Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страж

ModernLib.Net / Триллеры / Маклин Чарлз / Страж - Чтение (Весь текст)
Автор: Маклин Чарлз
Жанр: Триллеры

 

 


Чарлз Маклин. Страж

ОПАСНЫЙ РИТУАЛ

Не отрицай, читатель, и ты избранник. Только вот в чем твое избранничество? Быть может, и ты, подобно Мартину Грегори, герою романа Чарлза Маклина, несешь в себе некую тайну? Вспомни о странных совпадениях, о судьбоносных событиях своей жизни. Подумай о том, чего могло бы и не быть. Или о том, что выводило тебя за рамки обыденного существования: работа — дом, дом — работа. Быть может, где-то рядом, в «параллельной реальности», по-прежнему ждет и томится твоя другая, большая жизнь? Ведь время от времени и ты вновь и вновь сталкиваешься со странным стечением обстоятельств, когда ты мог бы к ней прорваться, когда и твоя жизнь могла бы озариться священным, божественным смыслом, и когда ты почему-то раз за разом терпишь и терпишь крах... Не удивляйся. Все «нормально». Мы все давно уже изгнаны из Рая и живем в эти темные времена, в ожидании Конца Света. И мало кто из нас по-настоящему знает себя. Мы так себя и не узнали. Слепые силы, наши подавленные желания и инстинкты, по-прежнему ведут нас, но теперь, увы, другой дорогой, подталкивая к неведомым падениям и срывам, несмотря на поблескивающий пуговицами благополучия костюм. Все так — социум становится все более технологичным, функциональным и, как следствие, — безжалостным, оставляя человеческому и нас все меньше надежды. Но и назад нет дороги. Мы стремимся к комфорту, к удобствам, и это представляется нам естественным, и это не только наше человеческое право, отчасти это и цель природы — птица обустраивает гнездо, а дерево стремится к солнцу. Но мы за все должны заплатить. Заплатить своей священной свободой, своей священной независимостью, своим священным «и».

Человеческое страдание, душевная боль всегда были причиной обращения к религии, к той или иной форме мистицизма. И потому священнослужитель, маг, врачеватель являлись избранными фигурами, посредниками между Небом и Землей. Увы, в своей атеистической гордыне, в своем неизбежном конформизме мы слишком долго пренебрегали нашей тонкой, быть может, и неприспособленной для этого грубого внешнего мира психологической субстанцией, которую называют по-разному, кто душой, кто божественной сущностью, кто просто по-научному психэ, и теперь должны за это поплатиться...

Тоже странное стечение обстоятельств? Те же роковые вопросы? Так сможешь ты это сейчас или нет?

Искусство рождается из религиозного культа. Художник всегда был ассистентом мага и в каком-то смысле посвященным. И сейчас, когда современный компьютеризированный человек, сам не понимая почему, все чаще сталкивается со «сбоем», с «зависанием» своего «психологического аппарата», с тем неведомым в себе, что является лишь верхушкой айсберга, который принято называть бессознательным, искусство вновь с повышенным вниманием обращается к этим темным уголкам нашей, пусть но многом и воображаемой, жизни. Кино, с его видеорядом, здесь шагнуло особенно далеко, оставляя литературе разработку своих сценарных достижений — фабулы, интриги, детективности, откровенного проникновения в табуированные ранее обществом социальные и интимные зоны. Начиная с фильмов Альфреда Хичкока, в широком ряду лент, среди которых нельзя не отметить «Сердце ангела» Алана Паркера или «Молчание ягнят» Джонатана Демма, на глазах одного поколения формируется целая традиция, целое направление, где художники по-своему трактуют, разыгрывают и интерпретируют наши реальные и индуцированные воображением встречи с Неведомым. Искусство странным образом замыкает орбиту века, вновь обращаясь к магии, оккультизму, к религии, а теперь и к психоанализу. Мы снова хотим себя понять. Возможно, мы апеллируем к художнику, потому что боимся идти к психотерапевту. Но у нас нет выхода, вдобавок сегодня уже и сам художник подталкивает нас, и мы идем к психиатру, и под явным или неявным гипнозом рассказываем то, чего никогда, ни при каких обстоятельствах, даже и сами бы себе не рассказали, чего, быть может, и не знали до этого визита.

Безумие, паранойя — наши темные спутники. И от ада в себе нам никуда не деться. Слава Богу, что есть еще и искусство, которое, как сказал Годар, помогает нам пережить этот ад как рай. Быть может, поэтому и ты, читатель, держишь сейчас в руках эту книгу, и в этом, отчасти, твое избранничество? Ведь сквозь призму романа Маклина ты и сам подвергнешь себя микропсихоанализу и вспомнишь о той жизни, которую не прожил или прожил когда-то, десятки или тысячи лет назад. Ведь и ты призван, как был призван Мартин Грегори или, когда-то, герой чеховского «Черного монаха», а, может быть, и твой двойник — персонаж «Записок из подполья». Только ты теперь другой, тебе важнее не идея, а интрига, тебе нужна увлекательная детективная фабула, чтобы твое избранничество могло войти в твое сознание узкими вратами, а не через широкий и парадный социальный вход, и здесь Чарлз Маклин виртуозно проассистирует твою читательскую операцию. Ты вскрикнешь: «Триллер?! Детектив?! Бестселлер?!» Да. Шестнадцать переизданий. Но не в этом дело. Не ориентируйся на массы, а думай только о себе. Кого-то эта книга (автор предисловия уверен) сведет с ума. Пусть шанс один из тысячи. Неважно. Но это будет плата. Ведь кто-то гибнет в автокатастрофах. Да и в конце концов тотальный разрыв с действительностью, пусть даже за гранью безумия или смерти, что в этом плохого? Если ты смалодушничал, читатель, отложи, тебя предупредили, это чтение и в самом деле опасный ритуал. Кто знает, до чего ты докопаешься в себе...

Но, быть может, это опять то самое стечение обстоятельств, когда ты снова — перед чертой, и тогда этот сгусток откровений Чарлза Маклина, это его послание поможет тебе сделать твой последний выбор? Если это так, то я посоветовал бы тебе дочитывать эту книгу поздно вечером, перед тем, как отойти ко сну, с тем, чтобы утром постараться вспомнить свои небезопасные сновидения. Спокойной ночи, дорогой читатель. Спокойной ночи, страж.

А.Бычков

Страж

Джеми

Книга первая

Сон разума

<p>1</p>

«Не было никаких предварительных признаков или сигналов. Не было никакой цепочки, никакой последовательности определенных событий, которая привела бы к происшедшему. Не было катализатора. Не было прецедента. Не было никакого объяснения в прошлом. Имело место совершенно изолированное событие — необъяснимое и ни с чем не связанное».


Я написал этот меморандум для Сомервиля дней через пять после инцидента. И только для того, чтобы остановить его бесконечные вопросы.

Мне хотелось доказать ему, что и мне присущ объективный подход к тому, что произошло.

Прочитав написанное, Сомервиль заметил, что объяснение можно найти всему чему угодно, если только знать, где искать. Разумеется, он был вынужден произнести нечто в этом роде — ведь за такое ему и платят.

Мне пришлось кардинально переменить всю свою жизнь — профессию, имя, наклонности — для того, чтобы выяснить все, что мне теперь известно. А тогда я не знал ровным счетом ничего. Никакого предварительного сигнала и впрямь не было.

Конечно, на кое-какие детали можно было обратить внимание и тогда, но даже сейчас, задним числом, я не могу доказать, будто они что бы то ни было важное говорили. Все, что случилось после того, как я вышел в пятницу из конторы, было крайне непримечательным. Заканчивалась очередная рабочая неделя, и я предвкушал пару дней отдыха. У себя дома, с Анной и с собаками. В субботу у Анны был день рождения, и я приготовил для нее сюрприз.


Как правило, по пятницам я ездил в Бедфорд поездом 16.48. Это означает, что со службы мне приходилось уходить за полчаса до окончания — это, собственно, прерогатива наших начальников, — но я предпочитал рискнуть, уйдя сразу же вслед за ними, лишь бы избежать пятничной давки в поезде 17.28 и сесть на свободное место, а не на чей-нибудь чемодан.

Мои ранние уходы по пятницам прибавляли мне уважения со стороны сослуживцев. Так ведь оно и всегда — незаконная привилегия производит на людей куда более сильное впечатление, чем честно заслуженная. Исключений из этого правила почти не бывает.

А на службе я был на хорошем счету.

В ту пятницу я чуть было не опоздал на свой поезд. Меня задержали дела, и на Центральный вокзал я прибыл всего за минуту до отправления. Но, впрочем, и опоздай я, такое произошло бы со мной не впервые...

Я пробежал по вокзалу, зажав проездной в зубах; под мышками у меня были огромная коробка (сюрприз!) и две коробки чуть меньших размеров, в руках — портфель, бутылка шампанского Veuve Cliquot, пластиковый пакет, битком набитый деликатесами, и, разумеется, пышный букет роз. Я чувствовал себя крайне неуютно — терпеть не могу обременять себя такой поклажей.

Я чуть было не смирился с тем, что придется ехать поездом 17.28, но вдруг заметил приятеля и соседа, прокладывавшего себе дорогу в толпе. Он уже увидел меня и показал в сторону пятой платформы.

Мы успели буквально чудом.


Я постоял в тамбуре, чтобы отдышаться. Да и приятель мой выглядел неважно. Его лицо побагровело, толстую шею туго сдавил серый галстук, он тяжело и хрипло дышал. Растопыренной пятерней он откинул со лба намокшую прядь волос песочного цвета.

— Ну, парень, попали мы в переделку!

Но выдохнуть даже это ему удалось далеко не сразу.

Хотя нам не раз доводилось сидеть в одном купе и раньше, мы, собственно говоря, никогда ни о чем толком не беседовали. Чувствуя, что на этот раз нам волей-неволей придется разговориться, а значит, и разговаривать впредь, пока мы оба не уйдем на пенсию, я во избежание всего этого поблагодарил его и пошел в глубь вагона.

— Не за что, старина, — сказал он на прощание. Он вспотел, как свинья.

Может быть, из-за того, что он так побагровел, а может, все дело в свете дорожного семафора, потому что поезд уже тронулся, но на какое-то мгновение мне показалось, будто крупные капли пота у него на лбу и густая струйка, стекающая из-под левого уха на большую и дряблую щеку, были кровью.

Я перешел в другой вагон и нашел там свободное место.

Остаток пути не принес никаких новых происшествий. Я немного поработал, чтобы окончательно освободиться от служебных хлопот на весь уик-энд. Я хотел целиком и полностью посвятить себя предстоящему дню рождения Анны и предусмотреть все, вплоть до мельчайших деталей.

Некоторое время я решал, в каком именно порядке демонстрировать ей свои подарки. Сперва мы откроем шампанское, а потом настанет черед и для моего сюрприза.

Меня беспокоило только, что она может не оценить мой подарок, как он того заслуживает.

Видите ли, я по-настоящему любил собственную жену. В отличие от подавляющего большинства супружеских пар, с которыми мы были знакомы, у нас с Анной по-прежнему было о чем друг с другом поговорить. И как и раньше, мы оба испытывали от близости подлинное наслаждение. После шести лет семейной жизни.

Собственно говоря, мы никогда не чувствовали себя счастливее, чем сейчас.


Анна с обоими нашими дружками встречала меня на станции. Солнце светило ей прямо в глаза, но она все равно пыталась углядеть меня в вагонном окошке. Мне запомнилось выражение ее лица в тот миг, когда я вышел к ней на платформу. Бросившись вперед, как нетерпеливое и восторженное дитя, она обняла меня и поцеловала долго и нежно.

— О Господи, — пробормотал я, — а это я чем заслужил?

Клаус и Цезарь прыгали вокруг нас, лая так, что казалось, сейчас у них оторвутся головы. Мне пришлось приструнить их, пока Анна лепетала какую-то ерунду о том, что ей надо взглянуть на подарки прямо здесь и немедленно. Меж тем портфель я оставил в поезде, а минуты остановки таяли быстро. Я заметил ей, что она безответственная глупышка, а она засмеялась и показала мне язык.

Мы погрузили весь багаж на заднее сиденье пикапа, собаки забрались в свой зарешеченный отсек. Анна села за руль, и по пути мы остановились только в Бедфорд-Вилледже, чтобы купить сигареты. Дома мы были ровно в 6.30: я помню, что посмотрел на часы, отчасти машинально, отчасти и потому, что хотел понять, есть ли у меня время на то, чтобы хорошенько выгулять собак перед ужином. Был конец сентября, и дни становились все короче.

Переобувшись в резиновые сапоги, я выпустил ребят из машины. Перспектива прогулки взбудоражила их до крайности, они принялись описывать круги вокруг меня и, приблизившись, игриво хватали за щиколотки.

Анна наблюдала за ними. Затем, не произнеся ни слова, повернулась к нам спиной. Я окликнул ее, и она вновь посмотрела на меня, но почему-то печально.

Она была в просторном шерстяном свитере и выцветших джинсах. На ее длинных волосах цвета белого песка играли лучи вечернего солнца. Я подошел к ней и прошептал на ухо, как замечательно она выглядит, а затем запустил руку ей под свитер. Она обняла меня и прижалась так сильно, что у меня задрожали колени.

Со смехом мы отлепились друг от друга. Я попытался подбить ее на совместную прогулку, она отговорилась кухонными хлопотами. Мы с Клаусом и Цезарем отправились на пустошь, начинающуюся сразу же за домом.

Вскоре мы оказались в конце тропы. Она вела вверх и заканчивалась на довольно высоком каменистом бугре, поросшем кустами и папоротником. Отсюда можно было обозревать едва ли не всю округу.

Я закрыл глаза и, протянув вперед руки, как священник, отправляющий церковную службу, сделал несколько глубоких вдохов. Может, таким образом и не очистишь легкие от городской гари, но в конце концов это куда лучше, чем бег трусцой по Центральному парку.

Как только мы обзавелись псами, Анна начала настаивать на переезде за город, причем как можно быстрее. Ей казалось, что больших собак, — а это были золотистые ретриверы, — держать и томить в городе просто безжалостно. Не скажу, чтобы я согласился на это без колебаний. Ведь у жизни в Нью-Йорке есть свои преимущества.

Оглянувшись туда, где стоял наш дом, я подумал о том, что кое-чего в этой жизни добился. Он не был особенно высок или, скажем, красив, да и сарай нуждался в перестройке, о которой мы с Анной толковали уже три года. Даже в сумеречном сентябрьском свете все выглядело несколько запущенным. Но так или иначе все здесь было нашим.

Дружкам надоело тереться у моих ног. Они рванулись куда-то вперед, с глаз долой, — впрочем, таково было их обыкновение.

Клаус, или «старший партнер», как мы его называли, был года на два старше Цезаря; собственно говоря, они были отцом и сыном. Цезарь в свои три года оставался щенком или по крайней мере вел себя как щенок. Он вечно попадал во всякие переделки и прибегал исцарапанным, к вящему неудовольствию Клауса, который, однако же, сперва поворчав для виду, спешил, как правило, присоединиться к его забавам. Хотя бы для того, чтобы доказать собственное превосходство. Характер у Клауса был тяжеловатый, можно сказать, немецкий характер. Я постоянно поддразнивал Анну относительно его родословной, уверяя ее, будто в жилах Клауса течет кровь Габсбургов. Хотя приобрели мы его в питомнике, правда в очень хорошем питомнике в окрестностях Хакензака.

Мы оба были без ума от наших собак. И хотя я пытался не допустить того, чтобы они стали, в сущности, нашими господами, мне это удавалось далеко не всегда. В результате я держался с ними несколько строже, чем они того заслуживали, что, разумеется, ничуть не помогало, потому что ребята были избалованы сверх всякой меры и просто отказывались воспринимать меня всерьез.

На обратном пути, примерно в полумиле от дома, Цезарь почуял кролика. Подняв хвост и уткнув нос в землю, он принялся бегать зигзагами, а Клаус подстраховывал его сзади. Увидев, как старший партнер принял свою официальную боевую стойку, я поневоле улыбнулся, как и всегда в таких случаях, но затем перестал следить за охотой. Собственно говоря, я начисто забыл о собаках, когда из глубины леса донесся истошный вопль, сопровождаемый громким лаем.

Я решил было, что кому-то из них и впрямь удалось поймать кролика. Но, углубившись в подлесок, обнаружил Цезаря, катающегося по траве в попытках освободиться из зарослей терновника. Клаус с важным видом стоял в сторонке, выражая свое сочувствие непрерывным лаем.

Меньше всего мне хотелось волновать Анну, а вернуться домой с пораненной собакой означало бы именно это. Я отцепил Цезаря от колючек и осмотрел его, насколько это было возможно в уже наступивших сумерках. Впрочем, мне удалось определить, что он не порезался. Какое-то время он прихрамывал, ковыляя на трех лапах, чтобы вызвать у меня сочувствие. Когда я окончательно понял, что с ним все в порядке, я задал обоим ребятам хорошую трепку. Они потрусили за мной к дому, и, как я с удовлетворением отметил, хвосты у них были поджаты.

Но когда я присел на пороге, чтобы разуться, они бросились ко мне и стали лизать руки. Это было настолько на них непохоже, что я громко расхохотался — и собачьи хвосты тут же бешено взметнулись вверх.

<p>2</p>

— Но, милый, — запротестовала Анна, — это ведь именно ты научил меня готовить.

— Я просто заплатил за твое обучение.

— Но ты ведь хотел, чтобы я научилась.

— Ну вот я и говорю, что ты стала самой настоящей мастерицей.

— А подумать только, что я и яйца-то сварить не умела! К моему удовольствию, она улыбнулась одной из самых очаровательных своих улыбок. Мы лежали на диване, слегка оглушенные обильной едой и выпивкой, и смотрели телевизор. Я насмешливо обвинял Анну в том, что она раскармливает меня, чтобы я не имел шанса понравиться какой-нибудь другой женщине.

— Но мне нравится, когда другие женщины тобой интересуются.

— Вот как? А уж не хочешь ли ты, чтобы и мне понравилось, когда к тебе начнут приставать другие мужчины?

— В точности так, — ответила она и шутливо ткнула меня в бок. — Если ты, конечно, не хочешь, чтобы я сама растолстела.

— И не вздумай!

— Мужчины — ужасные лицемеры! — Она рассмеялась.

— Я забыл рассказать тебе о том, что отчебучил на прогулке Цезарь.

Она сразу же села и широко раскрыла глаза. Я попробовал было дать задний ход, но было уже слишком поздно. Теперь ничто не утихомирит ее, пока она не услышит всю историю, вплоть до мельчайших деталей. После моего рассказа она отправилась осматривать собаку, чтобы убедиться, что Цезарь и впрямь цел и невредим. И только затем снова несколько расслабилась.

А я ведь и не собирался ничего ей рассказывать. Эпизод был настолько ничтожен. Но ни одному из нас не удавалось держать что-нибудь в секрете от другого на протяжении хоть какого-нибудь времени.


Примерно в полдвенадцатого я отправил Анну в постель. Мне надо было остаться одному в гостиной, чтобы распаковать подарки. Праздновать мы решили только на следующий вечер, но мне было необходимо заранее к этому приготовиться. Я, знаете ли, был убежден в том, что мир устроен по принципу разумной упорядоченности, и даже дома, веселя этим Анну, стремился внести порядок буквально во все. И вдобавок изящно распаковывать я был далеко не мастер.

После долгих поисков ножниц и клейкой ленты — ни того, ни другого на положенном месте, разумеется, не оказалось — я в конце концов обзавелся всем, что мне было нужно, и устроил себе нечто вроде рабочего места на коврике перед очагом. Затем выпил глоток крепкого, прежде чем отправиться за вещами в машину. Во время второй ходки из гаража в дом, обремененный свертками, я обронил ключи от машины.

Было смертельно темно. Шаря рукой по гравию, я понял, что придется сходить за фонарем. Как раз в это мгновение на втором этаже Анна вышла из спальни, прошла в ванную и зажгла там свет. Хорошо, что она забыла задернуть занавески: свет из окна упал прямо на дорожку и я сразу же нашел ключи. Когда я поднялся на ноги, собираясь войти в дом, Анна встала у окна и, не зная, что за ней наблюдают, начала раздеваться.

Моя первая мысль была чисто практического свойства: заменить во всех ванных комнатах оконные стекла на матовые. Я также решил предостеречь Анну от исполнения бесплатного стриптиза для всякого случайного любовзора, включая меня самого. Хотя дом стоял в стороне от дороги и был окружен деревьями, расстояние до ближайшей деревни составляло всего две мили и городские парни часто шлялись здесь субботними вечерами. Несколько месяцев назад в Бедфорде имело место изнасилование, причем насильник так и не был найден. Нет никакого смысла в том, чтобы самим напрашиваться на неприятности.

Здесь я должен признаться в чем-то скорее неприличном. Глядя на раздевающуюся Анну, хотя я видел ее обнаженной тысячи раз и при всех возможных обстоятельствах (кроме этого единственного), я ощутил желание несколько обескураживающего свойства. Она, возможно, и не подозревала, что за ней могут наблюдать, и вела себя абсолютно непринужденно, но все ее самые сокровенные движения, бессознательные повадки и порывы тела, которые я знал и любил, знал лучше и любил сильнее, чем кто бы то ни было другой, казались сейчас совершенно незнакомыми. Женщина, раздевающаяся наверху, в освещенной ванной, предстала передо мной словно бы в первый раз.

Я был парой чужих глаз. Она была неизвестной, запретной территорией, словно бы приглашающей к вторжению.

Как какой-нибудь оборванец, которому невзначай обломилась удача, я буквально впился взглядом в освещенное окно, стремясь не упустить ничего. Вот Анна деловито сняла лифчик. А затем все-таки задернула занавеску. Минуту-другую я оставался под окном, ожидая уж сам не знаю чего.

Я принялся представлять себе, будто молодая женщина в ванной и впрямь была незнакомой. Я пошел к дому, стараясь не выдать своего присутствия шуршанием гравия. На пороге я остановился и закурил.


На то, чтобы распаковать подарки, мне понадобилось меньше времени, чем я полагал. Обернув их заново в дорогую золотую фольгу от Бенделя, я перетянул пакеты клейкой лентой и в чисто декоративных целях украсил каждый из них черной бархатной ленточкой. Затем разложил все подарки вокруг хрустальной вазы, в которой стояла дюжина алых роз, привезенных мной из города. Шампанское я поставил в холодильник и спрятал туда же четырехунциевую баночку черной икры от Полла, замаскировав ее зеленью в отделении для овощей. Теперь все было в полном порядке. Спустившись утром по лестнице, Анна обнаружит мою праздничную экспозицию, выглядящую как рождественский стол в сентябре, но притронуться я ей ни к чему не позволю, пока до ужина не останется каких-нибудь полчаса. Ожидание изведет ее едва ли не до смерти.

Единственным подарком, который я решил не выставлять напоказ, был мой сюрприз. Я оставил коробку нераспакованной и просто сунул ее под стол. Она была четырех футов в длину, двух с половиной в ширину и почти целый фут в высоту — слишком большая, чтобы заворачивать ее в золотую фольгу. И так или иначе мне хотелось, чтобы она отличалась от всего остального.

Я налил себе виски, изрядно разбавил его водой, сел и задумался над тем, что бы такое написать на поздравительной открытке. Это была изысканная, в викторианском стиле картинка с изображением двух высокомерных ирландских сеттеров — максимальное приближение к нашим золотистым ретриверам, которое мне удалось отыскать. С сеттерами на картинке играла, держа их за поводок, маленькая девочка.

Мне хотелось надеяться, что Анне понравится напечатанный на оборотной стороне стишок, который начинался словами: «Люблю моих собачек, люблю сверх всякой меры!»

Мне хотелось приписать к этому стишку что-нибудь остроумное, но фантазия изменила мне. Я решил, что утро вечера мудренее.


Напоследок я вывел ребят и сделал с ними круг по нашему саду. Свет в спальне все еще горел. Я взглянул на часы. Час назад Анне исполнилось двадцать восемь. Представив ее себе, полусонно раскинувшуюся на подушках и разметавшую по ним свои длинные, цвета белого песка волосы, — представив ее себе дожидающуюся моего возвращения, я испытал приступ внезапного стыда. Шутка, которую я намеревался с ней сыграть, показалась злой и совершенно безвкусной...

Заперев дверь и погасив свет на первом этаже, я сказал доброй ночи Цезарю и Клаусу, сидящим за деревянной решеткой в своем отсеке под лестницей. Я поднялся к Анне. Она сонно улыбнулась мне, а я поцеловал ее и поздравил с днем рождения. Затем быстро разделся и скользнул под одеяло. Анна выглядела так невинно и трогательно. Полупроснувшись — и то не сразу, — она прильнула ко мне, обвила мою шею руками и что-то прошептала мне на ухо.

Я не расслышал и попросил ее повторить, но она только рассмеялась в ответ:

— Ты сделал все, что намеревался?

— Но что ты сказала перед этим? Я не расслышал.

Как всегда, она поспешила ответить вопросом на вопрос:

— Дорогой, как ты думаешь, не купить ли нам жалюзи или что-нибудь в том же роде для окошка в ванной?

— Жалюзи? Уж не хочешь ли ты сказать, будто знала, что я за тобой наблюдаю?

— Конечно, знала. А с чего бы я, как ты думаешь, не задернула занавеску?

— Ах ты развратница! Нет, я просто не могу поверить... Но почему же ты ее тогда все-таки задернула?

— Потому что, идиот ты несчастный, мне хотелось, чтобы ты ко мне пришел.

Я обнял ее.

— Ты едва не получила больше, чем рассчитывала.

— Правда?

— Я собирался сыграть с тобой скверную шутку, — я чуть надавил большими пальцами ей на горло. — Представь себе, что весь дом внезапно погрузился во тьму, — начал я загробным голосом, подражая актеру из фильма ужасов. — И вдруг снизу, из-под лестницы, доносится какой-то странный шум. Но вроде бы не о чем беспокоиться. Это, должно быть, твой муж что-то ищет. Ты окликаешь его по имени. И как только прозвучал твой голос, странный шум затихает. В доме воцаряется могильная тишина. Где собаки? Ты зовешь их — и никакого ответа. Холодная лапа ужаса ложится тебе на грудь. Тебя начинает угнетать чувство, будто что-то произошло, причем что-то чрезвычайно неприятное. И тут ты слышишь шаги — кто-то поднимается по лестнице...

— Но я бы ведь все равно знала, что это ты, — перебила меня Анна.

— В темноте? Я бы сорвал с тебя одеяло, задрал...

— Милый, — вступила она вновь, — почему бы тебе не показать, что именно ты намеревался со мной сделать?

<p>3</p>

В четверть седьмого, когда я пошел выпустить собак, лил дождь. Я по привычке проснулся так рано, проснулся с чувством, будто мне предстоит сделать нечто важное, будто я обязан сделать это. Я даже надел пиджак. И только потом вспомнил, что сегодня суббота и мне не надо спешить на поезд.

Я отпер черный ход, и Клаус с Цезарем рванулись под дождь на улицу. Утро было хмурое и туманное, я с трудом разобрал очертания порога собственного дома. Гряда небольших холмов за дорогой казалась гигантской волной, обрушивающейся на темные деревья в конце сада и грозящей захлестнуть наш дом. Мало того что туман, было еще и зябко, и все пропахло утренней росой.

Я начал готовить Анне завтрак. Даже кухонный поднос был сырым и каким-то липким на ощупь. Я заварил ей чай, закутал чайник и сделал себе чашку растворимого кофе.

В пять минут восьмого я понес завтрак в спальню.

Стараясь не беспокоить Анну, я поставил поднос на ночной столик и положил рядом розу, взятую из вазы в гостиной. Анна мирно спала, положив голову на руку. Во сне она выглядела сущим ребенком, — ребенком, доверившимся взрослому. Осторожно я закрыл за собой дверь спальни и запер ее снаружи. Затем, чудом вспомнив, запер и выход из ванной. А потом уже спустился по лестнице.

Запах росы проник в кухню. Хотя я и прикрыл черный ход после того, как выпустил собак, здесь стало довольно сыро и значительно похолодало. Я взял свою чашку с кофе, оставленную на ручке кресла, сделал глоток и едва не поперхнулся — настолько успел он за эти минуты остыть.

Оглядевшись по сторонам, я обнаружил, что стены, пол, потолок и все поверхности на кухне были покрыты тонкой пленкой влаги. Я провел пальцами по крышке валлийского шкафчика — и она намокла! Я посмотрел, не протекает ли потолок, но никакого конкретного источника влажности мне обнаружить не удалось. Влага была повсюду, как будто все помещение плавало в липком поту.

Время было кормить собак.

Я достал две жестянки консервов из кладовки под мойкой. С полки над плитой снял одинаковые синие пластмассовые миски, на которых было выведено: «Цезарь» и «Клаус», — подарок Анны ребятам на прошлое Рождество. Открыв жестянки, я взболтал их содержимое и вывалил в миски. Затем подлил в каждую из них воды и добавил собачьих галет. Теперь кушанье достигло должной консистенции. Я поставил миски на расстояние фута друг от друга на резиновый мат, лежащий у очага. Затем помыл руки под краном. Вода из него струилась ледяная, но сейчас я уже едва замечал это.

Каждое мое движение было быстрым и точным, я старался производить как можно меньше шума. В гостиной я встал на колени и достал из-под стола свой сюрприз, ухитрившись не потревожить хитроумный натюрморт, устроенный мной вчера. Коробка практически ничего не весила, но, вместо того чтобы унести ее, я принялся подталкивать ее по ковру в гостиной, затем по коридору и, наконец, вытолкнул ее на середину кухни. Я взял с полки нож, разрезал на коробке ленточку и снял упаковку.

Так она и стояла: обыкновенная картонная коробка, резко выделявшаяся своей белизной на терракотовом линолеуме. Я открыл ее и откинул крышку.

Коробка была пуста.

Кажется, до этого момента я и впрямь верил в то, будто в коробке припасен какой-то подарок для Анны. И все же, сам не могу объяснить, почему я нисколько не удивился, обнаружив, что она пуста. Я не мог вспомнить, что должно или могло находиться в коробке, не мог вспомнить, куда я спрятал ее содержимое и когда. Единственное, что мне было понятно, — в коробке должно было непременно находиться что-то, и этого чего-то там не было.

Могу повторить — и могу повторять это без конца: единственным, что я планировал заранее, был шуточный сюрприз ко дню рождения моей жены.

Как-то вдруг мне пришло в голову, что в коробку необходимо положить подстилку, хотя мне пока было непонятно, с какой целью. Я нашел куски черного линолеума и выстлал ими дно коробки, покрыв его целиком. Через пару минут я заметил, что и внутри начала сочиться какая-то влага, это заставило меня поторопиться, как будто я понял, что жребий наконец брошен.

Обувшись в резиновые сапоги и надев пару желтых резиновых кухонных перчаток, я снял с крючка на двери передник Анны — мясницкий, строго говоря, передник, в крупную полоску и с надписью «Босс» на груди, — и надел его поверх пиджака. Затем отправился в угол, где у нас хранились инструменты.

К электроножу был еще приложен ценник. Электронож был одним из тех экономящих физические усилия приспособлений, которыми мы никогда не пользовались. Я включил его, чтобы проверить аккумулятор. Нож зажужжал и задрожал у меня в руке. Я опробовал острие на испеченном Анной домашнем хлебе. Резал нож быстро и безупречно — куда лучше, чем самый остро заточенный обыкновенный нож. Я выключил его и оставил на столе рукояткой к печке.

Не желая будить Анну, я позвал собак не привычным криком, а тихим и тонким свистом. Они примчались из сада почти сразу же, выскочив из-за сарая. Уши у них стояли торчком, а пышные хвосты радостно виляли из стороны в сторону. Увидев меня в дверном проеме, они бросились внутрь. Как всегда, когда наступала пора кормежки, шествие возглавлял старший партнер, а Цезарь бежал чуть сбоку и сзади, молчаливо, хотя и не без сомнений, признавая право отца заняться пищей первым. Их длинные золотые гривы намокли под дождем. Прежде чем впустить их, я дал им время стряхнуть с себя воду. Затем распахнул дверь пошире, и они, минуя меня, ворвались в кухню. Запах росы стал как будто еще сильнее, чем раньше.

Собаки даже не удосужились посмотреть, что это за незнакомая белая коробка лежит посредине кухни — настолько они проголодались. Они рванулись прямо к мискам. Зарывшись в еду носами и виляя хвостами, они всецело сконцентрировались на своем занятии и не обращали внимания ни на что иное. Подобное безразличие как нельзя лучше соответствовало моим планам. Я взял электронож и, заложив его за спину, включил моторчик.

Клаус отреагировал на непривычный звук первым. Он навострил было уши, но, понимая, что рядом находится хозяин, не насторожился. Встряхнувшись, он вернулся к миске. Я наклонился к нему и заметил, что начал трепать его по влажной мохнатой спине. Нож я ему по-прежнему не показывал. Затем, положив ему левую руку на горло, я оттянул обвисшую кожу, превратив в нечто вроде поверхности барабана. Но он продолжал есть. До того самого мгновения, когда лезвие электроножа оказалось у него под горлом, он продолжал есть.

После первого прикосновения ножа по его телу пробежала быстрая дрожь. Но в дальнейшем он не сопротивлялся — во всяком случае, не сопротивлялся в той мере, на которую я рассчитывал. Он просто стоял у меня под рукой, пока лезвие входило ему в шею, снизу, почти до самого позвонка. Кровь показалась и сразу же хлынула наружу, наполняя миску. Непрожеванная пища вывалилась из горла, дыхание с шумом вырвалось из перерезанной трахеи и смолкло. Он рванулся, должно быть полагая, что все еще в силах убежать. Но я крепко зажал его между коленями и чувствовал, как жизнь покидает его тело. Я подождал, пока его глаза не остекленели, а туловище не обмякло и не рухнуло к моим ногам, а затем подтащил труп к белой коробке и уложил в нее.

Старший партнер возлежал теперь на черном линолеуме, которым я выстлал дно коробки, его лапы по-прежнему подрагивали. Казалось, ему снится, будто он охотится на кроликов. Если не считать того, что тело его не шевелилось и только из открытой раны в горле вырывался резкий шум. Но затем он попытался сесть, голова его склонилась под совершенно немыслимым углом, он чуть было не выбрался из белой коробки...

Но все же свалился в лужу крови и окончательно застыл.


Все это время я искоса, но самым тщательным образом наблюдал за Цезарем. Он покончил с едой вскоре после того, как я перерезал глотку Клаусу. До сих пор его единственной реакцией на происходящее был тщательный осмотр, которым он удостоил миску, наполненную кровью отца. Я подозвал его к себе, еще раз заложив нож за спину. Он покорился, хвост болтался у него между задними лапами, выглядел он в точности как в тех случаях, когда я наказывал его за какую-нибудь провинность. Я пошел навстречу ему, вытянув вперед руку в желтой резиновой перчатке и окликая по имени. В критический момент я поскользнулся в крови Клауса и едва не свалился. Неловкое движение вспугнуло Цезаря. Он принялся метаться по кухне туда и сюда, издавая при этом какие-то странные звуки, которых я еще никогда от него не слышал. У него начался неудержимый понос. Я стоял не шевелясь в ожидании того момента, когда он наконец успокоится. И все это время я приговаривал, обращаясь к нему: «Хорошая собачка, Цезарь, хорошая собачка, потерпи немного». В конце концов он подошел ко мне или, вернее, подошел на достаточную дистанцию, чтобы мне удалось схватить его.


...Я опустил его тело в коробку рядом с телом отца. Места там было немного, но для них двоих как раз достаточно. Крови из них натекло столько, что в итоге начало казаться, будто они в ней утонули. Лежа в коробке, собаки выглядели какими-то съежившимися, уменьшившимися в размерах, незначительными и почему-то ненатуральными — вроде пары золотистых париков в миске с красной краской. Один глаз, правда, не закрылся, да поблескивали молодые белые зубы Цезаря, обнажившиеся, когда ему в шею впился электронож, да под неестественным углом раскинутые лапы, да запах мокрых псов, запах свежей крови, запах смерти, запах собачьего дерьма, запах росы...

И тут, охваченный каким-то варварским порывом, я сделал то, о чем не решаюсь рассказать на листке бумаги. А затем подошел к раковине, наклонился над ней, и меня вырвало.

Я снял резиновые перчатки, передник, сапоги — все было чудовищно забрызгано кровью — и сунул их в ящик для грязного белья. Но пиджак, защищенный передником, остался чистым.

Я закрыл белый гроб и перетащил его обратно в гостиную. На этот раз он был уже достаточно тяжел. И на протяжении всего пути он оставлял в доме кровавые пятна. Я водрузил коробку на стол посреди других подарков. На крышке указательным пальцем, предварительно обмакнув его в собачью кровь, я аккуратно вывел слова: «ИЗ ЮДОЛИ СКОРБИ» — и добавил к ним загадочное слово: «МАГМЕЛЬ».

Я отступил на шаг, чтобы полюбоваться делом рук своих. Получилось немного расплывчато: блестящий белый картон плохо впитывал кровь. Жаль, не подумал об этом заранее.

Но тут мое внимание привлекла открытка, на которой была изображена девочка с сеттерами. Поздравительная открытка Анне ко дню рождения лежала на столе и по-прежнему была не подписана. Я переписал напечатанный на обороте стишок.

Люблю своих собачек, люблю сверх всякой меры,

Не передать словами, как — люблю.

Полны мои собачки светлой веры,

Что я их никогда не разлюблю.

Так и будет! Так и станет!

До скончанья наших дней

Друг любить не перестанет,

А полюбит еще сильней.

Я поневоле рассмеялся. Уж больно было гротескно... Анна не в состоянии оценить такого, но в конце концов это ее совершенно не касается. Я достал золотой карандашик и подчеркнул им в стишке каждую строчку. Затем, немного подумав, обвел кружком каждое слово «люблю».

Я подписался под открыткой. Поставил свое имя — Мартин Грегори. Некоторое время я стоял, любуясь собственной подписью, как будто это были огненные письмена, затем положил открытку на стол — поближе к одиннадцати алым розам.


Сонный голос Анны, окликнувший меня со второго этажа, застиг меня врасплох. Она, конечно, еще не обнаружила, что ее заперли. Но нельзя было терять ни минуты. Я огляделся по сторонам. Все было на надлежащем месте — цветы, подарки, сюрприз (один из углов коробки уже намок, и оттуда сочилась кровь). Все это в должном порядке.

Я сделал то, что был обязан сделать.

Я поглядел на часы. Ровно без четверти восемь. Если я поспешу, я еще могу успеть на поезд в 8.03. Я осторожно открыл входную дверь и пошел к гаражу, следя за тем, чтобы гравий не шуршал у меня под ногами.

И однако все пошло вкривь и вкось. Машина никак не хотела заводиться. Шум мотора заставил Анну выглянуть из окна спальни. Она откинула занавеску и уставилась в промозглое (даже птицы не пели) утро. На ней была только тонкая ночная рубашка. Помню, я подумал: «Она простудится...»

— Куда это ты собрался без четверти восемь в субботу? — крикнула она, весело засмеявшись. Ее уже переполняло праздничное настроение.

Она кинула мне розу, оставленную мной на подносе с завтраком у постели. Роза упала к самой машине, и несколько алых лепестков рассыпались по гравию. Сидя в машине, я улыбнулся Анне и поднес палец к губам, словно бы говоря ей, что это — тайна.

<p>4</p>

Тьма опускалась на землю, грозовые тучи клубились кромешно-черным озером там, где, должно быть, была южная часть города, городские огни гасли один за другим под ее маслянистой поверхностью. Мне надо было пробраться в другой конец города — если еще существовал другой конец. По мере того как вода поднималась, я чувствовал, что меня охватывает все больший ужас. Воздух был наэлектризован огнем и прахом, на еще не залитых водой улицах бушевали пожары. И во всем присутствовал острый запах гниения и распада. Дул жаркий ветер, и шея у меня болела так, что ее было не повернуть. Повсюду, с изнанки бытия, клубились мухи и кишмя кишели крысы. Буквально каждое мгновение следовало ожидать начала бури и конца света.

Я с трудом находил дорогу. Пытаясь избежать столкновения с обезумевшими человеческими потоками, стремящимися по главным артериям города, я постоянно натыкался на всякую мерзость: на человеческие внутренности, на мертвые тела, плывущие куда-то в центр, засасываемые центром, как воронкой. Окруженный этими зомби, похожими на сплавляемые по реке бревна, я хотел ускользнуть, но был бессилен против течения.

И становилось все темнее и темнее. Я не мог понять, почему на улицах так много народу. Их влекло сюда, как железную стружку к мощному магниту. Одетые по-летнему, они словно бы и не знали, что вот-вот разразится светопреставление. Я пытался предостеречь их, но они вели себя так, словно я оставался невидим и неслышим.

Я понимал, что всем нам необходимо найти пристанище, прежде чем начнется то, что должно было начаться.


...Припоминаю мужчину с двумя прорезями вместо глаз, берущего меня под руку, ведущего вверх по какой-то лестнице, сквозь стеклянные двери, обшитые прохудившимся войлоком. Кто-то говорил с кем-то на каком-то иностранном языке. Затем пятно человеческого лица отъехало в сторону, и меня опять оставили в одиночестве. Тьма постепенно слабела.

— Номер с ванной на двое суток, шестьдесят долларов задаток; не угодно ли расписаться? — горничная порылась в своих записях. — Джо поможет вам управиться с багажом.

А у меня нет никакого багажа.

Звук собственного голоса изумил меня.

— Как будет угодно, сэр.

Лунообразное лицо горничной расплылось в улыбке. Ее певучий голос действовал на меня несколько ободряюще.

Но, когда я схватил ручку и начал писать, рука у меня дрожала.

Со страницы на меня уставилось имя Анна Грегори. Я застонал. Горничная спросила, в чем дело. И сразу же мои подозрения возросли. Уж больно она заботлива. Я бросил взгляд себе на руки. Под ногтем указательного пальца на правой руке была кровь.

И вдруг я преисполнился убежденностью в том, что и на лице у меня остались пятна крови, а значит, весь мир знает о моей вине. На стене позади меня висело зеркало. С трудом я заставил себя обернуться. И опять глаза мне захлестнула тяжелая волна тьмы.

Я попытался привести нервы в порядок. Гостиница была совершенно нормальной, совершенно обычной, совершенно надежным убежищем. Горничная была приветлива — и не более того.

Вычеркнув имя Анна Грегори, я вписал собственное и присовокупил к нему с ходу выдуманный адрес. Затем вновь повернулся к гостиничной стойке. Лунообразное лицо улыбалось точно так же, как раньше. Никто не требовал от меня никаких объяснений. Я выписал чек и без всяких вопросов получил ключ от девятого номера.

И тут же опять пришел в замешательство. Объяснения дежурной я прослушал, потому что в ушах у меня гремел дикий рев. Я поплелся по коридору, который, казалось, становился темнее и теснее с каждым шагом. Стены надвигались на меня с обеих сторон, заставляя держаться на самой середине дорожки. Мне пришлось начать раздвигать их руками. По всему моему телу прошла дрожь, словно меня сильно дернуло током. Я враз лишился всего, что имел, — кожи, нервов, мускулов и костей. У меня совсем не осталось сил. В дальнейшем я продвигался вслепую, ощупывая номера комнат на дверях.

15, 13, 11, 9...

Неуклюже повозившись с ключом, я в конце концов справился с дверным замком и проник к себе в номер. Вечносущая тьма встретила меня там и повлекла внутрь.


Когда я очнулся, уже почти стемнело. Я лежал в прихожей собственного номера, упершись ногой во входную дверь. У меня не имелось ни малейшего представления о том, где я нахожусь. Внутреннего убранства номера было не разобрать. Название гостиницы значилось на брелке с ключом, но оно мне ровным счетом ничего не говорило. У меня разламывалась голова, дико болел живот и наверняка был жар. Однако я пребывал в полном сознании.

Я помню, как запер дверь, задернул занавески и выключил свет, прежде чем лечь в постель. Я готовился к долгой осаде. Я сидел во тьме, преисполненный ожидания, как будто вот-вот ко мне должен прийти кто-то знакомый.

Детали происшедшего всплывали передо мной в хаотическом беспорядке. Это напоминало мне какую-то электронную игру. Туманные образы возникли на экране, а мне надлежало сделать из них свой выбор. Но это оказалось просто, я был не в состоянии ошибиться. Правда, не с самого начала я осознал, что являюсь частью этой игры. И только затем начал осознавать, что это мои руки приготовили собакам еду, что это моя спина склонялась к белой коробке, что мне принадлежали забрызганные кровью резиновые сапоги. Внезапно меня охватил дикий страх. Я попытался вырубить изображение, но образы не желали исчезать с моего экрана. Да и в глазах моих так и не гас свет. Эти образы нахлынули на меня навсегда.

В конце концов я повалился на постель и зарыдал в голос. Это принесло определенное облегчение. Последовало затемнение, настала какая-то долгая пауза, на протяжении которой я не ощущал ничего, кроме ужасающей физической боли. Для того чтобы противостоять ей, мне пришлось израсходовать всю оставшуюся у меня волю и энергию.

Когда боль наконец отхлынула, я понял, что никогда не признаю того, что убил своих собак. Столь варварское, беспощадное и извращенное деяние никак не вписывалось в мое представление о себе самом. Я попытался было найти спасение в мыслях о том, что со мной случился припадок, нашло затмение, произошло временное помешательство, но сразу же понял, что все это ко мне не относится. И, чем старательнее я уклонялся от ответственности за содеянное, тем в большее уныние впадал.

У меня перед глазами мелькала одна и та же картинка: Анна в халате и шлепанцах сбегает вниз по лестнице, открывает дверь в гостиную и устремляется к белой коробке, испачканной кровью.

Я очень тревожился за нее, но почему-то мне не приходило в голову что-нибудь предпринять. Даже поднять телефонную трубку представлялось мне совершенно непосильным. Я, скорчившись, сидел на краю кровати, одолеваемый дикими угрызениями совести.

Позже, этой же ночью или, может быть, уже на рассвете, мне приснилось, будто меня судят. Хотя с самого начала я признал себя виновным, вскоре мне стало ясно, что судят они не того, кого надо. Я встал и дерзко заявил, что я абсолютно ни в чем не виновен. В ответ на мое заявление и суд, и публика оглушительно захохотали. Даже судья должен был подавить этот смех деланным зевком.

Осознав, насколько прискорбно мое положение, я разразился длинной речью в свою защиту, которую закончил нижеследующими словами:

— В конце концов люди совершают вещи и похуже, чем усыпление собственных любимчиков.

Тишина.

И только здесь и там неразборчивый шепот.

Я понял, что ни в чем не убедил суд. В отчаянии я повернулся к присяжным и в первый раз за все время обнаружил, что все двенадцать присяжных были...

Я проснулся с твердой уверенностью в том, что вот-вот произойдет нечто ужасное. Я сел в постели и включил свет. И сразу же на меня нахлынули воспоминания о том, что я сделал, и одновременно с этим угроза вроде бы миновала. Но я ощутил, что нечто чрезвычайно существенное изменилось.

Помимо конкретного раскаяния в том, что я учинил, меня начало мучить куда более широкое и всеобъемлющее ощущение собственной вины. Я понимал, в чем именно так чудовищно виноват, но осознавал, однако же, что, в чем бы ни состояло мое «преступление», оно было настолько омерзительным, что исключало малейшее снисхождение ко мне. Бремя этого преступления было буквально невыносимо. Мне казалось, что меня медленно и неумолимо расплющивает какая-то колоссальная тяжесть.

