выдающаяся школа готовилась к Новому году.

Нам предстояло отчитаться классным концертом. Все силы были брошены на это. Мне теперь аккомпанировала наша учительница пения, толстая красавица с косой вокруг головы и в белой кружевной шали. Она была такая же полная и медлительная как Говорова, но гораздо ее горделивее. Ольга Михайловна спросила меня, запевалу классного хора, что я буду петь. Я назвала «Родина слышит», хотя хотела сказать «Подснежник». Хорошо.

Рродина слышит. Рродина знает,

Где в облаках ее сын пролетает, —

заливалась я на репетициях.

После уроков я шла не домой, на улицу Чехова, а в Столешников переулок, где мама после нескольких бессонных ночей (дед бушевал) сняла койку у приличного и трезвого мужского портного.

У него была отдельная жилплощадь: кухня и комната с огромным, во всю квартиру, витражным окном.

Видимо, до революции это было что-то вроде студии для художника, как я потом поняла, неоднократно и много лет спустя проходя под этим проклятым местом.

А сейчас на большой кровати, как раз против окна, спал портной с женой и сыном, в маленькой детской кроватке справа от окна и ближе к двери спала портновская дочка, у которой была трахома, заразная болезнь глаз, все веки были в гное и как бы порублены, посечены. Ей поэтому купили отдельную кровать.

А мы с мамой ночевали на узкой койке вдоль стены напротив девочки, ногами к портновской семье. Все, что там происходило, было мне прекрасно видно. Жена портного по утрам иногда ворчала, что «сам мне все сбередил», доставала из штанов и рассматривала какие-то кровавые тряпочки. В гости к ней частенько ходила старая Лидка, соседская проститутка, маленькая, сухая пьяница. Она, когда я появлялась на кухне, заботливо произносила почему-то всегда одно и то же, «четырнадцать тысяч». Лидка и портновская жена о чем-то шептались на этой кухне за мутным и прекрасным витражом, освещаемые цветными узорами дореволюционного окна, прятали некие невесомые, хотя и плотные свертки, вообще вели тайный для меня образ жизни.

Сам портной занимался тем, что принимал клиента, обмерял его совершенно профессионально, все записывал, брал аванс и «отрез» на «тройку», то есть ткань на костюм с жилеткой и, как только клиент уходил, уносил этот отрез куда-то, продавал, пил первые дни до потери сознания, а затем на протрезвевшую голову прятался. Его жена привычно плакала. Клиенты страшно, чуть ли не топорами, колотились в дверь. Нам было велено не открывать.

А деньги за койку у нас брала всегда портновская жена.

Столешников веками был гнездом разврата. Здесь потаенно, как наши клопы, в задних дворах гроздьями ютились проститутские семьи, в которых все – от бабок до девочек – зарабатывали, выползая на ночь. Никакая советская власть ничего не могла с этим поделать. За проституцию не было статьи, так как по статистике у нас ее не имелось.

Мама до вечера пропадала на работе. Я приходила из школы в квартиру портного. Вот тут начинались разные неприятности.

Мальчик портного был старше меня, маленький и юркий, и в уме у него, видимо, возникали различные комбинации. Девочка была еще мала и тихо возилась с куклой, временами высоко поднимая голову и глядя сквозь слипшиеся рубцы глаз. Мать ее бегала по делам, притаскивала все те же свертки, которые никогда не разворачивала. Анаша, думаю, там была. Иногда, гремя сапогами, к нам на третий этаж поднималась милиция, что-то получала от портновской жены и, грохоча по нисходящей, исчезала. Портной же, видимо, предупрежденный ими, переходил в следующую стадию жизни и ударялся в бега, скрываясь от клиентов в других местах. Часто заходила пьяненькая Лидка, ласково со мной разговаривала. Мне было лет одиннадцать.

Однажды почему-то никого не было дома. И вдруг пришли две девочки и куча ребят вместе с Юркой, маленьким хозяином. Весело разговаривали и вдруг предложили мне пойти с ними в соседний дом, на что-то поглядеть.

