Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сочинения

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Макиавелли Николо / Сочинения - Чтение (стр. 40)
Автор: Макиавелли Николо
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Диковинную спину изогнуло,

Дав место ворону и воробью.


Зверь или не зверь стоял в углу сутуло.

Он показался мне, безрог, кургуз,

Ублюдком каракатицы и мула.


А вон — ишак. Он не терпел обуз.

Не подходи, мол, я тебе не кляча!

Он от безделья пухнул, как арбуз.


А тут, и там, назойливо маяча,

Вынюхивала вдоль и поперек

Ищейка, за пронырливость незряча.


И под ногами был так мал хорек,

Что бегая от края и до края,

От тумаков себя не уберег.


Во все углы влетая и влезая,

То лаяла, то делала апорт

Хозяина искавшая борзая…


Многообразие голов и морд

С годами подзабыв,поди попробуй

Теперь в подробностях писать рапорт!


Все ж вспоминаю: буйвол крутолобый

Набычивался, душу леденя,

И на меня таращился со злобой.


А вот сама боялась, как огня,

Очами увлажненными блистая

Олениха, отпрянув от меня.


И вперемешку копошилась стая,

Но в одиночестве сидел беляк,

Напоминавший спесью горностая.


Мартышка же, кривляка из кривляк,

Сидела, точно вовсе без извилин.

Всех передразнивая так и сяк.


Веселая синица, мрачный филин,

И зверь вон тот, и пташечка вон та…

Но нет, я перечислить всех бессилен.


Вдали он слон, вблизи же — мелкота.

И часто по ошибке за Катона

Я принимал облезлого кота!


И в наше время, как во время оно,

Такие недоразуменья сплошь:

Летит, как сокол, сядет, как ворона


Но как же я средь этих морд и рож

Без толмача по-волчьи, по-бараньи

Поговорю про истину и ложь?


Я снова был отчаянья на грани,

Но прошептали милые уста:

«Я обо всем подумала заране.


Мы в этом помещенье неспроста.

Ты погулял тут, подивился всяко.

Гляди-ка в направлении перста.


Вон, у корыта, экий раскоряка!»

И я узрел в посудине бурды

Огромного недвижимого хряка.


В сравненье с ним и жирные худы!

Не знаю, королем ли мясобоен

Назвать его, но весил он пуды.


И спутница рекла: «Будь смел, как воин,

Тогда вниманья этого «гуся»

Ты, несомненно, будешь удостоен.


Его послушай, впрочем, не прося,

Чтоб воротился он к привычкам старым.

И в этом суть, я полагаю, вся:


Его ведь не заманишь и нектаром

Стать человеком и уйти домой.

Но только время потеряешь даром».


И был обескуражен разум мой.

А донна без дальнейших разговоров

Меня ведет в потемки по прямой.


И вот к нам рыло поднимает боров.


Он поднимает нехотя хлебало

От тошнотворного корыта; близ,

Сказать по правде, сильно в нос шибало.


Скотину облепляли грязь и слизь.

И около корыта море жижи

И нечистоты вонью разнеслись.


Я подошел из вежливости ближе.

«Словам твоим, — промолвил я ему, —

Да внемлет небо. Так моим внемли же!


Смотрю я на тебя и не пойму,

Какое до зловонной лужи дело

Людскому благородному уму?


На невидаль взираю обалдело.

Но в эти земли, временно видать,

Того, чьей благодати нет предела,


Меня к тебе прислала благодать,

Чтоб мудрости у твоего корыта

Мне, неучу, немного преподать.


Но радуйся: и шкуру, и копыта

Ты можешь наконец оставить. Я

Возьму тебя обратно. Дверь открыта».


Но мне без отговорок и вранья

Стоявшая в блевотине и кале

Начистоту ответила свинья:


«Не знаю, ты пришел издалека ли,

Но я с тобой назад не побегу.

Напрасно вы засовы отмыкали.


Вот мой ответ. И больше — ни гу-гу.

К тому добавлю лишь, что вашей чаши

Испить не пожелаю и врагу.


А вы воображаете, что краше

Порядков ни во сне, ни наяву

Не может во вселенной быть, чем ваши!


Но ты меня послушай — и плеву

Подобных заблуждений, как радетель

Об истине, я с глаз твоих сорву.


Признаю, правы те — отцы ли, дети ль,

Коль осмотрительность им дорога

Как важная для жизни добродетель.