Не знаю, сколько длился этот приступ боли. Он начался совершенно неожиданно и сразу же придавил меня к полу. Я лежал на полу, рядом с собственной кроватью, парализованный и смертельно испуганный. Слезы струились у меня из глаз, я практически не мог дышать. Ноша сдавила мне грудь. Кровь, слюна и слизь переполняли рот и нос. Я чувствовал, что сейчас захлебнусь своими собственными соками. Меня стошнило; мощные спазмы сотрясали тело; руки и ноги задергались в жалком и нелепом протесте. Ноша на груди становилась все тяжелее. Мне казалось, что это не кончится никогда.

И тут давление начало понемногу ослабевать. И в конце концов отхлынуло столь же внезапно и необъяснимо, как перед тем нахлынуло. Я лежал в луже собственной рвоты, — лежал дрожа всем телом, словно выброшенная на берег и не умеющая вернуться в водную стихию рыба.

Два дня и две ночи я никуда не выходил из этого номера с задернутыми занавесками, запертой дверью и табличкой: «Просьба не беспокоить». Я не чувствовал хода времени, не ощущал голода, жажды, желания закурить или хотя бы сходить в туалет. Насколько могу припомнить, я ни разу не встал с постели. Какую-то часть времени я проспал, а какую-то пролежал просто так.


Когда этот звук раздался, я поначалу не смог опознать его. Он был так резок, что наверняка исходил из какого-то другого мира. Потом позвонили дважды. Пауза между звонками казалась мне непривычной, однако звонящий упорствовал. Кто-то знал, что я нахожусь здесь. Наверное, меня выследили... Я проследил за звуком и обнаружил его источник на ночном столике.

Я взял трубку.

— Алло, это номер девять? Говорят из администрации. Номер за вами до двенадцати, а сейчас четверть первого.

— Простите. — Я попытался прочистить глотку. — Я вас не понимаю.

— Постояльцы должны освобождать номер в полдень или платить еще за день. Сэр, вам угодно у нас задержаться?

Необходимость принять такое решение застала меня врасплох. Но решать надлежало сразу же.

— А какой сегодня день?

— Понедельник, сэр. — Я услышал, как дежурная захихикала и поспешила скрыть это.

— Я останусь еще на день. И швырнул трубку на рычаг.

Понедельник! Вдруг мне стало ясно, сколько времени я потратил попусту, просто провалявшись в четырех стенах.

Без колебаний я схватил трубку, нетерпеливо дождался гудка, означающего выход на внешнюю линию, и набрал свой собственный номер.

— Чем могу быть вам полезна?

Трубку у меня дома подняла женщина, но не та, на которую я рассчитывал. Я помедлил, пытаясь осмыслить ситуацию.

— Я вас слушаю!

Голос был суховатым, не дружественным и не враждебным — он был официальным. Это означало, что собак нашли.

— Я вас слушаю! Чем могу быть вам полезна? Алло!

Я не мог заставить себя ответить.

Прикрыв микрофон рукой, женщина заговорила с кем-то у меня дома.

И я повесил трубку.

<p>5</p>

ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ

ЛЕЧАЩИЙ ВРАЧ: Р. М. Сомервиль

ДАТА ПРИЕМА: Среда, 3 октября

ИМЯ БОЛЬНОГО: Мартин Грегори

ВОЗРАСТ: 33 года

РОД ЗАНЯТИЙ: Ст. сотрудник фирмы по продаже компьютеров


а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ СООБРАЖЕНИЯ


Срочный звонок доктора Хейворта, весьма компетентного терапевта, не раз рекомендовавшего мне пациентов в прошлом. Просьба провести собеседование с одним из его постоянных пациентов, чрезвычайно тяжело заболевшим человеком, которого осматривавший его в Леннокс-Хиллс психиатр выразил желание немедленно госпитализировать. С этим психиатром, доктором Марсель Хартман, я лично не знаком, однако слышал о ней самые лестные отзывы.

Однако же пациент выказал себя в контакте с данным психиатром крайне некоммуникабельным и, пройдя тест Роршаха, категорически отказался от дальнейшего лечения у нее. Именно тогда мне и позвонил доктор Хейворт. Он в самых добрых отношениях с женой пациента и попросил меня принять больного немедленно в порядке личной любезности.

Я, разумеется, согласился, однако настоял на получении отчета от психиатра Хартман и результатов теста Роршаха. И то и другое было мне прислано на следующий день. В своем письме доктор Хартман сообщила, что испытывает облегчение от того, что больным будет заниматься кто-то другой.


б1) ВНЕШНОСТЬ И МАНЕРА ПОВЕДЕНИЯ ПАЦИЕНТА


Высок, хорошо сложен, внушает доверие. Четко очерченный профиль, небольшие синие глаза, гладко причесанные волосы — интеллигентное лицо. Одет хорошо, не слишком строго — костюм, но без галстука. Во время собеседования прятал от меня руки.

Находится в состоянии стресса, однако хорошо контролирует свое состояние. Выглядит усталым и все же, судя по внешности, обладает отменным здоровьем. Небольшие мешки под глазами. Жаловался доктору Хейворту на боли и недомогания различного рода, большая часть из них сейчас прошла. Согласно отчету доктора Хейворта, у пациента есть на груди любопытный синяк, очень большой, по всей грудной клетке. Утверждает, будто не имеет понятия о происхождении синяка. По всей вероятности, где-то ударился.

История, поведанная им, в основных пунктах совпадает с тем, что сообщил терапевт. Изложил ее без колебаний, хотя и не без некоторого насилия над собой. Явное отвращение к «дурдому», как он выражается, то есть к психиатрии вообще. Окказиональные вспышки темперамента. Некоторая заторможенность. Агрессивная настойчивость в отношении того, чтобы его считали «совершенно нормальным».


б2) ЖАЛОБЫ


Описанный пациентом инцидент вызвал острую депрессию на протяжении нескольких дней. Пациент утверждает, что преодолел ее, однако же испытывает потрясение в связи со случившимся и с результатами, к которым оно привело или же, скорее всего, приведет в его семейной жизни, работе и прочих обстоятельствах. Также обеспокоен возможностью рецидива, то есть собственной способностью учинить что-нибудь аналогичное или еще более ужасное.

Итак, пять дней назад, в день, когда его жене исполнилось 28 лет, пациент, заперев ее в спальне, перерезал горло двум своим псам, золотистым ретриверам, и оставил их тела в большом контейнере на полу в гостиной в качестве «подарка» супруге. Затем поехал поездом в Нью-Йорк и снял номер в гостинице, где находился не менее сорока восьми часов. На протяжении всего этого времени никто не знал о его местопребывании. Он не предпринимал попыток вступить в контакт с женой, равно как (насколько это известно) с кем бы то ни было другим, пока не позвонил доктору Хейворту в понедельник около полудня и не попросил о немедленной встрече.

К этому моменту лечащий врач уже знал, как минимум, половину того, что произошло. В субботу утром ему позвонила жена пациента. Звонок был истерический, крайне встревоженный, и содержал просьбу о помощи. Хотя доктор Хейворт — деловой человек с обширной практикой, он отменил все назначения и отправился в Бедфорд к жене пациента: было понятно, что сама она в город поехать не в состоянии.

Здесь следует добавить, что Хейворт был знаком с женой пациента с давних времен, когда она еще жила в своей родной Вене, а он работал там дежурным врачом в больнице Красного Креста. С тех пор как в 1968 году, вскоре после того как вся семья эмигрировала в США, отец жены пациента умер, доктор Хейворт начал по-отечески о ней заботиться. Поэтому в минуту кризиса с ее стороны было вполне естественно обратиться к нему за помощью. Если не считать мужа и сестры, проживающей в Калифорнии, доктор Хейворт — самый близкий ей человек.

Пациент обратился к доктору Хейворту в надежде на то, что тот сможет сообщить ему, каково сейчас его жене. Испытывая к своей жене глубокую привязанность, он тем не менее был и остается настолько обескураженным тем, что совершил, что ни о каком контакте с нею, включая и разговор по телефону, не желает и слышать. Они считались образцовой парой. И боготворили своих собак.

Доктор Хейворт, питающий к пациенту глубокое личное уважение, сделал все, что в его силах, чтобы успокоить его относительно жены. Это, однако же, не избавило пациента от волнения. Осмотрев его и не найдя никаких физических нарушений (кроме таинственного синяка), доктор Хейворт убедил пациента пройти начальное психиатрическое обследование.


в) ФАКТИЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛ


Пациент происходит из старинной новоанглийской семьи. Несколько поколений его предков занимались изданием учебников и самоучителей. Отец пациента унаследовал семейное дело, однако после войны предпочел остаться на Филиппинах в качестве советника тамошнего правительства. Раннее детство пациента прошло там. По возращении в Бостон отец пациента вернулся к семейному делу на пару со своим младшим братом, управлявшим фирмой в его отсутствие. Пациент закончил школу в Массачусетсе, где проявил себя довольно мятежной натурой, однако учился достаточно хорошо для поступления в Брауновский университет. В колледже, по его собственным словам, он уделял учебе крайне мало времени и еле-еле натянул «джентльменские» троечки.

По окончании университета пациент начал работать в семейной фирме. В начале семидесятых поддался тогдашним настроениям молодежи и оставил службу. Он отправился «побродить по свету» и около года путешествовал по Европе, Афганистану, Индии и Дальнему Востоку. Оказавшись в конце концов в Калифорнии, решил там осесть и попробовать начать все сначала. Он стряхнул пыль с диплома инженера и поступил на службу в небольшую компанию по производству электроники в Сан-Диего. Когда компанию купила международная корпорация, ему было предложено место в компьютерном подразделении. Через три года он получил повышение и был переведен на Восточное побережье. С тех пор он все время был на отличном счету и имеет все шансы стать директором нью-йоркского филиала фирмы не позднее конца года.

Это, строго говоря, история удачной карьеры, хотя кое-кто из родственников пациента, и прежде всего два его старших брата, возглавляющих сейчас семейное дело, по-прежнему рассматривают его как человека «не слишком серьезного». Они не доверяют ему и, возможно, завидуют его проникновению в куда более обширный и усложненный мир, чем их собственный. Пациент без затруднений признает, что не поддерживает с ними практически никаких отношений. Время от времени видится с родителями, удалившимися теперь на покой и живущими на своей вилле во Флориде. Хорошо ладит с отцом, который тоже когда-то слыл смутьяном и забиякой. Мать пациента — женщина нежная, любящая и, судя по всему, давно и тяжело больная.

Вскоре после возвращения в Нью-Йорк пациент возобновил связь с привлекательной молодой особой из Австрии, в которую был влюблен еще до того, как пустился в свои скитания. Игнорируя мягкие, но постоянные возражения со стороны родителей (связанные с иностранным происхождением девушки), он на ней женился. Предшествующий сексуальный опыт значителен, но здесь он нашел свою первую и единственную любовь. Брак с самого начала сложился чрезвычайно счастливо. При его жалованье у них нет никаких материальных проблем. По взаимному согласию супруги не спешат обзаводиться детьми, так как по-прежнему весьма увлечены друг другом и не чувствуют себя готовыми к родительским хлопотам.


г) САМООЦЕНКА ПАЦИЕНТА


Амбициозен, эффективен, надежен. Влюбчивый, нежный, но умеющий скрывать свои чувства. С детства ощущал одиночество, преодолел его в нынешнем браке. Ценит уют, полагает, что христианское милосердие надлежит в первую очередь выказывать по отношению к самому себе. Сейчас читает меньше, чем раньше. Верит в Бога, не посещает церковь. Потрясен происшедшим, но твердо намерен докопаться до самых корней. Настаивает на том, что является «человеком крайне заурядным».


д) ВЗАИМООТНОШЕНИЯ ДОКТОРА И ПАЦИЕНТА


1. Как пациент относится к доктору: с готовностью обсуждает свои личные дела, которые, однако, как он убежден, не имеют отношения к тому, что произошло. Откровенно предубежден против мысли, будто психиатр способен помочь ему. Однако горит желанием «раскрыть тайну». Поскольку согласился на второе собеседование, возможно, опасается рецидива, на вероятность которого я по мере сил старался не обращать внимания.

2. Как доктор обращается с пациентом: не педалирует самые актуальные проблемы, чтобы не спугнуть его на этой стадии, особенно после неудачного опыта с Хартман. С превеликой осторожностью, то есть не претендуя слишком на многое и ни в коей мере не выражая критического отношения к его высказываниям, позволил себе только осторожный намек на то, что врач может послужить лакмусовой бумажкой в деле самопознания пациента. Такой подход представляется наиболее надежным. Не обсуждаю с ним терапевтических вопросов и не делаю попыток диагностической интерпретации. На данном этапе счел нецелесообразным упоминать о возможности гипнотерапии, хотя намереваюсь затронуть эту тему на втором собеседовании. Уже сейчас достаточно ясно, что, если отвлечься от возможности долгосрочной терапии, гипноз представляет собой кратчайший путь к решению этого, несомненно, интересного случая.

NB: необходимо спросить у пациента или доктора Хейворта, что именно было написано в записке, оставленной для жены.


е) ВЫВОДЫ


Будут сделаны после повторного обследования.

<p>6</p>

Кровоподтек шел по диагонали, начинаясь под шейными позвонками и заканчиваясь у самого основания грудной клетки, — черно-сине-розовая косая полоса, обрамленная «газонами» выцветшей желтизны. По обе стороны от синяка кожа на груди и животе почти до самого паха была в тонких красных прожилках от бесчисленных мелких кровоизлияний. Я заметил, как Хейворт разинул рот, когда я снял рубашку.

— А как конкретно это произошло?

— Я не знаю... собственно говоря... я даже не замечал этого до сегодняшнего дня.

— Каким, интересно, образом?

— Я не раздевался.

— Вы попали в дорожную аварию? — Он с подозрением посмотрел на меня. — Вас кто-нибудь избил?

— Ничего не помню.

Доктор отложил в сторону стетоскоп.

— Ничего не сломано, ничего не перебито, никаких опухолей. — Его скрюченные старческие пальцы медленно прошлись по моей груди, деловито прокладывая себе дорогу.

— Экстенсивная пурпура, — клянусь вам, я никогда не видел ничего подобного.

— Что значит «пурпура»?

— Кровоизлияние. Кровь, вырвавшаяся из своих обычных каналов и разлившаяся вокруг них. Вам больно, когда я делаю вот так?

Он чуть надавил мне пальцем на живот.

— Только если я рассмеюсь.

Доктор вздохнул:

— Я не могу настаивать, чтобы вы рассказали мне все, Мартин, но если бы вы рассказали, это бы нам помогло.

— Но послушайте, это вообще не имеет никакого отношения к тому, что произошло.

Даже если бы я попытался рассказать, откуда у меня этот синяк, Хейворт ни за что бы мне не поверил. Он человек приземленный, практичный, трезвый и в высшей степени разумный — он бы и слушать не стал дикие россказни о том, как невидимая, но чудовищная тяжесть пригвоздила меня к полу в жалком гостиничном номере на Сорок пятой улице.

— Мне надо выяснить насчет Анны, Билл. Поэтому я к вам и приехал. А вовсе не из-за этого дурацкого синяка. А вы мне ничего не рассказали.

— Вот как? — Он недовольно посмотрел на меня поверх очков. — Что ж, в таком случае прошу прощения.

Он, со своей закинутой назад головой и копной седых волос над большим и грустным лицом, производил едва ли не комическое впечатление. Разумеется, он был крайне встревожен тем, что я учинил. Он знал Анну еще девчушкой, он привык относиться к ней чуть ли не как к собственной дочери. Подозреваю, что он решил, будто я нарочно вытворил такое, чтобы досадить ей.

— С ней все будет в порядке, — мягко заметил он.

— Билл, ради всего святого!

— Она очень тревожилась за вас. Больше, чем из-за собак, во всяком случае поначалу. Когда она нашла в коробке... она решила, будто это какой-то маньяк... Простите, но именно так это и выглядело: как будто в дом вломился какой-то маньяк. И она боялась, что он убьет и вас.

— А как она сумела выбраться из спальни?

— Она вылезла из окна и спустилась по карнизу. Примерно через час после вашего отъезда. Ей надоело дожидаться чего-то, что ей мнилось во всей этой истории, какого-то сюрприза, она сказала. В доме было тихо. Она удивилась, куда подевались собаки. Она позвала их и, понятно, не получила никакого ответа. Потом, когда она уже входила в дом через парадную дверь, ей бросилась в глаза кровь на ковре.

Анна не рассказала мне, Мартин, о том, как она нашла собак, так что не расспрашивайте. Бедняжка была подавлена мыслью о том, что убийца еще, возможно, находится в доме. Когда она убедилась в том, что никого кроме нее нет, она заперла все двери и хотела было вызвать полицию. Больше всего ее волновало, что могло произойти с вами. Но тут она нашла поздравительную открытку.

— Но она ведь видела, как я отъехал от дома. Я ей помахал.

— Она сказала, что не была убеждена, что это вы, — в его голосе звучали нотки сдерживаемого гнева. — Она много в чем тогда не была убеждена.

— Не припоминаю никакой поздравительной открытки.

— Но этого было достаточно, чтобы она раздумала звонить. На открытке были слова, написанные вашим почерком, вне всякого сомнения. К тому времени как я туда прибыл, она чуть с ума не сошла. Я ей дал успокоительное. Она была не больно-то разговорчива. Она уже засыпала, когда я уехал. Но я не оставил ее в одиночестве. К пяти прибыла сиделка. Я повторяю: вам совершенно не о чем беспокоиться. Она сейчас в надежных руках... Миссис Джеймс останется с нею так долго, как это понадобится. Я подумал было, не попросить ли ее сестру прилететь из Монтеррея, но потом решил, что чем меньше народу об этой истории знает, тем лучше.

— А кто позаботился о... собаках?

— Я зарыл их в саду.

— Жаль, что этим пришлось заниматься вам, — резко отвернувшись от него, я подошел к окну и посмотрел на улицу. — Если бы я был в состоянии хоть что-нибудь объяснить... Но, поверьте, Билл, я весьма сожалею.

— Не расстраивайтесь, — сказал он чуть более благодушно. — Я на все готов для Анны... для вас обоих... Не надо было мне вам это говорить. Но вы ведь для меня не просто пациенты, сами знаете.

— Стоило вам понадобиться — и вы оказались на месте.

Возникла довольно неловкая пауза.

— Оденьтесь-ка лучше, — сказал наконец доктор. — У вас нет ничего такого, что не поддавалось бы излечению. Пожалуйста, постарайтесь относиться к этому спокойнее. Возьмите на пару недель отпуск. Я свяжусь с вашей фирмой.

— Я туда уже позвонил, — ответил я в таком смущении, словно и впрямь взял на себя что-то лишнее. — Я сказал, что у меня тяжелый грипп.

— Вот и отлично, а я всегда смогу подтвердить это, если понадобится, — он улыбался, но взгляд его был жестоким и настороженным. — Мартин, мне хочется, чтобы вы повидались с одним из моих коллег.

— Из дурдома?

— Верно, с психиатром.

— Вы ведь знаете, как я ко всему этому отношусь.

— И знаю вдобавок, с каким вниманием вы относитесь ко всему, что связано с вашей женой. Нам ведь надо и о ней подумать, не так ли?

Затем он объяснил это с профессиональной прямотой: настоящий случай не по его профилю. Дело вовсе не в том, что он считает меня сумасшедшим. Возможно, я просто переутомился на работе. Стресс, легкое психогенное нарушение, что-нибудь в этом роде. То, что может произойти буквально с каждым. Но мой долг перед Анной, равно как и перед самим собой, состоит в том, чтобы «заручиться поддержкой специалиста».

Чего-то в таком роде я от него и ждал.

— А вы собираетесь сообщить Анне о нашей беседе?

— Только если она сама спросит, в чем, честно говоря, сомневаюсь. Она все еще не оправилась от шока. Нет смысла торопить события. Она наверняка придет в себя, не извольте сомневаться. Но в настоящее время, мне кажется, вам не стоит вступать с ней в контакт, если, разумеется, в этом не возникнет срочной необходимости.

Если он пытался подбодрить меня, то не больно-то в этом преуспел, но так или иначе я был ему благодарен. В то время мне невыносима была сама мысль о свидании с Анной. В каком-то смысле было облегчением узнать о том, что и она не хочет меня видеть.

— Вы врач, вам решать.

Я подумал о том, что, возможно, для Анны было бы лучше узнать из какого-нибудь официального источника о том, что, убивая собак, я был в невменяемом состоянии. Я знал, что моя вина никуда не денется, но ей, подумал я, было бы легче считать меня ни в чем не повинным. Какое-то время симуляция сумасшествия казалась мне решением проблемы — пусть и бесчестным, но гуманным.

Но тогда я еще не был знаком с Марсель Хартман.


В первый же момент, когда я ее увидел за письменным столом в дышащем антисептикой кабинете психиатрического центра в Леннокс-Хиллс, я понял, что у нас с ней ничего не получится. Все в ней — жесткая прокурорская улыбка, жесткие, как проволока, волосы, затянутые на затылке в узел, из которого торчала булавка, очки с толстыми стеклами, увеличивавшие и искажавшие ее глаза, придавая им сердитое инквизиторское выражение, — все это вместе взятое заставило меня прямо на пороге заскрежетать зубами. Я почувствовал мгновенное отвращение к доктору Хартман. Когда она говорила, ее маленький противный рот превращался буквально в пару сдвоенных проводков, раздвигавшихся и сдвигавшихся с подозрительной точностью и аккуратностью. Она выглядела мерзкой нянькой, которой не терпится наказать очередного подопечного.

Должно быть, доктор Хартман сама была собачницей или по крайней мере любила собак. Она даже не пыталась скрыть от меня тот факт, что находит мое преступление неописуемо омерзительным, что, хоть и было вполне понятным, мало помогло нашему делу. Я совершил ошибку, сообщив ей, что боюсь рецидива, и она, похоже, поняла это буквально, что лишний раз доказывает, как она была глупа; поняла это так, что я теперь представляю опасность для чужих домашних животных. Прежде чем я успел осознать, к чему она клонит, она начала, и весьма настойчиво, внушать, что жизнь покажется мне куда проще, если я проведу какое-то время в психиатрической лечебнице.

К концу нашего «собеседования», потерпев вроде бы поражение во всех остальных аспектах, доктор Хартман объявила, что хотела бы провести со мной стандартный психологический тест, так называемый тест Роршаха. Я согласился, выказав все ту же ироническую покорность, что и на протяжении всего собеседования. Достав из ящика письменного стола стопку квадратных карточек белого цвета, доктор объяснила мне своим сухим заторможенным голосом правила игры:

— Тест Роршаха представляет собой проективный тест, мистер Грегори. Назначение его — в том, чтобы определить свойства натуры испытуемого исходя из измерений богатства его фантазии.

— Проективный тест, — глухо отозвался я.

— На этих карточках вы найдете несколько рисунков и цветовых пятен. Вы посмотрите на них как можно пристальнее, и только мгновение. А затем скажете мне, что увидите. Вы совершенно свободны проявлять и выражать любые свои фантазии — и, разумеется, как вы понимаете, в структуру теста не заложена возможность верной или ошибочной интерпретации. Хотя, должна предупредить вас, число объектов, которые вы сумеете ассоциативно описать заданный период времени, может оказаться чрезвычайно важным. Но все это крайне просто.

— Детская забава, — пробормотал я.

Но, когда я взглянул на первую карточку, которую доктор Хартман мне протянула, я сперва не смог распознать на ее неравномерно покрытой черным поверхности ничего, кроме чернильной кляксы. Я сконцентрировался на этой кляксе, но она упорствовала, не желая превращаться во что-нибудь конкретное. Я потряс головой.

— Попробуйте другую. — Она подала мне через стол другую карточку.

На этот раз я изучал ее более тщательно, передвигая по столу и глядя на нее под различным углом, фокусируя внимание то на целом, то на отдельных участках рисунка, но успеха добился не большего, чем в первый раз. Я слышал, как тяжело дышала во время всей моей попытки доктор Хартман.

— К сожалению, ничего не получается. — Я поднял на нее взгляд и засмеялся в это глубоко отвратительное мне лицо.

— Не думаю, что вы как следует стараетесь, мистер Грегори. В конце концов, хоть что-нибудь видит каждый.

Но я на самом деле старался. В этом и была загвоздка. Она передала мне еще несколько карточек. Серия экстравагантных картинок промелькнула перед моим остающимся бесплодным взором, каждая из них в чем-то отличалась от предыдущих: некоторые — цветом, хотя большинство были черно-белыми, но ни одна не способна была пробудить мою фантазию. Я видел пятна — и только пятна.

Доктор Хартман на своем рабочем месте дышала все тяжелее. Наконец ее терпение иссякло.

— Поскольку вы не стараетесь сотрудничать со мной, мистер Грегори, я не вижу смысла в продолжении опыта.

Она принялась собирать беспорядочно разбросанные карточки.

— Погодите-ка секунду! — Я накрыл рукой карточку, которую по-прежнему напряженно рассматривал. — Кажется, здесь что-то есть.

Доктор Хартман вздохнула:

— Ну и то хорошо. И что же тут есть?

— Выглядит как какое-то животное. Козел или, может, осел, лежащий на спине.

— Вот как? — Она вытащила из волос заколку, оказавшуюся карандашиком. — А что еще?

— И вокруг животные. Точно такие же. И тоже лежат. И повсюду вода. Некоторые из них лежат в воде. Их несет по водам. И все эти животные мертвы. Утонули. А еще я вижу людей. Они бегут по улицам. Они спасаются бегством. Кто-то преследует их. Они оглядываются, натыкаются друг на друга, с боем прокладывают себе дорогу, стараясь убежать, но преследователь приближается. Они ужасно испуганы. О Господи!..

— Продолжайте, — спокойно сказала доктор Хартман.

— Но я вижу все это! Это вовсе не то, что вы думаете! Я вижу, как все это происходит. Люди действительно гибнут. Тысячи, многие тысячи людей. И все это движется и постоянно трансформируется. Небо темное, но не ночь. Вот ребенок, девочка, полуобнаженная, она дрожит от страха. У нее страшно худое тело. И все в нарывах. В каких-то омерзительных болячках. Буквально кости торчат наружу. Она тоже хочет убежать, как все остальные, но она не в силах: слишком она слаба. Им придется бросить ее. А там из-за угла кто-то наблюдает за ней. Кто-то или что-то. О Господи всемогущий!

— Так что же это такое?

— Не знаю. Но и ее я больше не вижу. Я вообще больше ничего не вижу. Хотя нет, погодите-ка! Лицо! Но оно все время меняется. Боже, какое оно чудовищное — старое, страшное, замшелое — я не могу на него смотреть.

Сейчас стало еще темнее. Лица нет. Вообще ничего нет. Только маска, злая маска, а то, что за ней пряталось, куда-то исчезло.

— А что еще вы видите?

Доктор Хартман подалась в кресле навстречу мне. Но это легкое движение, должно быть, вывело меня из нужного состояния. Из равновесия. Я почувствовал себя так, словно все это время находился на сильном ветру, а сейчас он мгновенно и внезапно исчез. Я поднял глаза от стола и не мог понять, где я сейчас. Всю комнату заволокло туманом. Стена за плечами у женщины, бледно-зеленая больничная стена, вращалась с поразительной скоростью. Я закрыл глаза, ожидая, когда ко мне вернется зрение.

— А больше ничего, — выдавил я из себя наконец, осознавая, что и так сказал слишком много.

— А почему бы вам не попробовать теперь другую карточку?

Сейчас ее глазки деловито поблескивали. Она почуяла запах победы. Но из ее вопроса я понял, что мне не о чем беспокоиться — она ни о чем не догадалась. Она просто праздновала тот факт, что ей якобы удалось ко мне пробиться. Она и представления не имела о том, что произошло на самом деле.

Ни малейшего представления.

— Весьма сожалею, доктор Хартман, — произнес я без нотки грусти в голосе, — но я не верю, что вы в состоянии мне помочь.


Должно быть, я прошагал кварталов пятнадцать, прежде чем начал соображать, что произошло. Или, вернее, что происходит. Когда я вышел из больницы, они находились на другой стороне улицы. Я видел, как они перешли дорогу, а потом попались мне на глаза несколько минут спустя, когда я непроизвольно обернулся, чтобы еще раз взглянуть на девушку, внешне немного похожую на Анну. Сперва я не подумал, будто в них есть что-то странное. Обыкновенный слепой с собакой-поводырем.

Слепой был мал ростом и толст, даже жирен, с неприятно обвисшей кожей. Было ему около тридцати. Он щеголял в сюртучной паре не по росту, в бейсбольной кепке и в темных очках. Собака была крупной черно-бурой немецкой овчаркой, поводок был светящийся, чтобы вечером отражать свет автомобильных фар.

На углу Шестьдесят второй я обнаружил, что останавливаюсь, чтобы дать им себя нагнать. Дул встречный ветер с Парк-авеню, и я понял, что они уже располагают моим запахом. Конечно, нелепа сама мысль о том, будто тебя преследует слепой. Но, после того что случилось, пока я проходил тест Роршаха, я не желал никаких сюрпризов. Тем, что я до сих пор не сорвался, я был обязан единственно облегчению, испытанному мной, когда я выбрался из чертова заведения и перестал дышать одним воздухом с доктором Хартман. Но вся процедура глубоко потрясла меня и превратила в легкую добычу для любой новой напасти.

Когда они приблизились, я понял, что дело не в слепом. Опасаться мне следовало собаки. Рывком своей крупной головы она вытащила хозяина на самый край тротуара — всего в нескольких футах от того места, где застыл в неподвижности я. Стоя сбоку от них, я видел, как моргают и поблескивают незрячие глаза слепого: его темные очки сейчас их не скрывали. Это напоминало катящиеся по столу игральные кости. Собака навострила уши и принялась обнюхивать мои ноги. Я был в том же костюме, что и в то утро, когда убил своих ребят. Капли их крови еще наверняка оставались на брюках. Я был готов к тому, что собака вот-вот бросится на меня и перегрызет мне горло.

На перекрестке горел красный свет. Охваченный внезапным приступом паники, я заставил себя нагнуться и погладить массивную голову овчарки. Это тоже был тест — на мою выдержку и собачий инстинкт. Ни один из нас ничем себя не выдал. Добрая овчарка завиляла хвостом и принялась лизать мою руку. Если отвлечься от чувства легкого отвращения в тот момент, когда моей ладони коснулся ее мокрый язык, я не испытал ничего.

<p>7</p>

Сразу же по возращении к себе в гостиницу я позвонил Хейворту и сообщил ему о том, что произошло в Леннокс-Хиллс. Услышав мои возмущенные инвективы по адресу доктора Хартман, он сухо заметил, что уже разговаривал с ней после моего визита и, взяв на себя инициативу, организовал мне встречу с другим психиатром.

И все это даже не осведомившись у меня, готов ли я пройти через такое вторично. Самым натуральнейшим образом доктор Хейворт предположил, что я готов к постоянному сотрудничеству ради Анны, если уж не во имя чего-то другого. Р. М. Сомервиль, как уверил меня доктор Хейворт, человек совершенно другого склада, нежели Марсель Хартман. Характеристика, выданная ему Хейвортом: «свободомыслящий психотерапевт, вы бы сказали, человек в высшей степени терпимый», — заранее преисполнила меня недоверием. Когда я спросил у Хейворта, почему, раз доктор Сомервиль такая прелесть и такая умница, он не направил меня к нему с самого начала, он замялся и что-то пробормотал, но так и не сумел предоставить мне удовлетворительных объяснений.

Но, так или иначе, проще всего было пройти через это.

В тот же вечер, выписавшись из гостиницы, потому что мысль провести там еще одну ночь внезапно показалась мне совершенно невыносимой, я перебрался в меблированные комнаты на Мулберри-стрит. Итальянка весьма простецкого вида, изъяснявшаяся на ломаном английском, провела меня в комнату, имеющую отдаленное сходство с тем, что было написано в каталоге. Хотя и представляя собой определенный шаг вперед по сравнению с моим гостиничным номером, что, впрочем, было весьма нетрудно, комната эта едва ли мне подходила. Я снял ее не колеблясь: во-первых, потому что она была свободна, а во-вторых, потому что счел для себя целесообразным поселиться в этой части города. Вероятность случайно столкнуться с кем-нибудь из знакомых здесь была куда меньше.

На следующее утро, восстановив силы в результате двенадцатичасового сна с фенобарбиталом, я отправился на встречу с доктором Сомервилем у него в конторе, расположенной в изящном доме между Пятой и Мэдисон-авеню на уровне Девяностых улиц.


Колокольчик у меня под пальцем отозвался звонком на легчайшее нажатие; раздвинулась, издав легкое шипение, входная дверь. В тени показалась девушка, стоявшая ко мне в профиль и погруженная в беседу с кем-то, кого мне не было видно. Мне почудилось, будто у нее за спиной кто-то быстро прошел из стороны в сторону, но все это осталось невидимым за темной волной ее волос и белизной шеи, когда она подняла голову и встретилась со мной взглядом. Выражение определенного недовольства, мелькнувшее было в чуть опущенных углах ее губ, быстро сменилось холодной приветливой улыбкой.

— Мистер Грегори?

Она задала этот вопрос без малейших колебаний.

Я кивнул, сознавая, что за мгновение перед этим стал свидетелем чего-то пусть и незначительного, но для моих глаз явно не предназначавшегося.

— Меня зовут Пенелопа. Я ассистент доктора Сомервиля, — она протянула мне руку. Рука была поразительно белой и настолько тонкой, что казалась крылом маленькой птицы.

Я прошел мимо нее в глубь полутемного холла, откровенно проигнорировав предложенную мне руку. Мне любопытно было взглянуть на того, с кем она беседовала.

Но никого там не было.

Она закрыла за собой дверь и пошла прямо туда, где в ожидании, под горящими небесами реликтового викторианского пейзажа, стоял я.

— А живет ли здесь кто-нибудь, кроме доктора Сомервиля? — спросил я.

Девица, не ответив мне, отвернулась и пошла наверх по широкой, устланной ковром лестнице. Я поплелся следом, поневоле замечая, какая у нее изумительная фигура, и едва ли не раскаиваясь в том, что начало наших отношений выдалось настолько прохладным. Но что-то заставило меня перейти к активной обороне — то ли инцидент у входа, то ли сам факт, что она оказалась столь привлекательной.

На первой же лестничной площадке девица остановилась и пригласила меня войти в полуоткрытую дверь.

— Здесь кабинет доктора Сомервиля. Не угодно ли зайти, а я доложу о вашем приходе.

Мне почудилось, будто в ее голосе был некий сарказм, но взгляд, которым она меня удостоила, оставался сугубо профессиональным. «Повидала я таких, как ты», — говорил этот взгляд.

Узкое, обшитое дубовыми панелями помещение в форме буквы «L» скорее напомнило мне редко используемую медицинскую канцелярию, а вовсе не кабинет. В изножье буквы «L» стоял частично замаскированный письменный стол, там же было окно и встроенные в стену книжные полки, все книги на которых казались одинаково новыми и в равной степени нечитанными, тогда как стол не был ничем покрыт. Все в этой комнате будило во мне подозрения. Картины на стенах — от полотен на спортивную тему до строго геометрических абстрактных — несли на себе отпечаток чудовищного вкуса «коллекционера». За исключением двух изогнутых кресел современной конструкции, подчеркнуто составленных в дальнем углу, остальная мебель в стиле Людовика XV была обтянута шелком, в тон которому был подобран ковер, а также занавеси на окнах и два скверно выглядящих дракона, лениво гоняющихся друг за дружкой по бокам большой японской вазы. Под недавно позолоченным венецианским зеркалом располагался выполненный в колониальном стиле электрокамин одной из самых первых конструкций, завершая тем самым столь неудачное смешение стилей и эпох. В помещении было трудно дышать и возникало ощущение клаустрофобии. Здесь царила обезличенная, но угнетающая атмосфера.

Я подошел к одному из окон и попытался открыть его, но все они оказались тщательным образом заперты. Я снял галстук и расстегнул верхнюю пуговицу на сорочке. Мне пришло в голову, что в любой момент я вправе отсюда смыться. Никто, в конце концов, не мог обязать меня проходить собеседование. Правда, это означало бы, что мне еще раз придется иметь дело с той, что меня встретила. Я отогнал от себя воспоминание о волнующих линиях ее фигуры.

И вот она поднялась по лестнице, касаясь белыми пальцами перил, невероятно хрупкая и заставляющая застыть на месте одним-единственным жестом... Нет, у меня не хватило бы сил объясниться с ней, да и не хотелось мне осложнений такого рода. Мрачно глядя в окно, я подумал об Анне и почувствовал даже некоторое облегчение от того, что моя вина была постоянно со мной.


— Мистер Грегори, извините, что заставил вас ждать. Голос был глубок и щедр, в нем слышались отзвуки английского выговора. Этот голос, казалось, наполнил собой всю комнату.

На звук его я обернулся.

— Рональд Сомервиль.

Врач сделал шаг навстречу мне, протянув чистую, лишенную растительности руку.

На какое-то мгновение мне показалось, что мы с ним определенно где-то встречались, и именно это ложное узнавание заставило меня в свою очередь шагнуть навстречу. Но, когда мы сошлись, я понял, что ошибся.

Его рукопожатие было приятно крепким и оставило после себя едва уловимый запах миндаля.

В нем не было ни тени фамильярности. Он казался вежливым, умным и вместе с тем непроницаемым. Будучи одет в скверно пошитый костюм, сорочку от «Братьев Брукс» и вдобавок к этому щеголяя в черных нарукавниках, он производил впечатление человека самоуверенного, но обходительного, а вовсе не «терпимого», как меня уверили заранее. Подавлял не он, а обстановка его кабинета. Неопределенного возраста — я дал ему лет пятьдесят пять, но, как потом выяснилось, он был старше, — он походил на камень, до матового блеска обточенный другими камнями. Все индивидуальные черты были спрятаны или выведены, его облик напоминал пятно, остающееся в памяти не дольше, чем незнакомое лицо на групповой фотографии.

— А не присесть ли нам вон там, у окна? — произнес он и простер путеводную руку.

Чувство заранее угаданного злодейства охватило меня, когда я увидел, что «вон там» расположены два составленные рядом кресла.

Но здесь хотя бы не было кушетки психоаналитика.


Я записал эти строки на оборотной стороне расписания поездов во время нашего разговора с доктором Сомервилем, а затем вручил ему свои заметки. Пока он читал, я не сводил с него глаз. Лицо его оставалось совершенно бесстрастным, но, когда он заговорил, по тону его голоса можно было понять, что прочитанное возымело на него свое действие.

— Если удается определить, где нужно искать, мистер Грегори, — произнес он серьезнейшим тоном, подаваясь навстречу мне, — то объяснение можно найти чему угодно.

— За это ведь вам и платят, не так ли? — я не мог удержаться от этого вопроса. — И чем дольше вы ищете, тем больше зарабатываете.

Он улыбнулся, но не произнес ни слова.

— Ну ладно, в конце концов никто не тащил меня сюда силком. Мне просто хотелось, чтобы вы знали...

— А почему, собственно говоря, вы это написали? — перебил он, помахивая у меня перед глазами железнодорожным расписанием.

Когда я ничего не ответил, он забарабанил пальцами по ручке кресла и уставился в потолок.

— А скажите-ка: когда вы жили в Бостоне, у вас была собака?

— Вот почему я это написал, — выдохнул я.

— Вот как! «Не было катализатора. Не было прецедента, — зачитал он вслух из моего меморандума. — Не было никакого объяснения в прошлом». Вы лишаете меня куска хлеба, не так ли?

— Я просто пытаюсь избавить вас от необходимости задавать мне кучу ненужных вопросов.

— Разумеется, чем больше вы мне сами расскажете, тем меньше вопросов придется задать вам впоследствии. Так для вас по большому счету выйдет куда дешевле.

И доктор Сомервиль улыбнулся:

— А кто, собственно, говорит о большом счете? Короткая баталия была проиграна и выиграна.

Я поведал ему свою историю, придерживаясь тех фактов, в которых был уверен, но то здесь, то там опускал некоторые детали. Например, я не сообщил ему, что на простынях в моем гостиничном номере остались пятна крови. Я догадывался, что доктор Хейворт сообщил Сомервилю о синяке, но тот об этом не спрашивал. И еще я не сказал ему ничего о том, что произошло при проведении теста Роршаха. Мне казалось излишним снабжать его боеприпасами такого рода. Стоит тебе только начать объяснять кому-нибудь из дурдома, что у тебя бывают видения, — сразу пиши пропало. Это ведь для них вода и хлеб; только это они на самом деле и желают от тебя слышать. Я понимал, что Сомервиль непременно обсудит мой случай с доктором Хартман, хотя бы из профессиональной вежливости, так что результаты «теста» станут ему известны, но, поскольку она ухитрилась абсолютно ничего не понять в том, что произошло со мной на самом деле, я предположил, что и отчет ее не будет содержать ничего чрезмерно настораживающего.

Сомервиль пытался с известной аккуратностью перевести разговор на мои отношения с Анной. Но, подчеркнул он, если я для этой темы еще не созрел, то он не настаивает... А я не созрел. Я предоставил ему заниматься моим жизнеописанием и историей моей семьи, чего более чем достаточно, чтобы нагнать сон на кого угодно.

— А что, если мы вернемся к теме собак?

Я пожал плечами.

— Вам необязательно говорить об этом...

— Если я не созрел, — я уже научился заканчивать за него реплики. — Совершенно верно. Я тут припомнил кое-что. Маленькую трагическую повесть о собачке. Я никогда никому не рассказывал ее. Возможно, я ее стесняюсь... Это случилось, когда мы жили на Филиппинах. Отец работал в Маниле, и мы жили в большом старом и бедном бунгало на окраине города. Наш сад непосредственно переходил в тропические джунгли.

— Продолжайте.

— Помню, как я лежал ночами в постели, слушая крики птиц и обезьян и пытаясь каждый раз определить, кто именно кричал. Иногда можно было услышать, как продираются сквозь заросли кабаны, иногда — приглушенный рык леопарда: тамошние леопарды были охочи до наших кур. Для девятилетнего мальчика это было огромным развлечением, тем более что во многих отношениях наша жизнь там была строго регламентирована. Мне никогда не позволяли никуда ходить одному, но часто оставляли одного в доме, и иногда мне удавалось смыться на улицу.

Как правило, я отправлялся на ферму Джонсонов, примерно в миле от нас, и ловил рыбу в тамошнем ручье. На ферме было множество собак всех мастей и размеров — по преимуществу бродячих, — которые забегали туда и оставались насовсем. Я любил играть с ними, особенно с одной дворнягой-полутерьером по кличке Джеф. Мы, знаете ли, не держали дома собак. Отец говорил: никаких домашних животных — у них бывает бешенство.

Однажды, когда я был на ферме, пошел дождь. Не такой, знаете, как у нас, а настоящий тропический ливень. Я помчался домой и по дороге совершенно промок, но я надеялся, что никто не заметит, что меня дома не было. По какой-то непонятной причине собаки помчались следом за мной. Я изо всех сил пытался прогнать их, но они не отставали. А было их не меньше дюжины. Стоило мне побежать — и они бежали следом, стоило остановиться — они останавливались. Я кричал им, чтобы они убрались восвояси, проклинал их, уговаривал. Но ничто не помогало. Я даже кидал в них камни, а они все равно неподвижно стояли под дождем — отвратительная свора грязных, вечно голодных... Один их вид приводил меня в раж.

Они преследовали меня до самого дома. Они даже ворвались к нам на веранду и принялись рычать, требуя, чтобы их впустили. Я закрыл в доме все двери и окна и изо всех сил старался не обращать на них никакого внимания. В доме больше никого не было, кроме маленькой дочки повара, но та была у себя в сарае. Ее мать запретила ей появляться в доме в свое отсутствие. Она была примерно на год старше меня — мы с ней иногда играли.

Дождь лил все сильнее и сильнее, барабанил по крыше, топтал цветочные клумбы, пробивал в земле дыры и уходил в них, как в воронки. А собаки по-прежнему неистовствовали на веранде всей сворой в двенадцать пастей, как будто устроили там какую-то собачью конференцию и обсуждали сейчас, чем им заняться дальше. Но через какое-то время они капитулировали и, поджав хвосты, поплелись под дождем к себе на ферму. Все, за исключением маленького полутерьера, моего дружка по кличке Джеф.

А он оставался там еще какое-то время. Я слышал, как он метался туда и сюда, как скребся в закрытую дверь: это был тонкий и сводящий с ума звук, пробивавшийся даже сквозь шум ливня, но я был преисполнен решимости не впускать его. Я заткнул уши. Мне пришло в голову, что он, возможно, не знает, как добраться к себе домой. Но мне было наплевать — мне было наплевать на все, что могло с ним случиться, лишь бы он оставил меня в покое. Наверное, я не хотел брать на себя ответственность. Хотя Джеф был весьма дружелюбной маленькой тварью.

Через несколько дней мне сказали, что Джеф куда-то пропал. Все решили, что его задрал леопард. Я никому ничего не сказал о том, при каких обстоятельствах видел его в последний раз. Никто не знал даже, что я в тот день был на ферме.

Однако долгое время после этого у меня было очень тяжело на душе.

Я поглядел на Сомервиля, ожидая от него какой-то реакции, но он сидел не говоря ни слова.

Молчание становилось гнетущим.

— Ну и что же? Не угодно ли вам прокомментировать это? Я, как видите, от вас ничего не скрываю. Или вы рассчитывали услышать, что я в двухлетнем возрасте застиг своих родителей занимающихся сексом с немецкой овчаркой? Я ведь не неврастеник и не психопат, я, знаете ли, не сумасшедший!

— Скажите-ка мне, мистер Грегори, а вы уже бывали когда-нибудь у психиатра? Разумеется, не считая доктора Хартман.

— Нет, никогда.

— Тогда почему вы с таким предубеждением относитесь к психиатрическому лечению?

— Потому что я не душевнобольной и потому что у меня всегда была здоровая сопротивляемость ко всякого рода саморазрушительным тенденциям. К тому моменту, как все это произошло, я обладал полным самоконтролем.

— Но если бы вы сломали ногу, вы разве бы не обратились к врачу и не легли бы, если бы вам велели, в больницу?

— Это другое дело.

— А скажите, проживая в Калифорнии, не участвовали ли вы в сеансах групповой терапии? А также — в радикальных движениях, экзотических религиозных культах? Не принимали ли наркотики? Не были ли замешаны в политику?

— А какое все это имеет отношение к нашей теме? Насчет политики это верно, но речь не шла о каком-то конкретном движении. Насчет наркотиков тоже — но только потому, что там так принято. Это условие игры. Я не искал ответы на вечные вопросы, если вы подводите именно к этому.

— Вы отказались, следовательно, от попыток решить все мировые проблемы?

— Вот именно, — я рассмеялся. — Единственной проблемой там было зарабатывать как можно больше денег, а я ее предпочитал не решать.

— И вами никогда не овладевала депрессия? Вы сказали мне, что в гостиничном номере испытали острый приступ депрессии.

— Да, но это было вроде как... Нет, не могу описать вам, как и что это было. Это было ни на что не похоже. Я назвал это состояние депрессией, потому что так оно называется, верно? Но как мне объяснить? Все, что я вам рассказываю, вы мысленно к чему-то постоянно приплюсовываете.

— Но как иначе прикажете вам помочь?

— Послушайте. Я убил своих собак, которых любил едва ли не больше всего на свете. Я не знаю, почему я так поступил. Это произошло помимо моего самоконтроля. А что, если это когда-нибудь повторится? Или я совершу что-нибудь еще хуже? И потом этот туман. Он переполнял мою голову. Тогда в кухне все внезапно стало сырым и холодным. И запах росы... Я ведь осознал потом, сколько бы сам ни пытался от этого отречься, что несу ответственность за содеянное. И все представляется таким бессмысленным, не правда ли? Я чувствовал себя так, словно в меня кто-то вселился, кто-то вторгся, и все же я знаю, что сама вторгающаяся сила прячется во мне.