– Увидишь, – говорили старшие девочки, – че увидишь! Там знаешь, там птицы!

Я была польщена, что такие взрослые ребята меня пригласили.

Мы шли дружной большой компанией, девочки держали меня за руки с двух сторон, как мои лучшие подруги. Я никогда так не ходила, за руки. Мы смеялись.

Это была какая-то совершенно другая, новая жизнь. Я их в первый раз видела. Но я думала, что мне предстоит с ними подружиться, мы бы всюду вместе ходили… Никогда еще никто так обо мне не заботился:

– Сюда! Сюда идемте! Ее тоже ведите! Пусть она посмотрит! Иди, иди! – говорили, оглядываясь, взрослые мальчики, среди которых мелькал малорослый Юрка в тюбетейке.

Я им была нужна!

Мы вышли на Петровку и тут же свернули направо, в первый угловой подъезд за рестораном «Красный мак».

Это была темноватая, тесная лестница.

Они гурьбой поднимались впереди, почти не оглядываясь, но глухо пересмеивались. Как-то сдавленно и невольно прыская. За ними следовали мы с девочками. Одна девочка вела меня за руку, другая замыкала шествие.

Тем временем передние поднялись к последнему этажу и пошли еще выше, на площадку перед чердаком.

Я начала потихоньку выдирать руку.

– Сюда, сюда, – успокоительно сказала девочка передо мной. – Сейчас, сейчас.

– Ты! Давай! – Свесился через перила пацан, обращаясь неизвестно к кому. Может быть, к той, которая шла сзади.

Я ей кивнула, освободила дорогу, она поднялась выше меня на ступеньку. Было темно. Свет шел только снизу, с площадки.

Наверху грубо хохотнули.

Верхняя девочка все еще держала меня за руку. Тут я как-то засомневалась, мне стало душно и тесно, даже как-то затошнило, я вывернулась из потной руки девчонки и шмыгнула вниз.

Они почему-то не погнались за мной, видимо, это у них еще было не отработано, что делать в таких случаях, и я свободно выскочила на улицу.

Уже темнело.

Возвращаться к портному было нельзя до прихода мамы.

Я поплелась на улицу Станиславского, вошла направо в проходной двор, свернула в высоченное парадное.

Поднялась на второй этаж широкой мраморной лестницы.

И под дверью села на ступеньку.

Это была квартира, где жила моя любимая Елизавета Георгиевна Орлова, моя учительница, с мужем-офицером и двумя сыновьями.

Там я пряталась долго. Из квартиры, слава тебе господи, никто не выходил.

Я пришла к портному уже ближе к ночи. Мама сидела на кухне, ждала. Мы поели и пробрались в комнату, когда все хозяева уже лежали. Юрка, как всегда, у стены. Он затаился и головы не поднял.

Я, как все маленькие дети, боялась рассказывать маме о своих тайных страхах. Но всю ночь я плакала и уговаривала маму вернуться обратно на улицу Чехова.

Я знала, эти меня в покое не оставят.

Теперь я понимаю, что их племя росло за счет приучения все новых и новых маленьких самок к ремеслу. Те две девочки тоже недаром шли наверх, на чердак.

Кто там ждал нас на чердаке, неизвестно. Кто заплатил, тот и ждал. Лидка тоже не просто так к нам ходила и, завидев меня, твердила хозяйке про четырнадцать тысяч. Это были огромные по тем временам деньги.

Мы с мамой ушли обратно со своими простынями и одеялом, с чемоданом, сели в троллейбус как беженцы. Приехали, позвонили. После долгой тишины дядя Миша Шиллинг, наш сосед, выйдя на звонок, скинул деревянный брус с двери. Мы поздоровались с ним, тихо проследовали по коридору, боясь соседей, бесшумно открыли свою собственную дверь и вошли в комнату, заполненную дымом «Беломора». Дед курил, отплевывался и молчал. Тлел огонек в темноте.