С ней отличаешь друга от врага,

Иначе обманули б, обобрали,

А то бы и наставили рога.


Что ж! Говорю, не будучи в запале,

Что с нашей осмотрительностью мы,

Животные, ушли намного дале.


К примеру, кто освободил из тьмы

И знаньем и люцерны, и цикуты

Образовал звериные умы?


И, ни бедой, ни хворью не согнуты,

Живем. И без боязни и возни

Меняем и стоянки, и закуты.


Да! В холоде разумнейше одни,

В тепле другие, ищем, где отрада.

Природа нам понятна и сродни.


Тогда как не от зноя не от хлада

Туда-сюда по свету мельтеша,

Вы рыщете, где надо и не надо.


И ваша надрывается душа,

Порвав необходимые оковы

Тепла и ласки ради барыша.


За золотом стремитесь далеко вы.

И к черту на куличики за ним,

Вы и туда отправиться готовы.


Мы лишь от непогод себя храним,

А вы и нег, и роскоши вкусили.

И погляди, как человек раним.


А не поговорить ли нам о силе?

Что скажем, коль начнем судить по ней?

Так что ж выносливее: люди или?..


Как дважды два понятно: не сильней

Вы ни гиппопотамов, ни тапиров.

И даже ни баранов, ни коней.


Да, ваш наряд узорчат и порфиров,

А что до благородства, вот уж ой!

Герои вы, другому яму вырыв.


Как римляне, и старший, и меньшой,

Благотворившие не славы ради,

Мы, звери, вас прекрасней и душой.


И гордый лев мечтает о награде

За подвиг свой, а зла не вспомянет —

На злоумышленника и не глядя.


Иные звери рвутся из тенет,

Не уступая никаким оковам,

И гибель выбирают, но не гнет!


Ведь непонятно только бестолковым,

Что для животных гнет невыносим.

До нас и в вольнолюбье далеко вам.


Скажу о воздержании засим.

Ведь наше поклоненье и Венере

Разумнее. И тут мы не форсим.


В любви умеренны и строги звери.

А посмотри-ка, люди каковы.

Не помнят ни о здравье, ни о мере.


Поев порою мяса иль травы,

Легки мы и подвижны в промежутке.

А что и сколько лопаете вы!


О до чего изощрены и жутки

Количеством и качеством харчи,

Которыми язвите вы желудки!


Нет, мало вам пекомого в печи —

Полезли в закрома и к океану.

Так кто умней, отсюда заключи.


А на счастливых и несчастных гляну —

Не знаю, что об этом скажешь ты,

Но я о вас заплачу и не спьяну.


Живя без сплетен и без маеты,

Мы от природы доблестны, как люди,

А вы неблагородны, как скоты.


Да тут и спорить не о чем. А буде

Ты истины еще не видишь сей,

Ее я поднесу тебе на блюде.


У всех без исключения зверей —

Чутье, слух, зренье и другие снасти.

Чем оснащен двуногий фарисей?


Ну, осязаньем. Но от глаз не засти

И очевидность, что добро, и то

У вас пособница порочной страсти.


А наше платье? Жадно нажито?

Нет, но закрыты мы от ветра или

От холода теплее раз во сто.


Ну, а у вас растительность на рыле,

А остальное вечно непутем.

Ни чешуя, ни мех вас не укрыли.


Родимся мы — спокойно и растем.

А ваша родилась и плачет кроха.

Не мило вам на свете и дитем.


И до последнего вопите вздоха

Вам, плачущим недаром и невдруг,

До гробовой доски живется плохо.


Природой, кроме пары жадных рук,

Вам дан язык — для вашего же блага.

Но, дуракам, вам и язык не друг.


Да, от природы ваше племя наго.

Но и фортуна не щедра к нему.

И для него не сделает и шага.


И я страстишек ваших не пойму,

В вас перемешанных единой кучей,

И вашему не поклонюсь уму.


Бессильный гад меж нами редкий случай,

А между вами чуть не все подряд.

Вы и слабее зверя и колючей.


Ответь: у тигров ли, у поросят,

У пеликанов, у слонов, у блох ли —

Кто был себе подобными распят?


Нет, пусть кажусь я апатичней рохли.

Ты о моем возврате не радей.

Давненько слезы у меня просохли.


Не верь, когда какой-то лицедей

Кричит, что жизнь ему отрада, дескать.