— Возможно, вы реагируете на происшедшее на двух уровнях одновременно.

— Я не шизоид, если вы об этом. — Я почувствовал, что говорю на более высокой ноте, чем раньше. — Я не сумасшедший. Ради всего святого! Разве вы сами не видите!

Сомервиль промолчал. Он сидел, проводя пальцами по щеке. Я сам на себя разозлился, униженный его инертностью, провалом моей попытки в чем бы то ни было убедить его. Все мои аргументы словно бы закружились на месте, и каждый из них принялся хватать себя за хвост.


Но хотя я не обольщался относительно того, что мне удалось переиграть доктора Сомервиля, я вышел с собеседования с ощущением, что потерял время не совсем понапрасну. Сомервиль смог удостовериться хотя бы в одном: я самым серьезным образом настроен выяснить, почему со мной такое случилось.

Вопреки моим собственным ожиданиям, я, в конце концов, нашел Сомервиля довольно симпатичным. Он не стремился выжать из меня все соки. Единственным его предписанием был наказ завести — и вести — дневник. Когда он осведомился, не угодно ли мне повидаться с ним уже завтра, я, к своему собственному удивлению, ответил «да».

Возможно, мне принес облегчение сам шанс выговориться. Хотя я по-прежнему был начеку и многое от Сомервиля смог утаить. Но все-таки начал считать его своим потенциальным союзником. А в этом уже было нечто утешительное. Лучик какой-то надежды.

<p>8</p>

Я лежу на самом краю наполненного зеленой водой плавательного бассейна на вершине холма в Южной Калифорнии и гляжу на раскинувшийся внизу океан. Время примерно полуденное, на небе ни облачка, и я лежу, предаваясь грезам об Анне. Я собрался с силами, чтобы вызвать ее образ телепатически. И не слишком удивляюсь, когда мне почти сразу удается добиться желаемого результата. Возникнув ниоткуда, она опускается на подстилку рядом со мной и снимает с плеч пляжный халат.

Солнце ласкает ей спину. Я чувствую под рукой тепло ее кожи. Осторожно двигаясь на юг, рука прокладывает себе увлажненную потом тропу к ее пояснице. Анна коротко вскрикивает. Я удивляюсь, уж не нажал ли я ненароком не на ту кнопку... Или это атавистическая ностальгия по хвосту? Анна бормочет что-то о том, чтобы я вошел в нее. Я делаю из ладони козырек, пытаюсь посмотреть на нее против света, но выражение лица определить не могу.

Я перекатываюсь на локоть, причем голова моя оказывается у ее ног, нарочно раздвинутых, чтобы я понял, чего она хочет. Кожа здесь белая и безупречная, матовая и нежная, как белая глина; волосы, надушенные и ухоженные, поблескивают и темны как опиум.

Я уже чуть было не набрасываюсь на нее, как вдруг припоминаю, что моя Анна белокура и здесь...

Предупредительные сигналы молниями вспыхивают у меня в голове. Это ведь Голливуд, где блондинки по-прежнему в цене — НАТУРАЛЬНЫЕ БЛОНДИНКИ; мне кажется, будто я вижу ярко-красные неоновые слова рекламы, пробегающие по поверхности бассейна в просвете между ее ног. Реклама заканчивается письменами, начертанными на небесах: воистину ЗОЛОТОВОЛОСЫЕ...

Она завладела моей рукой. И ведет ее к своему черному благоухающему руну. Меня трясет.

— Нет, подожди.

Я отваливаюсь в сторону.

Не произнося ни слова, девушка поднимается, подбирает халат и медленно бредет по направлению к дому. Любовный призыв все еще жив в ленивой поступи ее тела, когда она проходит под белой колоннадой и растворяется в холодном, невидимом мне внутреннем помещении. Но я не в состоянии пошевелиться. Я лежу, пригвожденный собственной нерешительностью к кромке зеленого, как лед, бассейна.

Моя раздвоенность объясняется вовсе не желанием сохранить верность собственной жене. Просто я не убежден в том, что с моей стороны было бы разумно переспать с ассистенткой доктора Сомервиля.


Сцена меняется — и теперь я нахожусь в помещении, как две капли воды похожем на мой гостиничный номер на Мулберри-стрит. Оно неуютно и старомодно, с тяжелыми шторами на окнах, с пожелтевшими обоями и с рукомойником в углу, отделенным от остальной комнаты оливково-зеленой ширмой. Над встроенным в стену камином висит отвратительная акварель с видом Неаполитанского залива. У окна — стол, под одну из ножек которого положена газета. Пара мягких кресел, письменный стол, больничного вида лампа и две железные кровати — одна прямо за дверью, другая посредине комнаты, напротив рукомойника.

Страшно темно, потому что шторы задернуты, свет не горит ни здесь, ни в коридоре. Хотя я прекрасно знаком с тем, что и где стоит в этой комнате, я чувствую себя совершенно дезориентированным. Я понимаю, что нахожусь в кровати, но мне неясно — в какой из двух. Разумеется, делу можно помочь: протянуть руку и зажечь свет, но что-то удерживает меня от этого.

Я лежу, скрючившись под одеялом, и пытаюсь согреться теплом собственного тела. Для октября нынче чертовски холодно — ночной воздух оседает сыростью у меня на щеках. Я не могу вспомнить, не оставил ли я открытым окно. Призрачный и влажный запах, царящий в помещении, кажется мне самым неприятным образом знакомым.

Я лежу, дрожа от холода, и борюсь с ним и вместе с тем стараюсь не обращать внимания на отвратительное ощущение в желудке.

Стремясь согреться, я постоянно меняю позу, ворочаюсь с боку на бок, потуже натягиваю на себя одеяло. Старые пружины кровати издают крик протеста, стоит мне только пошевелиться. А когда я застываю, наступает тишина: дом погружен в глубочайшее безмолвие. Я слышу только хрип собственного дыхания и тяжелые удары сердца.

Итак, я концентрируюсь на дыхании. Оно кажется мне неровным. Я пытаюсь отрегулировать его. Безуспешно. Как будто я утратил контроль над собственными легкими. Я боюсь задохнуться. Я сажусь на постели и делаю несколько глубоких вдохов.

Теперь я веду мысленный отсчет, будучи полностью занят своим дыханием, как какой-нибудь врач, изучающий чрезвычайно редкую болезнь. Стетоскоп у меня в ушах усиливает звук. Я стараюсь выпускать воздух из груди как можно полнее, перед тем как набрать его вновь, с тем чтобы мое дыхание обрело какую-то регулярность. Однако дыхание прерывается, потом воздух вырывается из меня со сдавленным и дрожащим ревом, затем все повторяется сначала, причем шум нарастает. Пружины кровати аккомпанируют моему дыханию...

И вдруг я понимаю, что по-прежнему не шевелюсь.

А шум дыхания становится все громче, все грубее, все настойчивее. Но это вовсе не мое дыхание!

Девица! Я жадно вслушиваюсь.

Я слышу ее — открывающую и закрывающую рот, втягивающую, всасывающую в себя воздух, издающую легкие всхлипы, крики, стоны...

И в то же мгновение в комнате начинает сотрясаться вторая кровать.

...Визжит, как свинья.

Кровать трясется, дыбится, вздымается. Стены, пол, потолок — вся комната начинает вибрировать ей в такт.

— Трахни меня, — призывает она, перекрывая грохот. — Трахни меня под хвост, о Господи Иисусе!

Все быстрее и быстрее, вращаясь и ворочаясь, со все большим неистовством, туда и сюда, туда и сюда, помогая самой себе, добивается она своего одинокого оргазма и издает длинный и по-звериному страшный вопль восторга.


Я проснулся... Должно быть, я проснулся. Вокруг меня вновь тихо. Я помню, как вслушивался в ночь, ожидая услышать знакомый звук. Но в комнате стояла тишина, а белый призрачный шум, равномерный грохот на низкой ноте я постепенно идентифицировал с гулом машин в городе. Я глянул на часы. Красные светящиеся цифры давали успокоение. Было пять минут третьего.

Но, лежа во тьме и уже окончательно проснувшись, я понял, что на самом деле ничего не переменилось.

Я все еще не понимал, в какой из двух постелей лежу. В комнате стоял необъяснимый холод, воздух буквально обжигал, и пахло здесь по-прежнему так, что я не смог бы этот запах ни с чем другим спутать, — пахло росой.

Мгновенно лезвие страха полоснуло меня по груди. Я потянулся в поисках выключателя. Но там, где должен был стоять ночной столик, моя рука повстречалась с пустотой.

— Мартин! — Голос, окликнувший меня из тьмы и едва различимый, дрожал от страсти.

И опять шум дыхания. И слабый скрип пружин. Это никакой не сон, она была здесь, со мной, в этой комнате.

— Мартин! — на этот раз прозвучало и громче, и требовательнее.

Железо заскрипело: пружины приноравливались к весу ее тела, затем послышался шорох откидываемого одеяла и мягкий шлепок босых ног, коснувшихся пола.

Я сел в постели, по коже у меня побежали мурашки. Сладкий запах овевал мне лоб и застилал глаза. Я вперился во тьму. Буквально через мгновение я ждал ее прихода.

Но она не двигалась с места.

Я слышал ее жаркое, взволнованное дыхание и представлял себе, как она лежит, обнаженная и открытая, на краю кровати.

Белые руки, настолько тонкие, что они кажутся крыльями маленькой птицы.

— Иди сюда, — шепчет она.

Я пустился в путь сквозь пустоту и тьму, ориентируясь только на звук ее дыхания. Под ногами у меня был ковер, я чувствовал его ворс, его истоптанность, его надежность. Я протянул руку — и она стукнулась обо что-то холодное и твердое. Спинка кресла. Я покрепче схватился за нее, обуреваемый непроглядностью здешней тьмы. Я закрыл глаза, пытаясь обрести равновесие... стоя на самом краю, заглядывая в бездну чего-то невыносимо чудовищного... Я почувствовал, как сама комната поплыла куда-то, несомая мощным течением, сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее. Я споткнулся, рванулся вперед, уперся в стол. Под моим весом он рухнул и поплыл вдаль. Но тут я уже успел сориентироваться. Окно! Я ухватился обеими руками и раздвинул шторы.

С кровати в углу послышался рассерженный рев.

Резкий звук раздираемой материи. Я развернулся на сто восемьдесят градусов. Какая-то сумятица, какие-то суматошные перемещения у дальней стены.

Было еще слишком темно, чтобы видеть все отчетливо. У меня создалось впечатление, будто нечто белое взметнулось из постели и на бешеной скорости полетело к окну. Инстинктивно я отпрянул и попытался закрыть лицо. Порыв ледяного ветра швырнул меня наземь с силой могучей морской волны. На мгновение мне показалось, что я проваливаюсь еще глубже, как будто земля расступилась подо мной. Одна из рук от подмышки до локтя мучительно заболела. И затем забвение.


Защищая глаза от внезапного нестерпимого блеска, я посмотрел в глубь помещения, затем начал медленно оглядываться. Все казалось в высшей степени нормальным, все располагалось именно там, где надо, и выглядело так, как и должно. Невзрачная мебель, потертые ковры, педерастическая голубизна Неаполитанского залива, шторы... Я уставился на все это, не веря собственным глазам.

Я встал на ноги, поначалу удивившись тому, что лежал не на кровати, а распростершись на полу. Я был цел и невредим, хотя и чувствовал легкое головокружение. Я собрался с силами и сделал несколько неуверенных шагов к двери. Потянулся к выключателю... Шторы были задернуты.

А я ведь помню, что открыл их.

Стол, о который я споткнулся, стоял на обычном месте, из-под одной ножки торчала сложенная вчетверо газета.

Я поглядел на кровати. Постель была смята только на одной из них, на которой я заснул несколько часов назад. Возле нее стоял ночной столик, а на нем — стопка книг, стакан с водой, снотворное, фотография Анны и настольная лампа, и до всего этого с кровати было элементарно дотянуться.

Я прошел по комнате и внимательней осмотрел вторую постель. Ничто не говорило о том, что там кто-то лежал. Покрывало было нетронуто. Под ним, аккуратно сложенные, лежали три серых одеяла, а также подушка без наволочки. Ни следа простынь. Я опробовал пружины. Они не скрипели. Я потрогал стену, у которой стояла кровать, — совершенно сухая. Температура в комнате была нормальная. Запах росы полностью исчез.

Все это было сном.

Другого объяснения я не находил. Я вспомнил, что уже просыпался и тогда посмотрел на часы. Было без пяти три. А сейчас на часах было полтретьего. Должно быть, мне приснился сон. Во сне я ходил как лунатик, споткнулся и упал.

Сон наверняка вызван моим угнетенным состоянием, чувством вины перед Анной и тревогой за нее. Это ничуть не удивительно. Разве я не преодолел искушение изменить жене? Вне всякого сомнения, Сомервиль нашел бы любопытным то обстоятельство, что мое подсознание выбрало его ассистентку на роль соблазнительницы. Хотя, разумеется, я ему об этом не расскажу. К тому же это не имеет значения. Девица выглядела достаточно привлекательно, но я даже не помню ее имени. Собственно говоря, я и внешность-то припоминаю только туманно.

Я испытал облегчение, весьма довольный самим собой. Это ведь тоже было своего рода тестом. И не таким, как тест Роршаха, а жизненно важным. И я выдержал испытание.

Я вернулся в постель. Какое-то мгновение я раздумывал, не принять ли еще одну таблетку, но решил попытаться заснуть без снотворного. Я уставился на фотографию Анны — это был цветной снимок, который я для собственного утешения заранее извлек из бумажника. Но сейчас он внушал не утешение, а беспокойство. Я потянулся к фотографии и вдруг почувствовал резкую боль в области локтя. Я повернул руку и посмотрел на нее. С внутренней стороны был синяк размером с небольшую сигару, идущий от сгиба к плечу. Кровоподтек, или синяк, или след ожога — должно быть, результат моего падения.

Я согнул руку, испытывая при этом болезненное ощущение. У меня была какая-то мазь, которую дал мне Хейворт для синяка на груди. Не больно-то она помогла, но все равно это было лучше, чем ничего. Тюбик с мазью лежал на небольшой стеклянной полочке над рукомойником. «Туалетиком» назвала этот угол домохозяйка и, отодвигая ширму, слегка покраснела.

С того места, где я сейчас находился, ширма казалась достаточно удаленной и в каком-то смысле неприкосновенной, запретной. Подобно рифу, вздымающемуся из зеленых вод океана. А за рифом — страна с молочными реками и кисельными берегами... Мне пришлось собраться с силами, прежде чем выбраться из постели.

И все же я поднялся на ноги. И рука сразу же заныла.

Посредине комнаты я остановился. В воздухе витал какой-то неприятный запах, тяжелый и сладкий, вроде запаха сирени или лиан. И сразу он перенес меня в другое место — в какой-нибудь древний дворик, в Италии или Испании, окруженный высокой потрескавшейся стеной — развалинами некогда величественной цитадели. Я взглянул на стену, на которой вдруг оказалось множество народу, и понял, что она вот-вот рухнет.

Все это было не более чем фантазией, обрывочным образом из какого-то забытого кинофильма, возможно. Я грубо прервал его, преисполнившись решимости не поддаваться впредь грезам такого рода. Да и любого другого тоже.

Я не могу себе позволить мешать явь с видениями. Запах как будто исходил из того угла, который был спрятан за ширмой. Но сейчас я почувствовал в его букете определенные перемены — словно цветы, всего минуту назад бывшие бутонами, раскрылись, отцвели и увяли. Преодолевая отвращение, я приблизился к ширме. На меня пахнуло гниением.

Сердце у меня в груди бешено заколотилось. Ладони покрылись потом. Да ведь и это наверняка всего лишь игра воображения? Или испарения от ковра? Сквозняк? Запах вдруг сделался невероятно сильным.

Я раздвинул ширму.

Оно лежало, скорчившись, в углу и было отчасти прикрыто смятой простыней. Тонкая окровавленная рука вцепилась в край рукомойника, как будто тело пыталось подняться на ноги, но не удержалось и рухнуло в небытие, оставив ржавого цвета полосу на фарфоре. Я приблизился на шаг, и рука соскользнула, как будто отпрянув от меня, уперлась теперь в стену.

Ключицы, белеющие сквозь темную и пятнистую кожу, были выворочены под неестественным углом. Маленькое жалкое создание, оно с головы до ног было покрыто темно-красными пятнами. Кровоизлияния шли от грудной клетки вниз по животу вплоть до лона, которое и с натяжкой нельзя было назвать девическим. С отвращением я обнаружил, что смотрю на труп ребенка.

Маленькой девочки, лет десяти, в крайнем случае двенадцати.

На мгновение мне почудилось, будто я видел ее живой: с нежной кожей, с рассыпавшимися по спине золотыми волосами, с лицом, похожим на обращенный к солнцу цветок.

А сейчас ее лицо, словно разом лишившееся всей плоти, превратилось в сплошную кость. Кожа, туго обтянувшая череп, была изъедена червями, копошащимися и трясущимися на лице, как рис в сите. Да и не лицо это было, а исколотая сплошь маска. Из глубины глазниц два карих в красных прожилках глаза уставились на меня, полные безнадежной мольбы.

Все тело ее сотрясала дикая дрожь. Ядовитые испарения наполнили воздух тошнотворным чадом. Ее дыхание участилось. Она начала судорожно дергаться, суча руками и ногами в мучительной агонии, как будто пыталась всосать в себя весь воздух, еще остававшийся в комнате. Затем, в новой череде становящихся все неистовее судорог, которые, казалось, довели ее до предела, она издала нечленораздельный крик, перешедший затем в протяжный, хотя и сдавленный шепот боли.

Я почувствовал, что меня вот-вот вырвет.

Эти ли звуки слышал я в темноте и по ошибке принял за похотливые стоны?

И посреди этого таинственного спектакля, разыгравшегося у меня на глазах, я распознал нечто уже знакомое мне по тесту Роршаха. Это была та же самая девочка — те же самые бессильные попытки уйти от опасности. Даже сейчас она старалась отвести беспомощными руками близящуюся беду.

Страх блеснул в ее взоре, когда он встретился с моим. Почти непроизвольно я отвернулся и посмотрел в глубь комнаты.

И тут же я почувствовал чудовищную хватку у себя на горле, как будто его захлестнуло стальной петлей. Но ничего не было...

И когда я обернулся, девочка исчезла.

<p>9</p>

ВТОРОЙ СЕАНС


4 октября

Интервал после первого сеанса — 24 часа


а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ОЖИДАНИЯ


Менее враждебная атмосфера. Большее стремление к сотрудничеству. Отчаянные попытки пациента удержать контроль над темой беседы. Слабеющее сопротивление идее, что ему можно помочь. Нарастающая «переносимость» по отношению к врачу.


б) ВНЕШНОСТЬ И МАНЕРА ПОВЕДЕНИЯ ПАЦИЕНТА


Вид совершенно неожиданный. Широко раскрытые глаза, бледность, почти нескрываемый страх, всклокоченные волосы. Очевидны нарастающий стресс, волнение, невозможность успокоиться. Попытки самоконтроля значительно менее успешны, чем вчера. Я предложил ему пройтись по комнате, если так он будет чувствовать себя раскованнее, или снять пальто, или расслабиться любым другим способом. С сердитым видом он отклонил все эти предложения, утверждая, что чувствует себя превосходно. Позже по ходу сеанса, после того как он освободил себя от бремени своего загадочного переживания, пациент начал вести себя несколько спокойнее, хотя не расслабился ни на мгновение.

На протяжении всего сеанса я замечал, что пациент время от времени оглядывается через плечо. В какой-то момент он встал, подошел к двери, открыл ее, а затем вернулся на свое место, никак не объяснив свое поведение.


в) КЛЮЧЕВЫЕ МОМЕНТЫ СОБЕСЕДОВАНИЯ


Первая часть собеседования была главным образом посвящена фактическому материалу, который по той или иной причине не был затронут на первом сеансе. По собственному желанию пациент заговорил об отношениях с женой, но затем почти сразу же оставил эту тему. Ему трудно было задерживаться на одном предмете подолгу. Подробно рассказал о своих юношеских надеждах, идеалах, политических убеждениях, что в целом укладывается в рамки вполне конвенционального заигрывания с радикализмом шестидесятых, и о своем нынешнем разочаровании, причем здесь с многозначительным видом добавил, что принадлежит к поколению, рожденному в тени Хиросимы и никогда не питавшему иллюзий относительно того, что оно само в силах распорядиться своей судьбой.

Я попытался вернуть разговор к теме взаимоотношений с женой, высказав предположение о том, что их решение не обзаводиться детьми может в какой-то мере объяснить его нынешний пессимизм. Это вызвало у пациента неожиданную вспышку гнева, в ходе которой он засыпал меня статистическими выкладками, свидетельствующими о том, что мир — это выгребная яма, человечество находится на грани катастрофы, атомная война неизбежна и так далее. Я перебил его, чтобы напомнить, что накануне он изображал себя человеком вполне довольным жизнью — довольным вплоть до загадочного происшествия. Он замешкался с ответом, а затем негромко спросил у меня, уж не обвиняю ли я его в том, что он типичный представитель среднего класса, заботящийся только о собственном благополучии, даже если оно возможно только за счет страданий всего остального человечества. Я отверг саму идею, будто я в чем-нибудь его обвиняю, и переменил тему разговора.

Они с женой обо всем на свете спорили, даже ругались, они порой действовали друг другу на нервы, но никогда ни в чем не возникало никаких принципиальных разногласий. С самого начала они решили не обзаводиться детьми. Когда после трех лет супружества этот вопрос всплыл вновь, они серьезно обсудили тему и сошлись на том, что вполне счастливы и так. Примерно в это время пациент купил жене первую собаку. Он признался мне, что, возможно, на подсознательном уровне надеялся на то, что домашнее животное отвлечет жену от «нежелательных мыслей», которых у нее, правда, не было, но могли бы и появиться. Они оба чрезвычайно привязались к своим собакам. Пациент не отрицал, что собаки играли в их семье роль квазидетей, однако упорно предостерегал меня от увлечения подобной линией исследования. Он не убивал своих собак из-за взаимоотношений с женой и их совместного решения не обзаводиться детьми.

На этом месте я воздержался от комментариев. Но на более поздней стадии имеет смысл побеседовать с его женой.


г) ПРЕДЛОЖЕННОЕ ЛЕЧЕНИЕ, РАВНО КАК И НЕПРЕДЛОЖЕННОЕ, НО ОБДУМЫВАЕМОЕ


Я зачитал пациенту слова, написанные кровью на крышке белой коробки, а также карандашом на оборотной стороне поздравительной открытки. Последнюю, по моему настоянию, переслал мне его домашний врач. Разумеется, я не показал пациенту открытку, поскольку она была испачкана в крови, равно как не предупредил его о том, что именно собираюсь прочесть.

Я не спускал с него глаз. Однако живой реакции на текст не появилось. Я спросил его, вкладывает ли он какой-нибудь определенный смысл в загадочное слово «Магмель». Опять никакой реакции. Более или менее такого я и ждал.

В тесте на свободную ассоциацию пациент произнес нижеследующую череду слов: «СТРАХОВКА, ОТКАЗ, СТРАЖНИК, ХРУСТАЛЬ, ПУСТЫНЯ, ПОЖАР, ДОЖДЬ, СПАСИТЕЛЬ, ТЬМА, КЛЮЧ, ПОРОГ, НЕАПОЛЬ, ПЯТНОВЫВОДИТЕЛЬ, ШИРМА, ЗЕРКАЛО...» По мере произнесения этих слов он заметно мрачнел. Выказал признаки раздражения и волнения, начал постоянно оглядываться и тому подобное. Я решил отказаться от продолжения опыта.

Как раз в это время пациент объявил, что ему необходимо сообщить мне нечто важное. Подходы к закодированному материалу обусловили наступление небольшого кризиса, на что я и надеялся. Хотя говорить о «переносе» на данной стадии было бы преждевременно, с самого начала сеанса я подметил в сознании пациента конфликт, в который каким-то образом оказался замешан и я. После короткого вступления на тему о том, почему он не говорил об этом раньше и почему мне не следует воспринимать дальнейшее как бред лунатика, он сообщил мне, что после инцидента с собаками время от времени обуреваем «видениями» тревожащего свойства. Причем видения настолько сильные, что в период их протекания они блокируют все остальные источники восприятия и становятся для пациента единственной реальностью. Они не похожи ни на что, с чем ему доводилось сталкиваться ранее; в этой связи он отдельно упомянул сильнейшие галлюцинации, посещавшие его после приема определенных наркотиков. Он перечислил ряд галлюциногенов, которые ему доводилось пробовать, включая опиум, мескалин и ЛСД, и подчеркнул, что тогдашний эффект не идет ни в какое сравнение с нынешним. Он уверил меня в том, что в настоящее время не принимает ни этих, ни каких бы то ни было других наркотиков (а только снотворное, прописанное ему домашним врачом), равно как не принимал их в сравнительно обозримом прошлом.

Пациент убежден в том, что видения его посещали трижды: 1) в субботу, 29 сентября. После убийства собак во время поездки в город. Кошмарная картина всеобщего хаоса и распада, овладевшая всем его сознанием; 2) во вторник, 2 октября, на собеседовании с доктором Хартман. Неспособность отреагировать на тест Роршаха, а затем зрелище людских толп, пытающихся спастись бегством от бесконечной опасности. Ощущение вселенского ужаса, мирового зла, однако же где-то в отдалении как чего-то, его напрямую не касающегося; 3) прошлой ночью. Пробудившись от тревожного сна, обнаруживает в углу спальни ребенка, которого описывает как живой труп. Этот образ ассоциируется с предыдущим видением.

После каждого из этих инцидентов пациент испытывал чувство потери ориентации различной степени тяжести. И — что более существенно — чувство вины, особенно после первого инцидента. Когда я указал ему на то, что раскаяние из-за расправы над собаками было бы только естественным, он настоял на том, что чувство вины было куда более всеобъемлющим. Хотя и затруднился описать, что конкретно в эти минуты ощущал.

Мне пришло в голову (хотя я и не высказал это вслух), что чувство ответственности за убийство собак (иррациональное поведение) в сочетании с отказом допустить мысль о том, что он психически болен, могло преобразовать конкретную вину в универсальную, а борьба с собственной совестью могла трансформироваться в череду видений, связанных с образами бегства, преследования и травли. Но пациент был тверд как скала в одном отношении, а именно: что единственным способом «выжить» в период видения (он имел в виду нападение в гостиничном номере) был отказ покориться ему всецело, отказ принять на себя всю вину, в том числе и за то, чего он не совершал. Затем с несколько смущенным видом он высказал предположение, что «тяжелое чувство вины», которое ему в конце концов удалось преодолеть, и обусловило появление кровоподтека у него на груди. Правда, сам же заметил, что это, возможно, притянуто за уши.

Я постарался поддержать его в этих догадках, утаив от него, что в состоянии предельной тревоги физическая реакция на иррациональную угрозу как защитное средство является весьма типичной. Я навел разговор на тему гипноза в связи с галлюцинациями пациента и предположил, что под гипнозом нам удастся восстановить видения и исследовать их более тщательно. Это явно пришлось ему по вкусу, потому что такое предложение с моей стороны означало, что я со всей серьезностью отношусь к его наиболее диким жалобам. Он был несколько удивлен тем, что его домашний врач, направляя его ко мне, не сообщил, что я практикую гипнотерапию, однако я уверил его в том, что гипноз уже давно стал рутинной клинической практикой для все растущего числа психотерапевтов. Он сказал, что не имеет ничего против, хотя и выразил тривиальные сомнения относительно того, способен ли он поддаться внушению.


д) ИТОГ СОБЕСЕДОВАНИЯ


Во многих отношениях достигнут реальный прогресс. Пациент существенно продвинулся в своем доверии к психиатру. Множащиеся признаки уверенности в том, что он встретил человека, который сможет ему помочь. Трогательная, едва ли не детская убежденность в пользе нашего сотрудничества, особенно с тех пор, как был упомянут гипноз. Как это часто бывает, само упоминание возможности гипнотерапии произвело врачебный эффект. Как представляется, пациент убежден не только в том, что эксперимент докажет его правоту (то есть докажет, что он душевно здоров), но и что в ходе гипнотического сеанса будет найден ключ к пониманию того, что же именно с ним произошло. Превосходная мотивация. То, что обычно считают неестественным свойством гипноза, а именно так называемое магическое воздействие, представляется пациенту словно нарочно созданным для его «уникальных» обстоятельств. Он ушел от меня успокоенным и почти с нетерпением ожидающим завтрашнего сеанса.


е) ОБЩИЙ ИТОГ


Во всем этом деле есть несколько загадочных аспектов, но на данной стадии я трактую его как мягкий депрессивный психоз. В основе депрессии очевиден давний невроз: страхи пациента отчетливо напоминают те, что мы в пятидесятых называли «термоядерными». В таких обстоятельствах, несмотря на ряд признаков, напоминающих паранойю, гипнотерапия представляется уместной. Дальнейшее использование традиционных методов лечения может вызвать маниакальную депрессию и полную утрату чувства реальности. Чувство вины, скорее всего, коренится в детской травме, подавленной и вытесненной в подсознание в более зрелом возрасте. Могу поспорить сам с собой, что пациент окажется в высшей степени предрасположен к гипнозу.

<p>10</p>

Среда, 4 октября


22.00. Квартировладелица, миссис Ломбарди, толстая, неопрятного вида особа с маленькими любопытными черными глазками, помогла мне выставить вторую кровать за дверь. Я ей сказал, что мне понадобилось место для письменного стола. Она, разумеется, разохалась, но я настоял на своем: или здесь останется кровать, или я. Я также попросил ее убрать ширму. Но тут я хватил через край: ей, ответила миссис Ломбарди, просто некуда девать ее. Как только она вышла из комнаты, я сложил ширму и поставил к стене — там, где раньше стояла вторая кровать. Теперь здесь стало поуютнее.

Ночь прошла легче — главным образом благодаря Сомервилю. Вне всякого сомнения, мне пошло на пользу то, что я был с ним откровенен. Он верит мне: такое ведь разыграть нельзя, а это уже само по себе большое облегчение. Забавно, что еще вчера я считал его подонком. А сейчас все идет к тому, что мое первое ощущение, будто я его уже где-то видел, оказалось если и неверным, то хотя бы возможным. Я хочу сказать, что у нас возникла сильная взаимная приязнь, что конечно же идет на пользу делу. Неприятно только, что, хотя он мне кажется сейчас не таким, как сначала, у меня в памяти нет четкого ощущения его лица. Когда он мне сказал о том, что практикует гипноз, я, понятно, начал изучать его глаза. Они серо-карие с крапинками, ничего в них гипнотического нет. Есть, пожалуй, раздражающая меня привычка медленно помаргивать во время беседы, как будто он постепенно засыпает. А затем вдруг бросает на тебя острый взгляд, как ящерица или какой-нибудь зверек.

Раньше я пытался избегать его взгляда или просто не обращал на него внимания. Вот именно — теперь у него появились глаза.

Я спросил у Хейворта о гипнозе, и он ответил, что и впрямь не о чем беспокоиться. Он и сам прибегает к гипнозу в определенных клинических ситуациях. Именно в связи с этим он и познакомился с Сомервилем. Оба они состоят членами Американского терапевтического и зубоврачебного общества гипномедицины.

Хейворт сообщил мне последние новости об Анне. Она собирается отправиться за океан и пробыть несколько недель у матери в Вене. Билл, разумеется, одобрил этот замысел. Собственно говоря, он сам и подсказал ей его, хотя сам и не признался бы в этом. Я думаю, мне повезло. Хорошо, что она побудет где-то вдали. Просто мне не совсем по вкусу, как конкретно обставлено дело... Такое ощущение, как будто что-то затевают у меня за спиной. Когда я завел речь о том, не встретиться ли нам с Анной перед ее отлетом, хотя бы на пару минут, Хейворт ответил: «Лучше не стоит».

Ну и пошел он. Потолкую об этом с Сомервилем.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>11</p>

Занавески в кабинете Сомервиля были задернуты, свет приглушен. Температура — чуть выше, чем обычно. В остальном все выглядело точно так же, как в прошлые разы. Одна из картин исчезла со стены, и на ее месте висело белое полотно, исчерченное смелыми вертикальными линиями. Выглядело оно достаточно безобидно. Я ожидал найти здесь какие-нибудь сложные приспособления, мигающие фонари, маятники, метрономы. Но ничего подобного не было.

Сомервиль сидел в углу, закрыв глаза, откинув голову на спинку кресла, и слушал Моцарта. Когда я подошел к нему, он спросил, не мешает ли мне музыка, и затем, не дожидаясь ответа, потянулся к проигрывателю и приглушил звук. Он был настроен на дружеский лад, даже более чем на дружеский — болтал со мной обо всякой всячине, что не могло не насторожить меня. Я заметил, что он избегает каких бы то ни было упоминаний о гипнозе. И эти сознательные усилия создать обстановку непринужденности заставили меня занервничать. Через несколько минут он пробормотал какое-то извинение и вышел из комнаты. Забавно, что у меня возникло ощущение, что меня бросили.

Я слышал, что он с кем-то беседует в холле: шепчется, понизив голос, как заговорщик. Но тут же он вернулся в сопровождении ассистентки.

— Мисс Тобин намеревается присутствовать на сеансе, если вы ничего не имеете против. Я всегда предпочитаю, чтобы на сеансе присутствовал кто-нибудь третий — незаинтересованная сторона. Да, кстати, это рекомендованная процедура, но только в том случае, если у вас нет против нее сильного предубеждения.

— Ладно, — после некоторых колебаний пробормотал я, встревоженный мыслью о том, что под гипнозом могу упомянуть интимную роль, которую ассистентка Сомервиля играла в моих грезах.

Я поглядел на девицу. Она покорно сидела, закинув ногу на ногу, сложив изящные руки на коленях, и дожидалась инструкций, которые должны были последовать в зависимости от моего решения. Наши глаза встретились, и она улыбнулась мне — достаточно вызывающе, как будто провоцируя на отказ от ее участия в сеансе.

— Должен разъяснить вам, что мисс Тобин также готовится стать гипнотерапевтом. Разумеется, вы вправе рассчитывать на ее скромность.

— Да нет, просто я не думал, что будет кто-нибудь еще, — весьма вяло возразил я.

— Вспомните, о чем я говорил вам вчера: под гипнозом не может произойти ничего такого, что было бы для вас нежеланным. Если бы мне даже вздумалось заставить вас сделать что-нибудь против вашей воли, это только привело бы к моментальному выходу из гипнотического состояния. Все держится на вашем внутреннем согласии.

— Что ж, — вздохнул я, — не имею возражений.

Да и какое это имело значение? Все равно он мог бы потом предоставить в ее распоряжение результаты сеанса.

— Что касается меня, то я готов, — произнес я с некоторой даже удалью.


Все началось с серии черных полос на белом фоне. В рамке это выглядело бы как одна из картин, висящих на противоположной стене. Я хотел бы спросить у Сомервиля, много ли он выложил за такую штуковину, но потом решил, что шутки сейчас не к месту.

Мне было велено встать лицом к экрану так, чтобы моя переносица находилась на одной линии с его геометрическим центром. Мне объяснили, что, если я сделаю шаг вперед или назад, пусть и самый малый, на экране будет отражен уровень «позиционного отклонения». Я заподозрил, что это чистый розыгрыш, но Сомервиль вроде бы держался весьма серьезно.

Я стоял в нескольких дюймах от стены по стойке «смирно», голова была при этом чуть откинута назад.

— Закройте глаза, — эти слова прозвучали как приказ. — Начинайте дышать глубоко, вдох и выдох, вдох и выдох. Хорошо. Теперь внимательно слушайте то, что я вам сейчас скажу. Это всего лишь тест на вашу способность расслабиться.

Он начал говорить тише и не столь настойчиво, делая между предложениями долгие паузы.

— Представьте себе... я хочу, чтобы вы представили себе, будто вы стоите на вершине башни... высоко-высоко... Вы улавливаете?

— Думаю, да.

Я почувствовал, как его руки легли мне на плечи.

— Нет никакой опасности... нет никакой причины беспокоиться... вы не упадете. Я стою у вас за спиной. Сейчас я уберу руки, и вы почувствуете, что вас качнет назад. Ну вот... Я хочу, чтобы вы успокоились... совершенно расслабились... расслабились... полностью успокоились...

Минуту-другую спустя — Сомервиль между тем молчал — я почувствовал, что меня начало покачивать.

— Ну вот, — в его голосе послышались нотки удовлетворения. — Вы начинаете расслабляться. На экране три, а вот уже четыре дюйма. Это хорошо... Вы чувствуете себя очень расслабившимся... вы слегка покачиваетесь... вы очень расслаблены... вас чуть покачивает...

Вопреки всем моим попыткам, главным образом непроизвольным, держаться прямо, я почувствовал, что клонюсь все сильнее и сильнее. Клонюсь назад.

— Вы клонитесь назад, — теперь его голос вновь зазвучал тверже. — Назад... клонитесь... назад, вы клонитесь теперь назад...

Я потерял равновесие и переставил ногу назад, чтобы не упасть, но мне не о чем было беспокоиться — Сомервиль держал меня за плечи. Борясь за то, чтобы не упасть, я уловил на мгновение легкий запах миндаля.

— Хорошо, Мартин. Прекрасно вы это проделали. А сейчас можете сесть.

Я вернулся в кресло, чувствуя почему-то сильнейшее удовлетворение, как будто мне удалось совершить нечто куда более сложное, нежели не свалиться с ног. Я поглядел туда, где сидела девица. Она углубилась в какую-то книгу и явно не обращала внимания, ни малейшего внимания на то, что происходило в кабинете. Отсутствие ее интереса к происходящему успокаивало и вместе с тем озадачивало и обижало.

Сомервиль сел напротив меня. Перед началом самого гипнотического сеанса нам предстоял еще один тест. Он попросил меня сцепить пальцы обеих рук и сконцентрироваться на этом, сцепить их как можно прочнее и сильнее.

— Мне хочется, чтобы вы ощутили, — сказал он низким и сочным голосом, — что все ваши пальцы соединились, срослись воедино, сплавились в единое целое. Пожалуйста, сосредоточьтесь на этом. Не отвлекайтесь ни на мгновение от ваших рук ни мыслью, ни взглядом. По мере концентрации вы почувствуете, что зазор между пальцами становится все меньше и меньше... пальцы соединяются... все прочнее и прочнее... А пока это происходит, тело ваше становится все более расслабленным... спокойным и расслабленным. Сейчас я попрошу вас разъединить руки. Сейчас попрошу, но еще не попросил. Вам будет довольно трудно сделать это... Но потом я скажу: «Свобода» — и в то же мгновение ваши пальцы расслабятся, а вы почувствуете себя свободно и легко. А пока держите их вместе... сильнее и сильнее... они врастают друг в друга. А сейчас разъединяйте!

Я попытался разжать руки — попытался как только мог, но мне это не удалось. Я еще, помню, подумал: «Что за ерунда?» Но пальцы оставались как будто склеенными.

— Свобода, — произнес Сомервиль, и пальцы отпрянули друг от друга, как случайно столкнувшиеся на улице старинные враги.

— Ничего себе, — я рассмеялся главным образом от удивления. Но испытывал я и некоторое смущение, как будто стал жертвой неожиданной шутки.

— Вы вели себя совершенно естественно, и вам ни о чем не надо беспокоиться. Все это время вы бодрствовали, вы осознавали все, что делали, и все-таки проявили способность расслабиться. Все дело в расслаблении, Мартин. В нем вся загвоздка.

Но я по-прежнему относился к происходящему с определенным недоверием.

В гипнотической технике Сомервиля не было ничего таинственного — ни пронизывающих взглядов, ни эзотерических пассов. Он работал голосом, подгадывая так, чтобы каждая фраза приходилась на мой вдох или выдох. Это было трудно, это было несколько навязчиво, но ни в коем случае не невыносимо. Звук был хорошо темперирован, даже сейчас он стоит у меня в ушах — исполненный благородства и нежности голос, каждым слогом, не говоря уж о слове, обещающий осторожно и безопасно перевести слушателя на другой берег, в то место, откуда навеки изгнаны тоска и боль. Но какая-то часть моего сознания противилась этому приглашению. И Сомервиль наверняка сознавал это. Он еще раз поговорил со мной о мотивации и в конце концов убедил, что, если я хочу успеха процедуры, мне нужно расслабиться и всецело положиться на него.

Мои воспоминания о последовавшем затем сеансе сводятся исключительно к тому, что было на его протяжении произнесено. Хотя я пребывал в полном сознании и помню все, что случилось, — вплоть до того момента, когда Сомервиль предложил амнезирующее вмешательство, — я постепенно утратил представление о том, где нахожусь. Это весьма причудливое ощущение сродни тому спокойному, сумеречному состоянию, которое наступает непосредственно перед сном, когда сознание сбрасывает свою тяжесть и начинает неторопливо взмывать куда-то вверх. И в то же самое время это было крайне концентрированное, крайне захватывающее переживание, вроде того, что наступает, когда читаешь увлекательную книгу или смотришь увлекательный фильм и забываешь при этом обо всем на свете. Мне вовсе не показалось неприятным с легкостью и без страха скользнуть в иной мир, в котором, кроме меня, имел право на пребывание только Сомервиль. И хотя он достаточно быстро выпал из поля моего зрения, перестав существовать физически, однако же его голос сопровождал меня повсюду, куда я ни устремлялся. И во всех этих странствиях голос Сомервиля не следовал за мною, а, наоборот, был впереди и указывал мне дорогу.

— Откиньте голову, — начал он, — закройте глаза и внимательно слушайте все, что я вам скажу. Я хочу, чтобы вы воспринимали каждое мое слово. Следите за тем, каким тоном я говорю, как я выговариваю те или иные слова... Сосредоточьтесь на моем голосе... на моем акценте... на всем, что связано с моей манерой говорить. Ничто иное не имеет значения. Сосредоточьтесь на моем голосе.

Мне хочется, чтобы вы представили себе, будто мы находимся в библиотеке. Тихое, спокойное помещение, уставленное книгами, уставленное с пола до потолка томами в кожаных переплетах. Мы с вами вдвоем стоим у раскрытого окна... смотрим в сад. В конце сада вам видна старая каменная стена, поросшая плющом и жасмином. А за ней — зеленый луг, простирающийся до самого берега... Солнечные лучи играют на воде и отражаются в волнах, то поднимающихся, то опускающихся... Нам тепло, нам уютно, нам нравится стоять здесь. Далеко в море — маяк... Вы его видите? Покажите мне, пожалуйста, где он. Рукой покажите!.. Так, очень хорошо.

У нас под окном балкон. И винтовая лестница ведет прямо с него в сад. А теперь сосредоточьтесь на моем голосе. Нам надо спуститься по этой лестнице... вниз... поворот... и вот мы уже в саду. Мы слышим уже шепот моря... А как печет солнышко!.. В воздухе пахнет чем-то летучим. А вон там, в углу сада, меж двух деревьев, висит гамак... Покажите мне рукой, где он! Очень хорошо. Теперь я попрошу вас подойти к гамаку и лечь в него. Чувствуете, как он качается, пока вы в него укладываетесь? Качается на теплом, еле заметном ветерке. Вы совершенно спокойны. Вы расслаблены... Вы погружаетесь в гамак все глубже и глубже... вы спокойны, вы расслаблены... А сейчас вы спите!

Голос внезапно стал крайне громок, а затем наступило молчание. Как мне показалось, довольно долго я слышал только скрип петель гамака, раскачивавшегося туда-сюда, да сдавленный шум волн, на порядочном расстоянии отсюда разбивающихся о берег. Позже мой вожатый вернулся и повел меня прочь из этой бесконечно тихой обители. Мы, объяснил он, пустились в путь вдвоем, в путь по дороге открытий. Разумеется, мне не придется никуда идти, если мне самому этого не захочется. И в любой момент по моему сигналу мы можем прервать путешествие, или отправиться куда-нибудь в другую сторону, или повернуть назад и вернуться в сад под окном библиотеки. Для этого мне достаточно произнести одно слово — самое обычное слово, но путь, он предупредил меня, будет легок далеко не всегда и не повсюду. Этот путь поведет нас по складкам мантии тьмы, закрывающей лик Неизведанного, в самые глубины моего подсознания... Нет, бояться тут нечего. Свет истины будет сопровождать нас, и вдвоем мы сумеем найти то, что ищем, а затем уже без боязни возвратимся в свое прибежище в саду.

То, что последовало за этим пусть и высокопарным, но гипнотически весьма эффективным вступлением, шло путем постепенной разрядки эмоционального напряжения. Тщательно воссоздав макет (в театральном смысле) и образность моих видений в той мере, как я их ему описал, Сомервиль начал восстанавливать обстоятельства, в которых видения мне являлись. Постепенно он возвратил меня к тому субботнему утру, когда я убил собак. Он провел меня по тем местам, где меня в первый раз одолела галлюцинация. Он усадил меня за стол к доктору Хартман и велел решать тест Роршаха. Он разбудил меня ночью во вторник и повел в угол комнаты на Мулберри-стрит — туда, где стояла ширма... И в каждой из обстановок он задавал мне вопросы о том, что я видел, что помню, что чувствовал. Но ответы были неизменно обескураживающими. Я ничего не знал.

Мы возвратились в сад возле библиотеки.

И снова я лежал в гамаке и слушал шум волн. Я ощущал запах жасмина и плюща, и солнце жарко дышало в лицо.

— Почувствуйте, как тепло, которое вы вдыхаете, растекается по всему вашему телу. От ног к животу... к груди... в голову... вы расслабляетесь, вы становитесь раскованны, более и более раскованны. А когда вы выдыхаете, тепло исходит из ваших рук и проникает в кончики пальцев... в самые кончики. Вы чувствуете, как расслабились все мышцы вашей шеи. Расслабились и налились тяжестью. Вы расслаблены и спокойны. С головы до пят вы сейчас совершенно расслаблены. Ваше сознание спокойно. Вы слышите только мой голос... Слышите только то, что я говорю...

А теперь, Мартин, мы возвращаемся... мы возвращаемся...


И ставни рухнули.

Начиная с этого мгновения я ничего не помню. Все дальнейшее основано на магнитофонной записи.

По окончании сеанса Сомервиль передал мне кассету — по его утверждению, полный текст нашей беседы — и объяснил, что ему хотелось бы, чтобы я сам еще раз все это прослушал. Он не сообщил мне, однако же, что удалил с кассеты часть записи. Лишь несколько недель спустя я обнаружил, что запись подверглась его цензуре и, руководствуясь этими соображениями, он заблокировал часть моей памяти во время гипнотического сеанса: он решил, что я еще не созрел для того, чтобы в состоянии бодрствования воспринять все сказанное без купюр. И скорее всего, он был прав. Я воспроизвожу сейчас запись, восстанавливая ранее опущенные в ней места. Это, возможно, нарушает хронологическую последовательность, но зато позволяет понять, как именно Сомервиль обходился со мной впоследствии и почему.

— Мне хочется, чтобы вы представили себе, — продолжал голос, — число, соответствующее вашему нынешнему возрасту. Вам не надо ничего говорить, но когда представите это число, поднимите руку... Хорошо. Теперь, когда я начну считать в обратном порядке, начиная с тридцати трех, вы будете представлять себе каждое произнесенное мною число и будете становиться в соответствии с этим все моложе. Каждое число будет означать ваш нынешний возраст. Тридцать два... Тридцать один... Тридцать... По мере того как я считаю, ваши воспоминания становятся все более отчетливыми. У вас перед глазами встают картины из прошлого. И на протяжении всего времени ваша память становится все яснее и яснее.