Его совсем недавно уволили отовсюду. Он был профессором. Он стал бешено кричать по ночам, бил кулаком по стене. Ему не на что было жить, некуда ходить.

Тихо-тихо мы шмыгнули к себе под стол, и там, скрючившись, постелили простыни и легли… Хорошо дома.

А к Новому году у нас в школе был концерт, и я в коричневых бантах (ленты выстирать и намотать на горячую трубу батареи) вышла на сцену актового зала перед всеми четвертыми классами. И нимало не волновалась.

– Рродина слышит – Рродина знает!.. Как высоко ее сын пролета-ает!

Потом Говорова играла «Подснежник», а я упорно, хоть и тихо, но все-таки пела свою главную песню, стоя сбоку за кулисами:

– Голубенький чистый подснежник цветок, а рядом сквозистый весенний снежок… Последние слезы о горе былом и первые грезы о счастье другом…

В этом все и дело. Первые грезы. О том и речь. Я не могла совладать с собой, я давилась слезами, глотая сопли. Первые грезы. Наша нищая жизнь.

<p>Из учебника жизни</p>

Некое начало жизни сопровождается формулировкой «это добром не кончится» – и, как всякое предсказание, оно означает в какой-то степени приговор; или, мягче говоря, пример – со своим началом и закономерным будущим финалом – из некоего учебника жизни.

К примеру, поздний, от поздней любви родившийся, последний ребенок, ибо в пятьдесят рожденный отцом (а матерью в тридцать) – это дитя, гласит приговор, у данных родителей будет разбаловано до неприличия, но защитники возражают – нет, не разбаловано, родители не всё спускают. Может быть, только в раннем детстве, когда невинное очарование малыша, ум, золотые кудри, синие глаза и ямочки на щечках сводили папу с мамой с ума, они снисходительно относились к излишней проказливости, шаловливости ребенка, восхищаясь его остроумными ответами.

Но уж потом нет. Они его потом учат, они пытаются поставить его на ноги, они не все ему прощают. И они даже его ругают! Отец особенно возмущается. Но они ничего не могут поделать со своей безумной любовью, с единственным настоящим смыслом своей жизни.

Как будто все предыдущее не стоило этих драгоценных нескольких лет, лет счастья рядом с малышом. Особенно мать опьянена.

Ибо: ни одна плотская любовь, никакая страсть не может сравниться со взаимным притяжением поздней матери и ее последнего младенца. Все заполнено им, а он весь заполнен ею.

Далее вот что: мать даже восстает против отца в своей любви к ребенку. И что же – люди наблюдают и опять произносят свое предсказание «это добром не кончится».

Как бы они, мудрецы, много видевшие рассветов и закатов, по рассвету готовы предсказать закат.

Но мальчик – какой там закат! – так хорош, умен и красив, хотя задирист, уже в семь лет с мужской атлетической фигуркой и дерется как лев! Его не любят в школе и бьют, он вынужден защищаться. У него нет друзей. Лучший друг твоя мать, говорит мать.

Затем некоторые умные взрослые, увидев его у берега реки, прочат ему спортивную карьеру, чтобы унять эту неукротимую натуру на будущее хотя бы отрочество, опять народная мудрость, что физкультура умеряет юношескую распущенность, хотя история спорта показывает как раз все наоборот.

Но родители прислушиваются.

И мать возит его в бассейн, как смеется отец, смена караула. Туда-сюда разводящая.

Но сын как-то не проявляет энтузиазма, не хочет повторять телодвижения, которым его обучают, не слушается тренера, его критики и окриков, а бегает специально как малыш и с хохотом плюхается в воду, когда нельзя, в воде шалит, топит, нападая со смехом. Какой смех, тут дети плавать не умеют! А после занятий и вовсе заявляет маме, придя из душа, что не будет больше туда ходить, они дерутся.