Отраднее, чем жить среди людей,


Со свиньями в хлеву помои трескать».




Приложение

Макиавелли


Ф. Де Санктис [4]



Говорят, что в 1515 году, когда появился «Неистовый Орландо», Макиавелли находился в Риме. Он похвалил поэму, но не скрыл своего недовольства тем, что Ариосто в последней песне забыл упомянуть его имя в перечне итальянских поэтов.


Эти два великих человека, олицетворявшие два разных аспекта одного века, жили в одно время, знали друг о друге, но, по-видимому, не понимали друг друга. Никколо Макиавелли внешне был типичным флорентийцем, очень напоминавшим Лоренцо деи Медичи. Он любил приятно провести время в веселой компании, сочинял стихи и шутил, блистая тем же тонким и едким остроумием, какое мы наблюдали у Боккаччо и у Саккетти, у Пульчи, у Лоренцо и у Берни. Он не был состоятельным человеком и при обычных обстоятельствах превратился бы в одного из многих литераторов, трудившихся за определенную мзду в Риме или во Флоренции.


Но после падения Медичи и восстановления республики Макиавелли был назначен Секретарем и стал играть видную роль в государственных делах. Выполняя дипломатические поручения в Италии и за ее пределами, он приобрел немалый опыт — повидал людей и свет; он был предан республике всей душой, настолько, что после возвращения Медичи готов был принять любую муку.


В этой кипучей деятельности и борьбе закалился его характер, возмужал дух.


Оказавшись не у дел, в тиши Сан-Кашано, он предался размышлениям о древнем Риме и о судьбах Флоренции — вернее, всей Италии. Он ясно себе представлял, что Италия может сохранить свою независимость лишь при условии, если вся она или большая ее часть будет объединена под эгидой одного князя. И он надеялся, что династия Медичи, которая пользовалась властью в Риме и во Флоренции, возьмет на себя этот долг. Он надеялся также, что Медичи захотят прибегнуть к его услугам, избавят его от вынужденного безделья и вызволят из нужды. Но те использовали Макиавелли мало и плохо; он закончил дни свои печально, не оставив в наследство детям ничего, кроме имени. О нем было сказано: «Tanto nomini nullum par elogium» [5]


Его перу принадлежат «Десятилетие» — сухая хроника о «трудах Италии за десять лет», написанная за пятнадцать дней, «Золотой осел», книга из восьми капитоло, — сатирическая картина упадка флорентийских нравов, книга «О случае» — несколько капитоло, «О фортуне», «О неблагодарности», «О честолюбии», карнавальные песни, стансы, серенады, сонеты, канцоны. На всех этих произведениях лежит печать эпохи: некоторые из них выдержаны в вольном, насмешливом тоне, другие — аллегоричны и нравоучительны, но все страдают сухостью. Стих его граничит с прозой, он маловыразителен; образов мало, а те, что есть, избиты.


Однако, несмотря на всю их банальность и отсутствие изящества, в этих произведениях Макиавелли появляются признаки нового человека, наделенного небывалой глубиной мысли и наблюдательностью. Воображение отсутствует, зато ума — изобилье.


Перед нами критик, а не поэт. Не человек, который самозабвенно сочиняет и фантазирует, подобно Лудовико Ариосто, а человек, пристально наблюдающий за собой, даже когда он страдает, и с философским спокойствием изрекающий суждения о своей судьбе и о судьбах мира. Его стихи походят на беседу:


Надеюсь я, не веруя в успех;

Я слезы лью — в них сердце утопает;

Смеюсь, но внутрь не проникает смех;

Пылаю весь — о том никто не знает;

Страшусь и звуков и видений всех;

Мне все вокруг мучений прибавляет.

Надеясь, плачу и, смеясь, горю,

Всего страшусь, на что ни посмотрю.


Таковы же рассуждения об изменчивости земных благ в «Фортуне». Что осталось от стихотворений Макиавелли? Несколько удачных строк, как, например, следующая из «Десятилетия»:


Глас каплуна средь сотни петухов,


и несколько изречений или глубоких мыслей, как в песне «О дьяволах» или «Об отшельниках».


Шедевр Макиавелли — его капитоло «О случае», особенно концовка: она поражает и заставляет задуматься. Здесь в поэте уже чувствуется будущий автор «Князя» [6] и «Рассуждений».