Он начал обратный отсчет, делая перерывы секунд по тридцать между числами.

— Двадцать два... Двадцать один... В каждый возраст, который я называю, вы входите по-настоящему и полностью. Вы увидите себя двадцатилетним... Вспомните, каково это... Девятнадцать... и все время вы становитесь все моложе и моложе.

Вы возвращаетесь в отрочество, а память ваша становится все лучше и лучше. По мере того как мы продвигаемся в глубь времени, я прошу вас, поднимите руку, когда мы достигнем возраста, в котором произошло нечто важное. Четырнадцать... тринадцать... двенадцать... нечто вас потрясшее... одиннадцать... нечто, о чем вы старались забыть... а теперь вспоминаете... девять... теперь вспоминаете совершенно отчетливо.

Сколько вам лет, Мартин? Я жду ответа.

— Девять с половиной.

Голос, звучащий издалека и крайне неуверенно, — мой собственный. Это голос взрослого мужчины, имитирующего голос ребенка.

— Где ты?

— Дома, у нас дома.

— Опиши мне, как выглядит этот дом.

— Он красивый.

— Чем ты сейчас занимался?

— Идет дождь. Я промок. Если мама поймает меня, мне попадет. Не говорите ей ничего, пожалуйста.

— Ладно, я никому не скажу. А где ты был?

— Удил рыбу у Джонсонов. Пошел дождь, и я побежал домой. А они побежали тоже.

— Кто это они?

— Собаки, кто же еще? Я велел им убираться. Я кричал на них, а они меня не слушали.

— А где они сейчас?

— Убежали!

— Все убежали?

— Мне страшно...

— Чего тебе страшно?

— Темно... дождь... все скребется... стучит... ой... дождь...

— А кроме тебя кто-нибудь в доме есть?

— Никого. Только Мисси. Это дочка Цу-лай. Цу-лай нам готовит и моет полы. Но Мисси нельзя приходить сюда без нее.

— А где твои родители?

— Мама в гостях у миссис Гринлейк, а папа на службе.

— А братья?

— В школе. В Бостоне. Мы тоже туда скоро вернемся.

— А тебе этого хочется?

— Наверное, да.

— Продвинемся чуть-чуть, Мартин. А чем ты занимаешься сейчас?

— Ничем... Играю с деревяшкой. Я нашел ее в сарае.

— А почему ты плачешь, Мартин? Что тебя расстроило?

— Он все время воет.

— Ты имеешь в виду Джефа?

— Не перестает. Не перестает. Все убежали, а он воет. Он скребется в дверь. Он хочет войти. Спрятаться от дождя.

— А сейчас он убежал?

— Я его впустил. Но он...

— Ты впустил его в дом?

— Я впустил его с черного хода. Я повел его в сарай и велел Мисси приглядеть за ним. Но она не стала, она сказала, что ей неохота. Она сказала — она на меня пожалуется. Он перепачкал мокрыми лапами весь дом. Он прыгнул на кушетку, но я сам ее почистил. Никто не узнает.

— Я никому не скажу. Мне ты можешь доверять. Со мной все в порядке. Но где сейчас Джеф?

— Куда-то убежал. Мисси выгнала его. Я на нее взбесился. В самом деле просто взбесился.

— Вот как?

— Я позвал Джефа, а он не прибежал. Я велел ей раздеться... (Пауза.) Я копал, копал, а в яму все время лилась вода. Быстрее, чем я копал. Я бросил копать и положил лопату на место. В сарай.

— А зачем ты рыл яму?

— Чтобы закопать ее одежду. Чтобы никто ее не нашел.

— Мартин, а где сейчас Мисси?

— Не знаю. Не там, где я ее оставил. Она уползла куда-то в угол. За мешки. Она вся дрожала, и глаза у нее были белые-белые. Я не мог на нее смотреть. Я еще раз ударил ее лопатой. Еще и еще раз. Тогда она перестала дрожать. На полу появилась лужа крови, и ее начали пить муравьи. Я засыпал их землей. А потом выволок Мисси на улицу. Под дождь. За ноги. Она тяжелая. И за ней повсюду кровавый след. Но дождь его смыл. Я оттащил ее в кусты около ограды. Теперь ее съест леопард.

Пауза.

— А почему ты убил ее, Мартин?

— Не знаю.

— Так как на нее взбесился?

— Не знаю.

— Или ты так боялся, что отец узнает о том, что ты пустил в дом собаку и что ты был на ферме?

— Я не хотел делать этого. Мисси была моим другом.

— А почему ты так разозлился? Потому что выл Джеф?

— Не знаю... но я должен был спасти ее. И Джефа тоже. Мы ведь остались одни. Остальные исчезли.

— Ты хочешь сказать, что испугался, потому что остался один? Или это была какая-то игра?

— Не знаю. Они все умерли — все люди, все звери, все на свете.

— Как это умерли?

— Не знаю... было темно... и потом мама... Мне хотелось к маме.

— А когда все умерли?

— Давным-давно. Не знаю... я не хотел... я не виноват... Не оставляйте меня, пожалуйста!.

— Все в порядке, Мартин, тебе нечего бояться. И больше тебе ничего не нужно говорить. Ты со всем замечательно справился. Тебе нечего бояться... Ты в полной безопасности... А сейчас мы вернемся. Вернемся в сад. Вернемся в библиотеку. Ты опять лежишь в гамаке. Спокойный, расслабившийся, спокойный... Теперь можешь здесь немного отдохнуть.

Настала долгая пауза, и магнитофон воспроизвел только мое глубокое и равномерное дыхание.

Книга вторая

Белая коробочка

<p>1</p>

Четверг, 5 октября


21.00. Он сказал, что не наступит похмельного эффекта — и он не наступил. Я почувствовал себя усталым, и у меня заболела голова, но такое могло произойти по любой причине, например в результате поездки на метро с 96-й улицы. Добравшись наконец сюда, я проглотил пару таблеток экседрина и выпил приличную порцию виски.

Виски, однако, не пошло впрок, поэтому я попытался перелить его из стакана в бутылку. Большая часть напитка в итоге оказалась на ковре миссис Ломбарди. Тут я и заметил, что у меня дрожат руки. Сомервиль сказал, что «минимальная реакция» может иметь место.

Сейчас я лежу в постели и жду, когда сработает снотворное.

Дрожь перешла теперь на мое левое веко, впрочем, едва заметная: я только что сверился с зеркалом.

Надо выйти купить что-нибудь поесть: у меня во рту ничего не было с самого завтрака, но просто нет сил. А сама мысль о том, чтобы посидеть в одиночестве в каком-нибудь ресторанчике по соседству... ну, скажем, в том греческом, на Макдугал-стрит, в который Анна затаскивала меня всякий раз, стоило нам оказаться в окрестностях Вилледжа... Там наверняка спросят, почему ее со мной нет, может быть, даже вежливо осведомятся о том, как поживают наши собачки... Вот только этого мне и не хватало!

Я не разговаривал и не виделся с Анной уже шесть дней — самый длительный перерыв за все годы брака.

Пока у меня не начали слипаться глаза, займусь-ка я заметками о сегодняшнем сеансе.

Что касается гипноза... Да насрать на это, я прекрасно помню, что произошло, да вдобавок все еще записано на кассете. Сомервиль дал мне ее, буквально втиснул в руку. Он посоветовал несколько раз прослушать ее — может быть, сказал он, это мне кое-что подскажет. Он даже одолжил портативный «Сони».

Пребывать в состоянии гипноза не так уж скверно. В каком-то смысле даже приятно — как будто тебя в шутку забрасывают мелкими камешками. Но факт остается фактом: ничего путного из этого сеанса не вышло. Попытка Сомервиля проследить мои «видения» до их источника окончилась полной неудачей.

Сегодня утром я разговаривал по телефону с Хейвортом. Я спросил у него, не стоит ли мне все-таки попробовать связаться с Анной до ее отъезда в Европу в эту субботу. Но он сказал, что она, несмотря ни на что, не готова со мной встретиться. Данное «несмотря ни на что» должно звучать для меня обнадеживающе.

Я понимаю, что Хейворт делает все, что в его силах, чтобы не дать нам встретиться. Не то чтобы я обвинял его в этом — он уверен, что действует в ее интересах, это ясно. По мнению Сомервиля, чем дольше мы с Анной будем воздерживаться от встречи, тем болезненнее она будет. Я чувствую, что он прав. Я сказал, что мне очень хочется повидаться с нею, пусть хотя бы на пару минут. Он обещал поговорить об этом с Хейвортом.

Одному Богу известно, как я по ней тоскую.

Здесь жарко. Виски, пролитое на ковер, воняет на всю комнату. Мне нужно подышать свежим воздухом. Может быть, действительно выйти и купить что-нибудь поесть.

Но голода я сейчас не чувствую. И слишком устал, чтобы куда-нибудь идти. И веко у меня все еще дергается, хотя и чуть меньше. Я чувствую себя хорошо. Я расслаблен.

Сомервиль особо подчеркивал: «Прослушайте кассету и скажите мне, что вы об этом думаете».

— Прослушайте, — сказал он. — Прослушайте.

Но его «Сони» стоит на столике у окна, и с постели до него не дотянуться.

Никак не дотянуться.


00.45. Час назад я проснулся. Я хорошо поспал. Глаза открылись без малейшего усилия воли. Я сразу же совершенно проснулся.

Долгое время я лежал не шевелясь и осматривал комнату. Свет был включен. Я лежал одетый. Блокнот и авторучка находились в постели возле меня. Должно быть, заснув, я их выронил. От авторучки на простыню натекла небольшая клякса.

Я был несколько встревожен, помня о том, что произошло здесь прошлой ночью. Но на этот раз я спал без сновидений. Сам не понимаю, почему вдруг проснулся. И в уборную мне не хочется. Наверно, меня разбудил свет.

Я выключил его и попытался опять заснуть.

Лежа во тьме, я почувствовал, что, кажется, забыл что-то сделать. Почувствовал какую-то неуверенность.

На следующей неделе предстоит важное совещание. Мне надо сделать доклад на тему о необходимости отказа от выпуска больших компьютеров и перехода на изготовление маленьких и дешевых карманных процессоров. Этот доклад будет иметь определяющее значение в моей служебной карьере. Еще неделю назад я был всецело поглощен мыслями о нем. А сейчас я к этому совершенно равнодушен.

Я решил встать и немного почитать, но сосредоточиться оказалось просто невозможно. Я закурил и попытался составить перечень того, что мне необходимо сделать — какие письма написать, какие счета оплатить, разобраться с парковкой машины Анны, довести до конца кровельные работы... Но все потеряло малейшее значение.

Я не мог понять, что именно меня отвлекает. И волнует.

Затем осознал, что я подхожу к столу и включаю магнитофон.

Помещение наполнилось оркестровой музыкой. Мне показалось, будто я включил коммерческий канал телевидения. И еще я подумал, что Сомервиль дал мне не ту кассету. Но затем я распознал в музыке симфонию Моцарта, которую он слушал перед нашим сеансом.

Музыка вскоре начала стихать, как будто кассету искусно перемонтировали, и диминуэндо перешло в медовый баритон Сомервиля. Непроизвольный комический эффект заставил меня рассмеяться. Вернее, чуть было не заставил.

Потому что что-то меня в последний момент удержало.

— Закройте глаза, — произнес магнитофон. — Дышите глубже. Вдох и выдох, вдох и выдох... Хорошо. А теперь внимательно слушайте то, что я вам скажу. Это всего лишь тест на вашу способность расслабиться...

Все точь-в-точь так, как я запомнил.

Мой собственный голос, когда мне случилось заговорить, звучал тонко и нервозно, звучал крайне неуверенно. И чем глубже я погружался в транс, тем очевиднее становилась эта неуверенность.

Я прослушал запись до конца, не придавая ей особого значения. Мне пришло в голову, что я, возможно, еще не полностью преодолел последствия гипноза. Ближе к концу записи, там, где Сомервиль возвращает меня в сад под окном библиотеки, я не помню, как он вывел меня из транса.

До этой минуты я сидел на краю кровати. Забавно, что мне почему-то не хотелось подходить к магнитофону слишком близко. Но, когда Сомервиль начал завершать сеанс, я пересел в кресло у столика с магнитофоном.

— Мышцы шеи расслаблены, отяжелели... расслаблены и спокойны. С головы до пят вы совершенно расслаблены. Ваше сознание спокойно. Вы слышите только мой голос. Слышите только то, что я вам сейчас говорю.

И в этом месте — долгая пауза.

— А сейчас мы возвращаемся, Мартин. Мы возвращаемся...

И здесь — обрыв. Я подождал возобновления звука, но он не возобновился. Кассета пошипела и завершилась полным молчанием. Ничего, даже звука дыхания не было слышно.

Слегка раздраженный, потому что эту-то часть мне на самом деле и хотелось прослушать, я переключил магнитофон.

И все повторилось с самого начала.

— ...Чтобы вы погрузились в гипнотическое состояние, сосредоточились на моем голосе... с каждым вдохом... глубже, потому что мы намерены предпринять путешествие в глубь времен.

А сейчас, Мартин, я начну медленно считать от восьми до нуля. И, как в прошлый раз, вы будете представлять себе каждое из этих чисел и становиться соответствующего возраста. Когда я скажу «один», вы почувствуете, что вам один год. А когда я скажу. «Дальше, еще дальше назад», вы почувствуете себя спокойным и расслабившимся, еще спокойнее, еще расслабленнее, еще умиротвореннее, чем до того.

Вы постепенно обнаружите, что у вас сохранились воспоминания о том, чего вы не знали прежде, — воспоминания о других краях, о других временах... Но бояться этого, Мартин, не надо...

Когда я произнесу «ноль», вы погрузитесь в глубокий, очень глубокий сон.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>2</p>

— Где вы сейчас? Вы меня слышите? Где вы сейчас?

— Ах... бегу (неразборчиво)... ку... аба...

— Куба? Отвечайте по-английски. Где вы?

— Куаба. Город называется Куаба.

— А как вас зовут?

— Не знаю... не могу вспомнить.

— Сосредоточьтесь на своем дыхании. Сейчас я сосчитаю от трех до нуля, и на счете «ноль» вы вспомните свое имя. Три, два, один... Все, что придет вам в голову. Все что угодно. Ноль.

— Я вижу буквы П. Г. Ф. Это мои инициалы.

— А как они расшифровываются?

— Перси... Гарисон... Фаукетт. Фамилия Фаукетт.

— Хорошо. (Пауза.) А где находится Куаба?

— В Мато-Гроссо. В верховьях Рио-Парагвай. Последний форпост цивилизации, если вам угодно.

— Вы можете описать это место?

— Жалкая дыра. И самые жалкие, самые нищие люди во всей Бразилии. Торчу здесь уже несколько недель... бесконечные отсрочки. Эти чертовы бюрократы... Чем скорее я отсюда выберусь, тем лучше.

— А куда вы отправитесь?

— В глубь страны, на север. Север — это наше направление, а больше никому ничего знать не обязательно.

— Чем вы занимаетесь в данную минуту?

— Мы сидим на веранде отеля «Гама». Ждем, когда приведут мулов. Этот несчастный враль Федерико обещал обеспечить их еще две недели назад.

— А кто там с вами?

— Джек, мой старший сын... и Рейли. Рейли Риммель, его приятель из Англии. Они оба в нашем деле новички, но задатки у них отменные — превосходное физическое состояние плюс молодость. Молодость облегчает адаптацию. Несколько месяцев пути закалят их в должной мере.

— А сколько вам лет?

— Пятьдесят семь. Собственно, многовато для таких дел, но это мой долг.

— А почему это ваш долг?

— Моя последняя экспедиция. Конец поисков, занявших всю мою жизнь. Если я и на этот раз не достигну того, что мне нужно, значит, все мои труды в Южной Америке пошли прахом.

— А можете ли вы мне сказать, что именно ищете?

— Я не скрываю того, что я ищу. Нам необходимо найти город, затерянный в джунглях. Я называю его «Z».

— А что вы рассчитываете найти в этом городе?

— Остатки древней цивилизации. У меня есть основания полагать, что город по-прежнему обитаем. Причем живут там потомки его основателей. Уже долгие века, целые тысячелетия они таятся от мира... в непроходимых джунглях, защищенные от непрошенного вторжения окрестными племенами дикарей. Так что ставки не в нашу пользу. Но я лучше, чем кто бы то ни было другой, понимаю степень риска. А сейчас, когда все остальные погибли, только мне известно, где найти «Z». Если мы не вернемся, никому в голову не придет искать нас. Но я не боюсь неудачи.

— А как насчет Джека и Рейли? Они понимают, чем рискуют?

(Пауза.)

— Я бы предпочел совершить это путешествие в одиночку, но, к сожалению, это не в моих силах. Я уверен, что на Джека могу положиться. В чрезвычайных обстоятельствах он не подведет, а Рейли так или иначе последует его примеру.

— Но они отправились с вами добровольно, не так ли?

— Разумеется. Они рассматривают экспедицию как самое увлекательное приключение в своей жизни. Джеку не терпится пуститься в путь даже больше, чем мне. Он целыми днями упражняется в стрельбе и совершает тренировочные переходы, хотя жара стоит просто невыносимая. У них обоих ноги разбиты, ступни Рейли обмотаны пластырем.

— И скоро вы надеетесь начать экспедицию?

— Со дня надень... как только достанем мулов. Запас провианта у нас достаточный. Пеоны будут сопровождать нас до Бакари-Пост, а там мы их отпустим и дальше пойдем одни.

— Вы втроем?

— И собаки.

— Собаки?

— Я купил пару собачонок на рынке неделю назад. Откликаются на имена Пастор и Чулим. Породы в них не заметно, но отваги хоть отбавляй. Они нам пригодятся, можете мне поверить.

— А какой сейчас месяц? Какой год?

— Апрель... тысяча девятьсот двадцать пятого.

— Через несколько минут я попрошу вас перенестись вперед во времени. Вы спокойны и расслаблены. Сейчас вам надо сосредоточиться на собственном дыхании. Я опять проведу обратный отсчет, и при счете «ноль» вы перенесетесь на месяц вперед.

— Три... два... один... ноль. (Пауза.) Можете ли вы сказать мне, где сейчас находитесь?

— В лагере Мертвой Лошади.

— Что вы там видите?

— Кости, побелевшие кости... Я вижу их на поляне в нескольких ярдах отсюда. Здесь пала моя лошадь в тысяча девятьсот двадцатом. Моя предыдущая экспедиция. Бедный мой Браво. Мне пришлось тогда повернуть назад.

— А сейчас у вас все в порядке?

— Да, если бы не эти чертовы мухи. Они кусают нас днем и ночью. Мухи, а кусаются, как осы, и при этом они такие крошечные, что пробираются через москитную сетку. Боль буквально сводит с ума. Они следуют за нами повсюду. Мерзкие твари... Прошлый раз они не были настолько невыносимыми. Должно быть, мутировали. Все время льет дождь, но для данного времени года довольно жарко. Я потею куда больше обычного. Слава Богу, через несколько дней мы выберемся из этого проклятого места.

— А что вас ждет впереди?

— Сплошные джунгли. Через пару недель нам надо будет вступить в контакт с местными племенами. И вскоре после этого, как я надеюсь, мы доберемся до водопада.

— Еще одна веха? Из прошлых экспедиций?

— Нет, с завтрашнего дня мы вступаем на совершенно неизведанную территорию. Водопад — наш первый ориентир на пути к «Z».

— А как вы найдете его в джунглях? Вы идете по реке?

— Нет. Но мы ориентируемся по компасу. Я услышал о водопаде от индейцев племени бакари несколько лет назад. Но больше никто об этом не знает...

— Не бойтесь, я никому не скажу.

— Они сказали мне, что шум воды слышен с расстояния пяти миль. У подножия водопада в реке стоит белое изваяние, высеченное из цельной скалы. Индеец рассказал и о каменной башне в окрестном лесу. Она его испугала. Он увидел в ее окне свет. Но индейцам племени бакари и следует бояться тамошних мест — это самый центр обитания племени морсегос. А морсегос и бакари — заклятые враги. Морсегос — примитивные троглодиты, живущие в хижинах в чаще леса и выходящие на охоту и разбой только ночью. Другие племена называют их «летучими мышами».

— А вы рассчитываете с ними поладить?

— Это не имело бы никакого смысла. Мы постараемся уклониться от встречи с ними.

— Как же это вам удастся, если вы проникнете на их территорию?

— У меня большой опыт общения с лесными индейцами. Теперь, когда пеоны ушли, мы путешествуем налегке... меньше мулов, меньше шума... Если нам повезет, морсегос к нам не прицепятся.

— А как проявляют себя Джек и Рейли?

— Трудновато им приходится, но в целом они держатся молодцом. Джек в превосходной форме, он становится все сильнее и сильнее с каждым днем.

— А Рейли?

— У Рейли по-прежнему неприятности со ступней. Чудовищно распухла. Вдобавок ко всему он расчесывает укусы... А я предупреждал его. Когда он сегодня, собираясь помыться, снял носки, куски кожи сошли вместе с шерстью. И на руке у него какая-то дрянь. И мне не нравится, как она выглядит.

— А он в состоянии идти дальше?

— Ничто не заставит его повернуть назад. Сейчас у нас достаточно пищи и нет никакой нужды идти пешком. Правда, я не знаю, как долго это продлится. Настоящие испытания только начинаются.

— А как насчет собак? Они по-прежнему с вами?

— Да!.. С ними все в порядке, хотя Пастор немного прихрамывает. Но я думаю, он дурит, чтобы его пожалели.

— Я собираюсь попросить вас перенестись во времени еще раз. Когда я скажу «ноль», пройдет еще месяц. И вы скажете мне, что делаете. И что видите.

— Полная тьма... тьма, как в аду... Должно быть, еще ночь... но уже пора прерывать привал... пора отправляться...

— Вы приблизились к цели? Вы нашли водопад?

— А этот шум... разве вы его не слышите? Судя по всему, сегодня...

— Нет, я ничего не слышу. А что это за шум?

— Мне на мгновение показалось... Вечно одно и то же. Грохот никогда не прекращается, как будто по дороге проходит целая армия. Я слышу этот шум уже целую неделю, но он не становится ближе.

— А в каком направлении вы идете?

— Сейчас уже не поймешь. Кажется, северо-запад. Шум водопада повсюду, со всех сторон... Иногда вытворяет шутки — звучит маршевой музыкой или детской песенкой. Но я его скоро найду. На этот раз мне удастся. Я не имею права предать их.

— А почему вы не ориентируетесь по компасу?

— Мне пришлось с ним расстаться. Без него у них не было бы ни малейшего шанса.

— Что вы имеете в виду? У кого не было бы ни малейшего шанса?

— У Джека и Рейли. Мне пришлось их отправить назад, на Бакари-Пост. Через две недели после того, как мы покинули лагерь Мертвой Лошади.

— Все в порядке, не торопитесь.

— Мулам нечего было есть, и пришлось от них отказаться. Мы взвалили поклажу на плечи и отправились на реку пешком. Но нога у Рейли все не заживала... Я пытался заставить их повернуть обратно, но они не хотели и слышать об этом. И нас продолжали преследовать мухи — целые полчища мух. Нога у Рейли становилась все хуже и хуже. Началась гангрена. К этому времени мне уже не понадобилось уговаривать Джека: было ясно, что Рейли умрет, если ему не окажут помощь. Они оставили мне собак и немного провизии. Если им повезет, они доберутся до Бакари-Пост... теперь уже со дня на день.

— А почему вы не вернулись вместе с ними?

— Почему не вернулся? Потому что у меня не было выбора. Мой долг довести это дело до конца. Я мог бы проводить их до Бакари-Пост... Да, мог бы. Это увеличило бы их шансы. Но я этого не сделал. И тот, кому ведомы подобные страсти, поймет почему. Всю мою жизнь чем я только не жертвовал, чего только не требовал и от себя и от других — и все во имя этой минуты! Отступиться сейчас, когда я уже так близок к своей цели, уже настолько близок...

— Что вы намереваетесь предпринять?

— Становится светлее. Я более или менее ясно вижу деревья. И длинные, спутанные ветви лиан... Скоро рассветет. Какой-то дьявольский туман, словно покрывало, надо всем лесом... Такую красоту он скрывает от взгляда!

Слушайте!.. Нет, показалось. Это ночная птица. Самый ничтожный звук привлекает мое внимание. Если и есть здесь какая-нибудь съедобная тварь, передвигается она быстро и бесшумно.

— А ваши припасы уже на исходе?

— Вчера я съел последнюю лепешку и несколько земляных орехов. Потратил целый день на поиски пищи. Позавчера я подстрелил тукана, но Пастор и Чулим добрались до него первыми. Они, бедняги, оголодали ничуть не меньше моего. Я решил, что если и сегодня не найду какой-нибудь пищи, то мне придется... они все равно уже одичали. Вопрос стоит так: кто кого?

— Вы собираетесь убить собак?

— Обеих сразу... так оно будет проще. Они так отощали, что и проку от этого почти никакого не будет. Но если я не поем завтра, то у меня не хватит сил идти вперед.

— Теперь слушайте меня внимательно, это очень важно. Сосредоточьтесь на собственном дыхании. Хорошо. Я хочу, чтобы вы перенеслись во времени к тому моменту, когда вам придется убить Пастора и Чулима. Три... как и прежде, до нуля... два... один... ноль...

Опишите мне, что сейчас происходит.

— Они наблюдают за мной. У леса полно глаз. Я в этом уверен... Это всегда так бывает. Сейчас только вопрос времени. Скоро стемнеет. И тогда они на меня набросятся.

— За вами наблюдают собаки?

— Нет, индейцы. Морсегос.

— А где собаки? Вы их...

— Нет, у меня не хватило духу.

— И они по-прежнему с вами?

— Кто? Пастор и Чулим? Убежали.

— И вы не попытались убить их?

— Я не мог... Я просто не мог это сделать. Они убежали от меня, потому что не было пищи.

— Вы в этом уверены? Это чрезвычайно важно.

— Абсолютно уверен.

— Хорошо. А теперь перенеситесь во времени еще на несколько часов вперед. (Пауза.) Чем вы сейчас занимаетесь?

— Иду... передвигаюсь... крайне медленно... тропа очень трудная... заставляю себя... пересиливаю на каждом шагу... отдыхать нельзя... но идти больше не могу... хочется лечь... но нельзя... нельзя... они за мной следуют.

— Кто? Кто за вами следует?

— Я их не вижу, но они повсюду. Если я найду дорогу, может быть, у меня появится шанс. Я слышу водопад, теперь звук уже совсем близко. Он подобен грому. Свет! Впереди, за деревьями, вспыхнул свет! О Господи, это конечно, башня! О Господи, я дома, я наконец дома!

Нет! Пожалуйста! Не сейчас! Дайте мне дойти. Они... Господи Всемогущий... Помоги мне, помоги... позволь мне дойти... Нет, нет!

— Что вы видите? Расскажите мне.

— Повсюду тьма... полная тьма... тьма...

<p>3</p>

ТРЕТИЙ СЕАНС


5 октября

Интервал после предыдущего сеанса 24 часа


ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ СООБРАЖЕНИЯ


Я отложил расшифровку магнитофонной записи, чтобы дополнить историю болезни неформальными заметками о жене пациента, которая сегодня утром (6 октября) пришла поговорить со мной по собственной инициативе. Свидание наше состоялось по несколько нервическому настоянию доктора Хейворта. В ее облике и поведении сквозила подавленность, хотя в общем и целом она владеет собой куда лучше, чем мне дали понять предварительно. Яркая, красивая молодая женщина, она хорошо, хотя и подчеркнуто строго одета (глухие, темные цвета), не пользуется или почти не пользуется косметикой и на протяжении всего визита не сняла ни пальто, ни шляпку. Однако же выражение тщательно скрываемого отчаяния у нее на лице не позволяло усомниться в том, что она испытала да и по-прежнему испытывает сильнейший стресс. У меня создалось впечатление, будто она возлагает на саму себя часть ответственности за происшедшее, причем, возможно, сама того не ведая.

Она сильно противится идее о том, что ее муж серьезно болен. Она озабочена тем, как идут у него дела, спрашивает, как он без нее управляется, достаточно ли хорошо за собой следит. Но во всех остальных отношениях пытается создать впечатление, будто она к нему совершенно равнодушна, особенно что касается его психического состояния, лечения и так далее. Очевидно, отдельную проблему для нее представляет то, что она, возможно, по-прежнему любит пациента невзирая на то, что он совершил. Зыбко и уклончиво завела речь о том, что считает своим «супружеским долгом». Мне кажется, что ей станет легче, если она придет к мысли, что ее муж и в самом деле болен.

Я высказал это, но она проигнорировала мои соображения. Однако вскоре задала вопрос, не поможет ли делу ее возможная встреча с ним. Она явно заколебалась, а я отреагировал с должной осторожностью, дав ей понять, что в таком случае она подвергнет себя эвентуальному риску. Я также напомнил ей, что против свидания возражает доктор Хейворт. Никак не объяснив ей причины моих предостережений, то есть не упомянув ни о гипнозе, ни о регрессивной терапии, я сказал ей, что супруг может показаться ей сильно переменившимся, что он может отнестись к ней весьма странно. Когда она глухим и безнадежным голосом спросила, что же в таком случае от него можно ожидать, я еще раз повторил ей, что считаю Мартина Грегори серьезно больным.

Прощаясь, она поблагодарила меня, но не слишком уверенно. Я спросил, полагает ли она, что у нее достаточно сил, чтобы выдержать свидание с ним до ее отъезда в Европу, и высказал собственное мнение о том, что лучше бы подождать до ее возвращения оттуда. Она несколько рассеянно ответила, что, разумеется, любит и всегда будет любить мужа независимо от того, что он сделал, и что конечно же повидается с ним.

Именно на эту реакцию я и рассчитывал.


а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ОЖИДАНИЯ


Пациенту значительно лучше, напряжение спало. Нарастающая доверительность как результат психологической обработки перед сеансом гипноза. Отсутствие терапевтического вмешательства.


б) АТМОСФЕРА


Готовность к сотрудничеству. Некоторая нервозность, но вполне понятная.


в) ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ


Пациент сразу проявил высокую восприимчивость и без труда достиг как медиумического, так и сомнамбулического состояния. Как я предполагал, несколько воинственная самооценка как человека независимого и уверенного в своих силах сочетается на подсознательном уровне с интенсивной потребностью в воздействии чужой воли. Транквилизирующий эффект гипнотического состояния быстро позволил сломить сопротивление инквизиторскому по своей природе характеру вступления. Духовное соитие с психиатром было с облегчением воспринято. Как представляется, пациент с благодарностью принял предложение покинуть свой омраченный тревогами психический мир. Невроз этому не столько мешал, сколько способствовал. Характер дыхания и другие физиологические корреляты указывают на то, что временное отвлечение от реальной жизни во имя лечения воспринимается весьма положительно.

1. Видения: после успешно проведенной вступительной процедуры неспособность пациента восстановить под гипнозом свои фантомы оказалась загадочной. О сопротивлении не могло быть и речи, тем не менее его подсознание каким-то образом блокировало все мои вопросы. По-прежнему не исключена вероятность того, что так называемые видения пациента являются на деле вызванными наркотиком галлюцинациями или же плодами фантазии.

2. Регрессия до девятилетнего возраста: история, уже известная со слов пациента, о собаках на Филиппинах (первый сеанс) пересказана несколько иначе и с в высшей степени драматической развязкой (убийство девочки Мисси). И хотя внешним поводом послужил отказ Мисси приглядеть за Джефом, что вызвало у мальчика убийственную ярость, подлинный мотив должен быть иным, однако не связанным с семейными обстоятельствами.

3. Регрессия в предшествующее существование: ключом ко всему чрезвычайно живому и детализированному рассказу служит эпизод, в котором «Фаукетт» намеревается убить своих собак Пастора и Чулима. Поначалу это показалось разумным и достаточным объяснением поведения пациента в прошлую субботу. Однако решение «Фаукетта» пощадить их подрывает такую возможность.


г) ИНТЕРПРЕТАЦИИ, НЕ ВЫСКАЗАННЫЕ МНОЮ ПАЦИЕНТУ


Другими словами, самые каверзные. В настоящее время трудно проследить какую бы то ни было объективную связь между: а) убийством охотничьих собак Цезаря и Клауса; б) «видениями»; в) происшествием на Филиппинах; г) историей «Фаукетта». Если собаки и стали навязчиво повторяющимся мотивом, то явно второстепенной важности. Стоит обратить внимание и на то, что в пункте «б» мотив собак отсутствует. И напротив, девочка, «увиденная» пациентом в углу его комнаты, живой труп (упоминаемый и в связи с тестом Роршаха), может оказаться той же самой, что и Мисси в эпизоде «в», в котором девочка, изрубленная лопатой, отползает умирать в угол сарая.

Единственный присутствующий во всех эпизодах сквозной мотив — вода. В «а» это дождь и сырость на стенах кухни, в «б» — улицы под ливнем и утонувшие животные, в «в» — тропический ливень и в «г» — водопад. Но и этот сквозной мотив сам по себе достаточно зыбок.

Намереваясь предохранить пациента от потенциально опасного для него самого разоблачения на тему о том, что в детстве он, возможно, совершил убийство, я решил применить постгипнотическую амнезию и удалил с кассеты с записью сеанса соответствующие фрагменты. На более поздней стадии лечения может оказаться целесообразным ознакомить пациента с данным материалом — но только не сейчас.


д) ВЫВОДЫ


В общем и целом сеанс надлежит признать успешным. Пациент проявил себя превосходным объектом гипноза, а материал, полученный в ходе регрессии, хотя в некоторых отношениях и обескураживающий, не оставляет сомнений в том, по какому пути должно пойти дальнейшее лечение.


е) ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ


Законность происходящего: насколько я могу судить, безупречная. Но необходимо проконсультироваться с Зигелем и Барсом. Однако в интересах всех вовлеченных в настоящую историю лиц необходимо с настоящего момента следить за пациентом более пристально. Следует также взвесить вопрос об эвентуальной госпитализации. Правда, в настоящее время он, на мой взгляд, не представляет опасности ни для себя, ни для окружающих.

NB: Фамилия Фаукетт показалась мне почему-то знакомой. Из чистого любопытства я позвонил О'Рорке в библиотеку и попросил проверить британский справочник «Кто есть кто». Я не удивился, узнав о том, что и впрямь был некий полковник Фаукетт — известный исследователь, автор целого ряда книг и статей.

<p>4</p>

Пятница, 6 октября.


22.30. Я позвонил сегодня Сомервилю и потребовал объяснений по поводу кассеты. Он извинился за то, что «выудил» из меня Фаукетта. Он сказал, что не предупредил меня заранее о своем намерении осуществить подобную регрессию, потому что был убежден в том, что я окажусь сильно предубежден против этого, а до того момента, как я прослушал запись, затрагивать тему Фаукетта не имело смысла.

Я осведомился у Сомервиля, не полагает ли он и впрямь, будто я восприму историю Фаукетта как доказательство существования моей прошлой жизни.

— Это неважно, Мартин. Вопрос о том, в какой мере «прежние существования», всплывающие в гипнотическом трансе, являются продуктом фантазии, а в какой — реальным воспоминанием, не считается эффективным инструментом психологического исцеления. В случаях, подобных вашему, такие симптомы могут проявляться вследствие каких-то событий (в терминах психологии — причин для беспокойства), имевших место в детстве, но корень проблемы зачастую таится в самых глубинах души. Регрессивная терапия снабжает нас ключом к этим «пропастям подсознания».

Затем он спросил, доводилось ли мне встречать имя П. Г. Фаукетт раньше, до того, как я прослушал запись, читать о нем что-нибудь, в особенности в книгах о Южной Америке, о Первой мировой войне и о географических и этнографических экспедициях. Он спросил, известно ли мне, что полковник Фаукетт был путешественником, предпринявшим последнюю экспедицию в 1925 году в джунгли Мато-Гроссо, — экспедицию, из которой он не вернулся.

На все эти вопросы я ответил отрицательно. Меня поразило, что Фаукетт, оказывается, и в самом деле существовал. Но это не изменило моего отношения к записи: я никогда не относился серьезно к возможности переселения душ. Но мне пришелся не по вкусу намек Сомервиля на то, что я мог все это где-нибудь прочитать. В свою очередь, я высказал предположение о том, что он мог читать об этом сам, а во время сеанса перенес собственную фантазию в мою голову. Он ответил мне своим спокойным рассудительным голосом, что технически такое «не представляется возможным».

Особенно неприятно для меня было выслушать вопрос о том, что я думаю относительно собак Фаукетта. Я ответил без колебаний: меня не удивляет то, что в конце концов он их все-таки не убил.

Сомервиль ничего не добавил, а только сообщил мне хорошие новости относительно Анны...

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>5</p>

Шел дождь, когда настало время отправиться в аэропорт. Еще раз я проснулся спозаранку с гложущим чувством ответственности, с ощущением, будто я обязан сделать нечто важное. И тут я вспомнил, что сегодня суббота и мне предстоит встреча с Анной, и неприятное чувство сменилось радостью и волнением.

Я прибыл в аэропорт Кеннеди за час до отправления самолета и сразу же пошел в зал ожидания. Нам предстояло там встретиться у главного входа без четверти двенадцать. Сомервиль организовал все тщательным образом. Ее рейс на Вену был в полпервого, и это давало нам полчаса — если, конечно, так много времени нам понадобится. Я надеялся, что мне удастся отговорить ее от путешествия за океан.

Купив газету, я занял стратегическую позицию под табло вылетов, спиной к стеклянной стене, из-за которой могла появиться Анна. Таким образом, мне предоставлялась возможность увидеть все, что мне нужно, оставаясь самому в определенной мере укрытым от взглядов. Мне хотелось увидеть ее первым. Сам не знаю почему. Она уже столько раз появлялась перед моим мысленным взором. Я все время представлял себе, как это должно произойти, этот первый миг нашего свидания: что я ей скажу, обниму ее или нет, когда... Одним словом, я жаждал встречи.

Дождь ударял в плексигласовое покрытие у меня над головой. Я подумал о Фаукетте, всеми покинутом и оставшемся без компаса, одиноко бредущем по джунглям в поисках куда-то запропастившегося водопада. Я подумал о Фаукетте, но я совершенно скептически относился к возможности того, что наши жизни каким-то образом связаны.

Внезапный скрежет гидравлических тормозов. Неподалеку от залитых дождем автомобильных подъездов к аэропорту на взлетную полосу выруливал серебристый «Боинг-747». Я следил за ним, пока он не застыл в неподвижности. Шум его моторов каким-то образом навел меня на мысль о близящемся и неизбежном отбытии Анны. Я осознал, что наша встреча может пройти вовсе не по вымечтанному мной сценарию. Мысль о том, что стоит мне обнять ее и сказать, как я ее люблю, и все снова будет в полном порядке, начала выглядеть жалкой и самонадеянной.

Я подумал о наших ребятах: о том, как они рванулись ко мне в то утро — уши торчком и виляя хвостами, а их длинная золотистая шерсть потемнела от дождя. Мысль о том, что она окажется в состоянии простить меня...

И гнетущее чувство, грызущее и гложущее, нахлынуло на меня вновь с необычайной силой. Ведь и впрямь было нечто, что я мог сделать, а не сделал, — и это было так просто и самоочевидно, что удивительно, как я не подумал об этом раньше, — я позабыл купить Анне прощальный подарок...


В здешнем магазине сувениров шум стоял почти такой же, как на взлетном поле. Мне было трудно, проходя вдоль стендов и витрин, на чем-то сосредоточиться. Они были переполнены всяким барахлом и сверкали бессмысленным и для меня бесполезным блеском. И этот блеск был усилен невероятным количеством разбросанных здесь и там гавайских блесток и блестящих лент. И я не мог придумать, что же ей все-таки подарить.

В конце концов я выбрал скромный, но дорогой подарок — серебряный браслет с медальоном — и попросил высокую темнокожую девушку за стойкой упаковать его. В подарочную обертку.

Девица осторожно положила браслет в коробку, закрыла ее и начала чрезвычайно методично вырезать небольшой квадрат из цельного листа золотой фольги. Я в нетерпении бросил взгляд на часы. Было уже почти полдвенадцатого. Анна может появиться и раньше — и тогда я не сумею вовремя оказаться в нужном месте. Я сказал девушке, что заворачивать покупку не надо.

Она со вздохом отложила ножницы и опустила коробку с браслетом в коричневый бумажный пакет. Затем отдала его мне, и я, поблагодарив, сунул покупку в карман.

Выйдя из сувенирной лавки, я увидел Анну на верхних ступеньках лестницы, ведущей в зал. Она в этот миг повернулась ко мне лицом и заметила меня. Мы все еще были на приличном расстоянии друг от друга, причем между нами находилась какая-то группа японских туристов. В то же мгновение, как я увидел ее, я понял (и думаю, что она поняла это тоже), что встречаться нам как раз не стоило.

Я помахал ей рукой, и она ответила мне легким кивком. Я не мог рассмотреть, улыбается она или нет.

Почувствовав какую-то тяжесть в груди, я начал прокладывать дорогу к Анне. В том, как она выглядела, было что-то не так. Она вроде бы похудела. Или все дело в том, что она стоит на верхних ступеньках и при этом в дорожном платье? На ней были высокие сапоги и темно-зеленое пальто, подаренное ей матерью в Зальцбурге два года назад. Я никогда не одобрял это пальто. Может быть, именно по этой причине она его и надела.

Поднявшись по лестнице, я внезапно осознал, чем именно так переменилась Анна, что с ней не так. Она подстриглась под мальчика.

Сам не понимаю, как я не заметил этого раньше. Ее волосы обычно сразу бросались в глаза: пепельные, почти белые, цвета самого белого песка. Меня и впрямь расстроило то, как она с ними расправилась. А затем я понял, что это ее самоуничижение было сознательным, что она поступила так ради меня.

— Здравствуй, Мартин, — тихо сказала она. На лице у нее мелькнуло нечто вроде вялой улыбки.

На мгновение я лишился речи. Я протянул было руку, но тут же убрал ее. Барьер был уже воздвигнут. И если бы я выказал хоть малейшие признаки сердечной привязанности, она сразу же дала бы мне ясно понять, что подобный поворот дела исключен.

— Мы можем пойти куда-нибудь посидеть, — сказал я. — У нас ведь есть время?

Она кивнула.

Мы пошли в кафетерий, из которого открывался вид на весь зал. Столик стоял у самых перил — низких и с виду хрупких. Бросив взгляд вниз, я увидел, что газету, оставленную мной на стуле у входа в зал, читает человек в зеленом дождевике и в зеленой широкополой шляпе, низко надвинутой на длинное мясистое лицо. Как раз в то же мгновение он бросил взгляд на нас, и я узнал Билла Хейворта. Это было как раз в его духе — проводить ее в аэропорт, чтобы удостовериться, что она и впрямь улетит.

Но, приглядевшись, я понял, что это не Хейворт. Это был какой-то чужак, и, почувствовав мой пристальный взгляд, он резко отвел глаза и углубился в чтение газеты.

Анна сидела не поднимая глаз. Свет, падавший на ее коротко остриженную голову сзади, обрисовывал небольшой хрупкий череп. Анна выглядела испуганной и пугающе беззащитной. Мне хотелось сказать что-нибудь — что угодно, — лишь бы подбодрить ее. Сказать ей, что мне не жаль ее волос, что, лишившись их, она стала еще красивее. Но, заговорив так, я бы тем самым сказал ей, что я ее люблю, а делать этого было нельзя.

— У тебя все в порядке? И будет в порядке? — спросил я.

— Думаю, да.

— Ты уверена? А как насчет денег? Порядок?

— Да.

— Билл сказал, что твоя мать собирается встретить тебя в аэропорту.

— Если сможет. У нее болит спина.

— Выходит, ты все хорошенечко подготовила, — улыбнулся я с обескураженным видом, прибегнув к одной из наших любимых фразочек, при помощи которой я часто ее поддразнивал.

Она посмотрела на меня, не произнеся ни слова.

Я закурил и откинулся в низком металлическом кресле, пытаясь при этом избежать случайного соприкосновения наших коленей.

— Мартин, — я видел, с какой осторожностью она приступает к делу. — А у тебя все будет в порядке? Я хочу сказать, тебе ведь, наверное, нелегко жить в чужом доме. Но пока меня нет, ты ведь можешь жить у нас.

— Думаю, мне лучше пожить некоторое время там, где я сейчас. Я тут хожу к одному из дурдома...

Сказав это, я рассмеялся, чтобы облегчить переход к непростой теме.

— Знаю... — она помедлила. — Билл сказал, что это хороший специалист. Он тебе поможет.

— Хороший, — подтвердил я.

Официантка принесла кофе, и я расплатился.

Между нами стеной встало беспокойное молчание. В одно и то же мгновение мы оба потянулись за сахаром. Моя рука коснулась ее, а она торопливо отдернула свою. По тому, как она взглянула на меня, я понял, что внезапно стал для нее отвратителен. Она протянула мне конфету из красной бонбоньерки, взяла конфету сама.

Я спрятал руки под столик.

Сидя визави с нею, я подумал о том, когда нам с Анной в последний раз случилось переспать. Чуть больше недели назад, а сейчас уже само воспоминание казалось совершенно непостижимым и непредставимым.

Мы вели чисто формальную беседу — моя жена, с которой я прожил в браке шесть лет, и я.

В какие-то мгновения в разговоре мелькали отблески былой задушевности и обманчивая надежда. Мы говорили о том, что надо сделать по дому, о строительстве сарая, о том, как снизить этой зимой расходы на отопление. Мы подумали даже о Дне благодарения. Но нам обоим было понятно, что все эти разговоры ни к чему не ведут.

С того самого мгновения, как я увидел ее в зале, мне стало ясно, что у нас ничего не получится. Удивительным оказалось только то, что это не тяготило меня в столь сильной мере, как я того заранее ожидал. Так бесконечно желая встречи с нею, я полагал при самом свидании испытать куда более сильные чувства. Я был еще не в силах признаться в этом себе самому, но, строго говоря, эмоциональный фон нашей встречи был крайне слабым. И, поневоле презирая себя, я понял, что мне хочется, чтобы все это поскорее закончилось и я мог вернуться в «библиотеку».

Официантка спросила, не угодно ли нам чего-нибудь еще. Мы отказались, и она унесла чашки и быстро обмахнула столик салфеткой, которую достала из кармана передника. Я взглянул на часы на табло аэровокзала. Было пять минут первого.

Я сунул руку в карман пальто и не без труда извлек оттуда коробочку с браслетом, а затем, держа ее на коленях, снял с нее бумажный пакет. В подходящий момент, когда в разговоре возникла очередная пауза, я сказал:

— Вот, взгляни. Я понимаю, что это пустяковина, но это все, что мне удалось найти. Такие штуки приносят счастье. Тебе в дороге не помешает.

Я положил коробочку на столик. Анна не удостоила ее взглядом. Она смотрела на меня, причем так, словно боялась опустить глаза.

— Что ж, разве тебе не хочется открыть ее? — спросил я с улыбкой.

Это была белая плоская картонная коробочка — не более того, но на изумрудном мраморе столика она смотрелась очень изящно.

— Ну давай же, открой, — сказал я со смехом. — Она тебя не укусит!

Анна судорожно дернулась, словно собралась броситься с места, но в последний момент ее оставили силы. Она уставилась теперь на белую коробочку. Я подтолкнул ее по поверхности столика поближе к жене. Анна смертельно побледнела. Ее бросило в дрожь.