Дерутся, видимо, коллективно, да еще и там, куда матери нет ходу, в мужском душе. На скуле почти синяк.

Она повела его к тренеру сразу. Вот такие дела творятся в вашем бассейне! Избили ребенка! Вы не следили! Вы! Вы обязаны! Это теперь ваша обязанность, да, охранять его!

Ну хорошо, прошел тот маленький момент, это был дурной педагог, не рассмотревший будущего чемпиона, злой и мстительный человек.

Мать все поняла (поговорив с ним и увидев его уклончивые глазенки), что тренер не обошелся без того чтобы сказать своим пацанам избить новенького, пришедшего затем к маме в фойе с синяком на скуле. Причем парень герой, никого не выдал: якобы упал в душе, поскользнулся.

«Это не в луже в деревне плескаться, – отвечал тренер на обвинения, – я за них шкурой отвечаю, вы что. Будут еще у меня топить ребят».

Ну все понятно стало после этой фразы.

Быстро кончились и занятия музыкой, тоже прервалось на плохой учительнице. Парню было скучно играть белиберду.

Надо было его заинтересовать, но не нашлось на него талантливого педагога. Они слышали об учителях с большой буквы, которые не заставляют играть гаммы, а сразу музыку! Чтобы привить любовь, да.

Детство его быстро проскочило, наступила юность (а у папы старость, что тут говорить). На немощные годы отца пришелся самый тяжелый отроческий период, вся эта грубость, резкость, нарочитое кривляние, сон под утро после ночи, проведенной бессмысленно у телевизора, вялые длительные разговоры по телефону ни о чем! И вдруг парень взял и продал свой велосипед, который ему купили. Подбил какой-то школьный друг, причем с условием, что тогда он ему продаст свой якобы почти новый. Если твои родители добавят. То есть спекуляция на дружбе в чистом виде! Ты продай и деньги мне отдай, да? Да еще родители твои доложат сумму, да?

Мать быстро всё вычислила, все хитромудрости этого якобы друга, который твердо знал свою прибыль. Но мальчик стоял на своем: я продал, это мой был велосипед. Не твой! Как не мой, на день рождения мне ведь подарили? Но это не значит, что надо все из дому выносить и продавать! Так ты и книги свои продашь? И матрас с подушкой? И ковер со стены? Кто, кто этот якобы твой друг, назови фамилию, я позвоню его родителям!

То есть опять-таки не выдал товарища. С одной стороны молодец. Но тебя же все лапошат, все!

И тут произошел переворот, мальчик вдруг оторвался от семьи, ушел. Завел себе компанию друзей и подруг. Кто, кто такие?

Звонки в ночь-полночь, как на вокзальной справочной!

Теперь уже речи не было об одиночестве, затравленности.

Теперь уже родители были одинокие и затравленные, заброшенные. Всё, всё коту под хвост, всё этим друзьям, куртку, сумку, книги, фотоаппарат кому-то понадобился, где, где камера твоя? Но она же моя! А куртка? Он обменялся, видите ли, ему за куртку дали какого-то… Как-как фамилия? А это что? Музыка? А без куртки как будешь ходить? Понятно, у тебя есть еще одна.

Ах мы бестолочи, накупили всего, теперь он в этом как в сору роется, раздает. Надо было как отец – одни брюки и две рубашки, и пиджак от дяди. И день и ночь в библиотеках!

Мальчик быстро при такой щедрости, конечно, стал центром притяжения. При том, нет слов, хорош, умен, красив, девочки вешаются гроздьями, причем отец знаменитый ученый, печатается в газетах, приглашают на телевидение, и деньги в семье в тот момент завелись, как итог многолетней работы отца, специалиста по мировой экономике, и, кроме того, как итог того, что он перестал содержать дочь, она наконец закончила аспирантуру в свои тридцать лет.

И теперь уже младшенький начал учиться в институте с полным правом. Поскольку нашлись влиятельные и просто добрые друзья, помогли с поступлением, и парня приняли на хороший факультет международного права, с перспективой, за него были сказаны все слова по телефону, отцу даже не надо было ходить щеголять своим профессорским званием.