В прозе Макиавелли тоже ощущается забота о красоте стиля — в соответствии с представлениями того времени. Он рядится в римскую тогу и подражает Боккаччо — например, в своих проповедях собратьям, в описании чумы и в речах, которые он вкладывает в уста исторических персонажей.


Однако «Князя», «Рассуждения», «Письма», «Описания», «Диалоги об ополчении» и «Историю» [7] Макиавелли пишет спонтанно, здесь все внимание его приковано к конкретным вещам; погоню за красивыми словами и фразами он как бы считает ниже своего достоинства. Именно тогда, когда он не думал о форме, он стал мастером формы. Сам о том не помышляя, он обрел итальянскую прозу.


У Никколо Макиавелли мы видим черты Лоренцо, его неверие и насмешливость, — черты, которыми была отмечена вся итальянская буржуазия того времени. Он обладал той же практичностью, той же проницательностью — умением понимать людей и события, — которые сделали Лоренцо первым среди князей и которые были характерны для всех итальянских государственных деятелей Венеции, Флоренции, Рима, Милана, Неаполя тех лет, когда жили Фердинанд Арагонский, Александр VI и Лудовико, по прозвищу Мавр, и когда венецианские послы писали живые, умные донесения о жизни при дворах, где они были аккредитованы.


Искусство существовало, но науки еще не было. Лоренцо был художником. Макиавелли предстояло стать критиком.


Флоренция все еще была сердцем Италии: народ еще сохранял там свой особый облик, еще был жив образ родины.


Свобода не хотела умирать. Понятий «гибеллин», «гвельф» больше не существовало — их сменила идея древнеримской республики, идея, порожденная классической культурой; она крепла вопреки всесильным Медичи, так как опиралась на традиционную тягу флорентийцев к вольной жизни и на воспоминания о славном прошлом. Свобода и политическая борьба поддерживали крепость духа и сделали возможным появление Савонаролы, Каппони, Микеланджело, Ферруччо и незабываемое сопротивление войскам папы и императора. Независимость, слава родины, свободолюбие — эти моральные силы еще более подчеркивались контрастом, который они составляли с разложением, царившим при дворе Медичи.


По своей культуре, по вольному образу жизни, по характерной для него насмешливости и любви к каламбуру и шутке Макиавелли примыкает к Боккаччо, к Лоренцо и ко всей новой литературе. Он не признает никакой религии, а посему мирится с любой из них; превознося мораль вообще, он в обыденной жизни перешагивает через нее. Дух его закалился и окреп в делах и в политической борьбе, а в период вынужденного безделья и одиночества он отточил свой ум. Совесть его не молчала: свобода и независимость родины — вот что волновало Макиавелли. Практический склад его недюжинного ума не давал ему предаваться иллюзиям и удерживал в рамках возможного. Увидев, что свобода утрачена, и помышляя лишь о независимости, он попытался использовать как орудие спасения все тех же Медичи. Разумеется, это тоже было иллюзией, соломинкой, за которую хватается утопающий, это было утопией, но утопией человека сильной и молодой души, человека пламенной веры. Если Франческо Гвиччардини сумел вернее оценить и точнее почувствовать положение Италии, то только потому, что совесть его к тому времени умолкла, окаменела. Образ Макиавелли в памяти потомков окружен любовью и ореолом поэтичности именно благодаря его твердому характеру, искренности его патриотизма и благородству стиля, благодаря тому, что он сумел сохранить мужественность и чувство собственного достоинства, которые выделяли его из толпы продажных писак. Влияние, каким он пользовался, далеко не соответствовало его заслугам.


Его считали не столько государственным деятелем, человеком действия, сколько писателем, или, как принято выражаться ныне, кабинетным ученым. А его бедность, беспорядочный образ жизни, плебейские привычки, «шедшие вразрез правилам», как с укором говорил ему безупречнейший Гвиччардини, отнюдь не улучшали его репутацию. Сознавая свое величие, он не снисходил до того, чтобы пробивать себе дорогу с помощью тех внешних, искусственных приемов, которые так знакомы и так доступны посредственностям. На потомков он оказал огромное влияние: одни его ненавидели, другие превозносили, но слава его неизменно росла. Имя его продолжало оставаться знаменем, вокруг которого сражались новые поколения в своем противоречивом движении то вспять, то вперед.