— Что с тобой?

— Убери это, — прошептала она хрипло. — Убери это от меня прочь.

— Как, разве ты не откроешь ее? — Я был смущен и слегка обижен ее неожиданной реакцией на мой подарок. — Это ведь... Это ведь просто...

Но я уже ни в чем не мог быть уверен. Голова у меня пошла кругом. Я и сам толком не знал, что находится в коробочке. И тут внезапно я понял, в чем дело. И понял, что именно я сотворил.

Я медленно протянул руку, взял со стола маленькую, но точную копию гроба, в котором лежали мои ребята, и, не произнеся ни слова, спрятал ее в карман.

<p>6</p>

После сильного дождя город выглядел чисто вымытым. Улицы были скользкими и блестящими. Дул свежий ветер, гоня по небу низкие тучи, которые мчались едва ли не над самыми крышами зданий, в воздухе пахло бензином и океаном, пахло Ист-Ривер.

Я купил еды в деликатесной лавке на Шестой авеню, а затем направился в Публичную библиотеку вдоль северной ограды Брайант-парка. Дорожка под деревьями была завалена мусором. Я шел, опустив голову, и волей-неволей замечал все, что попадалось по дороге: поломанный зонтик, полубеззубую металлическую расческу, обрывки рекламы, приглашающей наведаться в кабинет массажа, смятый кулек от Макдональдса, опилки у пня на месте свежесваленного дерева...

Меня тронули за руку.

Изумившись, я обернулся.

Молодая аппетитная испаночка стояла передо мной, широко расставив ноги в джинсах и помахивая продуктовой сумкой так, что это выглядело весьма вызывающе. Улыбнувшись, она выдула из алых губ пузырь жвачки. Все еще из-за собственного идиотизма не понимая, чего ей надо, я обескуражено глазел на нее. Затем пробормотал слова извинения. Она пожала плечами и отвернулась.

Но что-то всплыло в закоулках моего сознания. Уставившись на Грейс Билдинг, высящийся через дорогу, я поднял голову и посмотрел на самые верхние этажи небоскреба — туда, где его черные конструкции из стекла и металла то ли в самом деле, то ли в силу игры моего воображения начали расплываться, охваченные мимолетным облачком. И я почувствовал, что здание стронулось с места, весь этот гигантский и ослепительный массив поплыл у меня над головой, как океанский лайнер, выпущенный из дока. Я закрыл глаза и, раскинув руки, чтобы не потерять равновесия, несколько раз глубоко вздохнул.

И опять посмотрел на идущую передо мной аллею. Нечто...

Но я все еще не мог...

Дерево было срублено почти под самый корень. Возле низкого пня была набросана куча земли.

Этот пень почему-то показался мне знакомым. С первого взгляда он мне что-то напомнил, хотя и туманно, — возникло ощущение, будто мне необходимо срочно вспомнить какую-то вещь, какое-то место, какого-то человека.

Я наклонился, чтобы получше рассмотреть этот пень, но мгновение узнавания уже миновало. Чем бы это ни было, воспоминание поднялось почти на поверхность, а затем, так и не проступив наружу, нырнуло в кромешную глубину.

Я пошел прочь, стараясь погасить нарастающее чувство тревоги.

Я вошел в библиотеку через вход на Сорок второй улице и поднялся на лифте на третий этаж, а затем пошел по длинному, облицованному мрамором коридору в главный читальный зал. Стены зеленого мрамора были увешаны экспозицией античных карт, географических зарисовок и топографических гравюр.

При взгляде на них я не испытал ни малейшего интереса.

Но тут я вспомнил, что вчера вечером, уходя отсюда, на одной из гравюр я кое-что заметил. Это был крупный камень, типа памятника или могильника, окруженный бордюром из камней помельче, а располагался он в центре какой-то площади или сада. Камень по форме напоминал фигуру ползущего человека, во всяком случае скульптор пытался внушить зрителю именно это. Пень на аллее, должно быть, напомнил мне эту гравюру, а вернее, этот камень. Как только я пришел к такому выводу, дальнейшее стало ясно.

Я без труда нашел запомнившуюся мне гравюру: раскрашенную вручную работу немецкого художника Иоганна Морица Ругандаса. Это было весьма унылое изображение какого-то парка в XVIII столетии, и название гравюры гласило: «Сумеречная прогулка по Нюрнбергу». На гравюре были изображены изящно подстриженные деревья, ухоженные цветочные грядки, фонтан, богато одетые люди, прогуливающиеся по берегу озера, а в левом углу — этот странный, уродливый камень, похожий на ползущего человека...

Только сейчас его не было.

Сперва мне показалось, будто я ошибся. Посмотрел не на ту гравюру. Но во всех остальных деталях она была именно такой, какой я ее запомнил. Я погрузился в изучение пейзажа, вникая в каждую мелочь, чтобы ничего не упустить. Но ведь и саму гравюру я запомнил прежде всего из-за этого камня, очертания которого были столь многозначительны. А теперь он бесследно исчез. Угол гравюры, в котором я заметил ползущего, был нынче скрыт поверхностью озера.

Но и еще кое-что было не так.

Сперва я не обратил на это внимания, но гуляющие по берегу озера и девочка, скачущая на пони (вчера мне бросилась в глаза желтая шаль у нее на плечах), оказались сегодня в другой части парка. Вчера они были в низине, сегодня перешли на более высокое место. Если бы они оставались на вчерашнем месте, они бы сейчас стояли по колено в воде. Со вчерашнего вечера, когда я впервые увидел гравюру, уровень воды в озере поднялся фута на три.

Разумеется, это совершенно исключено. Необходимо было найти происшедшему какое-нибудь объяснение. На этот раз мне представлялась возможность убедиться в том, что мои «видения» могут быть замечены и другими.

На противоположной стене была железная дверь с табличкой «Отдел рукописей и архивов». Я подошел к ней и постучался. Рыхлый парень в рубахе с засученными рукавами вынырнул навстречу мне из-за стеллажей. Он поедал сандвич и поглядывал на меня из-под вручную скрепленных очков с явным неодобрением.

— Чем могу быть полезен?

— Здесь на стене есть гравюра. Мне хотелось бы с кем-нибудь о ней побеседовать.

— Мистер О'Рорке! — закричал он в глубь помещения. А потом, откусив от сандвича, скрылся из виду.

— Что, снова про это? Вы, наверное, шутите. Вы сегодня, знаете ли, уже третий.

Покачивая головой, библиотекарь, мужчина в светлом твидовом костюме, подошел из глубины архивного помещения к двери с зарешеченным окошком, отпер ее и вышел в коридор. Было ему чуть за сорок. Тщедушный человек с редеющими волосами и тщательно ухоженными усами. Взгляд его карих глаз был добр и почему-то робок.

— Вы пришли расспросить об этой гравюре? — он заставил себя улыбнуться. — Они так похожи, что это бросается в глаза многим. Вам ведь хочется узнать о Ругандасе?

— Да. Сожалею, что задаю вам столь тривиальный вопрос.

— «Сумеречная прогулка» существует в двух версиях, практически идентичных. И у нас они обе.

И снова он улыбнулся.

— А на другой есть некий камень на переднем плане? И люди прогуливаются по берегу озера?

Он кивнул:

— Что-то в этом роде.

— Что ж, это объясняет дело. Но почему их поменяли?

— У нас гигантское количество материала и куда меньшее выставочное пространство. Вы не поверите, насколько оно мало. Поэтому мы вечно перевешиваем экспонаты, — он сухо покашлял. — Кто-то, наверное, поменял их.

— Когда?

— Простите, не понял.

— Когда их поменяли?

— Точно я вам сказать не могу, надо проверить. Думаю, что-то перевешивали прошлым вечером. Человек, который мог бы сказать вам точно, сейчас отсутствует, но если вы не сочтете за труд зайти еще раз...

— Ну нет, это не настолько важно. Благодарю вас, — я сконфуженно засмеялся и отвел взгляд. — А мне показалось, будто я брежу.

— Всегда к вашим услугам, — сказал библиотекарь. Он пристально посмотрел на меня, словно стараясь запомнить мое лицо, а затем исчез за зарешеченной дверью. Она закрылась.

Я отыскал зарезервированное мной с вечера место в укромном уголке южной комнаты читального зала и, сев за стол, уставился на кипу заказанных мною книг. Но читать мне захотелось не сразу. У меня не выходили из головы камень, ползущая фигура, прогуливающиеся жители Нюрнберга и девочка в желтой шали, едущая верхом на пони по берегу озера.

Я решил ничего не рассказывать об этом Сомервилю. В конце концов, спутать гравюры мог любой, это было просто недоразумение. Разве библиотекарь не сказал мне, что уже двое до меня обращались к нему с тем же вопросом?


Сверив детали магнитофонной записи со всей информацией о Фаукетте, которая нашлась в книгах, я обнаружил подтверждение почти всему, что содержалось в первой части рассказа полковника. Все, начиная с имени человека, продавшего ему мулов, и заканчивая поврежденной ногой Рейли Риммеля, было полностью задокументировано в письмах, которые Джек Фаукетт и его отец отправили родным в Англию из Куабы и с Бакари-Пост.

Мои фантазии полностью подтверждались...

Вторая часть беседы с Фаукеттом — та, когда он уже расстался с Джеком и Рейли и в одиночку отправился на поиски водопада, — представляла собой проблему иного рода. Все это было «оригинальным материалом», исторически никак не доказуемым.

Никто не знает, чем именно закончилась последняя экспедиция Фаукетта. Подобно истории «Марии Челесты» или, если говорить о недавнем прошлом, происшествиям в Бермудском треугольнике, эта экспедиция довольно широко обсуждалась в тридцатых и сороковых годах, угодив в рубрику «Неразгаданные тайны». После того, как трое участников экспедиции покинули лагерь Мертвой Лошади, ни о ком из них не было ни слуху ни духу. Последнее известие от них, письмо полковника Фаукетта жене, датированное 29 мая 1925 года, было отправлено с пеонами во время привала на Бакари-Пост. Речь в этом письме шла о поисках водопада, и заканчивалось оно словами: «На этот раз неудача исключена...»

Тревога за судьбу экспедиции и ее участников нарастала по мере того, как шло время. Ленивое расследование, предпринятое местными властями — «проклятыми бюрократами», как окрестил их Фаукетт в записи, — не принесло никаких результатов. Затем из джунглей начали просачиваться туманные сведения о белых людях, захваченных индейцами, и по этому зыбкому следу отправилась первая спасательная экспедиция. Несмотря на строжайший наказ Фаукетта: «Если мы не вернемся, ни в коем случае нас не искать», были предприняты и дальнейшие усилия и попытки — от богато оснащенной экспедиции коммодора Дуотта, спонсором которой выступила Североамериканская ассоциация газетчиков (эта экспедиция была предпринята в 1928 году), до тайных изысканий антрополога Орландо Вилласа Боаса в среде индейцев калополо, датированных 1950 годом. И никаких результатов.

Начав собственные поиски, я был охвачен любопытством, пожалуй, даже волнением: перспектива обнаружить в истории Фаукетта что-нибудь, что могло пролить некоторый свет и на происходящее со мной, была весьма заманчива. Хотя и настроенный скептически, я все же охотно обыграл идею, что между Фаукеттом и мной, возможно, существует какого-то рода связь. В процессе работы я держал перед собой на столе фотографию Фаукетта, сделанную в 1911 году в Пелечуко (Боливия). На ней был изображен высокий бородатый мужчина в брюках для верховой езды, старом плаще армейского образца и в лихо заломленной и причудливо выглядящей туземной шляпе. Он стоял, прислонившись к изгороди и сунув руки в карманы, изо рта у него торчала глиняная трубка. Все это словно нарочно призвано было подчеркнуть ожесточенное выражение его лица. На лбу у Фаукетта пролегли морщины не столько печали, сколько предельного напряжения, а его тусклый, но решительный взор устремился куда-то в далекую даль.

В его пусть и тусклом взоре горело тем не менее яростное пламя, тревожащее меня потому, что человек этот не только был обуреваем страстями, но и готов во исполнение этих страстей умереть.

Если бы мне захотелось найти внешнее сходство между собой и Фаукеттом, как он выглядел на этой фотографии, мне не удалось бы это сделать. И, чем глубже я зарывался в его биографию, тем яснее становилось мне, что сходства не удастся найти и там.

Знаменитый путешественник и исследователь, член сборной графства Девон по крикету, организатор выставки гравюр в Королевской Академии, человек, проектировавший и строивший гоночные яхты и запатентовавший нечто, названное им «ихтоидной кривой». Профессиональный военный, награжденный за доблесть, проявленную в Первой мировой войне, философ-дилетант и археолог, почитаемый современниками как эксцентричная, романтическая, отчасти даже мистическая персона...

Как сравнить со всем этим жизнь торговца компьютерами из Бедфорд-Хилл, Нью-Йорк, прогуливающегося с женой субботним днем по универсамам, толкая ее тележку, «радикального бунтаря» шестидесятых, использовавшего отсрочку, предоставляемую студентам колледжа, чтобы не отправиться во Вьетнам, бизнесмена, только тем и озабоченного, что инфляция съедает весь его доход и в состоянии ли он в этом году позволить себе членство в гольф— или теннис-клубе, сидельца у телевизора, дилетанта в гольфе, дилетанта в садоводстве?..

Говоря строго, но справедливо, я не мог записать себе в актив что-нибудь заметно большее. И, судя по всем приметам, у меня не было никаких оснований идентифицировать себя с человеком, жизненный опыт которого настолько отличался от моего. Да и на самой кассете не было ничего, что позволило бы установить между нами хоть какую-то связь: даже эпизод с собаками, с Пастором и Чулимом, нельзя было принимать всерьез. И, хотя я пытался проникнуться хоть какой-нибудь симпатией, хоть каким-нибудь пониманием к страсти, всецело завладевшей Фаукеттом, мне никак не удавалось заразиться его энтузиазмом по отношению к следам исчезнувших цивилизаций в Южной Америке. Пожалуй, в той же мере, как и он не смог бы разделить мое восхищение Филом Донахью.

Было уже четверть восьмого и за окном темнело, когда я решил отказаться от своей затеи. Поскольку я и не рассчитывал на то, чтобы обзавестись доказательствами, позволяющими истолковать пленку с Фаукеттом в том или ином духе, я пришел к выводу, что понапрасну теряю на него время. Из-за того что я просидел над книгами слишком долго, у меня разболелась голова и это чертово выражение, с которым он смотрел со снимка, начало действовать мне на нервы. Я убрал фотографию и принялся собирать книги в стопку, удаляя из каждой вкладыш красного цвета. Пользоваться ими еще раз я не намеревался.

В ходе моих изысканий мне удалось выяснить, что Фаукетт был, собственно говоря, чуть ли не душевнобольным: он занимался спиритизмом и искренне верил в то, что его «затерянные города» в Бразилии когда-то были частью самой Атлантиды! Где-то он услышал или прочел, что среди индейцев, живущих в джунглях к северу от Бакари-Пост, попадались светловолосые люди, и он был убежден в том, что они являются прямыми потомками обитателей Атлантиды.

Какой-то знакомый сказал ему однажды по поводу его неудержимой тяги в район Мато-Гроссо: «Ты бы еще поискал Эльдорадо, дружище!»

Я относился ко всей этой истории точно так же. Драма, описанная мною в ходе регрессии, как мне представлялось, явилась результатом случайного стечения обстоятельств. Гипноз каким-то образом пробудил во мне эту третьесортную историческую фантазию, и она благодаря невероятному совпадению обернулась истиной. Я чуть было не начал относиться ко всему этому чересчур серьезно. И винить в этом следовало Сомервиля. Погружение в «предыдущие существования» могло представляться целебным ему, но уж никак не мне. Я больше не желал иметь дело ни с чем в таком роде — ни с регрессией, ни с реинкарнацией, ни с гипнозом, ни со всем остальным, что еще могло скрываться в его рукаве фокусника или шулера. Я решил сказать ему, что с меня достаточно, — решил позвонить ему и объявить об этом прямо сейчас.

В фойе читального зала, возле фонтанчика с питьевой водой и сломанного контейнера для авторучек, вспомнилось мне, был телефон. Мне хотелось развязаться с этим делом как можно быстрее, пока у меня была еще необходимая энергия. Я просмотрел сделанные мною выписки и заметки, сложил листки пополам, разорвал и бросил в мусорную корзину. Конец путешественнику. В подавленном настроении я встал и пошел к выходу.

Пока я проходил по рядам, оставляя остальных посетителей библиотеки углубившимися в свои занятия за длинными столами при ярком свете настольных ламп, у меня возникло ощущение, будто я беглец, будто я преступник, скрывающийся с места преступления.

И тут я его увидел.

Сперва я не мог быть уверен в том, что не ошибся. Он сидел слева, в самом начале зала, может быть рядах в пятнадцати от меня. Я даже не замечал его, пока он не поднялся с места. Молча он направился к выходу. Стройный, хотя и немолодой человек, в синем пиджаке, примерно его роста. Я видел его не больше, чем мгновение, но и сзади он казался безошибочно узнаваемым. Это была чуть сутулая спина моего доктора.

Это был он.

— Доктор Сомервиль, — позвал я достаточно громко для того, чтобы он мог меня услышать.

Но он не обернулся.

— Сомервиль! — закричал я в полный голос, и библиотекарша с испуганным видом выскользнула из своего угла и поспешила ко мне навстречу.

<p>7</p>

Она встала передо мной, загораживая проход, маленькая женщина с резкими чертами лица, — встала, положив руку на тележку, в которой помещался прикованный цепочкой тяжелый экземпляр полного «Уэбстера». Рядом с энциклопедией здесь имелась табличка, извещавшая, что ИСПОЛЬЗОВАНИЕ БИБЛИОТЕЧНЫХ КНИГ ДЛЯ РЕШЕНИЯ КРОССВОРДОВ И ТЕСТОВ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ.

Я поглядел мимо нее, даже не вслушиваясь в то, о чем она говорила. У меня не было времени на объяснения. Необходимо было выяснить, Сомервиль это или нет. Я рванулся мимо нее.

Охранник на входе аж подпрыгнул, увидев, с какой скоростью я удаляюсь. Я растопырил пальцы обеих рук, показывая ему, что ничего не выношу, и он отпустил меня сонным кивком. Я быстро прошел в зал главного каталога. Добрая дюжина людей возились здесь с картотечными ящиками, и еще несколько человек стояли у справочного табло. Но ни один из них не был Сомервилем.

Он оказался проворнее меня. Я метнулся в вестибюль. Это было грандиозное помещение с темными фресками на стенах, резными каменными скамьями, изысканной позолотой. Я оглядел зеленый, ярко освещенный коридор. Сомервиль мог ускользнуть в любую из нескольких имевшихся тут дверей. На мгновение я замер, надеясь услышать где-нибудь в глубине здания шум торопливых шагов по мраморным ступеням. Но все было тихо. Должно быть, поверх башмаков он носил войлочные шлепанцы.

Я растерялся. В этом лабиринтообразном дворце было слишком много мест, куда можно спрятаться.

Спрятаться от чего? Почему ему так хотелось избежать встречи со мной? Он ведь не мог не услышать, как я выкрикнул его имя. Или мне приснилось, будто я его увидел?

Я помчался вверх по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки и держась за дубовые перила. Поднявшись на верхний этаж, я оглядел балкон с колоннами, опоясывающий весь Астор-холл. Кроме дежурной библиотекарши и охранника, мирно беседовавших друг с другом, здесь никого не было. Весь вид напоминал заброшенный макет роскошной голливудской картины на историческую тему. Массивные бронзовые двери выхода на Пятую авеню были уже заперты на ночь. Сквозь забранное решеткой окно я видел голову одного из каменных львов, стерегущих вход в библиотеку. Каменная голова чернела на желтом фоне уже освещенной электричеством улицы.

Шансы догнать или найти Сомервиля таяли буквально с каждым мгновением. Я опять прошел по лестнице, пересек вестибюль и вошел в зеленый коридор на этот раз слева. Идя по нему, я заметил какое-то торопливое движение в дальнем конце, как будто кто-то быстро завернул за угол, в ту сторону, где были расположены лифты. Я увидел лишь тень. И не мог бы сказать, Сомервиль это был или нет.

Я бросился бежать, промчался мимо «Рукописей и архивов» — свет за зарешеченным окном уже не горел, — я мчался что было мочи.

Он испуганно обернулся, когда я ворвался на площадку перед лифтами. Бородатый молодой раввин в черном пальто и шляпе. Поняв, что я не собираюсь грабить его, он с облегчением отвернулся, но тоненькую свою папочку продолжал прижимать к боку с прежней судорожностью. Я проверил индикаторы лифтов. Один был все еще внизу, другой поднимался на третий этаж. Я спросил у раввина, пытаясь одновременно отдышаться, не заметил ли он кого-нибудь на площадке. Раввин не ответил и даже не удостоил меня взглядом: он только медленно покачал головой.

Я вернулся по коридору в зал главного каталога, постепенно примиряясь с мыслью о том, что Сомервилю удалось от меня ускользнуть. Я остановился у справочного стола, намереваясь выяснить, не заметил ли кто из библиотекарей, как несколько минут назад из зала торопливо вышел человек в синем пиджаке. Но прежде чем я открыл рот, мне на глаза попался стоявший в окружении коллег, заложив руки в карманы твидовых брюк, манерный О'Рорке. Он разговаривал с той библиотекаршей с резкими чертами лица, которая укоряла меня в том, что я поднял шум в читальном зале. Я решил отказаться от своего намерения.

Чувствуя, что они смотрят мне вслед, я вышел из каталожного зала, прошел через фойе в северный холл главного читального зала, отделенный от того места, где я сидел раньше, низкой дубовой перегородкой наподобие тех, что бывают в церкви. В глубине зала свершается тяжелая физическая работа по подъему книг и подготовке их к выдаче читателям. Мне внезапно пришло в голову, что Сомервилю, вполне возможно, открыт доступ в помещения, предназначенные только для служебного пользования, и этим, скорее всего, объясняется его стремительное исчезновение. Во всяком случае, человек в синем пиджаке ориентировался в здешнем лабиринте, как у себя дома.

Я медленно побрел по центральному проходу северного холла, вглядываясь в лица, озаренные унифицированным светом настольных ламп. Сейчас я уже готов был смириться с мыслью, что это был не Сомервиль. Да и ошибка моя была бы вполне объяснима. Что ни говори, Сомервиль играл сейчас в моем сознании доминирующую роль.

Если бы не эти слегка опущенные плечи и крошечный горбик у шеи, я бы, наверное, вообще не обратил внимания на человека в синем пиджаке. Сомервиля со спины я представлял себе куда яснее, чем его лицо, которое мне никогда не удавалось представить себе достаточно отчетливо. Во время наших сеансов он часто подходил к окну и стоял, глядя на улицу, пока я ему что-то рассказывал. А рассказывая, я не сводил с него глаз. И эта косточка, выпирающая на затылке, едва прикрытая редеющими волосами, похожая на бровь.

Все же остальное у человека в синем пиджаке мне толком рассмотреть не удалось.

Передо мной показалась дверь, ведущая в зал «Краеведение и генеалогия». Я дошел до конца холла.

В порядке последней попытки я проверил зал микрофильмов — открытое помещение с двумя дюжинами нерасчехленных проекторов, составленных на один стол под стеклянным колпаком. Работа шла сейчас только в двух местах: пожилая женщина заснула прямо у своего проектора, а за другим сидела девица в рубахе с засученными рукавами; она сидела, низко наклонившись к окуляру проектора.

Рука, запястье которой было туго стянуто зеленой ленточкой, лежала на манипуляторе. Я пристальнее посмотрел на девицу, пытаясь увидеть ее лицо. Что-то в ней было знакомое и настораживающее. Она чуть повернулась, и свет из глубины проектора озарил ее лицо в профиль.

Я узнал ассистентку Сомервиля.


Итак, я с самого начала был прав. И ничего мне не привиделось.

Я обошел груду проекторов под колпаком и направился туда, где работала девушка.

— Привет, Пенелопа, — сказал я едва ли не шепотом. Неподалеку, наблюдая за моим перемещением по залу, сидел библиотекарь.

Девушка вскинула голову, нахмурившись, поскольку ее отвлек неизвестно кто. Узнав меня, она проявила чувство, воспринятое мною как искреннее удивление.

— Как это странно, — сказала она. — Я ведь только что думала о вас. Буквально минуту назад.

— А что вы тут делаете?

— Следую инструкции доктора Сомервиля.

— Да и я в каком-то смысле тоже. Вам он хотя бы, надеюсь, за это платит. — Я посмотрел на название микрофильма в проекторе. Пенелопа читала «Американский журнал клинического гипноза». Название статьи в окуляре гласило: «Антисоциальное поведение, индуцированное гипнотическим трансом».

— Работаете над моей темой, — рассмеялся я.

— Разумеется, нет, — она тоже рассмеялась и покачала головой. Темная волна волос накрыла при этом ее лицо. Она отбросила их ладонью. — Доктор Сомервиль на следующей неделе принимает участие в симпозиуме, проводимом Вирджинским университетом. Он читает вступительный доклад. Но доктор перепутал дату симпозиума, и сейчас ему надо поторапливаться.

— А какова тема его доклада?

— Сказки, гипноз и глубинная психология. Вот так он и называется, если вам угодно знать точно.

— Сказки? А как это связано с гипнозом?

— Различные аспекты магического воздействия — что-то в таком роде.

— А почему он не занимается своим докладом сам?

— Доклад уже написан. Я просто сверяю цитаты, ссылки и тому подобное. У него ведь столько дел! Он принимает сегодня пациентов до девяти вечера — и так уже несколько недель.

— Выходит, он сейчас дома?

— Конечно, дома.

— Я собирался позвонить ему.

— Вас не соединят. Я же вам говорю: он принимает пациентов.

— Что ж, попробую позвонить ему позже.

Я не знал, верить ей или нет. Я мог бы сказать, что только что, пять минут назад, видел Сомервиля, видел его здесь, в библиотеке. Но что, если я ошибся? Мне бы не хотелось, чтобы они решили, будто у меня опять начались галлюцинации! Возможно, ей приказано доложить обо всем, что я скажу. Возможно, единственная цель ее пребывания в библиотеке заключается в том, чтобы следить за мной. Не раз сегодня у меня возникало ощущение, будто меня преследуют. Да и столкновение здесь с нею мало похоже на случайное стечение обстоятельств.

— А почему бы вам не отвлечься на пару минут от ваших занятий? Почему бы нам не пропустить по стаканчику? А вы бы рассказали мне, каково это — присутствовать на сеансе гипноза.

Я стоял, улыбаясь ей. Это было смело с моей стороны, это было грубовато, но, в конце концов, я уже давно никого никуда не приглашал.

Она помедлила, поглядела в окуляр, вздохнула.

— Мне еще есть чем заняться, но, думаю, это подождет. Ладно, то есть я хочу сказать, благодарю вас, с удовольствием.

Она выключила проектор и потянулась за сумочкой. Я помог ей надеть пальто, длинное, до пят, темно-зеленое кожаное пальто с серебристой лисой. Такое пальто не купишь с жалованья ассистентки психиатра.

— А ваши записи вы с собой не возьмете?

— Я сюда еще вернусь. Я буду сидеть в библиотеке до закрытия. Ему все это нужно сегодня вечером.

— Надеюсь, он платит вам сверхурочные, — сказал я, беря ее под руку.


Мы сидели в углу «Синего бара» в Алгонквине и пили виски с водой. Сначала нам обоим было довольно трудно. Я не знал, что именно и как много известно ей. Мне хотелось спросить на голубом глазу, обсуждает ли доктор Сомервиль с нею своих пациентов, а также заглядывала ли она в мое досье, но преимущество и так было на ее стороне, и мне не хотелось давать ей возможность заработать несколько дополнительных очков.

А она расспрашивала меня без конца: о том, каково это — жить за городом, о моей работе, об Анне. Скучные были вопросы, и ответы на них она, подозреваю, знала заранее.

Она продолжала расспрашивать меня о моей семье, о прошлом...

— А вы никогда не ездите во Флориду повидаться с родителями?

— А вы представляете себе, что такое Флорида?

— Ладно, — она улыбнулась, но уголки ее губ почему-то поползли вниз. — А серьезно, вы что, не поддерживаете с ними никакого контакта?

— Иногда следует от людей отдохнуть, прежде чем окончательно откажут нервы. Я бы не сказал, что они раздражают меня, я просто об этом не думаю.

— Никогда?

— Никогда.

— Но вы же должны иногда об этом думать? Ведь вам попадаются порой на глаза вещи, напоминающие о прошлом, о далеком прошлом, о детстве. Наверняка так!

— У меня плохая память. Да и вспоминать мне особенно нечего. Сколько вам лет — двадцать два, двадцать три?

— Двадцать пять. Как минимум, — она потупилась и принялась взбалтывать кубики льда на дне своего стакана.

— А вы со своими родителями видитесь?

— Я сирота. Мои родители погибли в автокатастрофе, когда мне было двенадцать. Я обычно не рассказываю об этом, но воспитал меня доктор Сомервиль.

Я посмотрел на нее, буквально не зная, что ответить.

— И вы живете в его доме?

Я по-прежнему не понимал, как строить беседу. Ее откровенность внушала мне беспокойство. Я осознавал, что она навязывает мне свои признания — и, безусловно, с какой-то целью.

— Ему не хочется, чтобы об этом знали пациенты. Вы ведь меня не выдадите, правда?

— А с кем это мне сплетничать?

— С ним.

— Обещаю вам, что ему не скажу. А почему вы вдруг подумали обо мне в библиотеке?

Я задал этот вопрос только для того, чтобы сменить тему разговора.

— Ах, какая ерунда! Просто что-то попалось на глаза в его заметках. А вы не угостите меня еще стаканчиком?

— Разумеется. Непременно, — я позвал официанта и велел принести еще два виски.

— Я теперь и микрофильм-то толком рассмотреть не сумею.

— А вам так уж обязательно надо вернуться в библиотеку?

— Он сказал, что все понадобится ему сегодня вечером. Он на меня рассчитывает.

— А что, если вы позвоните ему чуть позже, когда он вновь окажется у телефона, и скажете, что вас пригласили поужинать?

— Вы понимаете, речь идет о работе. И то, что он обо мне заботится, вовсе не означает, что я... — она запнулась. — Простите меня. И в любом случае благодарю за приглашение.

— А как насчет другого раза?

Она кивнула, но не произнесла при этом ни слова.

— Расскажите мне: что же такое было в этой заметке?

— Просто примечание, сделанное им вчера. По поводу вашей регрессии. История полковника Фаукетта.

— Ну, это меня совершенно не интересует.

— Он утверждает, что это уникальный случай исторической памяти.

— Послушайте, мне это в самом деле неинтересно. С меня достаточно. Все это мне надоело. По этому поводу я и хотел позвонить вашему опекуну. Сейчас самое время со всем этим покончить. Я собираюсь сказать ему, что решил отказаться от дальнейшего лечения.

В разговоре возникла долгая пауза. Затем она сказала:

— Я бы на вашем месте попробовала еще разок. Доктор Сомервиль блестящий специалист. Он в состоянии помочь вам. Я уверена, что поможет. Вы ведь знаете, как по этому поводу говорят: пока доктор и пациент не начинают раздражать друг друга, из лечения ничего не получается.

— Он-то меня не раздражает, а вот его методы... Или я уже раздражаю его, а?

Она помедлила с ответом.

— Он, собственно говоря, о вас со мной не беседовал. Но на вашем месте я бы не стала насчет этого беспокоиться, то есть, я хочу сказать, насчет регрессии. Это всего лишь часть общего процесса лечения. И он знает, что делает. Можете мне поверить. Никто не требует от вас никаких признаний.

Мне хотелось спросить, является ли и ее слежка за мной в библиотеке «частью общего процесса». Но она бы просто решила, что я параноик. Мне как-то не хотелось, чтобы она считала меня в том или ином смысле больным.

Она допила виски. С изумлением я обнаружил, что мне ужасно не хочется, чтобы она ушла. Я начал подыскивать тему для разговора, которая могла бы заставить ее остаться, но беседа наша вдруг совершенно иссякла. В течение, как показалось мне, долгого времени никто из нас не произнес ни слова. Мы сидели и молча глядели поверх стола друг на друга.

— Вы очень странно смотрите на собеседника; вам об этом уже говорили? — сказала она наконец, и голос ее прозвучал хоть и громко, но неуверенно. — Вы его словно бы не видите.

— Да я с вас глаз не свожу.

Она улыбнулась, и во рту мелькнул язычок. В зыбком освещении здешнего бара он показался мне лиловато-багровым, как у коровы.

У меня перехватило дыхание. В этот момент я безумно захотел ее. Мне казалось, что я сейчас потеряю сознание. Я знал, чего бы мне от нее хотелось, но этого нельзя было допустить. Я должен был оберечь ее от того, что мы уже сделали, от того, что мы с нею уже совершили в моем сновидении. Я стиснул столешницу, чтобы хоть как-то успокоиться.

— Вам нехорошо?

Она дотронулась до меня рукой.

— Все в порядке. Просто здесь жарко. Мне надо подышать свежим воздухом, вот и все.

— Да ведь и мне уже пора возвращаться в библиотеку, — она убрала руку медленно и словно бы нехотя. Я успел перехватить ее за запястье, перетянутое зеленой ленточкой. Я стиснул его так крепко, что, когда отпустил, на руке вспыхнули багровые пятна.

— Что вы делаете? — Она испуганно засмеялась. — Мне больно.

— Что я делаю? Нет, скажите-ка лучше, что вы делаете?

— Мне пора, — она отодвинула стул и встала. — Мы ведь увидимся с вами в понедельник у Сомервиля?

Я ничего не ответил. Я ничего не знал.

<p>8</p>

Суббота, 7 октября


23.00. Она вернулась в библиотеку на такси, отказавшись и слушать о том, чтобы я проводил ее. Не пожелала мне доброй ночи, не попрощалась, просто села в машину и уехала.

Мне надо было развеяться, поэтому я решил пройтись пешком.

Я думал об Анне — я заставлял себя думать о ней, а не о Пенелопе. Я представлял себе Анну, одетую и сидящую у окна в «Боинге-747», в ее кожаном пальто, под ослепительным солнечным светом на высоте тридцати тысяч футов над уровнем моря. Она сидит неподвижно, и ее глаза закрыты повязкой, позволяющей спать при свете...

И тут это произошло вновь. Я опять подвергся нападению, и на этот раз буквально.

Я шел от Алгонквина по направлению к Мулберри-стрит, пересекая город по диагонали, шел через Грамерси-парк и Вторую авеню вниз, в Ист-Вилледж. Я перекусил «У Киева», а затем вышел на Третью. Мне кажется, никто меня не преследовал.

Все произошло на углу Боуэри и Принс-стрит, напротив заброшенного участка, на котором постоянно ошиваются всякие бродяги. От моего нынешнего пристанища это всего в двух кварталах, но, живя в «Малой Италии», я избегаю такого маршрута, особенно по вечерам. А сейчас, поскольку погода резко ухудшилась, я убедил себя в том, что и крюк чересчур велик, и бродяги не так бесчувственны и наверняка забрались в какие-нибудь норы.

Я помню, как Анна говорила мне, когда мы обсуждали идею переезда в пригород: «И нам не придется сталкиваться со всяким уличным сбродом».

Я тогда еще рассердился на нее: «Что значит — сталкиваться? Ты что, считаешь, стоит нам переехать, и он перестанет существовать?»

«Для нас — да», — ответила Анна.

И все же этот маршрут я избрал скорее бессознательно: просто обнаружил, что иду кратчайшей дорогой.

Заброшенный участок был пуст, оттуда не доносилось ни звука, но было темно, и просто для того, чтобы исключить возможность какой-нибудь нежелательной встречи, я перешел на другую сторону улицы — перешел, строго говоря, чисто автоматически.

И вдруг какая-то оборванка, жалкое, выцветшее создание с беззубым ртом и остекленевшими глазами, выкатилась из подъезда и ухватила меня за рукав. Одетая в зеленоватые лохмотья, выглядящие как выброшенное на помойку платье маленькой девочки, она шумно дышала в ночи, пожираемая той яростью, которой наделяет человека алкоголь. На ее тощих кривых ногах болтались спущенные по щиколотку чулки; я увидел, что с внутренней стороны они выпачканы кровью и еще черт знает чем.

Она завопила на меня:

— Ах ты ублюдок, ах ты сука, ты их спер! Ты спер их, сука!

Я был настолько ошарашен, что не смог удержаться от ответной ругани. Все это время она держала меня за руку, выкручивая кожу. Запах, исходивший от нее, был просто невыносим. От нее нужно было избавиться. Я ударил ее, ударил сильнее, чем намеревался, и она отлетела в сторону, ударившись головой о мостовую. Увидев, как она лежит, распластавшись на земле, но все еще изрыгая свои проклятия и вместе с тем моля меня о помощи, я почувствовал, как чудовищная тяжесть и мучительная боль вновь заворочались у меня в груди.

Я хотел чиркнуть спичкой — видит Бог, я хотел ей услужить. Но почувствовал, что у меня подворачиваются ноги. Меня неудержимо клонило вниз. Еще мгновение — и я оседлал бы ее, рухнул бы в это непристойное и позорное объятие.

На секунду у меня возникло чувство, будто я вижу ее насквозь. Будто глаза мои, уподобившись рентгеновским лучам, проникают в ее внутренние органы, высвечивая раковую опухоль, заворот кишок и прочие омерзительные открытия, которыми она жаждала со мной поделиться.

И она смеялась...

Затем внезапно все схлынуло. Как и в прошлый раз, в гостинице, тяжесть в груди прошла. Я оставил ее валяться на мостовой, струйка крови сочилась у нее из рассеченного лба, а сам пошел прочь, дрожа от сознания собственной вины.

Позже, принимая ванну, я заметил, что тот кровоподтек или синяк, ставший некоторое время назад желто-серым, вроде бы опять начал распространяться по груди и животу.

Почему все-таки я купил Анне этот браслет?

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>9</p>

Он поднялся из-за стола и пошел мне навстречу, улыбаясь и протягивая руку приглашающим жестом. Я услышал слабый шорох его шлепанцев по мягкому ковру. Он ничего не произнес, но его рукопожатие было сильным и ободряющим. Он обнял меня за плечи и подвел к тем двум креслам, что стояли у окна. Шерочка с машерочкой. Мне хотелось сказать ему, что я в состоянии передвигаться без посторонней помощи.

Мгновение мы постояли, глядя из окна на узкую полоску окружающего дом сада. Сад казался продолжением кабинета: монастырского вида, темный, излишне роскошный.

Мне хотелось спросить у него, куда подевалась Пенелопа — заболела, или у нее выходной, или еще что-нибудь в том же роде; дверь сегодня отперла девица, попавшаяся мне на глаза впервые. Но спрашивать о ней значило бы волей-неволей выдать себя.

Вдоль дальней стены сада шла шпалера, которая переходила в то, что когда-то, должно быть, было грядкой с зеленью. Повсюду росли дикие растения, увивая и покрывая собой заброшенные парковые скульптуры и постройки. Лук и розмарин, щавель и майоран — все тянулось длинными пальцами к солнечному свету.

Меня расстроило то, что в кабинете не оказалось Пенелопы. Я пришел сюда сегодня только ради нее. А сейчас чувствовал себя обманутым. Должно быть, она все-таки кое-что рассказала Сомервилю о нашей встрече в библиотеке. Сообщила ли она ему о моем решении прервать курс терапии? И о том, что ей удалось отговорить меня от этого, убедить продолжить лечение? Я ни в чем не был уверен.

Я подошел к предназначенному для меня креслу и сел. Без всякого вступления я начал рассказывать, давая Сомервилю полный и исчерпывающий отчет о моих изысканиях по Фаукетту.

Сомервиль оставался у окна. Он стоял спиной ко мне, и солнечный свет превращался на полу кабинета в длинную тень психиатра. По мере рассказа я заметил, что рассматриваю «горбик» Сомервиля и пытаюсь представить себе его фигуру не в коричневой свободной спортивной куртке, которая была сейчас на враче, а в синем пиджаке. Но, в конце концов, велика ли разница, был ли в пятницу вечером в библиотеке Сомервиль или кто-нибудь на него похожий? Сейчас это уже не представлялось важным. Вопреки самому себе, я вновь понял, что испытываю изрядное удовольствие от общения с Сомервилем. Так было со мной уже не впервые. Стоило мне оказаться в компании с ним, все мое предубеждение куда-то исчезало. Мне необходимо было сделать сознательные усилия, чтобы снова не очутиться у него во власти.

В конце концов я все же не удержался от вопроса: действительно ли регрессивная терапия может оказаться в моем случае эффективной?

— Может, попробовать что-нибудь другое? — сказал я. — Теперь, когда вам известно мое отношение ко всей этой истории с Фаукеттом, не лучше ли нам забыть обо всех «предшествующих существованиях» и начать все с самого начала?

Сомервиль ничего не ответил. Он стоял, опустив голову и подперев подбородок ладонью, в позе глубокой задумчивости. Затем, не повернувшись ко мне, он спросил, как прошла встреча с Анной. Как будто пропустив мимо ушей все мои предыдущие рассуждения и доводы.

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Мы скоро к этому вернемся.

— Мне бы хотелось поговорить об этом немедленно.

— Позже. Сперва расскажите о встрече с Анной.

— Мне бы этого не хотелось.

Он чуть приподнял голову.

— Вам не нужно ничего говорить мне, если вам этого не хочется. А вы подарили что-нибудь жене на дорожку?

— Откуда вы знаете?

— Вы со мной по этому поводу советовались.

— Странно. Я не помню, чтобы я с вами советовался.

— Вы уверены, Мартин?

— Да, разумеется, совершенно уверен. — И это было сущей правдой: я действительно не помнил такого эпизода. Но знал, что советовался, потому что Анна сказала мне об этом в аэропорту.

— Вы хотели подарить ей цветы, — он принялся теребить себя за подбородок. — Букет роз. По определенным соображениям я попытался убедить вас в том, что это не самая лучшая идея, но вы, казалось...

— Ради всего святого, Сомервиль, чего ради стал бы я совершать такую глупость?

Он резко обернулся и впервые за всю встречу посмотрел на меня в упор.

— А что вы ей на самом деле подарили?

— Вы так уверены в том, что я сделал ей подарок, — вот вы мне и скажите, какой?

— Розы?

— Нет конечно же!

— Что же вы ей подарили, Мартин?

— Ничего... ничего особенного...

Подарок все еще лежал у меня в кармане. Я так и не взглянул на него с тех пор, как покинул аэропорт. В такси по дороге в город я принял твердое решение ничего не говорить Сомервилю об этом подарке, но сейчас меня начало беспокоить то, что я что-то забываю.

Букет роз?

Я полез в карман.

— Мне не хотелось волновать ее, — вяло произнес я, передавая Сомервилю маленькую белую коробочку. — И в мыслях такого не держал.

Поскольку солнце светило на него теперь со спины, лицо Сомервиля, находившееся в глубокой тени, казалось абсолютно непроницаемым. Он открыл коробочку, увидел ее содержимое, а затем щелчком захлопнул крышку.

Теперь коробочка лежала у него на ладони.

— Ну и что же произошло?

Теперь не было никакого смысла скрытничать, поэтому я рассказал ему — рассказал все. Я даже сообщил ему, что знаю о его встрече с Анной за день до ее отъезда и о его предостережении, что я могу что-нибудь вытворить. Услышав это, он не моргнул и глазом. Но я уже был совершенно убежден в том, что Сомервиль не имеет к моему подарку никакого отношения.

Да и как иначе? Каким образом мог бы он внушить мне мысль о покупке браслета, если бы сам не оказался в аэропорту накануне, в четверг, выбрал браслет и только потом загипнотизировал меня, приказав купить его? Да, это он организовал нашу встречу с Анной и сам предложил оптимальное место для свидания, но тогда ему еще не могло быть известно, согласится ли она повидаться со мной вообще, не говоря уж об аэрокомпании и номере рейса, которые она выбрала.

Сомервиль чрезвычайно внимательно отнесся к моему описанию последних минут встречи с Анной. Он несколько раз перебивал меня вопросами. Но почему-то у меня создалось впечатление, что я не сообщил ему ничего нового, ничего не известного ему заранее.

В конце концов я спросил у него, почему, на его взгляд, я это сделал.

Он покачал головой:

— У меня пока нет на это ответа, Мартин. Здесь речь идет вовсе не об одномерной мотивации. Я опасаюсь, что враждебность, проявленная вами по отношению к вашей жене, — осознаете вы это или нет, — носит весьма реальный характер.

Он протянул мне коробочку.

— Подержите ее у себя, — отмахнулся я. — Мне эта чертова штука ни к чему.

Он положил коробочку на письменный стол, написал что-то на крышке, а затем убрал ее в ящик. Потом подошел ко мне и опустился в кресло напротив.

— Я люблю Анну. С какой стати мне ее ненавидеть? Сомервиль ничего не ответил. С полузакрытыми глазами он откинулся в кресле, вытянул ноги, тщательно поправил стрелки на брюках.

— Я люблю свою жену, — продолжил я, думая при этом, однако, только о Пенелопе, видя перед собой ее темно-красный язычок, хитро подрагивающий во рту. «Увидимся в понедельник у Сомервиля», — сказала она, и это прозвучало как приглашение на свидание.

— Говорю вам, что я люблю свою жену. Или это не имеет для вас никакого значения?

Сомервиль открыл глаза.

— Все это, Мартин, куда серьезнее, чем вам кажется, — он сел прямо, хотя по-прежнему удобно. — Анна сейчас в Европе.

— Я знаю, где она.

— И там она в безопасности.

— Вы хотите сказать: в безопасности от меня?

— Происшествие в аэропорту меняет всю картину. Если бы она не улетела...

— Я бы не мог причинить ей вреда. Вы же знаете, что не мог бы. О Господи! Да ведь вы сами сказали, что нам надо помириться. Вы сказали, что я не сумасшедший. Вы сказали, что это... что это что-то другое!

И все же, если вспомнить последнюю ночь, проведенную мною с Анной, и игру, что мы тогда затеяли, — все ли в ней было шуткой?

— Это ведь что-то другое, не так ли?

Сомервиль ответил мне мягким голосом:

— Я понимаю, что вы любите свою жену. Это поймет кто угодно. Но, к сожалению, это сейчас уже не имеет большого значения. Вы любили ее и раньше. И вы и раньше пытались причинить ей боль. Вы говорите, что вам хочется найти причину того, что вы сделали и делаете, — того, что вы убили собак, того, что вы подарили Анне эту коробочку, того, что вы, как представляется, стремитесь разрушить все, что вам дорого. Впервые придя ко мне, вы сказали, что должны докопаться до сути. Припоминаете, Мартин? Припоминаете?

Сомервиль склонился ко мне. Взгляд его обжигал. Я почувствовал запах миндального одеколона и инстинктивно отпрянул, но он потянулся и схватил меня за руку.

— Поверьте мне, Мартин, другого пути нет, — пожатие его руки, вначале едва заметное, сейчас стало жестким. — Давайте попробуем еще раз. Это все, о чем я прошу.

— Не знаю...

— Я ведь не обещал вам, что это будет просто. Но сейчас, на данной стадии, мы просто не имеем права остановиться. Поверьте мне.

Я почувствовал, как темный язычок Пенелопы начал лизать мои воспоминания, соблазняя меня ответить согласием, чтобы сказать «да».

— Анна — сущий ребенок, — пробормотал я.

— Разумеется, сущий ребенок. Поэтому нам и нужно о ней позаботиться. Нам нужна еще одна регрессия. Совместная. Разве вы сами не чувствуете? Это ведь ради нее, Мартин.