Смотрите, мальчик въезжает в институт только что не на белом коне, занимается с хорошими педагогами, прекрасно сдает все вступительные экзамены, он забалтывает экзаменаторов, говорит, говорит, его останавливают, одобряют.

Говорит он прекрасно. И дома рассказывает мельком о каждом испытании. Но дома, вот горе, отец тоже говорит, произносит речи, что он-де сам в институт не нанимал профессуру, а часами сидел в библиотеке! Мать машет рукой и, трепеща, слушает сына одна, отдельно, отец ушел работать.

И дальше продолжается все то же самое, те же роли: отец поучает, выводит сына на чистую воду, что почему это студент не ходит по утрам в институт, не встает в семь пятнадцать по звонку? «А он лег в шесть тридцать! А ты дрых, да!» – восклицает мать, и пошло-поехало, семейная драма, вопросы типа а с какой это стати ему ложиться в шесть тридцать, приезжать на такси, да еще с девушкой, и ночевать с ней до пяти вечера, что за ночевки днем.

Действительно, дневной бивак, сон до пяти-шести вечера, а потом вылезают вместе на кухню, пухлые, заспанные милые рожицы, а там озабоченное, трагическое и даже презирающее лицо отца.

Мать его уводит, машет рукой, мать ему тихо возражает, вспомни себя, все были молодые. «Я! – заглушено кричит прикрытый дверью старик, – я! Я!» (И так далее, известная биография героя из бедной семьи, проложившего свой путь в экономику через собственный талант ученого, популяризатора, педагога.) Причем всё – чистая правда.

Сын быстро и хмуро уводит девушку вон, ничего не поел в результате за сутки, мать бежит за ним в прихожую и сует ему деньги на еду и на такси на всякий случай, питаться-то надо!

Затем следующие акты трагедии, ибо это уже трагедия, именно для родителей, они уже в ссоре. Мать, кроткая, любящая, нежная, пытается объяснить старику, что наскоком тут не возьмешь, надо всегда быть на стороне ребенка против всего остального мира, «как вот мама моя была».

Нежность и кротость жены уступают, однако, холодной твердости и презрению. Старик близок к слезам. Похоже, что тут Эдипов комплекс наоборот, старец ревнует молодого к жене! Еще бы. Мать, красавица под пятьдесят (отцу за семьдесят), обращает свое нежное, пушистое как персик лицо к сыну, словно бы подсолнух к солнцу, а отца загораживает спиной, потому что неровен час отец бессильно поднимет свою старческую, поросшую мхом длань, а за сыном не пропадет, он стукнет, молодой молотобоец (любил во младенчестве заколачивать гвозди куда попало).

После всех событий он шипит матом и убегает.

О чем крик?

Всё, как всегда, в конечном счете сводится к деньгам, сын кричит, ты скупердяй, ты меня еще должен по закону содержать, вон телевизор у вас испортился, сами же смотрите все в синем киселе плавает, даже на себя жалко! (Почему разгорелся спор – а все дело в том, что отец получил денежку за книгу, изданную за рубежом, и мама радостно поделилась удачей с сыном, отсюда следующий акт трагедии – скупой рыцарь и его нищий сын!)

Затем мать все уравновешивает, гири брошены на протянутую пустую чашу весов, кучка долларов, и сын с дружком уже принес новый телевизор и новый радиотелефон, так как телевизор куплен настолько дешево, что телефон достался практически бесплатно! Удача!

Ну, тут мать сияет, отец растроган и простодушен, как бывает с обманутыми людьми, когда их убедили. Ибо сын его наколол. Давши предварительно в руки каталог с ценами, с очень высокими ценами. И прикупивши устарелое, позапрошлогоднее со скидкой.