У Макиавелли есть небольшая книжка, переведенная на все языки и затмившая все остальные его произведения: это «Князь». Об авторе судили именно по ней, саму же книгу рассматривали не с точки зрения ее логической, научной ценности, а с моральной точки зрения. Было признано, что «Князь» — это кодекс тирании, основанный на зловещем принципе «цель оправдывает средства», «победителей не судят». И назвали эту доктрину макиавеллизмом.


Много было предпринято хитроумнейших попыток защитить книгу Макиавелли, приписать автору то одно, то другое более или менее похвальное намерение. В итоге рамки дискуссии сузились, значение Макиавелли умалили.


Такую критику нельзя назвать иначе, как педантской. Жалка также и попытка свести все величие Макиавелли к его «итальянской утопии», к мечте о создании Италии, которая ныне стала реальностью. Мы хотим воссоздать его образ целиком, установить, в чем же состоит его подлинное величие.


Никколо Макиавелли прежде всего олицетворяет собой ясное и серьезное понимание того процесса, который протекал неосознанным, начиная от Петрарки и Боккаччо вплоть до второй половины XVI века.


Именно от Макиавелли пошла итальянская проза, иными словами, сознательное отношение к жизни, раздумье о жизни. Он тоже живет в гуще событий, участвует в них, разделяет страсти и чаяния своего поколения. Но, когда момент действия остался позади, сидя один над книгами Ливия и Тацита, он нашел в себе силы отойти в сторону и спросить общество, в котором жил: «Что ты из себя представляешь? Куда идешь?»


Италия еще хранила свою былую гордость и взирала на Европу глазами Данте и Петрарки, почитая за варваров все народы, жившие по ту сторону Альп. Идеалом для нее был мир древней Греции и древнего Рима, который она изо всех сил пыталась ассимилировать. Она стояла выше других стран по культуре, по богатству, по ремесленному производству, по произведениям искусства, по обилию талантов, ей безраздельно принадлежало интеллектуальное первенство в Европе. Велико было смятение итальянцев, когда в доме их воцарились чужеземцы. Но к ним притерпелись, сжились с ними, уповая на то, что умственное превосходство поможет им прогнать непрошеных гостей. Весьма поучительное зрелище можно было наблюдать при изысканных дворах итальянских князей, где в присутствии ландскнехтов — швейцарцев, немцев, французов, испанцев — раздавался громкий и беспечный смех писателей, художников, латинистов, рассказчиков и шутов. Сочинители сонетов осаждали князей даже на поле брани: Джованни Медичи пал под аккомпанемент шуток Пьетро Аретино. Ошеломленные иностранцы разглядывали чудеса Флоренции, Венеции, Рима, восхищались поразительными достижениями человеческого гения; иноземные князья ухаживали за поэтами и писателями, одаривали их, а те с равным рвением воспевали Франциска I и Карла V. Захватчики покорили Италию и учились у нее, как когда-то римляне — у Греции. Никколо Макиавелли вперил свой острый взгляд в эту цветущую культуру, внешне мощную и величавую, и сумел рассмотреть недуг там, где другие видели пышущее здоровье.


То, что мы сегодня именуем упадком, он называл разложением. В своих рассуждениях он исходил именно из этого факта разложения итальянской, вернее, латинской, расы, которой противопоставлялась здоровая германская раса.


Самым грубым проявлением этого разложения были распущенность нравов и словоблудие, присущие прежде всего духовенству и вызывавшие гнев еще у Данте и у Екатерины; их можно было наблюдать на картинах и в книгах, они проникли во все классы общества, во все литературные жанры и стали чем-то вроде острой приправы, придававшей вкус жизни. Главным центром этой распущенности нравов, которая сопровождалась нечестивостью, безбожием, был римский двор, а главными протагонистами ее — папа Александр VI и Лев X. Именно нравы этого двора зажгли гнев Савонаролы и побудили к расколу Лютера и его сограждан.


Тем не менее духовенство в своих проповедях по привычке продолжало метать громы и молнии против этой распущенности нравов. Евангелие по-прежнему оставалось непререкаемым авторитетом, но только не в повседневной жизни: мысль расходилась со словом, а слово с делом, гармония в жизни отсутствовала. И в этой дисгармонии заключался главный источник комизма для Боккаччо и для других авторов, писавших комедии, новеллы и шуточные терцины.