Книга третья

Нечто припрятанное

<p>1</p>

Я набрался терпения и не спрашивал у Сомервиля о том, куда подевалась Пенелопа, до начала уже третьего на этой неделе сеанса. Я решил наконец задать этот вопрос в порядке шутки, словно только что заметил ее отсутствие на сеансах; новой ассистентке Сомервиля в такой чести было отказано.

— Она поехала на несколько дней в Вашингтон повидаться с друзьями, — с улыбкой ответил Сомервиль. Он прекрасно понимал, где собака зарыта. — Сказала, что ей нужно развеяться. Не могла выбрать менее удачное время. Но, может быть, я заставлял ее работать с чрезмерным напряжением? — он поежился и, глубоко засунув руки в карманы брюк, вновь подошел к окну и принялся смотреть на улицу. Но он не сказал, когда она должна вернуться.

Возможно, она и впрямь уехала. Я был не в состоянии установить истину. У меня не было причины сомневаться в правдивости его слов. Но я не мог избавиться от ощущения, что она по-прежнему здесь, в Нью-Йорке. Мне пришло в голову, что рассказ Сомервиля о ее внезапном отъезде, нотки невольного раздражения у него в голосе — все это лишь уловки. Куда вероятнее казалось, что он освободил ее от ежедневных обязанностей лишь для того, чтобы она еще внимательнее за мной следила.

Я звонил по телефону Сомервиля в различные часы дня и ночи в надежде на то, что Пенелопа поднимет трубку. В дневные часы подходил Сомервиль или его новая ассистентка, а ночью, как правило, срабатывал автоответчик. Но кто бы ни поднимал трубку, я каждый раз клал свою, не произнеся ни слова.

Я стал проделывать свою дорогу с Мулберри-стрит до Девяносто третьей разными маршрутами, выделывая замысловатые крюки и неуклонно стараясь обнаружить слежку, — пытался поймать ее врасплох на уличных перекрестках, возле автобусных остановок, в тени витрин, в проездах и в воротах...

Но нигде никого не было.

И я продолжал посещать Сомервиля. Я появлялся на сеансы в одно и то же время и каждый раз приходил с запасом в несколько минут. Я начал даже тосковать по нашим встречам, дожидаться их с нетерпением. Постепенно я убедил себя в том, что она по-прежнему здесь, дома, у своего опекуна, и скрывается от меня где-то в глубине здания.

Порой, пока я шел в кабинет Сомервиля, у меня над головой слышались чьи-то торопливые шаги, как будто кто-то, желая остаться незамеченным мною, взбегал по лестнице на один пролет выше меня. Или же при уходе до меня доносился звук закрываемой двери именно в то мгновение, когда я оказывался на последнем лестничном марше.

Однажды мне показалось, будто я мельком ее увидел.

Сомервиль только что закончил прием последнего пациента и дал мне сигнал подниматься к нему. Выйдя из холла, я обнаружил, что хрустальная люстра, висящая у входа на лестницу, — большое и неуклюжее сооружение с множеством подвесок, выглядящее как опрокинутый свадебный пирог, — без видимой причины дрожит. Сквозняка не было, входная дверь была надежно закрыта (предыдущий пациент покинул дом несколько минут назад), а наверху, на лестнице, не слышалось ничьих шагов.

Поднявшись на один марш, я перегнулся через перила и протянул руку, чтобы унять раскачавшуюся и задевающую своих соседей подвеску. Она при этом позванивала и испускала всполохи призматического света. Поглядев вниз, сквозь причудливое переплетение проводков и стекла, я, как мне показалось, увидел кого-то у двери в дальнем конце холла, но эта дверь сразу же захлопнулась. Все произошло так стремительно, и движение было настолько быстрым — я даже не понял, что именно мне удалось увидеть. И я вовсе не был уверен в том, что это была Пенелопа. Образ был зыбок, разбит на тысячи хрустальных граней люстры, и все они покачивались.

Я полетел вниз по лестнице, промчался по мраморному полу в дальний конец холла. Дверь, обитая потрепанным красным войлоком, находилась на несколько ступенек выше холла, и я понятия не имел, что за ней скрывается. Раньше я никогда ее не видел. Комната, в которую она вела, располагалась точно под кабинетом Сомервиля.

Я взялся за ручку, но дверь была заперта.


Мой сеанс длился обычные сорок пять минут. Выйдя из гипнотического состояния, я испытал легкое головокружение и понятия не имел о том, что произошло в ходе очередной регрессии, поэтому инцидент с люстрой совершенно вылетел у меня из головы.

Я с трудом соображал, кто я и где нахожусь.

Сомервиль спросил, не хочется ли мне ненадолго прилечь перед тем, как отправиться домой. Но я рвался из этого дома, чтобы поскорее глотнуть свежего воздуха, и сказал ему, что чувствую себя превосходно.

Уже на выходе я остановился у висящего в холле зеркала, чтобы надеть пальто. С трудом попадая рукой в рукав, я поднял глаза и увидел в зеркале раскачивающееся отражение люстры прямо у меня над головой. Отражение плыло, но сама люстра оставалась неподвижной, и свет, игравший в ее хрустальных гранях, был дневным, пробивающимся из окна над входной дверью.

И тут я вспомнил.

Я вернулся на лестницу, перегнулся через перила и посмотрел в холл. В дальнем конце его обтянутая красным войлоком дверь оказалась полураскрытой.

Я слышал стук пишущей машинки из кабинета Пенелопы. Это была новая ассистентка. Сомервиль находился у себя в кабинете. Был час ланча. В холле не дожидался никто из пациентов. Я открыл входную дверь, выждал пару секунд, а затем с грохотом захлопнул ее. Этот грохот должен быть услышан во всем доме.

Затем я тихонько прокрался обратно в холл.

Я толкнул красную дверь, и она беззвучно раскрылась.

Внутри было темно. Я сделал пару шагов в глубь помещения — и они отозвались неожиданным шумом: здесь был голый, не покрытый ковром паркет. Окна наглухо закрыты. Единственный источник освещения — тусклая полоска света из холла у меня за спиной.

Я потянулся к выключателю. Он не работал.

Когда мои глаза привыкли к здешней тьме, я понял, что нахожусь в библиотеке. Стены от пола до потолка были заставлены книгами, одни из которых стояли на открытых полках, а другие — на застекленных стеллажах. Единственным предметом обстановки было мягкое кресло, задвинутое в угол. На его обивке лежал толстый слой пыли. Возле него стоял торшер с вывернутой лампочкой.

Я вытащил зажигалку и осветил ее пламенем ближайшую книжную полку. Книги, представшие моему взору, резко отличались от серийных изданий в одинаковых переплетах, которыми был уставлен кабинет Сомервиля. Здесь была мешанина новейших книг и потрепанных фолиантов. Многие из старых книг — в кожаных переплетах, иные из них, с загадочно звучащими латинскими названиями, наверняка были раритетами.

Я подумал, что эта библиотека является тайным образчиком другой — того тихого и спокойного помещения, в которое поднимаешься по винтовой лестнице и, выглянув из окна, видишь залитый закатным солнцем сад. Образчиком для той дорожной станции, с которой Сомервиль отправляет меня в путешествие во времени в начале наших сеансов и на которую возвращает в конце, совершая гипнотические странствия в моем подсознательном прошлом. Я едва ли не воочию видел сейчас стену в дальнем конце сада, поросшую жасмином и жимолостью, едва ли не в самом деле слышал скрип гамака, шепот моря, чувствовал дыхание теплого благоуханного бриза...

Послышался легкий щелчок.

Я поднял голову: на одной из верхних полок разошелся затвор. Стеклянная створка автоматически поехала вперед, и я увидел на ее темной поверхности собственное отражение, потому что зажигалка по-прежнему горела. Я подумал о том, как ночью на охоте егерь светит своим фонарем охотнику.

С открытой полки повеяло сладким мшистым запахом.

Передо мной на уровне глаз стояла книга, возвращенная кем-то на место, но не выровненная в один ряд с остальными. Это был тонкий изящный томик, переплетенный черной и зеленой кожей, и он явно отличался от остальных книг на этой полке, представлявших собой сборники статей по психологии. На золоченом корешке значилось название книги: «Ритуалы Вадуа». Я понятия не имел, что бы это могло значить. Имени автора нигде не было видно.

Я потянулся за книгой и снял ее с полки. Осторожно удерживая ее на ладони, я раскрыл книгу при помощи большого и указательного пальцев. К закладке была прикреплена пластинка с гравюрой, изображавшей бородатого старца, читающего книгу под сенью дуба. Стилизованные дубовые листья слагались в узор — экслибрис Рональда Сомервиля.

Я открыл титульную страницу.

Книга, написанная неким Ле Шином (наверное, псевдоним?) , была приватным образом выпущена в Париже в 1775 году. Судя по названиям глав и некоторым иллюстрациям, она представляла собой сатиру на Церковь, задуманную и осуществленную в жанре порнографии.

Гравюра на титульном листе, настолько маленькая по размерам и изящная, что казалась скорее миниатюрой, изображала сцену в часовне монастыря.

Юная послушница в белой одежде стоит на коленях перед алтарем, готовясь к причастию. Священник высится перед ней, золотой палочкой приподнимая ей подбородок, положив благословляющую руку на ее бритую голову. Глаза священника устремлены в небеса, а послушница, обхватив рукой его кряжистые колени, самозабвенно сосет ему. Но и сзади ее в то же самое время употребляют: ее юбка задрана и другая девица в маске, изображающей собачью голову, вводит в нее искусственный член из слоновой кости, привязав его к своим бедрам.

Я всмотрелся в миниатюру, изумленный и очарованный точностью и детальностью изображения. Оно обладало такой же резкостью, как мастерская фотография, из-за чего ощущение непристойности только усиливалось. Но еще один, совершенно неожиданный аспект гравюры произвел на меня шокирующее воздействие: я обнаружил, что стриженная послушница напоминает мне остриженную Анну.

Я захлопнул книгу и возвратил ее на место. Оставаться в этой комнате мне уже не хотелось. Когда я потянулся закрыть полку, запах праха и гнилости ударил мне в нос еще сильнее, чем прежде. Металлический корпус зажигалки уже обжигал мне пальцы, но положить ее было некуда.

Я видел, что дверь, ведущая в холл, отражается в стекле стеллажа. Пока я находился в помещении, дверь закрылась, а когда именно, я и не заметил. Из-за этого в комнате стало еще темнее. Я пошел вдоль стеллажей, на ощупь разведывая дорогу. Слева от двери высился еще один стеллаж, за ним стояли пыльное кресло и сломанный торшер. Затем пустота. И в дальнем углу библиотеки, мне почудилось, кто-то или что-то было.

Я резко выдвинул стекло и, стабилизировав отражение, вперился в глубину помещения у себя за спиной.

Безусловно, там кто-то был. На четвереньках.

Я увидел, как это нечто медленно поднимается и вроде бы движется по направлению ко мне, словно бы только для того, чтобы проверить собственные силы. Оно шевельнулось — и я увидел голые груди, довольно маленькие и торчащие вперед из-под рассыпавшихся по плечам седых волос.

Существо неторопливо поднялось на ноги и вразвалочку пошло ко мне по паркетному полу. Наблюдая за его бесшумными перемещениями в зеркальном отражении полки, я почувствовал, как бешено заколотилось у меня в груди сердце. Приблизившись ко мне — приблизившись настолько, что я мог ощутить его запах, — существо остановилось, протянуло ко мне обе руки и подняло голову.

— Мартин, — прошептало оно.

Я стремительно обернулся и на мгновение увидел перед собой Пенелопу, полностью обнаженную и держащую маску в виде собачьей головы под мышкой. Длинный и пышный седой хвост струился у нее между тесно сжатыми ляжками.

Но тут в моей зажигалке кончился газ.


— Мартин!

Сомервиль, силуэт которого показался в проеме двери, потянулся к выключателю.

— С вами все в порядке? Выключатель не работал.

— Дверь была открыта, и я... я решил посмотреть ваши книги.

Он раскрыл дверь настежь, чтобы в помещении стало как можно светлее.

— Вы уверены, что хорошо себя чувствуете?

— Со мной все в порядке.

— Я понятия не имел, что вы не ушли.

— Извините... это я не нарочно... Не обижайтесь на меня! Нет, правда, не обижайтесь за то, что мне захотелось взглянуть на ваши книги.

— Ну разумеется. Вы вправе чувствовать себя здесь как у себя дома.

На это я не знал, что ответить. И сказал наконец:

— У вас очень интересная библиотека.

Сомервиль кивнул.

— Большую часть коллекции собрал мой дед. Мой вклад только в том, что я переправил все это сюда из Европы перед войной. Вы говорите, дверь была открыта? Обычно мы ее держим запертой. Некоторые из этих книг, знаете ли, довольно дорого стоят. Должно быть, это горничная. К сожалению, когда Пенелопа уезжает, настоящего присмотра за порядком в доме нет.

— А она скоро вернется? — спросил я и тут же раскаялся в том, что задал этот вопрос.

Сомервиль улыбнулся:

— Я увижу ее в уик-энд. В субботу я делаю доклад в Ричмонде. Но у ассистентки будет для вас номер моего телефона. Если вам понадобится, вы найдете меня без малейшей задержки.

Я закрыл верхнюю полку и подошел к Сомервилю.

— Надеюсь, я как-нибудь дотяну до вашего возвращения.

— Вот еще о чем мне хотелось спросить вас, Мартин. Вы когда-нибудь бывали в Германии?

— Несколько раз. По делам. Мне не слишком нравится эта страна.

— А в Нюрнберге вы когда-нибудь были?

— Нет, — ответил я, вспоминая о литографии Ругандаса, висящей в зеленом коридоре Публичной библиотеки. — А почему вы об этом спрашиваете?

— Вы это поймете, прослушав кассету.

Я нащупал у себя в кармане твердую коробочку кассеты.

— А что, там было озеро? Я имею в виду в регрессии?

Он с любопытством посмотрел на меня:

— А что, вы запомнили это с утра?

— Не уверен. Я, как правило, ничего не запоминаю. Но скажите: оно там было? Парк где-то у городской стены, озеро, окруженное высокими деревьями?

— Полагаю, что могу ответить вам утвердительно, — важно произнес он.

Это не могло оказаться случайным совпадением. Может быть, регрессия держится на таком механизме. Подобно снам. Обрывки случайно полученной информации, инциденты из повседневной жизни, нанесенные, как у Шекспира, на канву исторической фантазии. То же самое было, должно быть, и с собаками из истории Фаукетта.

— А какое на этот раз было столетие? — спросил я. — Скажите, случайно не начало девятнадцатого?

Сомервиль покачал головой:

— Конец войны. Весна сорок пятого. Лучше идите-ка домой и послушайте запись. Я буду здесь, и, если захотите, можете мне потом перезвонить. Возможно, эта история вас несколько взволнует.

<p>2</p>

— Все время, свободное от уроков, я провожу в лесу, собирая ягоды, кору, орехи — все, что может годиться в пищу. Охотиться меня научил дядюшка Джо, мамин старший брат. Он всегда навещал нас по весне... Он научил меня ставить силки и капканы в лесу, показал все места, где клюет, на реке. По ночам я сплю под звездами и гляжу на них. «Настало времечко такое, что и до звезд подать рукою».

— А кто-нибудь тебя за это ругал?

— Папаша иногда ругается и называет меня мудаком. А бывает, и порет. Но мне начхать.

— А как тебя зовут?

— Бегли. Принт Бегли. П-Р-И-Н-Т.

— Откуда ты родом?

— Из Индиан-Ридж. Но я ни за что туда не вернусь. Ни за что! Разве что меня туда силком затащат.

— А почему? И что это за место?

— Шахтерский поселок на дне ущелья в Кумберленде. Раньше, пока не открыли месторождений, здесь жили одни чероки. А теперь все принадлежит компании. Но ужасно вшивое местечко.

— А где твоя школа?

— В Пасфорке. Но, знаете, у них не так уж много времени на все это... Мама научила меня читать по Библии. Она чероки, самая настоящая чероки, но умеет читать и писать и верует в Бога. Почти все здесь не умеют ни читать, ни писать. Все рано или поздно становятся рудокопами, так что им это ни к чему. Папаша и двое его братьев тоже рудокопы, и их отец — рудокоп, чумазые нищие рудокопы... Кроты... К десяти годам я решил, что кротом никогда не стану.

— А тебе велят идти в шахту?

— Именно что велят... В особенности папаша. Он говорит, что из меня все равно не будет проку, потому как я метис. Ругается, говорит, что не хрена было жениться на маме... грозит выкинуть нас обоих вон. Но я все равно не поддавался. Это, знаете ли, не то дело, для которого я предназначен.

— Что ты имеешь в виду?

— Пару лет назад тут была встреча «вторично живущих». Папаша предупредил меня, чтобы я с ними не путался. Он говорит: всякая вера — вздор, а та, что у «вторично живущих», — в особенности. Но я прокрался туда и следил за ними из-за сосен. Огонь истинной веры зажегся в Индиан-Ридж этой ночью. Все кричали во весь голос и молились. И вдруг в меня вошел дух, и я покатился по земле, заплясал, зарычал, заговорил на неведомом языке. Проповедник сказал, что меня опалило сладкое пламя Милости Господней. Но и после того, как оно отхлынуло, я знал, я знал наверняка, что я избран.

— Но для чего ты избран?

— Когда папаша понял, что произошло, он чуть с ума не сошел от злости. Он едва не разодрал Библию, которую подарила мне мама. Но я спрятал ее. На склоне холма, где мы держим кур, есть хибарка. Я выкопал дыру в земле под бревенчатым полом, под самой печью, и спрятал мою Библию там. Время от времени я прихожу туда поглядеть на нее. Сидя на полу хибары, пока вокруг разгуливают птицы, я вслух читаю Писание. Потом поднимаюсь в горы и жду. И когда-нибудь Господь Бог заговорит со мною.

Однажды дети подсмотрели, чем я занимаюсь в хибарке. Они разнесли по всей округе, что Принт Бегли разговаривает с курами. Люди стали смеяться и звать меня идиотом. Да меня и так называли идиотом, говорили, что с головой у меня не все в порядке.

— А ты никогда не думал оттуда сбежать?

— Когда началась война, я уже пять лет работал на ферме. Возил и месил навоз, а над головой у меня пролетали самолеты. Вечерами я сидел на скале и смотрел в небо, на звезды, я жаждал знака.

— Знака?

— Предупреждения... Видите ли, я с детства знал, что я избран, но не мог уразуметь Господних намерений на мой счет, не мог понять, в чем же заключается Его воля. Я впервые услышал это от дяди Джо. На охоте. Он передал мне слова стариков о том, что всегда есть люди, пребывающие на страже... Чероки верят, что когда-нибудь они увидят в небе знаки, которые будут означать конец света. Да и в Библии я читал о том же. А сейчас это Принт Бегли ждет знаков, ждет сигналов предупреждения. Видите ли, в этом и состоит мое предназначение — быть на страже.

— А как ты узнаешь эти знаки, когда они наконец появятся?

— Ближе к концу над землей пройдет звездный дождь. Звезды изменят свое положение на небесах, а луна повернется к земле обратной стороной. Будут и другие знаки, назвать которые я не имею права. Но в последний день солнце расцветет всеми цветами радуги. И вдруг станет темно... совершенно темно... темнее, чем при любом затмении. На землю упадет сплошная тьма, и нигде не будет ни искры света. Солнце, и луна, и звезды — они все исчезнут, и небо обрушится на землю... И никто не будет спасен.

— В чем же тогда смысл твоей стражи?

— О поколение червей, или я не предостерегал вас, чтобы вы бежали от грядущего гнева? У праведных будет время подготовиться, страхом и послушанием проложив дорогу к собственному спасению.

— А чероки?

(Молчание.)

— А когда все это случится?

— Скоро.

— Почему ты так думаешь?

— Прямо сейчас.

— Почему? Потому что идет война?

(Молчание.)

— Откуда у тебя такая уверенность?

— Я уже видел первый знак.


Люди начали выскакивать из подвалов и с чердаков, прокладывая себе дорогу в толпе в поисках пищи. Вооруженные палками, чтобы отбиваться от одичавших собак и разгонять крыс, в неистовом множестве снующих под ногами, они вершили свое дело в безнадежном молчании, витая как тени среди дымящихся развалин.

Он следил за ними со ступеней старого дома, защищенный от дождя козырьком над входом. Это было какое-то учреждение, укрепленное против бомбежки и обстрела мешками с песком, вал из которых был воздвигнут до высоты балкона второго этажа. Над входом реяло черно-белое знамя, ниша вокруг флагштока была разбита осколками. Поглядев вверх, он увидел черепичные крыши, уходящие в небеса и подобные крыльям огромной вспугнутой птицы.

Он был включен в похоронную команду приказом. Добровольцев для такого дела не нашлось. Они работали в масках, закрывающих нижнюю часть лица, но респираторы затрудняли дыхание и все равно пропускали запах. Город смердел смертью. Запах разлагающихся трупов забивал все остальное. Некоторые из тех, кого извлекли из-под развалин, погибли во время налета союзников уже несколько недель назад.

Он вспоминает скрип деревянных тачек на улицах Нюрнберга — тачек, доверху нагруженных трупами. Трупы немцев и американцев лежали вперемешку и слипались в кучу, чертовски противно было выдирать их из нее голыми руками.

Он вместе с остальными складывал тела в аккуратные штабеля, вроде тех, что из бревен складывают лесорубы в горном лесу около пещеры. Потом тела забирали грузовики Красного Креста, их заливали горючей известью и хоронили в траншеях, вырытых за городской стеной, а когда возникал непосредственный риск заражения, сжигали из огнеметов.

Вот этот-то запах и сводил его с ума — запах горелого мяса вперемешку с дымом и бензином.

Несколько раньше он со всей своей командой извлекал мертвецов из одного дома. Дом был полностью раскурочен. Конторы и жилые квартиры, обитатели которых давно уже перебрались в подвал, были разграблены. Шкафы, сундуки, письменные столы, чемоданы — все было взломано и раскрыто настежь. Нетронутая часть содержимого валялась на полу. Фарфор и хрусталь были сметены с полок шкафов и сервантов. Здесь были башмаки, ящики для сигар, дамское нижнее белье, шелковые чулки, парики, часы с кукушкой, американские сигареты, кожаные перчатки, бутылки с коньяком и флаконы духов — все в куче, и все в человеческой крови. Несколько тел, главным образом в эсэсовской форме, валялись на этой помойке. Подошвы прилипали к полу.

— Мне в этой дыре больше не выдержать. Такой жуткий запах... И мухи... Никогда не видел столько проклятущих мух. Надо выйти и глотнуть свежего воздуха.

— А что ты сейчас делаешь?

— Сижу здесь, под козырьком, и курю. Немного погодя мне надо вернуться. Если сержант поймает меня...

— А как называется твоя часть?

— Пятнадцатый пехотный. Нас оставили в тылу навести тут кое-какой порядок. Так мне и досталась эта чертова работенка.

— А когда закончились бои?

— Некоторое время назад... Кажется, в среду. У нас был парад победы на главной площади — у тех, кто остался в строю. Вся площадь разбита, дыры такие, что в каждую можно ведро опустить. Генерал произнес речь, сказал, что сегодня день рождения Адольфа Гитлера. Думаю, этот парень хорошенько проблюется, когда услышит сегодняшние новости, — так он сказал. Все стали смеяться и веселиться. Нам сказали, что война уже практически закончилась.

— А ты участвовал в боевых операциях?

— Кое в каких.

— Расскажешь мне об этом?

(Молчание.)

— Сколько тебе лет, Принт?

— Девятнадцать.

— А до службы тебе случалось уезжать из дому?

— Прошлой осенью я был в гостях у двоюродных братьев. Они живут в Рицтоне, в десяти милях от границы с Теннесси.

— Что ж, хорошо, продвинемся немного назад... Сосредоточься на своем дыхании...

Однажды ночью, во время первого генерального наступления на Нюрнберг, он убил человека, показавшегося в окне полуразрушенной башни. Это была одна из семи башен, венчающих на одинаковом расстоянии друг от друга стены средневекового города и используемых теперь его защитниками как снайперские гнезда. Вспышка во тьме — пламя зажигалки или спички, защищенное от ветра ладонями, — выдала ему позицию противника. Ветер был сильный, и немец прикуривал слишком долго. Бегли заколебался, прежде чем выстрелить, — не из-за своих религиозных убеждений, а потому что свет в бойнице, необычайно зыбкий, вызвал у него в душе какое-то бессознательное внутреннее сопротивление.

На какое-то мгновение он испугался. Потом прицелился, выстрелил — и огонек погас.

— Я увидел его тело на куче искрошенного цемента. Каска слетела у него с головы, а сама она, вернее, то, что от нее осталось, горела как факел. Да и весь город был охвачен пожаром. Небеса и те были багровыми, в воздухе витал пепел, а из огня восставали руины. Ветер раздувал пламя... все сильнее и сильнее...

— И что это тебе напомнило?

(Молчание.)

— Свет в бойнице — он ведь напомнил тебе что-то, не так ли?

— Не знаю...

— Разве это не был один из знаков, о которых ты мне рассказывал?

— Не знаю, просто мне показалось... показалось, что где-то затворилась дверь.

— Дверь?

— Тем утром, на озере.

— А что там произошло?

— Я увидел девочку... она гуляла по берегу... озера или пруда. Но я не мог — она не имела права находиться там... (Колеблется.) Мне кажется, я не мог...

— Продолжай. Что случилось дальше?

— Я не мог... дверь затворилась.

— Что ж, хорошо. Сосредоточься на своем дыхании. Так, очень хорошо. А сейчас перенесемся в то мгновение, когда ты впервые увидел эту девочку. Расскажи мне, что произошло... (Пауза.) Что ты видишь?


— Все деревья в парке сожжены... обугленные пни... сучья валяются поверх лисьих нор и засыпанных траншей. Даже трава почернела. Идет слабый дождь. Туман плывет над озером как дым. Толком не различишь, где кончается трава и начинается вода.

— А что ты делаешь?

— Жду приказа к наступлению. Топчусь тут в грязи... Я прячусь за большим кособоким камнем... Ах ты дьявол, промазал!

— А куда ты целился?

— Да тут свора поганых собак жрет мертвых солдат. Американских. Один из наших выстрелил, чтобы отпугнуть их.

— Ты хочешь сказать, это не ты сейчас выстрелил?

— Что патроны переводить? Сейчас я ее вижу. Там, на берегу.

— Ладно, опиши мне ее, пожалуйста.

— Она очень молоденькая. И хорошенькая — большие карие глаза. На голове у нее платок, а в руке зонтик. Медленно приближается к нам, как будто она лунатичка какая-нибудь, идет под дождем... Она не боится, что ее сейчас убьют.

— А ты не в состоянии этому препятствовать?

— Попытаюсь вытащить ее отсюда, пока не поздно... Черт! Ладно, поехали!

— Что случилось?

— Сигнал. Мы попали под обстрел. Сущий ад... Ладно, парни, вперед!

— А что с девочкой?

(Молчание.)

— Где она?

— Не знаю... я больше ее не вижу. Туман очень сгустился, причем совершенно неожиданно. Она просто исчезла.

— Ты уверен в этом?

— Вперед, парни, время не ждет!

— А сейчас ты ее не видишь?

— Дверь затворилась... Она затворилась, и я не могу ее открыть...

— О чем ты?

— Я вижу что-то в воде. Под водой. Почти на самой поверхности.

— Это девочка? Она утонула?

— Не знаю. Это слишком... слишком... Нет! Туда нельзя! Не открывайте ее!

— Дверь?

(Молчание.)

— Ладно, не буду. Тебе не о чем беспокоиться. А теперь слушай внимательно. Мы вернемся обратно в дом. Ты спокоен и расслаблен. Дыши глубже... И вот ты опять стоишь на ступенях старого дома, стены которого укреплены мешками с песком. И сломанный флагшток. Только сейчас уже прошло какое-то время...


Бегли последний раз затянулся и швырнул окурок под дождь. Закинув винтовку на плечо, он вошел в дом через вход, украшенный колоннами. Дверь у него за спиной захлопнулась. Внутри, в холле, темно. Окна первого этажа заклеены бумагой, электричество не работает. Поначалу ему приходится передвигаться на ощупь вдоль стен. Сделав несколько шагов, он останавливается и вслушивается в темноту. Откуда-то из подвала доносятся неясные голоса. Они все еще там — делят то, что осталось от перехваченных контрабандных товаров. Где-то тикают часы. Он медленно идет по направлению к лестнице. Его сапоги давят что-то на полу, хруст разносится по пустому холлу. У его ног — целые россыпи битого стекла на грязных мраморных плитах. Он дошел до лестницы и смотрит на разбитую люстру. Ее сорвавшиеся подвески мерцают там и тут на ступенях, как гребешки запенившейся волны.

— Это... красиво... это как водопад. И сквозь него видна противоположная сторона.

— И что на ней? Что ты там видишь?

— Дверь.

— Что за дверь?

— На самом верху лестницы... Она там одна-единственная.

— Она открыта или закрыта?

— Закрыта. Трудно сказать при таком освещении, но я знаю, что она закрыта.

— Собираешься подняться?

— Я уже на лестнице... Остановился, чтобы осмотреться по сторонам.

— Расскажи, что тебе видно.

— Ничего особенного... стопки книг и повсюду мусор. Белые пятна на стенах — там, где раньше висели картины. Большие бронзовые часы с орлом наверху... (Пауза.) Дыра в крыше. Должно быть, бомба.

— Хорошо, поднимайся.

— Поднимаюсь... Поднимаюсь... (Пауза.) Так и есть, дверь заперта. Я поднялся, и мне это видно... Ах ты!

— В чем дело?

(Молчание.)

— Тебе страшно?

— Надо надеть маску. Здесь чем-то воняет.

— Ладно. Ты поднялся по лестнице.

— Да, поднялся, и дверь заперта, и я (невнятно)... мне не сделать этого.

— Сделаешь. Просто сосредоточься на дыхании, на ритме дыхания. Вот так-то лучше. Хорошо, а теперь открой дверь.

— Нигде ни звука, только дождь барабанит по крыше. Нет, не выходит... Мне не сделать этого.

— Открой дверь.

— У меня ноги одеревенели.

— Открой дверь.

— Господи Боже, будь моей опорой и порукой!

— Открой!

— Я знаю, что я там увижу.

— Я с тобой. Ты в безопасности. Мы войдем вместе, но дверь открыть придется тебе.

— Ладно, открою. Я выбил ее ногой, но заклинило — она не откроется. Черт подери, заклинило. Защемило на ее... на ее руке. Я вижу маленькие ноготки, они торчат из-под двери... вцепились в ковер, как будто она пытается выбраться. И вдруг — вдруг дверь поехала, как... не знаю что... и вся рука наружу... И мне видно, что она отрублена... по локоть... и повсюду кровь... О Господи, помоги мне, повсюду кровь!

— Как это произошло?

(Молчание.)

— Ладно, давай войдем. Вместе. (Пауза.) Сейчас мы в комнате. Что тебе видно?

— Вижу руку. Костяшки пальцев раздавлены. Это я ее, дверью... Запястье обмотано шнурком... И тут же башмак. Я смотрю на руку, мне непонятно, откуда она взялась. Меня тошнит. Запах... И кровь повсюду... А сейчас — а сейчас я подошел к кровати. И она смотрит прямо на меня: маленькая куколка на подушках... белокурая, с голубыми глазами... глаза широко раскрыты... смотрит прямо на меня. А это... это... Нет, не могу. Я взглянул на другой край кровати... У стены, в углу... Нет, этого не может быть.

— Что ты имеешь в виду? Это девочка? Та девочка, которую ты видел у озера?

— Он изрубил ее на куски!

— Кто это — он?

(Молчание.)

— Это та же самая девочка?

— Ее совершенно изуродовали. Он рассек ей живот, как лягушке, вывернул внутренности, а потом, кажется... О Господи... Это бред!

— Посмотри на нее и скажи, та ли это девочка.

— Не могу... Не могу больше смотреть на нее... Не оставляйте меня!

— Все в порядке. Все будет в порядке. Ты в полной безопасности.

— Пожалуйста, не оставляйте меня здесь!

— Мартин, вы в полной безопасности. Сосредоточьтесь на дыхании. На звуке моего голоса. Мартин... Мартин! Вы спокойны и расслаблены. Вот так-то лучше. А теперь дышите глубже. Мы возвращаемся домой, возвращаемся в сад под окном библиотеки... Вы уже лежите в гамаке. Вы спокойны и расслаблены... спокойны и расслаблены.

<p>3</p>

Через некоторое время, когда Бегли так и не вернулся в подвал к остальным, один из членов похоронной команды, штатский, пошел наверх выяснить, что с ним случилось, и затем сразу же вызвал американскую военную полицию. Бегли обнаружили на верхнем этаже Пальменхофа, здешней штаб-квартиры гестапо (теперь он уже вспомнил название и назначение здания). Он сидел, скрестив ноги, на полу, в углу около кровати, и баюкал тело юной немки. Совсем еще девочки.

Худенькая, темноволосая, лет десяти — так и не удалось выяснить, ее или нет он видел в парке на берегу пруда, — девочка была убита несколькими ударами саперной лопатки по голове. Лопатка была полузасунута под кровать, и поверх ее окровавленной рабочей части была наброшена какая-то тряпка. Истрепанное бумазейное платьице, изорванное и залитое кровью, едва прикрывало тощие бедра девочки и выставляло наружу чудовищные раны на животе и в паху. Одна из рук девочки, отрубленная по локоть, лежала, как пустой чулок, у дверцы шкафа. На запястье был шнурок, свободным концом привязанный к мужскому ботинку.

Бегли, все еще в газовой маске, баюкал мертвую девочку не только руками, но и монотонной колыбельной, которую время от времени прерывал, чтобы прочитать вслух отрывок из Апокалипсиса или из Книги Исайи.

Полицейские вырвали тело девочки у него из рук и велели Бегли снять маску и назвать свое имя. Бегли не хотел выпускать ее тело. Когда его начали допрашивать, он подошел к окну и, отодвинув штору, выглянул на улицу. Он увидел лужи, целые реки грязи, груды превратившегося в прах кирпича, сожженные танки, разбитые автомашины, трупы лошадей... Он ничего не мог вспомнить — ни того, что произошло, ни даже собственного имени.

Неподалеку от перекрестка американский джип угодил в бомбовую воронку и застрял. Бегли увидел, как водитель выбрался из машины. Краснолицый и нелепо выглядящий в каске, он сердито заорал на своего напарника, отказавшегося от попыток вытолкнуть машину из ямы и, обескуражено смеясь, прислонившегося к ее дверце. В дальнем конце улицы выстроилась под дождем длинная очередь женщин к разбитой водоколонке.

Один из полицейских достал пачку «Честерфилда» и предложил сигарету Бегли. Прикуривая от зажигалки, зажатой в кулаке, он начал понемногу припоминать.

— Мне хотелось спасти ее... Понимаете... Только уже было слишком поздно. Я знал, что она все равно умрет. Что они все равно скоро умрут. Все люди, животные, птицы, рыбы... деревья. Все на свете. Вы умрете... я тоже... Мухи и те умрут. Это наступает. Я уже видел знак... Но так долго ждать я не могу...

— Ты хочешь сказать, что, когда нашел ее, она еще была жива?

(Молчание.)

Слезы побежали у него по лицу. Он стер их ладонями, все еще выпачканными в крови девочки. Когда на него надевали наручники, он не сопротивлялся.

— Разве я мог оставить ее умирать одну-одинешеньку? Мне пришлось сделать это. Господь не оставил мне выбора. Он бы ее не спас. Мне хотелось спасти ее из юдоли скорби...

После ареста капрал Принт Бегли был препровожден в штаб-квартиру Седьмой армии, расположенную в Нюрнбергской крепости, и обвинен в убийстве штатского лица.

<p>4</p>

Понедельник, 16 октября


14.30. Телевизор доставили рано — «Zenith», цветной, 19 дюймов по диагонали, последняя модель. Мне удалось подключить его, и я посмотрел Майка Дугласа, «мюнстерцев», «Мне снится Дженни» и добрую половину «Голливудских площадок», прежде чем отправиться к себе на работу.

Сегодня я был здесь в первый раз за две недели. Прежде чем подняться на административный этаж, я заглянул в «контору» — просто для того, чтобы пройти акклиматизацию. Я уже успел позабыть, какой чистой и какой мирной она выглядит. Операторы у экранов, ослепительные ряды готовой продукции, ни шума, ни запаха, ни пылинки...

Парни в конторе как будто сильно обрадовались, увидев меня. Даже чересчур обрадовались. Миссис П. была очень озабочена состоянием моего здоровья. Мне рассказали массу свежих анекдотов, главным образом о последнем компьютере Пентагона, брачок в котором, как сказал Аль, едва не привел к третьей мировой войне. Шли споры о том, был ли это чисто механический дефект, или здесь оказался задействован человеческий фактор. Я ничего об этом не знал, уже несколько дней я не заглядывал в газеты. У меня на столе лежала записка: «Нам вас недостает. Мозговой штаб».

Примерно получасовой разговор с Дианой помог разобраться в ситуации, затем настало время проведать Гринфилда. Стоило мне войти к нему в кабинет, как он вскочил на ноги, что всегда было дурным знамением, и потянулся ко мне обеими руками через гигантский письменный стол.

— Как хорошо, Мартин, что вы вернулись. Надеюсь, вы полностью поправились.

Закончив на этом приветственный спич, он уселся на место и принялся жевать мятную резинку в ожидании моего рассказа. Я сообщил ему, что хочу взять сейчас две недели в счет летнего отпуска.

— Семейные обстоятельства?

Он почуял добычу. Его маленькие глаза горят как два уголька. У меня хватило ума ответить:

— Нет-нет, ничего подобного. Просто мне нужно отдохнуть, — что по не слишком понятной ассоциации перевело разговор на тему о моем предстоящем повышении.

— Знаете, Грегори, разумная организация работы в любом учреждении заключается в том, что каждому достается штанга по силам. И сегодня, с учетом всех обстоятельств, для вас не лучшее время отдыхать... Вы ведь понимаете, что незаменимых у нас нет... Жаль, что вам придется пропустить конференцию группы общего планирования. Боюсь, что не вправе обещать вам при возвращении...

И так далее.

Я предоставил ему возможность выговориться, практически не вникая в суть его рассуждений. Когда дело дошло до чести фирмы и необходимости поклясться в верности флагу, я сделал это, вернее, издал соответствующие шумы — короче говоря, нахлебался дерьма в глазах Гринфилда, но не сдал своих позиций ни на дюйм. Я настоял на двухнедельном отпуске. Недовольный, но все-таки успокоенный, Гринфидд пожелал мне хорошо отдохнуть.


19.00. С каждой новой «жизнью» мы с Сомервилем вытягиваем очередную пустышку. Не то чтобы я ожидал чего-то иного. Терапия, в конце концов, это всего лишь игра, всего лишь способ отвлечь пациента и помочь ему убить время. После отъезда Анны мы провели пять сеансов в течение пяти дней. Считая Фаукетта, мы выявили шесть «жизней». Шесть! И никакого результата, никакой зацепки, не говоря уж о путеводной нити. Возможно, делу помогло бы, если бы мне объяснили, что именно я должен найти, но Сомервиль упорствует в том, что мы идем «единственно верным путем».

Не могу объяснить этого, но у меня постепенно возникает такое чувство, будто ему от меня что-то нужно. Не просто гонорар, а что-то другое, большее.

На этой неделе я подметил одно любопытное обстоятельство. Когда мы сидим в креслах лицом друг к другу, он каждый раз пытается полностью продублировать мою позу. Стоит мне расставить ноги, или закинуть их друг на друга, или сунуть руки в карманы — он, чуть выждав, делает то же самое. Сперва это меня несколько настораживало, затем начало раздражать, и я собрался было сказать ему об этом, но просто не успел. Не смог, настолько он меня ошарашил. Потому что теперь он уже повторяет все мои жесты, даже мимику.

Из-за этого у меня возникло нелепое ощущение, будто я постоянно стою перед зеркалом, а кто-то другой стоит в Зазеркалье и рассматривает меня сквозь мое же собственное отражение.

После нюрнбергской истории, которую мы извлекли из регрессии во вторник, нам не удавалось толком поговорить. Я сказал Сомервилю, что послал запрос в Сан-Луи, чтобы выяснить, действительно ли Принт Бегли служил в армии США, но его это, казалось, оставило совершенно равнодушным. Уж сколько раз я передавал ему фрагментарную информацию, которую мне удалось на тот или иной момент раскопать в библиотеке, а он, выслушав меня с самым невинным видом, не произносил в ответ ни слова. В конце концов, я спросил его в пятницу, добились ли мы, на его взгляд, хоть какого-нибудь прогресса.

Он ограничился отговоркой:

— Ну, вы ведь чувствуете себя лучше, не правда ли?

Может быть, имеет место кумулятивный эффект от ежедневных сеансов гипноза, но я действительно чувствую себя лучше. То есть я, собственно говоря, вообще ничего не чувствую, кроме определенного отупения, как будто мои мозги стали ватными.

Расшифровка кассеты — дело неторопливое, поэтому я ложусь спать поздно и у меня даже не остается времени вести дневник. Но сплю я хорошо. Никаких «видений», никаких страшных снов, по крайней мере со вторника, и ни малейшей потребности в «белом дружке», хотя Хейворт и настоял на том, чтобы я запасся еще одной упаковкой. Он спросил меня вчера вечером, не имею ли я каких-нибудь известий от Анны.

Я не хочу ни о ком и ни о чем знать, кроме Пенелопы. После сегодняшнего сеанса я еще раз попробовал проникнуть в библиотеку под лестницей, но красная дверь оказалась, как всегда, запертой. Вспоминая случившееся со мной там, я понимаю, что имела место галлюцинация. Но мне нравится играть с мыслью о том, что я разоблачил тайную страстишку Сомервиля: едва ли он сообщает всем и каждому о своем увлечении первоклассной порнографией.

В Публичной библиотеке я разобрался с вопросом о «Вадуа». Оказалось, что это название секты еретиков в средневековой Франции. Приверженцев секты обвиняли в обожествлении дьявола и в массовых оргиях, «на которых появлялась и обрызгивала сектантов собака». У секты была дурная репутация по всей Европе, и разговоры об этом шли вплоть до самого конца девятнадцатого столетия. Ее приверженцев обвиняли в колдовстве и каннибализме.

Сомервиль по-прежнему не говорит ни слова о том, когда следует ожидать домой Пенелопу. Когда она вернется, — а, кажется, она и впрямь уехала, — я приглашу ее поужинать, а потом приведу сюда. Хотя бы для того, чтобы выяснить, что произойдет. И если это окажется тем, чего я боюсь, тем, что мне так часто снилось, — что ж, тогда...

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>5</p>

Всю неделю я работал с новыми кассетами в надежде открыть в моих регрессиях хоть какую-то связующую нить. После каждого сеанса я брал домой свежую кассету, пару раз прослушивал ее, а затем переносил содержащийся на ней текст на бумагу. На следующее утро, ровно в 9.55, я сидел возле каменных львов «Терпение» и «Стойкость», дожидаясь вместе с ними открытия библиотеки. Каждый раз, как и в истории с Фаукеттом, я принимался за дело, полный энтузиазма, но, чем глубже я зарывался в очередное исследование, тем яснее мне становилось, что я вновь попусту трачу время.

Жизни шестерых моих «предшественников» были разбросаны во времени всего последнего тысячелетия. Никто из них, если не считать Фаукетта, не был известной исторической фигурой, но трое упоминались или же принимали участие в зарегистрированных событиях и процессах, что могло быть использовано для проверки их «свидетельских показаний». Непросто было установить относительно каждого, существовал ли он на самом деле (так, я по-прежнему работал над историей Принта Бегли), но их рассказы как будто отвечали установленным фактам. В определенных отношениях — и в определенных частях рассказа — детали, упоминаемые ими, оказывались поразительно точными.

Подлинные затруднения поджидали меня, лишь когда я начал сводить мои «жизни» воедино и выяснять, в каком смысле они могли бы стать определяющими для моей собственной, так сказать, нынешней. Было достаточное количество из ряда вон выходящих совпадений: темы, повторяющиеся образы, определенные фразы и ключевые слова, всплывающие во многих, хотя и не во всех, регрессиях. Так, например, в кассете «Бегли» — непрерывный дождь, туман, мухи, голодные собаки, свет в окне башни, слово «водопад». Все это совпадало с описанием странствий Фаукетта по джунглям Мато-Гроссо. Но на этом все и заканчивалось. Связи были сами по себе бессмысленными, и, несмотря на беспрестанные попытки, мне не удалось выстроить их (или из них) ни структуры, ни какой-нибудь последовательности.

К концу недели я серьезно подумывал о том, чтобы обратиться к своему сослуживцу Алю и попросить его прогнать весь материал через один из наших больших компьютеров. «Менса IV» при наличии хорошо составленной программы была способна промчаться через целое тысячелетие и в течение нескольких микросекунд выдать правильный ответ на любой вопрос. Я даже начал готовить наметки такой программы, но сразу же в ходе работы выяснилось, что мое знание этих шести жизней было настолько фрагментарным, что составить работоспособную базу исходных данных представлялось невозможным. Возникало слишком много вариативных ситуаций.

Со временем я изготовил нижеследующие суммарные характеристики шести регрессий. Хотя, рассмотренные воедино, они представляют всю информацию, необходимую для правильного осмысления того, что произошло в последующие недели, я располагаю их здесь в хронологическом порядке (в отличие от порядка расшифрованных записей).


ЧЕТВЕРТАЯ КАССЕТА. Торфинн (род. в 947), мореплаватель, земледелец. Возглавил группу норманнов из Ватнсфиорда, Норвегия, и переселился на маленький отдаленный остров Боререй (установить местонахождение по карте не удалось). Собирался обрести здесь покой и вести существование в мире с людьми и с природой, что в его родном краю представлялось уже невозможным. Верил, по невыясненным мотивам, что остров представляет своего рода Святую Землю. Переселенцам пришлось несладко. Суровый климат, челны разрушены бурей, постоянная нехватка пропитания. На острове не было деревьев, и поэтому новых челнов изготовить не удалось. Все оказались в ловушке. Распри и войны между переселенцами. Торфинн, на которого возложили вину за провал всей затеи, вместе с семейством был изгнан из общины. Поселился в пещере, умер от голода.


ТРЕТЬЯ КАССЕТА. Жан Кабе (примерно 1250—1288). Аптекарь, алхимик. Жил и занимался медициной в Лионе и Эксе. Втайне посвятил себя поискам философского камня — алхимической формулы, позволяющей получать идеально чистое золото, был убежден в возможности достичь личного бессмертия путем последовательного совершения семи смертных грехов. Жена и двое детей умерли от чумы во время эпидемии. Жан Кабе винит себя в том, что заразил их, работая с зачумленными. Весеннее наводнение в Провансе разнесло чуму. Обитатели Экса сочли виновником эпидемии Жана Кабе и сожгли его заживо в его собственной лаборатории за занятия колдовством. На пороге смерти он увидел «огромные врата, за которыми, надежно сокрытый, лежит Камень», однако врата для него не раскрылись.