Это был бы путь сына, его настоящий путь, путь закупок на складах у друзей просроченной аппаратуры и затем продажи ее дуракам за полную стоимость. Но сын не пошел по этой дороге, было не к чему.

Родители тут же преувеличенно радостно уселись смотреть новый телевизор, но уже опять без сына: унося с собой новый радиотелефон, он ушел с дружком к себе в комнату, а затем, как всегда к ночи, исчез вон из дому, обычная история, опять позвали. С полным правом получив от мамы в карман. Кормилец растет!

Она вернулась к телевизору счастливая, растроганная.

Сын настолько нужен всем, что его зовут повсюду, (а это добром не кончится, гласит молва, и то же самое гласит отец), его приглашают, он популярен в своих кругах, остроумен, изящен, образован, пьет не пьянея. Девушки от него в восторге, он всегда приводит под утро кого-то, кто следующим вечером просачивается вместе с ним на кухню поесть, а мать и отец сидят у себя как стреноженные кони, не имея возможности выйти даже в коридор, чтобы не нарваться на девушку, а то и двух.

«Да ты понимаешь, они просто ночуют у него, когда ехать далеко», – объяснила звенящим голоском мать, идя с супругом глубоким вечером на уже освободившуюся кухню поужинать, то есть посмотреть, что осталось после гостей.

Сын иногда с доброй усмешкой извиняется: «Ма, мы там поиграли в саранчу». То есть холодильник пуст!

Еще одна закавыка – радиотелефон занят постоянно, кроме ночной поры, когда он не нужен профессору. Сонный сын и по утрам, в полубреду, не выпускает из рук связь с внешним миром. «Это добром не кончится», – вещает ослабевшим голосом отец, он никак не прорвется в этот внешний мир, его уволили по старости, проводивши в семьдесят на пенсию, оставили только преподавание раз в неделю, и он теперь полностью зависит именно от телефона.

Так же напрасно ему звонят дети от предыдущих браков и первая умирающая жена, которая осталась одна в пяти комнатах, после того как старший сын женился третьим браком и ушел к супруге, тому уже пятнадцать лет назад.

Первой жене старика профессора стало нечего есть. Ей уже восемьдесят, в свое время кандидат наук соблазнила студента и родила от него, и у нашего профессора-старца есть старший сын под пятьдесят. Как патриарх выражается, «старинный» сын.

Профессор красавец, до сих пор соблазнял и бывал соблазняем, пока не встретил любовь своей жизни, вот эту самую Ольгу, свою супругу, которая раньше всё поднимала бокал среди знакомых с тостом «За последних жен!», и все гости хлопали и смеялись, пока не вырос сын и не начались ссоры. Теперь уже было не до праздников.

Отец беспокоится, ходит мимо своего занятого телефона как тигр мимо запертого выхода, мать начеку, чтобы снова не завели скандала.

Сын сонно ведет переговоры.

– Это плохо кончится, – кричит в исступлении старый профессор, классик в своем роде, которого ценят повсюду в мире кроме собственного дома. Его ценят, ему вручили премию, которую бравая научная молодежь назвала «посмертной», намекая на то, что ученого уже нет на горизонте.

Но нужда его гонит, гонит, гонит, он пишет талантливые воспоминания, он делает книгу собственных шахматных композиций, он, наконец, ездит с лекциями в университеты мира, где еще остались сидеть его бывшие аспирантки, теперь уже пожилые профессорши. Они-то, находясь в пенсионном состоянии, и приглашают его, подозревая старого красавца в нищете. Платят ему грошики, но он живет у них в домах, выходит подтянутый к обеду, за ним ухаживают, он оживляется, забывает все на свете, он блистает как молния внезапными озарениями мысли, его всегда и везде обожают, точка.

И дома его ждут не дождутся взволнованная жена и занятой сын-беглец. Нужны деньги. Профессор не тратит на себя ничего, все приносит в клюве домой своей голубке и голубю-турману, который на лету выхватывает свою долю и, кувыркаясь, растворяется в вечернем тумане.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17