В принципе ни один итальянец не мог признать эту вольность нравов похвальной, однако не мог удержаться от смеха. Одно дело — теория, другое — практика. Никто не возражал против необходимости реформы нравов, пробуждения совести, но эти чувства и желания не находили себе почвы: они тонули в шуме царившей вокруг вакханалии. Некогда было сосредоточиться, взглянуть на жизнь серьезно. Тем не менее именно эти чувства и желания позднее дали свои плоды и способствовали деятельности Тридентского собора и католической реакции.


Вернуться к средневековью, добиться реформы нравов и пробуждения совести, возродив религию и мораль прошлых веков, — такова была идея Джеронимо Савонаролы, впоследствии подхваченная и выхолощенная Тридентским собором. Эта идея была наиболее доступной для масс, ее легче всего было выдвинуть. Люди склонны для исцеления своих страданий обращаться к прошлому.


Макиавелли, пока вокруг него гремел весь этот итальянский карнавал, жил во власти дум и тревог и судил об испорченности нравов с более высокой точки зрения. Разлагалось средневековье, уже умершее в сознании людей, но еще продолжавшее жить в формах и установлениях эпохи. Вот почему Макиавелли не звал Италию назад, к средневековью, а, напротив, содействовал его разрушению.


«Тот свет», рыцарство, платоническая любовь — таковы три основных фактора, вокруг которых вращается средневековая литература и которые в новой литературе более или менее сознательно пародируются. На лице Макиавелли, когда он говорит о средневековье, мы тоже подмечаем иронию. И главным образом когда он хочет казаться особенно серьезным. Сдержанность выражений лишь усиливает мощь его ударов. В этой его разрушительной деятельности видно его родство с Боккаччо и Лоренцо Великолепным.


Но его отрицание не сводится к буффонаде, к смеху ради смеха, порожденному уснувшей совестью. В этом отрицании звучит утверждение нового мира, рожденного в сознании Макиавелли. Вот почему его отрицание так серьезно, так убедительно.


Папство и империя, гвельфы и гибеллины, феодализм и города-коммуны — в его сознании все эти установления разрушены. Разрушены потому, что в голове его возникла теория нового общественного и политического устройства.


Идеи, породившие прежние установления, мертвы, они больше не обладают силой воздействия на сознание людей, их сознание спит. В этом внутреннем оцепенении и коренится причина разложения итальянского общества. И нельзя обновить народ иначе, как разбудив его сознание. Эту задачу и старается выполнить Макиавелли. Одной рукой он рушит, другой созидает. С него, в обстановке всеобщего бездумного отрицания, началось созидание.


Изложить его учение во всех подробностях невозможно, остановимся лишь на главной идее.


Средневековье зиждется на принципе, согласно которому цепляться за земную жизнь как за самое существенное — грех; добродетель состоит в отрицании земной жизни и в созерцании потусторонней. Земная жизнь не реальность, не истина, а тень, видимость; реальность это не то, что есть, а то, что должно быть, а посему подлинным ее содержанием является иной мир, ад, чистилище и рай, мир истины и справедливости. На этом теолого-этическом представлении о мире основана «Божественная комедия» и вся литература XIII и XIV веков.


Символика и схоластика — естественные формы выражения этой идеи. Земная жизнь символична, Беатриче — символ, любовь — символ. Что такое человек и природа, в чем их суть, можно объяснить с помощью общих абстрактных понятий, то есть сил, существующих вне мира и представляющих собой главное в силлогизме, общее понятие, из которого вытекает частное. Все это и форма и сама идея — еще со времен Боккаччо отрицалось, подавлялось карикатурой, пародией, служило объектом для насмешек и для развлечения. То было отрицание в его самой циничной и разнузданной форме, основанное на прославлении плоти, греха, чувственности, эпикуреизма, то была реакция на аскетизм. Всех свалили в одну кучу — теологов, астрологов и поэтов, всех, кто жил лишь видениями. Таким образом, в теории царило полное равнодушие, а в повседневной жизни — полная распущенность.


Макиавелли живет в этом мире, и живет активно. Ему свойственна та же свобода в области морали, то же равнодушие в вопросах теории. Он не обладал какой-нибудь необычайной культурой: многие в ту пору превосходили ученостью и эрудицией и его, и Ариосто. В философии он был, очевидно, столь же не искушен, как в схоластике и теологии. Во всяком случае, они его не интересуют. Все его помыслы устремлены к практической жизни.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43