ПЯТАЯ КАССЕТА. Томмазо Петаччи (1558—1589). Поэт, философ, монах. Уроженец Неаполя, сын рыбака. Вступил в орден доминиканцев в двенадцатилетнем возрасте. Больше увлекался науками, чем религией. Проявлял независимость в оценках и суждениях и вскоре вступил в серьезную борьбу с римскими религиозными инстанциями. Критиковал Церковь и политическую систему. Был убежден в том, что конец века принесет великие социальные потрясения. Утверждал, будто во сне Господь Бог открыл ему план создания «Универсальной республики». Описание этого плана перенес в трактат под названием «Город звезд», оставшийся неопубликованным. Рукопись конфискована тайной полицией папского престола и предана публичному сожжению. Петаччи арестован и обвинен в ереси римской инквизицией. Заточен в башню в окрестностях Фьезоле. Умер под пытками.


ВТОРАЯ КАССЕТА. Субхуто (1761—1821). Тибетский лама. Вступил в орден Сангха, представляющий собой Врата, через которые каждый может выйти на Великую тропу. Испытывал озарения, но понял, что не хочет войти в окончательную Нирвану и слиться воедино с Вечной Матерью, «бесконечным бытием Вселенной» прежде, чем окончатся страдания всего человеческого рода и будут спасены все земные твари. Все больше и больше разочаровывается в спиритуальной жизни, однако осознает, что не способен вести никакую другую. Однажды в глубоком отчаянии уходит в снега на вершины Гималаев, чтобы уже никогда не вернуться оттуда.


ПЕРВАЯ КАССЕТА. П. Г. Фаукетт (1867—1925). Офицер, путешественник и т. д. Одержим маниакальным стремлением найти «исчезнувшие города» в джунглях Бразилии. Считал их остатками забытой цивилизации, возможно, атлантов. В ходе последней экспедиции (многочисленные отсрочки по причине плохой погоды, болезней и т. д.) отослал спутников и продолжил путь в одиночку. Искал водопад и каменную башню в лесу — был убежден, что найдет там «Z» — древний город, окруженный кольцом дикарских племен. Ослаб в результате недоедания. Рассказал о том, что проложил дорогу к цели. Убит индейцами племени морсегос в нескольких шагах от предмета поисков.


ШЕСТАЯ КАССЕТА. Принт Бегли (1925-?) . Батрак на ферме, солдат. Место рождения — Индиан-Ридж, жалкий шахтерский поселок в горах на востоке штата Кентукки. Слыл дурачком. Был предметом насмешек как полукровка. Скрытная натура. Отказался стать по семейной традиции рудокопом. Религиозное рвение, резко осуждаемое его отцом. Спрятал Библию после посещения религиозного собрания секты «повторников», в ходе которого ему открылось, что он «призван». Воспринял как личную миссию старинный обычай чероки следить за звездами, чтобы заблаговременно объявить о конце света. Призван в армию и отправлен в Германию в феврале 1945 года. Недолгий, но весьма интенсивный опыт боевых действий. Участник битвы под Нюрнбергом — одного из самых упорных и кровопролитных сражений последнего периода войны. По завершении битвы остался в оккупационном гарнизоне и был включен в похоронную команду.


В моих детализированных заметках по поводу возможных связей между шестью регрессиями удалось выявить несколько повторяющихся образов, непосредственно восходящих к моему личному опыту.

У меня не было, например, сомнений относительно того, что люстра в нюрнбергском Пальменхофе, заставившая Принта Бегли подумать о водопаде, возникла в регрессии под впечатлением от той, что висит в холле на Девяносто третьей улице. И когда Бегли, отведя от нее взгляд, видит наверху дверь, это тоже едва ли может быть простым совпадением. Равно как и образ девочки, прогуливающейся по берегу озера, или камень, похожий на ползущего человека, или даже выражение «юдоль скорбей» в лексиконе Бегли. Несомненно, все это восходит к впечатлениям из моего недавнего прошлого, что означает конец всем спекуляциям на тему о том, что «жизни» являются подлинными историческими воспоминаниями.

Насколько на данном этапе я мог судить, регрессии сотканы из того же зыбкого вещества, что и сны; происходящий на бессознательном уровне процесс запоминания самых обычных деталей повседневного существования вызывает к жизни причудливые, но имеющие всего лишь маргинальное отношение к реальности, фантазии. Но затем мне пришло в голову, что на все это можно посмотреть и по-другому. Стоит мне признать собственную жизнь лишь седьмой «серией» всего цикла — как оно, строго говоря, и было, ведь, готовя материал для программирования, я присовокупил к списку шести «жизней» краткую автобиографию, — стоит поступить так, и окажется, что все образы, так или иначе всплывающие в регрессиях и как будто выводимые из моего личного опыта напрямую, на самом деле окажутся не в большей, но и не в меньшей мере иррелевантными, чем внутренние связи между шестью фиктивными жизнями. Иначе говоря, мы все семеро сольемся в одно целое, ключа к пониманию которого не будет по-прежнему, хотя все и встанет на свои места.

И эта идея, для меня как для программиста сама по себе привлекательная, ничего не объясняла хотя бы отчасти. Потому что все равно повисал вопрос о том, с какой стати мрачная немецкая гравюра в коридоре Нью-Йоркской Публичной библиотеки или люстра в доме моего психиатра приобрели столь доминирующее и столь тревожащее воздействие на мое воображение. Данные по-прежнему не коррелировали, связующая нить, которую я надеялся найти, не давалась в руки.


Принт Бегли оказался единственным из шести, история которого оставалась незавершенной. Мне надо было знать, что случилось с ним дальше, поэтому я спросил у Сомервиля, не может ли он еще раз вызвать «Бегли» в ходе сеанса. Поначалу Сомервиль отнесся к этой идее скептически. В принципе это возможно, сказал он, но регрессия, связанная с Бегли, была сама по себе настолько травмирующего свойства, что проводить ее дальше будет просто опасно. В конце сеанса, сразу же после того, как Бегли был арестован за убийство, Сомервилю пришлось вывести меня из транса, потому что я начал проявлять признаки панического ужаса. Я возразил, что не имеет смысла оставлять незавершенной ту регрессию, которая, судя по всему, представляет наибольший интерес, и в конце концов Сомервиль нехотя уступил моим настояниям.

К прискорбию, этот сеанс оказался неудачным. В результате причудливого «сдвига по фазе», как выразился Сомервиль, мы с ним вместо Нюрнберга или гор в Кентукки вновь очутились на маленьком и суровом острове Боререй, попали вместе с Торфинном и его семьей в пещеру, ища там приют от ледяного северного ветра.

Необходимо отдать должное Сомервилю: он никогда не утверждал, будто ему удастся стопроцентно определить, какая именно инкарнация осуществится в каждом конкретном случае. Это подобно поиску определенной станции на шкале радиоприемника, сказал он, притом эта станция меняет длину и диапазоны волн совершенно произвольно. Даже в разгар очередной регрессии, особенно когда он «продвигал» персонаж вперед или назад во времени, неожиданно возникали и другие голоса, одни из которых были нам уже знакомы, а другие не поддавались идентификации. Но ни один из них не принадлежал Принту Бегли. Его низкий голос, его аппалачский говорок с твердо произносимыми согласными мы бы ни с чем не спутали.

Любопытно, что, чей бы внутренний облик я ни принимал, отвечал я Сомервилю неизменно по-английски. Иногда в моих рассказах всплывали слова, значение которых мне было практически неизвестно, в моем словаре начисто отсутствовавшие, а, с другой стороны, мои «предыдущие воплощения» пользовались выражениями из моего лексикона, которые наверняка не были известны им. Петаччи, например, внезапно заявил о том, что ему надоел «неусыпный контроль» со стороны ватиканской полиции, что конечно же прозвучало чудовищным анахронизмом. Сомервиль объяснил мне, что регрессия представляет собой визуальный опыт, в ходе которого подсознание самым естественным образом «переводит» происходящее на современный язык.

В случаях с Фаукеттом и Бегли я вроде бы говорил с соответствующими обстоятельствам произношением и речевыми формулами (которые, будучи плохим имитатором, я в дальнейшем не мог хоть в какой-то мере воспроизвести). Сомервиль объяснял, что, поскольку эти «воспоминания» были наиболее яркими, их речевой фон оказался почти в той же мере адекватным. Я предположил, что это связано скорее с тем, что и Фаукетт и Бегли — мои ближайшие «предшественники по времени» и что мы все трое исходно говорили по-английски, но Сомервиль продолжал настаивать на том, что главное здесь — в глубинной значимости их рассказов (особенно рассказа Бегли) на подсознательном уровне.

Меня отнюдь не убедила его аргументация. Согласен, что рассказ Бегли задевал меня куда сильнее, чем все остальные. Когда я выяснил, что он убил девочку в Пальменхофе, я ходил под впечатлением от этого несколько дней. Но, несмотря на его преступление, он казался мне самым симпатичным из всех шестерых. А поскольку Бегли был моим непосредственным предшественником, и поэтому его история поддавалась самой большой проверке на предмет ее достоверности, казалось только естественным, что мне надлежит сосредоточиться в своих поисках на нем и попытаться хотя бы установить, существовал ли он на самом деле.

Библиотекарша из отдела генеалогии и краеведения в Публичной библиотеке посоветовала мне обратиться в армейские инстанции за копией личного дела военнослужащего Принта Бегли. Я объяснил ей, что разыскиваю дальнего родственника из небольшого городка в южной части Кентукки, а известно мне о нем только то, что он был призван в армию во время Второй мировой. Она проявила верх любезности, показав мне, как надо заполнить «форму № 180». Я заполнил ее и отослал в армейский отдел личного состава в Сан-Луи.

Она также посоветовала написать в мэрию городка, где родился мой родственник. «Там должно быть свидетельство о рождении, — сказала она, — а начинать следует именно с него».

Я уже отыскал по атласу Индиан-Ридж и по крайней мере убедился в том, что такое место действительно существует. Оно расположено в ущелье у южного конца Кумберлендских гор, вблизи от границы штата Теннесси и примерно в восьми милях к востоку от города Пасфорк в Белл-Канти. Именно в Пасфорке Бегли, по его словам, ходил в школу. Согласно старому справочнику из Кентукки, который извлекла откуда-то библиотекарша, Индиан-Ридж был основан на месте поселка индейцев чероки под названием Тускарора в 1903 году Кумберлендской горнодобывающей компанией и представлял собой шахтерский поселок. В 1937 году в нем было сто пять жителей. Индиан-Ридж в справочнике описывали как «деревушку, не представляющую никакого интереса».

В Индиан-Ридж не существовало никаких официальных институтов. Я позвонил в мэрию Пасфорка и нарвался на секретаршу, объяснившую мне сонным голосом, что, насколько ей известно, Индиан-Ридж попадает под тамошнюю юрисдикцию, однако всю информацию касательно смертей, рождений и бракосочетаний надлежит требовать письменным запросом. В тот же день я послал ей такой запрос, хотя у меня и создалось впечатление, что на слишком быстрый ответ рассчитывать в данном случае не стоит.

Затем я решил поискать имя Бегли в телефонном справочнике Белл-Канти. Я нашел там троих Бегли, но ни один из них не проживал в Индиан-Ридж. Двое первых и слыхом не слыхивали о родственнике или однофамильце по имени Принт, третий, Аарон Бегли из Пайнвиля, повесил трубку, как только я упомянул о своем «кузене».

Библиотекарша также посоветовала мне связаться с кем-нибудь из священников забытой Богом округи, заявив, что «в этой части мира Церковь по-прежнему является главной хранительницей местных преданий».

В телефонном справочнике Белл-Канти, в разделе «Церкви», не было ни одной, расположенной в Индиан-Ридж, хотя в Пасфорке, напротив, их оказалось едва ли не больше, чем жителей. Мне пришлось обзвонить добрую половину их, прежде чем я получил хоть какую-то зацепку.

Преподобный Чарльз Ф. Пеннингтон, священник церкви Святого Причастия и Троицы, сказал мне, что припоминает, будто супружеская пара по фамилии Бегли и впрямь проживала когда-то в Индиан-Ридж. По его мнению, эти люди то ли умерли, то ли уехали оттуда лет тридцать назад.

— В церковь они не ходили, так что у меня не было с ними никакого контакта. Но имени Принт Бегли я, по-моему, никогда не слышал. Много парней из здешних мест отправились на войну, и почти никто сюда уже не вернулся.

— Не думаю, что он был убит, — сказал я. — Его, возможно, посадили в тюрьму. Или даже в психбольницу. Его нельзя было назвать чересчур нормальным.

— А вы не пробовали обращаться в психиатрическую больницу графства?

— Да, пожалуй... но я это отложил напоследок.

— Насколько припоминаю, супруги Бегли не пользовались доброй славой в округе, хоть и не могу сказать почему. Это всегда было не лучшее местечко — даже когда еще на шахтах была работа.

— Но наверняка кто-то из тамошних обитателей, те, что старше, должны были знать их?

— Вы сказали, что работаете над книгой?

— Да, над книгой о войне. Я опрашиваю ветеранов Седьмой армии.

— Не думаю, что они захотят с вами разговаривать. Жители гор — народ скрытный, особенно когда приезжает чужеземец и начинает докучать им расспросами. Можете вы минуточку подождать у телефона? Я хочу спросить у жены — она уроженка тамошних мест и знает округу куда лучше, чем я.

Я услышал, как его ладонь накрыла телефонную трубку, а затем до меня донесся сдавленный шум, означавший беседу вполголоса у аппарата.

— Мистер Грегори? Жена говорит, что у Бегли был сын, хотя ей кажется, что его звали не Принт, а как-то иначе. Это ведь из ряда вон выходящее имя, даже для Кумберленда. Разумеется, это могло быть и какое-то другое семейство. Сейчас там никаких Бегли нет. Но жена говорит, что их родственники проживают здесь, в Пасфорке.

— А как вам кажется, они захотят со мной разговаривать?

— Есть тут один парень по имени Зак Скальф, у него мотель по дороге в Пайнвиль. Он, наверное, сможет вам помочь. Но для этого вам придется сюда приехать. Не думаю, что он скажет вам что-нибудь по телефону.

— А как, вы говорите, называется этот мотель?

— Мотель «В сосновом бору».

<p>6</p>

ДЕСЯТЫЙ СЕАНС


17 октября

Перерыв после предыдущего сеанса — 24 часа


а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ОЖИДАНИЯ


Дальнейший прогресс и постоянно уменьшающаяся напряженность без какой бы то ни было перемены в наших взаимоотношениях.


б) АТМОСФЕРА


Пациенту не терпелось начать сеанс. Он был необычайно разговорчив. Казалось, что он нашел какие-то ключи к происходящему и стремился поскорее рассказать мне об этом, хотя и оттянул свой рассказ до середины сеанса. Сейчас я понимаю, что он хотел сперва услышать мое мнение о ходе регрессий, а потом уже поделиться со мной своим открытием. Поэтому в атмосфере чувствовалось известное напряжение.

Его манера поведения заметно переменилась после того, как он уселся в «свое» кресло. Перенимая любую принятую мной позу, что на данный момент стало для него автоматическим рефлексом, он становится куда спокойнее. Вскоре все наши жесты и телодвижения стали синхронными и начали отражать ритм разговора. Такая согласованность, однако, вызывает куда меньше подозрения, чем синхронность нашего поведения между действиями; последнее обстоятельство означает, что он, скорее всего, сознательно старается копировать мои жесты и мимику, оставаясь наедине с самим собой.

Мое влияние на пациента значительно выросло, однако и сам психотерапевт никогда не в состоянии полностью избежать воздействия на него со стороны пациента со всеми его печалями. Во время всего сеанса меня одолевали неприятные предчувствия.


в) ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ И ТЕРАПЕВТИЧЕСКОЕ ВМЕШАТЕЛЬСТВО


Я начал с того, что поздравил пациента с его достижениями в качестве объекта гипнотического воздействия в течение последней недели, и сказал ему, что еще никогда не проводил регрессий с таким успехом и с такими интересными результатами. Он нетерпеливо возразил мне, что и сам бы считал результаты интересными, если бы понимал, что они означают. Затем вкратце изложил мне теорию метемпсихоза: душа, покинув тело, заново рождается в другом теле, и ее характер, обстоятельства и условия в каждой новой жизни зависят от того, что ей удалось совершить в предыдущих. Иногда вера в карму бывает полезна в психотерапевтических целях, но в данном случае я тщательно избегал всяких упоминаний о метемпсихозе, за исключением справки о том, что вера в переселение душ или неверие в него не имеют значения в регрессивной терапии. Сейчас я ненадолго поддержал этот разговор только затем, чтобы развеять страхи пациента касательно того, будто я ему что-то навязываю. Предубеждение против теории реинкарнации у него несколько ослабло.

Мы оба сошлись на том, что необходимо найти ответ на нижеследующие вопросы: А) почему именно эти шесть жизней? Б) что между ними общего? В) какое отношение они имеют к сегодняшним трудностям пациента?

А. В пяти из шести случаев (история с Бегли для нас с ним еще не завершена) жизни кончились трагически и неестественной смертью. Учитывая то обстоятельство, что люди склонны вспоминать из своей жизни самые прекрасные или по крайней мере самые волнующие моменты, тот же принцип может быть распространен и на предшествующие существования.

Б. На первый взгляд весьма немного. Несколько бессознательных мотивов, имеющих чисто маргинальное значение. Все шестеро могут быть названы в каком-то смысле первопроходцами, каждый из них погружен в духовные поиски того или иного рода. Будь это попытка Торфинна восстановить утраченную безгрешность путем возвращения на лоно природы, или поиски философского камня метафизической алхимии, предпринятые Кабе, или даже странствия Фаукетта по лабиринту джунглей, предпринятые с целью найти ответ на древнюю загадку, — все это глубоко связано с попыткой достичь заведомо недостижимого. Возможно, подлинно объединяющим все шесть существований мотивом был задуманный каждым — и заведомо обреченный на неудачу — проект типа поиска Грааля.

Однако вынужден признать, что я не вижу и следа кармической прогрессии между существованиями.

В. Я высказал пациенту предположение, согласно которому возможная связь с его собственным существованием может базироваться на подавленном ныне идеализме его студенческих дней. Он с презрением отверг подобную возможность.

Как и следовало ожидать, вышеприведенный компендиум вызвал у пациента сильное разочарование. Несмотря на мои уверения в том, что все эти связи имеют определенное значение, он отверг их, как «надуманные» и «иррелевантные». Я напомнил ему, что это всего лишь мои предварительные заметки, сделанные исключительно по его настоянию, и что по-прежнему слишком рано для каких бы то ни было выводов.

Тогда пациент извлек из кармана какие-то бумаги и вручил их мне без всяких комментариев. Это были бурого цвета документ и приложенное к нему письмо на официальном бланке. Документ назывался «Стандартная форма 180. Выписка из архива Вооруженных сил» и был заполнен на имя Принта Бегли. Сопроводительное письмо, показавшееся мне подлинным, я отксерокопировал, прежде чем вернуть его пациенту:


Архив личного состава

ВООРУЖЕННЫХ СИЛ

9700 Пэдж-Бульвар

Сан-Луи, № 63132

13 октября 1981 г.


Дорогой мистер Грегори!


Архив личного состава Вооруженных сил за последние 75 лет закрыт для личного пользования, согласно Акту об общественной информации 1966 г. Документы из архива не могут подвергаться обследованию или копироваться, хотя содержащаяся в них информация может быть получена.

В общем и целом в отличие от запросов в государственные инстанции мы реагируем только на обращения прямых родственников ветеранов ВС. Однако же исключение делается в тех случаях, когда речь идет о необходимости идентификации того или иного ветерана. Такие просьбы находят отклик.

Согласно послужному списку, капрал Принт Бегли служил в Седьмой армии (15-й пехотный полк, 3-я рота) со 2 февраля по 25 июля 1945 г. Никаких нарушений или воинских преступлений за ним за это время не числится. Как Вы упоминаете, он был арестован и обвинен в убийстве гражданского лица из немцев, некоей Эффи Гастлер, совершенном 23 апреля 1945 г. Однако же он был освобожден без каких бы то ни было условий в результате расследования, показавшего, что жертва к моменту, когда он нашел ее, была мертва уже на протяжении сорока восьми часов. Мать убитой девочки, работавшая поварихой в Пальменхофе, показала представителям американской военной прокуратуры, что ее дочь была замучена, а затем убита двумя эсэсовцами, ошибочно принявшими ее за еврейку, вечером накануне падения Нюрнберга.

Бегли прошел медицинское обследование на протяжении нескольких недель на предмет возможной контузии, а затем возвращен в свою часть. После войны он хотел перейти в ВВС и пройти подготовку как пилот, однако был отвергнут по медицинским показаниям.

Дата и место рождения: 5 мая 1925 г., Индиан-Ридж, штат Кентукки. Родители: Престон и Ида Бегли. Семейное положение: холост. Относительно того, жив ли он в данное время, рекомендую Вам обратиться в Вашингтонский Национальный Центр и запросить номер его социального страхования.

Надеюсь, что эти сведения будут Вам в какой-то мере полезны.


С уважением

сержант Дебора Б. Джонстон


Прочитав все это, я поздравил клиента с безупречно проведенным расследованием. Когда он понял, что я намерен воздержаться от дальнейших комментариев, пациент спросил, считаю ли я это письмо доказательством того, что он живет на земле не впервые. Я ответил, что не считаю. Тогда он спросил, не допускаю ли я такой возможности, что Бегли до сих пор жив. Я ответил, что все возможно, но, на мой взгляд, это маловероятно. Он рассмеялся и сказал, что рад слышать это, потому что если Бегли до сих пор остается в живых, то спрашивается, кто же таков он сам.


г) ИНТЕРПРЕТАЦИИ, НЕ ВЫСКАЗАННЫЕ ПАЦИЕНТУ


Появление убитой девочки в истории Бегли (четвертый сеанс) имеет очень большое значение. Вывод, что сам Бегли или кто-то другой изрубил ее саперной лопаткой, образует четкую параллель с убийством Мисси на Филиппинах, осуществленным лопатой. Хотя в конце концов и выяснилось, что Бегли не убивал девочку, равно как и Фаукетт в итоге не смог себя заставить убить собак, обе истории надлежит рассматривать как подсознательные попытки пациента снять с себя ответственность за преступление, совершенное в детстве.

Сегодня он сказал мне, что чувствует себя лучше, потому что его «не гложут муки совести». Когда я спросил почему, он несколько загадочно ответил, что осознает теперь, что действовал не в одиночку. Я спросил, означает ли это, что он подключает к своей истории «прежние жизни», и он ответил мне: «Нечто в этом роде».

Как представляется, такое объяснение его весьма устраивает. Когда я обратил его внимание на то, что мне по-прежнему не понятно, что конкретно он имеет в виду, он пожал плечами и посмотрел в сторону окна с таким безразличным видом, словно понимание мною происходящего потеряло малейшее значение.

Если «прежние жизни» пациента могут быть описаны как образный ответ на вызов, предлагаемый гипнозом, то сейчас я начинаю опасаться, как бы наличие фактических доказательств не начало приводить его сознание на грань распада.


д) ВЫВОДЫ


В конце сеанса, который на сей раз лучше назвать собеседованием, пациент объявил, что не собирается приходить ко мне до конца недели, поскольку он планирует поездку в Кентукки, чтобы на месте посмотреть, не удастся ли раздобыть побольше сведений о Бегли. Он сказал, что настроен идти до конца, чтобы прийти в этом вопросе к однозначным выводам — «к тем или другим». Моим первым побуждением было предостеречь его, сказав, что он воспринимает все чересчур буквально, и отсоветовать подобную стрельбу по мишеням вслепую, но на данной стадии такие уговоры имели бы результат прямо противоположный желательному.

Вместо этого я пожелал ему удачи. Он отреагировал холодно. Сказал, что почувствовал, как сегодняшняя встреча отдалила нас друг от друга и что мы больше «не настроены на одну волну», как раньше. И впрямь он выглядел сегодня замкнутым и недоступным. И больше не делал попыток, сознательных или нет, имитировать мои движения и позы. После его ухода я осознал, что он решил расстаться со мной навсегда.


е) ПОЗДНЕЙШИЕ СООБРАЖЕНИЯ


Я далеко не уверен в том, как именно надлежит интерпретировать столь резкую и внезапную перемену в поведении пациента. Одним из возможных объяснений является неуклонное нарастание его паранойи, ставшей теперь настолько сильной, что пациент вышел из-под моего влияния.

Можно отметить стремление пациента оборвать крепнущую связь, чтобы обрести утраченную было самоуверенность и самодостаточность. Это защитный механизм, достигший, однако же, зловещей интенсивности. Бегство пациента позволяет предположить, что его фантастическое стремление к полной независимости — от жены, семьи, друзей, службы, а вот теперь уже и от меня — может быть осуществлено только ценой тотального разрыва с действительностью.

<p>7</p>

Среда, 18 октября


21.30. Сидя здесь и дожидаясь возвращения Скальфа из города, я должен задать себе вопрос, какого черта я тут делаю. Чего это меня занесло в эту грязную комнатушку мотеля на полдороге в полное никуда...

Вчера в полдень я вылетел из Ла-Гуардии рейсом «Республики» (никогда не слышал о такой авиакомпании раньше) в Ноксвиль, штат Теннесси, взял там напрокат машину и поехал по предгорьям в Пайнвиль. Когда я пересекал границу между штатами, было уже темно, так что Кентукки я до сих пор толком не видел. Я остановился перекусить в грязной забегаловке на окраине Мидлсборо и приехал в мотель в 20.30.

Насколько мне кажется, слежки за мною не было.

Я здесь вроде бы единственный постоялец, в чем, впрочем, нет ничего удивительного — мотель «В сосновом бору» явно знавал лучшие времена. Все шале выглядят так, словно их завтра поставят на капитальный ремонт. Скальф говорит, что никого нет из-за плохой погоды — уже всю неделю, говорит, плохая. Однако можно быть уверенным в том, что и в хорошую любой водитель в здравом уме и трезвой памяти проедет мимо мотеля, не снижая скорости.

Первое, что я сделал, попав сюда, — раскрыл настежь все окна и тщательно проинспектировал помещение на предмет уничтожения следов его бывших обитателей. Под кроватью я нашел ржавую жестянку из-под пива, наполненную окурками и дохлыми тараканами, дешевую сережку, кучу желтых обрезков ногтей и пустую бутылку из-под содовой. В ванной на полочке для мыла лежал выжатый тюбик спермицидной мази. Я истратил весь запас дезодоранта, но помещение по-прежнему благоухало конюшней или, вернее, случкой в конюшне.

Чем быстрее я со всем этим разделаюсь и отсюда смоюсь, тем лучше.

Скальф оказался достаточно приветливым, хотя я и велел себе воздержаться от расспросов, пока он не управится с уборкой. В момент моего прибытия он стоял у себя в конторе за стойкой и с кем-то беседовал по телефону. Непосредственно рядом с журналом постояльцев высилась откупоренная пинтовая бутылка виски. Когда я вошел, он лениво поднял руку в знак приветствия, означавшего, впрочем, одновременно и просьбу подождать, потому что сразу же вслед за этим он скользнул в заднюю комнату, прихватив телефон и виски с собой. Его не было минут десять. Я не слышал, о чем он говорил, но голос его звучал чрезвычайно рассерженно.

В ожидании я изучил рекламные тексты на старых открытках, выставленных напоказ под запыленным стеклом на стойке. Один из текстов гласил: «Каждый год в июне очаровательные альпийские розы покрывают склон холма и вершину утеса своими очаровательными алыми цветами». И на каждой открытке внизу было впечатано машинописью: «МОТЕЛЬ В СОСНОВОМ БОРУ. ХОРОШАЯ КУХНЯ И РАДУШНЫЙ ПРИЕМ. ВСЕГО ПЯТНАДЦАТЬ МИЛЬ К ВОСТОКУ ОТ ПАЙНВИЛЯ».

Вернувшись в контору, Скальф настоял на рукопожатии, поздравил меня с прибытием к нему и чересчур формально представился как Закария Скальф. Я спросил, найдется ли для меня комната, но ему, казалось, было куда важнее постоять со мной, обдавая меня своим проспиртованным дыханием. Он говорил поразительно медленно, стремясь отделять каждое слово паузой, чтобы они, не дай Бог, не слились, и столь же поразительно многословно, всякий раз сообщая куда больше, чем от него требовалось. Но момент для расспросов о Принте Бегли представлялся неподходящим.

Если он и был родственником Принта, то наверняка по отцовской линии, так как в нем не было и следа индейской крови. Все в нем было белым, неаккуратным и каким-то рассыпчатым — в точности таким же, как и его мотель. Почему-то я ожидал едва ли не прямо противоположного. Передо мной стоял грубый и тупой мужик. Лет, должно быть, под пятьдесят, порядочно раздобревший, с нездоровым цветом лица... На нем были ковбойские сапоги, затрепанные джинсы на огромном ремне, обтягивающем столь же непомерное брюхо, и грязная рубаха с открытым воротом. Длинные рыжевато-седые волосы были откинуты назад и свисали по плечам крысиными хвостами — прическа, которая скорее подошла бы рокеру шестидесятых. Он старался выглядеть добродушным увальнем, но в глазках у него было что-то хитрое и подлое, и мне это пришлось не по вкусу. С места в карьер он сообщил мне, что воевал во Вьетнаме пилотом вертолета, но поверить в такое весьма трудно.

Немного поговорив со мной, он внезапно объявил, что ему немедленно, буквально сию же секунду, надо ехать в город. Он снял ключи с доски, на которой они висели, и буквально шваркнул их передо мной на стол. При этом почему-то сделал шумный вдох, как будто эта рутинная процедура придала ему сил. Затем прихватил истрепанную зеленую жилетку, валявшуюся на крышке допотопного холодильника, накинул ее себе на плечи и заплетающимися ногами переступил через порог.

Мгновение спустя я услышал, как отъехала машина.


P.S. Только что обнаружил, что дверь в моем шале не запирается, так что я приставил к ней стул и прижал его письменным столом. Таким способом взломщика надолго не задержишь, но по крайней мере никто не застигнет тебя врасплох. Жаль, что я не взял с собой чего-нибудь почитать. Телевизор не работает, а Библия на ночном столике мне не поможет. Придется спать.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>8</p>

Проснувшись, я был удивлен тем, что на улице еще темно. Взглянул на часы: 0.13, значит, спал меньше двух часов. Я поднялся с постели и, неуверенно передвигаясь, подошел к окну и отдернул штору. Во всем остальном мотеле было темно — ни единой машины. Все выглядело на редкость заброшенным, как какой-нибудь город призраков, только в миниатюре.

Я влез в шлепанцы, разобрал баррикаду у двери и вышел во тьму.

Ночь стояла теплая и ясная. Некоторое время я вглядывался в звездное небо над крышами шале. В воздухе стоял запах сосен; где-то неподалеку журчала вода. На пути в контору я не раз и не два останавливался и, обернувшись, глядел на белые шале, четко выделяющиеся на темном фоне холма. Шале были пусты. А сама прогулка напомнила мне о ночных выходах из дома в Бедфорде непосредственно перед сном.

Дверь была полуоткрыта и тихо, но равномерно поскрипывала на ветру. В доме никого не было. Скальф, должно быть, по-прежнему ошивался в Пасфорке — в баре или еще где-нибудь — и к настоящему моменту был уже наверняка мертвецки пьян. Я прошел в дом. На стенах в конторе играли отсветы неонового объявления «Свободные места», горящего в окне, но все равно было темно. Мне пришло в голову воспользоваться телефоном. Мне захотелось позвонить Сомервилю — просто на тот случай, что трубку может взять Пенелопа. Я потянулся к выключателю, но тут же отдернул руку. И не зря — мгновение спустя с дороги послышался шум приближающейся машины.

Старый белый «крайслер» свернул с дороги, объехал по кругу стоянку и затормозил у заднего входа в контору. Я пригнулся, чтобы меня не озарили фары, а затем выскользнул из главной двери и поспешил в сторону шале.

Внезапно во тьме на меня обрушилась музыка. А затем столь же внезапно смолкла. И я услышал, как хлопнула дверь.

Дойдя до своего шале, я обернулся и посмотрел на здание конторы. Свет в окнах горел, и мне был виден темный силуэт Зака Скальфа возле открытой двери. Хозяин наблюдал за мной.

— Чудесная ночка! — крикнул я ему, пытаясь представить дело так, будто я только что вышел проветриться.

После долгой паузы Скальф наконец отозвался:

— У меня к тебе дельце, парень. — Он вроде бы был ничуть не пьянее, чем когда уезжал, но теперь в его голосе слышалась злоба. — Ты позабыл зарегистрироваться. И если ты не против, я хотел бы получить деньги заранее.

— Конечно, — отозвался я, нащупывая в кармане бумажник. И пошел по направлению к конторе.

Запахом алкоголя и потного тела меня обдало уже на подходе.

— Как поживаете? — учтиво осведомился я.

Не проронив более ни слова, Скальф повернулся и вошел в дом. Я пошел следом.

В задней комнатушке работал телевизор, и отблески изображения играли в проеме двери, как будто там, внутри, бушевало пламя. Хозяин зашел за стойку, принялся рыться там и наконец извлек на Божий свет коробку из-под башмаков, в которой хранил вылинявшие синие регистрационные карточки и несколько шариковых ручек.

— Во бардак, — пробормотал он. — Ни фига найти не могу! — Затем он неожиданно разоткровенничался: — Моя старуха бросила меня на прошлой неделе. Во сука! Ну не совсем, правда, бросила. Поехала к родне в Лексингтон, только меня не предупредила. Вот так-то, — он срыгнул, словно для того, чтобы подчеркнуть свое негодование. — А хренова служанка больна. Ровно двадцать долларов, нормально?

Я протянул ему бумажку, а он подхватил ее и кинул в коробку из-под башмаков.

— Самый настоящий бардак! Глянь-ка, сколько дерьма, — он показал на груду пустых жестянок из-под пива и немытых тарелок на кофейном столике красного дерева, стоящем в жилой половине комнаты. — Вот черт!

Пока я у стойки заполнял регистрационную карточку, он нырнул в заднюю клетушку, чтобы немедленно появиться оттуда с упаковкой баночного пива. Откупорив одну банку, он протянул ее мне, а другие поставил на стол.

Высосав свою банку, он глубоко вздохнул, сунул большие пальцы под мышки зеленой жилетки и заявил:

— Хочу, парень, задать тебе один вопрос.

— Валяй, — ответил я, наблюдая за тем, как Скальф завалился на диван и закинул ноги на стол.

— Чего это ты тут делал в доме, пока меня не было?

— О чем ты? — я нервно рассмеялся. — Я просто вышел пройтись.

— Искал что-нибудь? — Он уставился на меня и запустил руку в свою длинную гриву. Рыжую, грязно-седую.

— Ладно, признаюсь. Мне хотелось позвонить. Хотя это и было не слишком важно. Когда я увидел, что никого нет в конторе...

— А не поздновато ли беспокоить людей, а? — кротко осведомился хозяин.

— И, когда я увидел, что в конторе никого нет, я пошел к себе в шале.

Скальф улыбнулся:

— Ой ли?

Взяв банку пива, я подошел к столу и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив хозяина.

— Я кое-кого разыскиваю. Человека по имени Принт Бегли. Мне пришло в голову, что ты можешь мне помочь.

— Кого, ты сказал, ищешь? — Он выбросил банку и разразился хохотом. — Принта Бегли! А какого черта, интересно, тебе от него понадобилось?

— Означает ли это, что он жив?

Скальф ничего не ответил. Он сидел трясясь от безудержного смеха.

— Я пытаюсь найти его, потому что я готовлю материалы для книги о Второй мировой войне. Я опрашиваю ветеранов Седьмой армии, принимавших участие в битве под Нюрнбергом.

— А почему это ты решил, что мне до этого есть дело?

— Я говорил с преподобным Пеннингтоном, священником церкви Святого Причастия в Пасфорке. Он сказал, что ты Бегли родня.

— Вот как? И ты являешься сюда, да не откуда-нибудь, а из самого Нью-Йорка, чтобы спросить меня о Принте? — Он подался вперед и внезапно грохнул кулаком по столу. — Будь я проклят!

— А ты знаешь, где он сейчас?

— Ты издеваешься? От него ни слуху ни духу тридцать пять лет. Смылся через пару дней, как вернулся с войны, ушел в горы, и только его с тех пор и видели. Он ведь, знаешь, был дурачком, вот люди и решили, что Господь прибрал его... По крайности, так говорят.

— Но куда он пошел? И что с ним случилось?

— Я же говорю, не знаю. Я был пацаном лет четырнадцати, может, пятнадцати. Мы с Принтом двоюродные братья, но мои старики не велели мне с ним водиться. Мне запрещали ходить в поселок, потому как люди там были бедные и грубые и ничего хорошего там взяться не могло. А говоря «ничего хорошего», они имели в виду Принта.

— Мне кто-то рассказывал, что он всех чурался.

— Это уж точно. Себе на уме, хоть и дурачок. Но мы с ним все одно якшались. Он называл меня «Крошка Зи». А, как тебе это? — Скальф рассмеялся и еще раз стукнул кулаком по столу.

На этот раз я рассмеялся вместе с ним.

— Он брал меня с собой на охоту в горы. Это для него было все одно что церковь. Надо было разуться у хижины его мамаши, чтобы в лесу нас никто не слышал. А уж насчет охоты он был мастак каких поискать! Голыми руками ловил бурундуков и белок. И освежевывал их тоже голыми руками. Потом ел мясо — сырое, разводить костер ему было лень. Жевал и глотал. И говорил еще, что так оно полезнее. Чудной был парень, этот Принт. И вечно помалкивал. Нипочем не скажешь, о чем он сейчас думает.

Мой папаша терпеть его не мог. «Этот парень сущее несчастье с того самого дня, как появился на свет Божий. Держись от него подальше, понял?» А когда он прознал, что мы с Принтом ходим на охоту, он совсем спятил и начал называть его всеми словами, какие знал, а уж знал он их немало! Да здесь все на него смотрели как на черную кошку — будто он им где дорогу перебежал. Наверное, потому что он метис. Его мамаша — индианка. Индианка из племени чероки. Но, думаю, не только поэтому. Нет, не только.

Скальф сделал паузу и, со значением посмотрев на меня, присосался к банке.

— Тут его побаивались.

— Но почему?

— Я тебе, парень, кое-что покажу. Сиди на месте.

С поразившей меня легкостью он поднялся с места и проскользнул в заднюю комнату. Вернувшись, он принес старый альбом коричневой кожи, потрепанная обложка которого была скреплена изоляционной лентой. Он расчистил на столе место, отодвинув жестянки в сторону, заботливо протер его рукавом и только после этого водрузил книгу на стол.

— Это моей матушки, — сказал он не без затаенной гордости. — Вечно вырезала всякую всячину из местной газетенки — рассказы, стишки, картинки, что ей приспичит. А особливо что касается нашей родни. Получился как бы семейный альбом.

Он вытер ладони о джинсы и, послюнив большой палец, начал медленно переворачивать страницы.

— Вот оно. 30 мая 1925-го. День, когда родился Принт. Видишь, она приписала это к статье. А теперь прочти, что тут написано.

Он передвинул альбом ко мне и грязным ногтем указал на вырезку, которую рекомендовал мне прочесть. Это была заметка из «Пайнвильского курьера» от 31 мая. Ее текст гласил:


Прошлым вечером в Кумберлендских горах произошло одно из самых страшных наводнений, которые помнят в здешних местах. Оно унесло более ста жизней обитателей шахтерских поселков в Белл-Канти. Тысячи голов скота погибли во время наводнения и колоссальные разрушения были причинены жилым домам, имуществу и шахтам, многие из которых теперь, по мнению их владельцев, подлежат закрытию. Полные размеры потерь и разрушений могут быть определены только через несколько дней. Да и число погибших, когда схлынет вода, наверняка окажется большим.

Теплая весенняя погода, стоявшая вчера в Белл-Канти, не давала никакого повода для беспокойства. На заре начали собираться на горизонте пока еще небольшие тучи. Время от времени вспыхивали молнии и с гор доносились отдаленные раскаты грома. Все это предвещало грозу, но отнюдь не подлинное стихийное бедствие.

В 8.30 вечера гроза разразилась над Пасфорком и Индиан-Ридж, и уровень выпавших осадков сразу же превзошел всякие ожидания. Когда тучи пошли на северо-восток, вдоль по течению реки Кумберленд, где произошли затем наибольшие разрушения, ливень достиг небывалой силы.


В этом месте заметки, напечатанной на желтой газетной бумаге, было вписано от руки мелким и четким почерком примечание, воссоздающее детали появления на свет Принта Бегли. Время его рождения — 8.30 вечера — было жирно подчеркнуто красными чернилами, и отсюда шла стрелка к тем словам в заметке, где речь шла о начале бури.


Вода сбегала с холмов широкими потоками. Ущелья и овраги превратились в грохочущие водовороты, в которых плавали развалившиеся на части бревенчатые хижины и сорванные с фундаментов дома более прочной кладки. Люди пытались спастись на крышах, но сверху на них рушились гигантские камни, горы щебня и потоки грязи. Человеческие вопли терялись в реве стихий. К одиннадцати ночи люди, находившиеся на крышах, уже совершенно обезумели...


Я попытался продолжить чтение, но слова передо мной внезапно расплылись. Газетного листа словно бы не стало, стены поползли на меня со всех сторон, и вот уже мне показалось, будто я вглядываюсь в жалкую поверхность кофейного столика сквозь длинный сужающийся туннель. Скальф что-то говорил мне, но это не имело никакого значения. Уши мне наполнил свистящий и скребущий звук. Затем все вдруг пропало. Несколько секунд мне казалось, что я вот-вот потеряю сознание. Закрыв глаза, я вцепился, что было мочи в подлокотники кресла.

— Его обвинили в этом. Обвинили в том, что можно было назвать Господней волей. Понимаешь, что я хочу сказать? Эй, что с тобой?

Нечто белое и расплывчатое надвинулось на меня из тьмы. Образ медленно сфокусировался, и мне стало ясно, что я смотрю на Скальфа. Перегнувшись через стол, он протягивал мне очередную банку пива.

Я покачал головой в знак отказа. Говорить я не мог.

— Он ведь ничего не сделал, просто взял и родился в тот вечер, — он сделал паузу и открыл банку уже не мне, а себе. — Чертовы предрассудки, вот что я тебе скажу. Суеверие. А когда паренек подрос и оказался немного не в себе, все решили, что это доказательство: они, мол, про него знали. Мамаша сказала мне, когда Принт уже пропал, что кое-кто в поселке считает, что он был к ним послан вроде как ангел разрушения. Может, дьяволом, а может, и Богом.

— А как ты считаешь, он еще может быть жив? Я услышал, как сам произнес эти слова.

— Он мертв. То есть в точности я не знаю, но я так чувствую. Он уже из Германии вернулся совсем другим. Что-то там, наверное, с ним произошло. Он стал просто сволочью, даже со мной, а ведь мы были друзьями. Ну и дурил: разговаривал сам с собой и все такое. И ни черта не делал. Просто сидел на склоне холма и смотрел на облака.

Ну и работы вообще-то не было, кроме как в шахте. А он поклялся, что ни в жизнь туда не спустится. Помню, в день как уйти он сказал мне: «Зи, я не получил образования, я едва умею читать и писать, но я не крот, чтобы зарабатывать себе на хлеб, роясь в земле».

— А ты не помнишь, когда он ушел?

— Летом, это я помню. Кажись, в сорок пятом.

— В августе? Шестого августа? Не можешь вспомнить? Скальф покачал головой:

— Об этом надо спросить старушку Иду. Она знает. Только она тебе не скажет.

— Ты имеешь в виду его мать? Она жива?

— Жива. Очень старая. Престон уже умер прилично тому назад и ничего не оставил, кроме угольной пыли, а она нет. Как жила себе в поселке, так и живет. Компания отобрала у нее дом и 20 акров земли на склоне холма, обжулила. Стали там рыть и погубили землю. Ничего у нее не осталось, кроме хибарки в лесу, где они раньше кур держали. Там она и живет.

Так что и хибарка на месте. Я почувствовал, что у меня перехватывает дыхание.

— А она живет одна?

Он с любопытством посмотрел на меня и кивнул.

— Но не советую к ней ходить. Понапрасну время потеряешь. Она нынче не больно-то разговорчива.

— А может, если ты пойдешь со мной, она захочет поговорить с нами о Принте?

— Может, и так. Она им всегда гордилась.

Сцепив руки на затылке, Скальф растянулся на диване. Долгое время он пролежал так, уставившись в потолок и как будто не в силах на что-то решиться. Наконец, зевнув, он объявил:

— Ида гостей не любит.

— А если я пойду один?

— Не стоит и пробовать, — ухмыльнулся хозяин. — Но попытка не пытка. Можешь сказать, что я тебя послал. — Затем выдал мне еще одну охранную грамоту: — И вообще, спросят тебя, какого черта ты тут ошиваешься, говори всем, что ты друг Зака Скальфа.

— Спасибо, так и отвечу, — я встал, собираясь уйти, и сразу же помещение оказалось напоено какой-то тревогой. — Интересно потолковать с тобой, старина. И спасибо за пиво.

Уже дойдя до двери (а теперь мне не терпелось поскорей очутиться у себя в шале), я услышал, как он произнес мне вдогонку:

— Когда он пропал, люди тут же ждали другого наводнения. Но ничего не произошло.

<p>9</p>

У въезда в долину асфальтированная дорога заканчивалась. Грязный и пропыленный проселок тянулся дальше по дну ущелья, следуя за изгибами почти пересохшей реки. На дороге и вокруг нее валялось невероятное количество металлолома. По обоим берегам реки под деревьями стояли блочные домики; у большинства из них был такой вид, будто в них давно никто не живет, но все же, присмотревшись, можно было увидеть занавески на окнах, запасы угля во дворе, даже развешанное на веревке белье. Чувствуя себя в кабине автомашины в полной безопасности, я пристально вглядывался и каждый из них, надеясь, что мне удастся что-то вспомнить. Но я не испытывал ничего, кроме легкой, но вполне определенной подавленности. Долина или, если угодно, ущелье было мрачным, не ведающим солнечного света, отрезанным от мира уголком; камни теснились со всех сторон и угнетали меня. Дорога петляла по густому и темному лесу, уходила вверх, на холмы, и терялась на горизонте.

Я свернул на обочину и припарковался возле какой-то замызганной колымаги. Это был «додж»-пикап, сквозь заднее стекло которого была видна пустая полка для ружья. По бамперу шла надпись; «ЭТА РАБОТА ПО ТЕБЕ, ПАРЕНЬ!» Внезапно сама мысль о том, что я некогда жил в этой Богом забытой дыре, будучи к тому же метисом и идиотиком, показалась мне совершенно невероятной, я разразился хохотом. И тут же поспешно огляделся по сторонам, чтобы убедиться, что меня никто не слышит. Но никого не было.

Я закурил и какое-то время просидел в машине, пытаясь сообразить, каким образом лучше всего охмурить Иду Бегли. Хотя, собственно говоря, мне не так интересно было с ней поговорить, как попасть к ней в хижину. Может быть, имеет смысл представиться инспектором комиссии по борьбе с грызунами — кем-нибудь в таком роде. А то как иначе удастся убедить старуху, живущую в полном одиночестве и на отшибе, пустить совершенно незнакомого человека к себе в дом и позволить ему производить раскопки в земляном полу около очага?

Переобувшись в болотные сапоги, которые я предусмотрительно купил в Пайнвиле, я запер машину и поплелся по грязному проселку по направлению к домам. Возле ближайшего из них двое чумазых ребятишек, которых я заметил на въезде, играли в кустах около забора, выстроенного из железнодорожных шпал. Увидев меня, они замерли, а затем опрометью бросились домой. Чувствуя себя своего рода туристом, я изобразил на лице нечто вроде улыбки на случай, если за мной наблюдают из узких, в небольших наличниках окон. Однако признаков жизни там не было.

Где-то впереди по улице залаяла собака. Я пошел чуть быстрее. Подойдя к основной группе домов, в точном соответствии с инструкцией, выданной мне Скальфом, я увидел тропку, ведущую к хижине Иды. К большому моему облегчению, по дороге я ни с кем не столкнулся. Чем меньше мне пришлось бы вдаваться в объяснения, тем лучше.

Я перешел через речку по камушкам, изображающим здесь нечто вроде мостков, и вышел на твердую каменистую тропинку, ведущую лесом на вершину холма. Она была крутой и тяжелой, под ногами скользила осыпавшаяся с деревьев хвоя. Не пройдя и ста ярдов, я вынужден был остановиться и отдышаться. Я понял, в какой плохой я форме, и подумал о том, каково старушке, а ей наверняка за семьдесят, взбираться сюда или спускаться отсюда. Хотя, возможно, она никуда и не ходит, может быть, ей приносят сюда все, что ей нужно. Мысль о том, что я могу застать ее не в одиночестве, начала тревожить меня: это ведь сильно усложнило бы дело.

Час стоял еще ранний. В долине, куда не проникал солнечный свет, было холодно. С вершины холма пахло дымом. Я решил, что он идет из хижины, а значит, старушка дома. Но этот запах имел для меня и другой — куда больший — смысл, он приносил с собой ощущение надежды. Нелегкое, впрочем, ощущение. На кассете Принт Бегли говорил о железной печке в хижине, — о печке, на которой его мать держала птичий корм. А у подножия этой печки мальчик, как он утверждал, припрятал Библию.

Чем ближе я подходил к цели моих поисков, тем тревожнее становилось у меня на душе. Может быть, я боялся того, что найду там, или того, что не найду ничего. Боялся того, что открою в себе самом и относительно себя самого. Но дело заключалось не только в этом. Я еще раз остановился передохнуть и, тяжело опершись на дерево, бросил взгляд вниз, в долину. Я вспомнил при этом рассказ Принта о том, как он, схоронясь за деревьями, подсматривал здесь за встречей «повторников». Возможно, существуют вещи, к которым лучше вообще не притрагиваться, некие безмолвные и неписаные законы веков, нарушить которые, однако же, нельзя. Я чуть было не повернул назад — и повернул бы, не знай я, что решение зависит уже не от меня.

Когда я возобновил подъем, то обнаружил, что тропа с каждым шагом становится все круче и круче. Невероятным усилием воли я заставил себя дойти до вершины. Зубчатая гряда камней на вершине холма глядела на меня поверх деревьев на фоне бледного неба. Мне хотелось выбраться туда, где сиял свет. Вырваться из этого чертова ущелья прежде, чем его края сойдутся у меня над головой.

Затем совершенно внезапно прямо передо мной показалась хижина, выглядывающая из-за деревьев как замшелый старый пень. Она стояла на бревнах, уже порядком сточенных временем. В дальнем от меня конце крыши, над заколоченным окном, как скрюченный черный палец, в небо торчала труба.

Дым из нее не шел.

Теперь я уже был полностью уверен в том, что все идет вкривь и вкось. Стараясь не шуметь, я свернул с тропы и подошел к двери в хижину.

Стоя за дверью, я прислушивался к происходящему в хижине и одновременно пытался привести в порядок дыхание и вытер пот со лба и с рук. Далеко-далеко, в противоположном конце ущелья, заревела и завизжала электропила. Из хижины же не доносилось ни звука. Если старушки нет дома, все окажется куда проще.

Я пару раз постучал. Никто не ответил. Я взялся за дверную ручку. Она была изготовлена из подковы, настолько проржавевшей, что я испугался, как бы она не рассыпалась в моей руке.

Ручка, однако же, повернулась, и дверь несколько приоткрылась.

— Миссис Бегли? — я дал двери легкого пинка. — Есть тут кто-нибудь?

Дверь поддалась с большим трудом, как будто кто-то изнутри ее придерживал.

— Миссис Бегли, — повторил я.

Запахом сырости и гниения обдало меня из темного помещения. Преодолевая тошноту, я понял, что никого тут нет. Или я вышел не на ту хижину, или Скальф ошибся и Иды Бегли уже нет в живых. В этой хижине явно никто не жил уже давным-давно.

Надавив плечом, я все-таки открыл дверь.

И увидел печь.

Она высилась как трон в дальнем конце комнаты: роскошная реликвия из прошлого столетия, покрытая сейчас пылью и паутиной. Оглядевшись еще раз по сторонам, чтобы убедиться, что здесь никого нет, я вошел внутрь. Послышался страшный скрип, как будто все сооружение готово было рассыпаться и покатиться вниз по склону. Пройдя в глубь комнаты, я склонился к печи, а затем опустился на колени возле скульптурной, в форме звериной лапы с когтями, ножки.

Палкой, подобранной по дороге, я принялся расчищать от листьев и всякой дряни основание из листового железа, на котором стояла печь. Убрав мусор, я увидел, что основание привинчено к полу тяжелыми болтами примерно через каждые три дюйма по периметру. Прямо перед печью, там, где доски пола уходили под ее основание под прямым углом, трех болтов не хватало.

Именно так Бегли все и описал на кассете.

Я очистил место вокруг недостающих болтов как можно тщательнее, а затем принялся поднимать половицы при помощи все той же палки. Одна из них, бывшая заметно короче остальных, сдвинулась сразу же.

Я отложил палку в сторону и начал отдирать половицу руками. В комнате вроде бы стало темнее, как будто на нее неожиданно упала какая-то тень. Внезапно почувствовав, что за мной наблюдают, я резко обернулся. В проеме двери с ружьем в руке и заслоняя своей массивной фигурой почти весь проход, стоял Зак Скальф.

— Смотрите-ка, кто сюда пожаловал, — зловеще произнес он. — Ну, парень, и как ты думаешь, чем это ты сейчас занимаешься? Слышал когда-нибудь о неприкосновенности чужой собственности? И о вторжении в частное владение?

— Да брось! Да погоди минуту, — шутливо запротестовал я. — Ты ведь не говорил мне... — И тут я понял, что он не шутит. Я хотел было подняться на ноги, но он живенько вскинул ружье.

— Ну-ка, полегче! Полегче, я тебе говорю!.. Ни с места! Стой, где стоишь, чтобы мне было тебя видно. На коленях, а обе руки к полу. Вот так-то лучше.

— Да что это ты? Разве не об этой хижине ты мне рассказывал?

— Видел Иду?

— Слушай, почему бы тебе не оставить ружье в покое? Оно меня раздражает. Давай поговорим спокойно.

Он хмыкнул и немного опустил ружье, дуло которого, однако же, по-прежнему целилось мне прямо в грудь.

— Ну а теперь выкладывай: какого хрена ты заявился сюда из Нью-Йорка и какое тебе дело до братца Бегли? И не вешай лапшу на уши насчет книги — не на такого напал.

— Но это правда. И я могу доказать это. Когда мы вернемся в мотель...

— А кто тебе сказал, что ты вернешься в мотель? — хмыкнул Скальф. — Я застукал тебя возле этой печи. Чего ты тут искал?

— Библию.

— Не пудри мне мозги, парень, — мягко произнес он и взвел курок. — Что там, выкладывай!

— Честное слово, Библия! Когда Принт был мальчиком, если это только та хижина, он приходил сюда иногда почитать Библию. Он прятал ее здесь под печью.

— Ну а ты-то как про это прознал?

— Мне сказал его товарищ по оружию.

— Сказал про Библию? — Скальф оскалился в злобной ухмылке.

— Послушай-ка, я даже не знаю, на месте ли она. И все остальное, — я вздохнул. — Он ведь мог забрать все с собой, когда ушел...

— Это правда? — Глаза Скальфа сузились от любопытства.

— Да ты же сам его в тот день видел. Не помнишь, у него было с собой что-нибудь?

Он покачал головой, а затем, надеясь извлечь какую-то выгоду из ответа, добавил:

— У него была веревка, шахтерская каска и лампа. Все от его папаши. Я спросил его, куда это он с таким хозяйством собрался и уж не решил ли таким образом стать шахтером. А тут он мне и ответил насчет крота, который роется в земле. А куда собирается, так и не сказал. И собака его при нем была.

— Собака? Что за собака?

— Коричневая такая. Вечно брал ее с собой на охоту. Но тогда она уже ослепла от старости.

— Ее звали Рори?

Это имя Принт пару раз произносил на кассете. Скальф кивнул.

— Из-за этой собаки мы в конце концов и проведали, что случилось с Принтом.

— Что ты имеешь в виду? — я буквально остолбенел. — Ты же сказал, что он пропал.

— А он и точно пропал. Только, сдается, никак не рассчитывал, что собака за ним увяжется, — Скальф прислонился к двери, по-прежнему держа меня на мушке. — Рори нашли в двадцати милях отсюда. Он сидел под дождем у входа в Утраченную Надежду. Эта такая большая пещера под Спрингфилдом. Сейчас ее называют гротом. Провели освещение, водят туристов. Мотель там и всякое такое. А тогда это была просто здоровущая яма. Рори нашли недели через три как пропал Принт. Собака чуть не околела с голоду. Но никого к себе не подпускала. Престон Бегли с другими шахтерами спустился в пещеру искать Принта. Но так ничего и не нашли.

Скальф замолк и задумчиво поскреб щеку, как будто решая для самого себя, с какой стати он мне все это рассказал.

— Страшная смерть, если боишься темноты... Сукин он сын! Не хочу и думать, что с ним там сталось. Утраченная Надежда уходит в землю, ей нет конца. До самого ада, считай, доходит. Конца до сих пор не нашли, вот так-то. Наверное, потому и тело не отыскали.

— А что стало с Рори?

— Он не отходил от пещеры, поэтому Престон пристрелил его.

— А почему ты не рассказал мне все это прошлым вечером?

— Почему я не рассказал тебе? — повторил, словно не веря собственным ушам, Скальф, затем откинул голову и разразился зычным хохотом.

— Что тут смешного?

— Ты, видать, держишь меня за идиота, — отозвался он, стирая с глаз слезы. — Стоило на тебя посмотреть: было видно, что ты взял след. Не знаю, какой. И что, надо было помочь тебе управиться с этим делом? Так что давай копай и показывай, что Принт здесь припрятал.

— А если там ничего не будет?

Скальф сперва ничего не ответил на это. Он вновь прицелился в меня, и злая ухмылка расползлась, казалось, по всему его лицу. Внезапно он посмотрел на меня в упор и сказал:

— Я убью тебя, жопа.

Я отвернулся от него и, по-прежнему стоя на коленях, но уже лицом к печи, начал нервно дергать отстающие от пола половицы. Я старался держаться так, чтобы Скальфу не было видно, что именно я делаю. Отдирая одну половицу за другой из-под основания печи, я складывал их в стопку. Вскоре между полом и фундаментом я обнаружил тайник глубиной примерно в фут.

Посмотрев в эту щель, я увидел там нечто спрятанное. Это была книга под густым слоем пыли и паутины. Ее переплет с застежками в виде собачьих ушей был черно-зеленым и поблескивал, как чешуя ящерицы.

— Ну что, ты вспомнил это число? — спросил я, стараясь отвлечь его разговором. — День, когда Принт пропал?

— Второго августа сорок пятого, — ответил Скальф, все еще обуреваемый смехом. — Я посмотрел нынешней ночью в «Курьере». О нем написали, потому что еще одна поисковая экспедиция отправилась в пещеру.

— А он, выходит, еще четыре дня после этого был жив?

— Откуда ты знаешь?

Неоспоримое доказательство моего предыдущего существования лежало здесь, на груде крошечных белых костей. Это были скелеты бесчисленных мелких животных. Над некоторыми из них поработали, вырезав нечто вроде статуэток, остальные просто лежали, истачиваясь и тончая, пока не стали выглядеть как солома. Должно быть, он невероятно долго сидел там, на гребне, пребывая на своем посту.

— Я родился шестого августа в восемь пятнадцать утра, — сказал я, обращаясь в основном к самому себе, и был потрясен собственным открытием. — На другом конце света в точности в это время — меня всегда поражало такое невероятное совпадение — бомбардировщик «Б-29» с высоты двадцати пяти тысяч футов, буквально с неба, сбросил атомную бомбу на Хиросиму. Я помню, что эту бомбу окрестили «малышом».

— Что за чушь ты несешь?

— Вот тогда-то и умер Принт Бегли. Ему, должно быть, стало известно, что случится. Видишь ли, он дожидался знака, который будет означать конец мира. Теперь все становится более или менее ясно. Меня послали ему на смену.

— Ах ты черт, ты дурнее самого Принта. Ну что, ты там еще ничего не нашел?

Я слышал, как Скальф сделал шаг в глубину хижины, но угрожающий скрип половиц под его тяжестью заставил Зака отказаться от своего намерения.

Я сунул руку в щель и принялся рыться там.

— Тут что-то есть, — сказал я, полуобернувшись к нему. — Здоровая такая куча. Поглядел бы ты лучше сам.

— Фиг тебе, старина! Это ты достань и дай мне. Доставая книгу из тайника и заботливо отряхивая ее от пыли и паутины, я ухитрился одновременно извлечь одну из самых крупных костей и зажал ее в левой руке, спрятав от глаз Скальфа за переплетом книги. В ней было дюймов шесть в длину и примерно полдюйма в толщину, на одном конце кость была закруглена, а на другом заострена, и выглядела она как какой-нибудь примитивный хирургический инструмент.

Держа книгу в ладонях, я встал на ноги и медленно повернулся к Скальфу.

— Это Библия Принта. Она оказалась в точности там же, где он и сказал. О Господи, если бы я только понимал, что это значит.

Скальф смотрел на меня в упор.

— Вот тут даже дарственная надпись имеется. «Принту Бегли от его матери Иды Бегли. 18 мая 1932 года». И перечень имен членов семьи с указанием даты рождения.

— Ладно... Дай-ка я погляжу! — Он приблизился ко мне, не выпуская из рук ружья. — Ну-ка давай сюда и не вздумай дурить.

Я подошел к нему по скрипучим половицам, не поднимая глаз и ведя себя так, словно я по-прежнему погружен в изучение книги. Под ее прикрытием я переложил кость из левой руки в правую, держа ее острием от себя.

— Стой вот тут, — он еще раз угрожающе повел ружьем. — И давай ее сюда.

Я выждал несколько секунд, затем посмотрел на него с отсутствующим видом, как будто только что до меня дошел смысл его слов. Мы стояли менее чем в двух ярдах друг от друга. Лицо и шея у него были жирно политы потом. Под его пристальным взглядом я высмотрел место для удара у него на шее — голый участок между адамовым яблоком и густой, рыжей шерстью, выбивающейся из раскрытого ворота. Я сосредоточился на этом участке, уповая на то, что кость окажется достаточно острой и не сломается.

— Какого хрена ты ждешь, парень? Давай ее сюда. Он на глазах серчал.

Протягивая ему книгу, я сделал шаг вперед, и, на мгновение ослабив бдительность, Скальф опустил ружье.

Я выронил Библию, взметнул правую руку и ударил его моим оружием в шею, вложив в удар всю тяжесть тела. Кость пошла ему в горло и буквально утонула там. По руке у меня заструилась его теплая кровь, она же полилась и на зеленую жилетку. Скальф издал изумленный крик и уронил ружье. Прижав обе руки к горлу, он кое-как выбрался из хижины.

По-прежнему издавая какие-то свистящие звуки, он доковылял до растущих у хижины деревьев. Затем опустился на колени и попытался своим толстыми неуклюжими пальцами извлечь кость из горла. Но слишком глубоко она вошла и слишком прочно засела. Его лицо постепенно побагровело, глаза выкатились наружу. Он не переставая тряс головой, как будто все еще пребывал в недоумении по поводу происшедшего, тряс ею все сильнее и сильнее, пытаясь впустить воздух в легкие. Головка белой кости торчала у него из шеи, как окровавленный кулачок, проложивший себе дорогу в темницу плоти.

Последним отчаянным усилием он всплеснул руками, сцепил их под подбородком, как будто взывая о помощи; на какое-то мгновение мне почудилось, что он все-таки сумеет встать на ноги. Я схватил ружье и прицелился ему в голову. По нужды в этом уже не было. С отвратительным свистящим звуком из его разинутого рта хлынула струйка крови, он повалился навзничь и застыл.

<p>10</p>

Я вытер руки об изнанку пропотевшей рубахи, закурил и уселся прямо на пол у входа в хижину. Было не холодно, но я едва сдерживал дрожь. Из глубины моего живота вверх по телу медленно разливалась слабость.

В момент нанесения удара я испытал чувство восторга, может быть, даже вдохновения, подобное внезапному воздействию наркотика (резкое увеличение адреналина в крови), от которого сейчас постепенно отходил. Из-за этого я чувствовал себя высосанным, выжатым досуха.

Чтобы успокоиться, я взял Библию Принта Бегли и принялся переворачивать ее увлажненные росой страницы.

Я не ощущал за собой вины: или я его, или он меня — дело обстояло именно так. Но до этого я никого не убивал, только что состоялся мой дебют. В дверях мне были видны потрепанные подошвы башмаков Скальфа, повернутые к земле под причудливым углом. Скальф был мертв, и непоправимость происшедшего, абсолютный успех того, что я совершил, казались ужасными.

Но я должен был считаться и с тем (благодаря доказательству у меня в руках, из-за которого я пошел на убийство), что, возможно, Скальф умер здесь и сейчас только для того, чтобы немедленно возродиться в каком-нибудь другом месте, войдя в какое-нибудь другое тело, став другой личностью и начав жить в совершенно иных обстоятельствах. И как знать, не повезет ли ему на этот раз больше, чем в предыдущий? Как знать, не оказал ли я ему своего рода услугу?

Однако же привыкать к небытию было трудновато.

Почитав Библию и выкурив еще одну сигарету, я почувствовал, что мне несколько полегчало. Дрожь улеглась. Я понимал, что мне пора уходить отсюда, но не чувствовал в своей ситуации повода поторапливаться. Никто не видел меня, никто не знал, что я здесь. Я был уверен в том, что стоит мне просто дойти до своей машины, и все будет нормально. Как только я вернусь в Пайнвиль, будет достаточно просто устранить все следы моего визита. И затем мне останется только доехать до Ноксвиля, улететь ближайшим рейсом в Нью-Йорк и начисто забыть обо всем, что произошло.

Я вышел из хижины, чтобы затащить в нее тело Скальфа. Я волок его за ноги, по земле, лицом по грязи. Он оказался тяжелым. Его тело оставляло за собой пятна крови, которые мне еще предстояло замаскировать листьями. Я подумал о том, не обшарить ли его карманы, чтобы это впоследствии сошло за ограбление, но мне не хотелось еще раз до него дотрагиваться. Я взял ружье и спрятал его в тайник под печью. Затем вернул отодранные половицы на место и вновь измазал основание печи грязью.

Я проверил, не осталась ли кровь у меня на руках и одежде, взял Библию и, убедившись в том, что не оставил после себя никаких улик, плотно закрыл за собой дверь и отправился в чащу леса.

Выйдя из хижины, я вскоре заметил, что сошел с тропы, ведущей в поселок, и держу путь на вершину холма, к самой середине его гребня. Длинные лучи зыбкого солнечного света начали просачиваться сквозь кроны деревьев. Мне хотелось побывать на том месте, где Принт Бегли стоял на страже все эти годы, следя за звездами и обтачивая звериные кости, — следил, ожидая конца света.

В день, когда он исчез, он решил, должно быть, что светопреставление произошло. А зачем бы иначе он спустился в пещеру? В Библии я нашел подчеркнутый Принтом пассаж из Книги Исайи: «И войдут в расщелины скал и в пещеры земли из страха перед Господом».

И все же Принт слегка просчитался. Вселенская катастрофа, наступления которой он ожидал, так и не разразилась. Звезды не сошли со своих орбит, солнце не почернело, небо не обрушилось на землю, вопреки тому, что он предсказывал. Хиросиму, как бы ужасна она ни была, нельзя назвать концом света. Скорее это было начало...

Ближе к вершине деревья поредели, и вскоре я вышел на открытое место. Солнце теперь светило мне в спину, я шел по поросшему высокой травой плато. Постепенно тропа стала совсем каменистой и еще более крутой, она вела к остроконечному камню, внешне напоминающему башню, который в гордом одиночестве возвышался на самой вершине холма. Подо мной простирались сиротливые узкие долины, в которых по-прежнему плыл туман, голые желто-бурые склоны холмов, здесь и там изрытые шрамами былых разработок; однообразный пейзаж простирался до самого горизонта.

Это был заколдованный край, мрачный и даже трагический, опустошенный, но все еще величавый под бесконечными небесами. Оказавшись на столь безбрежном просторе, я почувствовал, что мой дух начинает отделяться от меня, чтобы слиться с ним. То было место, то был пост, на котором Принт пребывал ночами, следя за звездами и ожидая наступления Армагеддона.

Подняв руки и закрыв глаза, я несколько раз глубоко вдохнул острый горный воздух. Мне казалось, будто я вернулся домой и здесь за время моего отсутствия ничего не изменилось. Затем я сел на камень, положив Библию Принта Бегли у ног, и начал ждать.

Книга четвертая

Магмель

<p>1</p>

ОДИННАДЦАТЫЙ СЕАНС


20 октября

Перерыв между сеансами — трое суток


ПРЕАМБУЛА


Вчера поздно вечером в крайнем волнении позвонил пациент и попросил о встрече сегодня утром. Он объяснил, что только что вернулся из Кентукки и хочет показать мне нечто, имеющее чрезвычайно важное значение. Я согласился принять его, но только весьма ненадолго, потому что он не попросил о встрече заранее, а мой график очень плотен.


а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ОЖИДАНИЯ


Неуверенность в результате после столь значительного перерыва. На протяжении двух недель он посещал меня ежедневно. К концу последнего сеанса он выглядел на редкость рассеянным и отчужденным, и у меня возникли серьезные сомнения относительно целесообразности продолжения терапии. Налицо акселерация патологических процессов.


б) АТМОСФЕРА


Доброжелательная, но далеко не лишенная напряженности. Пациент, казалось, рад встрече со мной и благодарен за то, что я нашел для него время, несмотря на неслыханную внезапность визита. Выглядит самоуверенным и настолько убежденным во всем, что говорит, что это само по себе слишком хорошо для того, чтобы соответствовать истине. Эта новая манера обращения пришла, однако же, в резкий контраст с внешним видом пациента. Он предстал передо мной в мятых брюках, старых сапогах армейского образца и в несвежем красном пуловере; вдобавок ко всему был не брит и явно давно не мылся. Было также ясно, что он недоспал: подглазные мешки, глаза неестественно яркие, зрачки расширены. Я спросил у него, не принимал ли он наркотики. Он загадочно улыбнулся, но ничего не ответил. Позже, в ходе сеанса, когда я повторил вопрос, он презрительно отверг это предположение. Сидел тем не менее спокойно и на этот раз не передразнивал мои жесты и мимику.


в) ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ И ТЕРАПЕВТИЧЕСКОЕ ВМЕШАТЕЛЬСТВО


Пациент полез в принесенный им с собой пластиковый пакет и извлек оттуда то, что назвал «доказательством своей предыдущей жизни», а именно Библию. Выглядела она достаточно убедительно: с порванным переплетом, со слипшимися и в пятнах росы страницами — даже дарственная надпись казалась подлинной. Я поздравил его с находкой.

Ему не терпелось обсудить со мной вытекающие из этой находки выводы. Сделав свое открытие, он, по его словам, испытал почти мистическое чувство сопричастности чуду. С энтузиазмом новообращенного он толковал мне о том, как все внезапно «встало на свои места», как ему отныне удалось увидеть все свои «предшествующие существования» на различных стадиях как некое «путешествие души в сторону света». Отныне он осознал, что предпринятые им самим поиски истины были не больше и не меньше, чем естественное продолжение мытарств, уже испытанных им в роли Торфинна, Кабе, Петаччи и всех остальных, очередным странствием сквозь пространство и время. Он убежден, что в нынешнем воплощении ему, уже как Мартину Грегори, удастся «пробиться» туда, куда так и не сумели попасть его предыдущие «я» на протяжении стольких веков.

Здесь я вмешался и напомнил пациенту, что до сих пор нам не удалось выявить ни малейших признаков кармической прогрессии в его цикле. Я спросил у него, не обнаружил ли он теперь подобного поступательного развития своих предыдущих существований. Понял ли он, каким именно мотивом руководствовались все они в стремлении к явно недостижимому, осознал ли, чем именно обусловлен его нынешний кризис. Пациент явно оскорбился и не удостоил меня ответом. Возникла долгая пауза, которую я не спешил прервать. Он сидел в своем кресле и явно не знал, что сказать. Я делал вид, будто не замечаю его смятения.

В конце концов он поднял голову, посмотрел на меня и, понизив голос, спросил, в состоянии ли я сделать что-нибудь, чтобы помочь ему.

Этого мгновения я и ждал. Наконец-то, почувствовал я, пациент проявил готовность выслушать ортодоксальную интерпретацию того, что представлялось ему онтогенетической предысторией. Я объяснил, что, согласно закону кармы, человеку суждено время от времени сталкиваться с повторением ситуации, приведшей его к падению или гибели в предыдущей жизни, с тем чтобы на этот раз тогдашние затруднения преодолеть и постепенно выйти в более счастливое и более просветленное состояние. В случае с пациентом имеющиеся доказательства позволяют предположить, что он терпел поражение в каждом из своих предшествующих существований. Возможное объяснение этому может состоять в том, что в одном из его наиболее ранних воплощений — в каком именно, мам еще предстоит определить, — случилось нечто, повторения чего следует избегать любой ценой. Отрицая возможность избавления и просветления, пациент обречен на постоянное воспроизведение статичной ситуации бесконечных поисков. Я высказал предположение, согласно которому единственная надежда на избавление состоит в нашей совместной работе с целью локализации первоначальной травмы, воспоминания о которой преследуют и терзают его во всей последовательности воплощений.

Я предупредил его о том, что это окажется трудным и даже, возможно, опасным, но он сказал, что готов рискнуть практически чем угодно.


г) ИНТЕРПРЕТАЦИИ, НЕ ВЫСКАЗАННЫЕ МНОЮ ПАЦИЕНТУ


Телефонный звонок в Архив личного состава в Сан-Луи позволил установить, что письмо о Бегли (продемонстрированное пациентом в ходе последнего сеанса) было подлинным, но я далеко не уверен, что, руководствуясь этим открытием, он и впрямь предпринял поездку в Кентукки. В споре я бы поставил на то, что Бегли — дальний родственник пациента, а его история ему, по крайней мере отчасти, давно знакома. Я убежден в том, что Библия представляет собой подделку, хотя и чрезвычайно искусную. То, что он пошел на столь серьезные усилия для того, чтобы обмануть самого себя, равно как и психиатра, весьма согласуется с общим функциональным комплексом его личности.


д) ВЫВОДЫ И ПОСЛЕДУЮЩИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ


В целом я нахожу, что заметен определенный прогресс и что мой прогноз в конце предыдущего отчета может оказаться чересчур поспешным. Теперь, когда пациент воспринял мысль о некоем изначальном преступлении, подавленном в глубинах подсознания, и о том, что это преступление необходимо выявить, именно теперь наступает время, когда я смогу ознакомить его с тем, что произошло на Филиппинах.

<p>2</p>

Побывав в такой переделке, я твердо намеревался какое-то время держаться от Сомервиля подальше — по крайней мере пока мне не удастся разобраться с собственными мыслями, — но я понял, что мое отсутствие может вызвать у него определенные подозрения. Поэтому наутро после возвращения из Кентукки я отправился к психиатру и выдал ему подвергнутый строжайшей предварительной автоцензуре отчет о том, что случилось в Индиан-Ридж.

Я продемонстрировал ему Библию Принта и в общих чертах обрисовал, где и при каких обстоятельствах она была найдена, не упомянув, однако, ни о мотеле «В сосновом бору», ни о Заке Скальфе. Я понимал, что его тело, скорее всего, обнаружат в ближайшие дни и, как принято, сообщат об этом в местной газете, однако я чувствовал себя в безопасности. Но Возможность того, что Сомервиль прознает обо всей этой истории, была незначительна. Вторым человеком, который мог бы связать мое имя со Скальфом, был преподобный Пеннингтон из Пасфорка, но у него не было никакой возможности на меня выйти. Наш единственный разговор протекал по междугородному телефону, и я предусмотрительно назвал себя не Мартином Грегори, а Грегори Мартином, да еще сообщил, что по профессии я историк.

Сомервиль явно оказался под впечатлением того, что я ему продемонстрировал. Тщательно осмотрев Библию Принта Бегли, он заявил, что она представляет собой самое убедительное доказательство теории о переселении душ, которое когда-либо попадалось кому-нибудь на глаза. Я попытался объяснить ему, что жил я прежде или нет, а доказательства доказательствами, но какие-то сомнения у меня по-прежнему оставались, — это не имеет для меня такого уж большого значения. Все, что я предпринял, было сделано только для того, чтобы получить доказательства тем вещам, которые миллионы людей на земле принимают на веру или считают религиозным догматом. И мое открытие вовсе не принесло мне какой-то дополнительной мудрости. Сомервиль улыбнулся и сказал, что все изменится, как только мы обнаружим «подлинный источник» моих несчастий.

Мы договорились о встрече на следующий день. Против собственной воли (я боялся, что под гипнозом могу рассказать о Скальфе) я согласился еще на одну регрессию. Но это уж — в самый последний раз. Сомервиль предложил встретиться вечером, чтобы нам никто не мешал. Он попросил меня ничего не есть и не пить спиртного в течение четырех часов перед нашей встречей. Мне это как-то не понравилось: просьба прозвучала так, словно меня готовили к хирургической операции.

Затем он сухо сообщил мне, что Пенелопа вернулась и что она будет ассистировать ему во время сеанса.

Он стоял на своем обычном месте у окна, отвернувшись от меня, но я чувствовал, что он за мной следит, ожидает моей реакции на это известие. Выглядело чуть ли не так, будто он использует Пенелопу в качестве приманки. Сама мысль о том, что Сомервиль догадывается о моем интересе к ней, рассердила меня.

Я вышел из кабинета, не будучи уверен в том, что принял правильное решение. На лестнице я столкнулся с Пенелопой. Она стояла под люстрой на нижней площадке и поправляла прическу перед зеркалом. Ее плащ был переброшен через перила, и здесь и там валялись дорого выглядевшие свертки с покупками, как будто она только что вернулась из фешенебельного магазина.

С верхней площадки я наблюдал за тем, как она прихорашивается и мажет губы. Когда ее взгляд встретился с моим и зеркале, она отвернулась поначалу с совершенно бессмысленным выражением, как будто не узнала меня. Затем заулыбалась. И, состроив заговорщицкую гримаску, написала помадой на зеркале: «Как там в Кентукки?»

Я, засмеявшись, ответил:

— Прекрасно. Особенно для того, кто без ума от шахт.

Я спустился к ней, и мы встали на площадке, затеяв как бы непринужденный разговор. Что-то между нами все-таки было, включая и обоюдную настороженность. Поверх ее плеча я смотрел на зеркало и думал о том, когда же она найдет время для того, чтобы стереть свою фразу.

— Если вам не нужно работать сегодня допоздна, — сказал я, когда момент для этого мне показался оптимальным, — то почему бы нам сегодня вечером не поужинать?

— Идет! — воскликнула Пенелопа. Она широко улыбнулась, затем обвила меня руками и поцеловала в губы.

Я был настолько поражен, что ограничил свою роль наблюдением за нашим отражением в зеркале. Ее стройная спина и согнулась под моими руками, волна темных волос рассыпалась по плечам — мне казалось, будто я вижу все это в кино.

Она прижалась ко мне, прижалась очень сильно, ее руки медленно заскользили по моему затылку.

В зеркале я увидел, как рукав синего платья соскользнул у и се с руки, нечто серебряное мелькнуло на запястье. Это был браслет с медальоном, который я купил для Анны в аэропорту Кеннеди.

Я схватил ее за руки и сбросил их с себя.

— Откуда у вас эта вещь? Этот браслет?

Она посмотрела на меня с величайшим изумлением.

— Вы мне его подарили.

— Я? Когда?

— А вы сами не помните?

— Когда же?

— В тот вечер, когда мы встретились в библиотеке... Вы делаете мне больно, Мартин. Мы с вами выпили в Алгонквине. Вы же помните, — она широко раскрыла глаза. — Он мне так нравится. Я его с руки не снимаю.

— Прекрасно помню.

— Да нет, вы не помните, — она покачала головой.

— Я неважно себя чувствовал. Я... — Я сделал паузу. — Возможно, я слишком много выпил.

Я помнил о том, что думал подарить ей браслет. У нее на запястье была зеленая ленточка, и я подумал о том, что, если подарить ей браслет, она бы смогла носить его вместо ленточки (а коробочка с браслетом была у меня в кармане), но так и не решился. Я простился с Анной всего за несколько часов перед этим, и подобная «измена» показалась мне отвратительной и в каком-то смысле безвкусной.

Браслет я передал Сомервилю. Помню, как показал его врачу в следующий понедельник: мы поговорили о том, что случилось в аэропорту, и я оставил браслет у него в кабинете. Пенелопа, должно быть, нашла его там и взяла себе. Или ей его подарил он.

В обоих случаях получалось, что она мне лжет.

— Я ведь так и не поблагодарила вас за него, не правда ли?

— Он вам идет. Пусть он и впрямь будет вашим.

— Послушайте, Мартин, вы в самом деле его мне подарили.

— Ну, если вам так угодно, — я улыбнулся. — А сейчас мне пора.

Я начал спускаться по лестнице.

— А как насчет ужина? — крикнула она мне в спину.

Я даже не обернулся.

— Береженого Бог бережет. Пенелопа, я только что вспомнил, что у меня срочные дела. Я вам позвоню.

Спустившись по лестнице, я остановился и вытер испачканные ее помадой губы. Я подумал, не оказалась ли моя реакция чрезмерной. Возможно, память начинает откалывать со мной номера. Разве мне уже не случалось забывать о том, что я сделал? Вроде того, как я сказал Сомервилю, что собираюсь что-нибудь подарить Анне перед разлукой.

Но на этот раз было нечто иное. Такое было бы не так просто забыть. У меня были четкие воспоминания о том, что произошло. Дело ведь не в том, что я подарил Пенелопе браслет, а затем забыл об этом, — я знал наверняка, что оставил его у Сомервиля. Я запомнил, как он раскрыл маленькую белую коробочку и посмотрел внутрь; я запомнил, как он положил ее в ящик письменного стола.

Если только коробочка в тот момент не была пуста.

Едва дойдя до Публичной библиотеки, я позвонил Сомервилю и спросил, у него ли по-прежнему находится браслет. Он отвечал с явным удивлением в голосе. Говорю ли я о подарке, который я купил Анне в аэропорту? Да, мы касались в разговоре этой темы, но сам он браслета никогда не видел. Коробочку — да, видел, но... А я уверен в том, что оставил его именно там? Хорошо, он поищет, а с утра велит искать и уборщице.

— Не беспокойтесь, — выдохнул я. — Я, должно быть, ошибся.

На другом конце провода было молчание.

Я уже собирался было повесить трубку, когда Сомервиль произнес:

— Совершенно ясно, что это так или иначе связано с нашими сеансами, Мартин. К сожалению, провалы в памяти остаются одним из самых распространенных побочных эффектов при лечении гипнозом. Частичная амнезия, провалы в памяти, воспоминания о том, чего на самом деле никогда не было... Но это не должно вызывать у вас ни малейшего беспокойства. Это явление чисто временное, уверяю вас. Прозвучало это так, словно он передо мной извинялся.


Гравюра была в основных чертах той же самой. Хотя перспектива несколько изменилась, все вроде бы находилось на своем месте — костяк пейзажа выглядел точь-в-точь таким же. Только теперь это уже был не парк, а залитая водой, заболоченная местность с полузатопленными деревьями и еще торчащими на поверхности клочками буро-зеленой почвы. Маленькие округлые холмы стали островками. Цветочные клумбы, фонтан, дорожки, люди, включая маленькую девочку верхом на пони, — все это исчезло.

Я прикинул: уровень воды поднялся на этот раз футов на двадцать пять.

Моей первой мыслью была надежда на то, что Ругандас сделал еще один вариант «Сумеречной прогулки» и что гравюры опять перевесили. Возможно, Нюрнберг в 1826 году был затоплен наводнением и художник решил запечатлеть стадии стихийного бедствия в цикле гравюр, последовательно воссоздающих один и тот же пейзаж. Это было бы достаточно оригинально для художника, работавшего в начале девятнадцатого столетия и не выходившего ни в одном другом отношении из рамок традиции; возможно, подумал я, О’Рорке даст мне по этому поводу исчерпывающие объяснения.

Прежде чем отправиться в отдел рукописей и архивов, я изучил раскрашенную от руки гравюру более тщательно. И тут я понял, что наводнение не обошлось без жертв. Одно из небольших деревьев на среднем плане, росшее на первой из гравюр на самом краю озера, не было затоплено целиком. Его верхние ветви скользили сейчас по поверхности воды, как водоросли. И в зелени листвы я заметил ярко-желтое пятно.

Это была шаль девочки, ехавшей на пони.

Вглядевшись еще пристальнее, я заметил и многое другое. Под поверхностью воды там и тут виднелись неясные очертания, напоминающие уносимые течением человеческие тела. Мне показалось, будто я вижу лица с рыбьими глазами и с разинутыми ртами, вижу руки, мучительно рвущиеся наружу из глубины. А за берег одного из крошечных островов и впрямь вцепилась из воды тонкая, неестественно изогнутая человеческая рука. На запястье у нее что-то зеленело — нечто вроде травяного браслета, и рука эта принадлежала не утонувшему человеку, а живому — она махала, звала, молила о помощи.

Разумеется, ничего нельзя было сказать наверняка. Какое-го мгновение я видел тела под водой, а затем они пропадали. А то мне начинало казаться, что вся поверхность пруда представляет собой слипшуюся массу утонувших и тонущих человеческих тел. А еще мгновение спустя все казалось спокойным и ясным.

На этот раз к двери подошел сам О'Рорке. Казалось, он чем-то изрядно озабочен.

— Слушаю вас.

— Выходит, ее опять поменяли, — сказал я, пытаясь напомнить о нашем знакомстве.

— Поменяли что? — О'Рорке вздохнул и скрестил руки на груди. — Боюсь, что я вас не вполне понимаю.

— Гравюру Ругандаса. Вид Нюрнберга вон там, на стене. Помните, я спрашивал вас об этом на прошлой неделе или пару недель назад? Но вы не сказали мне, что у гравюры есть и третий вариант.

— А что, мы с вами знакомы?

Его взгляд из-под очков был пытлив и недоверчив.

— Собственно говоря, да. Вы, должно быть, забыли. Вы еще сказали мне тогда, что в то утро к вам обращалось с этим же вопросом еще несколько человек.

О'Рорке покачал головой.

— Расскажите-ка все по порядку.

— Я хотел выяснить, почему гравюра нюрнбергского парка выглядит несколько иначе. На переднем плане был пень, то есть, прошу прощения, камень, который затем исчез. И вы сказали мне, что в библиотеке есть два варианта этой гравюры, почти идентичные, и что их просто поменяли.

— Вы меня с кем-то путаете. — О'Рорке деланно улыбнулся. — Со мной вы ни о чем не разговаривали. А я никогда не разговаривал ни с вами, ни с кем-нибудь еще по поводу этой гравюры. И эта гравюра Ругандаса у нас в одном экземпляре и в единственном варианте. И она нам не принадлежит: ее передали нам на месяц из частного собрания. И у нас вообще нет во владении картин. И мне кажется, если вы приглядитесь к гравюре повнимательнее, то увидите, что на ней изображен не парк, а пруд. Или озеро. А теперь, если вы позволите...

И он собрался было меня покинуть.

— Нет, погодите-ка, — я повысил голос, чуть ли не заорал на него. — Погодите-ка, О'Рорке... Видите, я по меньшей мере знаю, как вас зовут. И тут еще был такой толстяк в очках с поломанной дужкой. Он работает вместе с вами. Я и с ним разговаривал. И он меня наверняка помнит.

— Весьма сожалею, сэр. Я вас никогда ранее не видел. И толстяки здесь никакие не работают. Тем более в очках. Мне кажется, что вы что-то путаете.

— Он стоял прямо на том же месте, где стоите сейчас вы, толстый такой парень, и жевал сандвич. Я этого не придумываю. Я с ним разговаривал. И это другая гравюра, черт бы ее побрал! Ее поменяли — и вы сами это знаете!

— Подождите меня здесь, — сказал О'Рорке и исчез в глубине архива. Чуть погодя он вернулся с каким-то машинописным листом. — Вот каталог выставки. Мне кажется, вам стоило бы связаться с владельцем гравюры. Давайте-ка посмотрим... — его палец побежал по бумаге. — Ага, вот она. Йоханн Мориц Ругандас. «Сумеречная прогулка». С подзаголовком «Город Нюрнберг». Предоставлена доктором Р. М. Сомервилем. К сожалению, мы не вправе сообщать посетителям адреса владельцев, но вы можете справиться в телефонной книге.

— Я знаю, где живет доктор Сомервиль.

<p>3</p>

Сухая и холодная рука у меня на лбу слабо пахла миндалем. Откинувшись в кресле, я глядел на давно облюбованную точку на потолке. Занавески на окнах были задернуты, горели свечи, из стереопроигрывателя доносилась нежная музыка. Углом глаза я видел Пенелопу, сидящую на своем обычном месте у письменного стола: она сидела как-то подчеркнуто прямо, подчеркнуто собранно, словно стенографистка, изготовившаяся к работе. На ней было короткое черное вечернее платье, стянутое на талии тонким золотым поясом. Она сидела закинув ногу на ногу и поджав пятки под кресло: чулок на ней, кажется, не было. Одна из туфелек соскользнула у нее с ноги, тонкие голубые жилки сквозили на ослепительно белой, почти сверкающей коже ее лодыжек.

— В древние времена, — сказал Сомервиль, — священники и занимающиеся врачеванием, понимали, какую важную роль в этом деле играет музыка.

— Не выключить ли свет? — спросила Пенелопа.

Теперь она улыбалась мне так, словно нас что-то связывало. Я поглядел на ее руку. Браслета не было. Я перевел взгляд на ее обнаженные ноги. На сгибе колена, с внутренней стороны, у нее выступили капли пота. Я заметил, как мышцы ее бедер напряглись — должно быть, она почувствовала, куда я смотрю, и капли пота засверкали на свету.

— Свет?

Сомервиль прочистил горло.

— Как только вы будете готовы.

Пенелопа встала и куда-то пропала из моего поля зрения. Внезапно в кабинете стало темнее и потолок растаял. По теплому воздуху плыл запах воска.

— Послушайте меня, Мартин, — Сомервиль говорил мне прямо в ухо. — Нам предстоит долгое и трудное путешествие. Успех, как вы знаете, вовсе не гарантирован. На этот раз вам придется нелегко. Если вы намерены отказаться, то сейчас самое время сказать об этом.

Я услышал звук собственного голоса:

— Я готов.

Музыка начала постепенно затихать.


Ранее этим же вечером я позвонил Сомервилю, чтобы отменить нашу договоренность Я сказал ему, что, пожалуй, не выдержу еще один сеанс. Что я самым серьезным образом обеспокоен тем, что гипноз творит с моей памятью.

— Не хочу оказывать на вас излишнее давление, Мартин, но нам с вами чрезвычайно важно выяснить, что же произошло. А еще один сеанс не представляет для вашей памяти никакой опасности. Напротив, он ее, скорее всего, улучшит.

Как всегда, его аргументы казались осмысленными и уместными. Он еще раз уверил меня в том, что амнезия — явление временное и мне не о чем беспокоиться.

Со времени последнего сеанса регрессии прошло пять дней. Я почувствовал, что моя решимость сопротивляться ослабла.

Прежде чем повесить трубку, я спросил у него — просто не смог удержаться от этого вопроса, — не предоставил ли он в распоряжение Нью-Йоркской Публичной библиотеки гравюру из своего собрания. Он ответил, что не имеет ни малейшего представления о том, что я имею в виду, и что он даже не слышал о художнике по фамилии Ругандас, а затем повторил, что ждет меня в 8.30.


Окно библиотеки выходит на балкон... Спиральная лестница ведет в сад... Сосредоточьтесь на моем голосе... Только на моем голосе... Мы сейчас спустимся по лестнице... спустимся в сад. Он вам хорошо знаком: мы бывали там много раз. Мы слышим шепот волн... солнце жаркое... воздух чистый... Там, между деревьями, висит ваш гамак... Вы его видите? Я прошу вас подойти к гамаку и улечься в него. Чувствуете, как он покачивается, пока вы в него забираетесь? Покачивается... покачивается на теплом и чистом ветерке... Вы чувствуете себя спокойным и расслабленным, очень спокойным и расслабленным... Вы утопаете в гамаке все глубже и глубже...

Я с облегчением откинулся назад, не воспринимая ничего, кроме голоса Сомервиля и слабого поскрипывания гамачной сетки.

— Почувствуйте, как тепл воздух, который вы вдыхаете. Почувствуйте, как тепло разливается по всему вашему телу... расслабьтесь... глубже и глубже...

А сейчас, Мартин, мы уйдем отсюда. Мы отправимся вглубь времен... Отправимся так далеко, как мы еще никогда не забирались... Вглубь истории... И туда, где еще не началась история... Далеко-далеко, на самую зарю времен.

Это были последние слова Сомервиля, которые я в состоянии вспомнить. Относительно дальнейшего я должен довольствоваться свидетельством магнитофонной записи и тем, что позднее мне рассказала Пенелопа.

На кассете в этом месте возникла пауза длиной в три или четыре минуты. Все, что слышно в этот промежуток времени, — это звук моего дыхания, замедленного, но равномерного. Так, собственно говоря, было и во время предыдущих сеансов, только на этот раз пауза длилась дольше. В какой-то момент Сомервиль что-то сказал Пенелопе, но что именно, мне определить не удалось. И вдруг он обратился ко мне низким голосом, чуть ли не шепотом:

— Слышишь меня, Мартин? Снаружи темно. Дождь. Просто ливень. Повсюду вода. Ион не слабеет... Припоминаешь? Ты хотел убежать и бросить их, но не смог решиться. Нет, сначала тебе предстояло кое-что сделать. Вон там, в углу... видишь ее? Забралась под кровать. Она боится тебя, Мартин. Только звать тебя не Мартин. Ты видишь: у нее в глазах страх. Ты видишь, как она протянула свои худые ручонки, чтобы удержать тебя... Припоминаешь? А где собаки? Тебе ведь надо было сделать это, не так ли? Все верно, я понимаю. Сейчас ты можешь рассказать мне об этом все... Ты можешь на меня положиться.

(Пауза.)

— Где ты сейчас? Кто ты? Как тебя зовут?

На кассете равномерный ритм моего дыхания прерывается низким ревом. Я пытаюсь сказать что-то, но у меня ничего не выходит. Пенелопа рассказала мне, что я весь в эту минуту покрылся потом и ей пришлось взять полотенце и вытереть мне лицо и руки.

— Где ты сейчас? Как тебя зовут?

И опять никакого ответа — только несколько судорожных вздохов, мычание и рев. И потом — уже знакомый мне щелчок, означающий, что в данном месте часть кассеты изъята.

Пенелопа, впрочем, объяснила мне, что Сомервиль в этот момент просто выключил магнитофон, решив, что я вот-вот выйду из транса.

Запись продолжается.

— Кто ты?

— Мне холодно... Темно. Не могу... река... Голос едва слышен.

— Кто ты? Как тебя зовут?

— М... Магнус.

— Магнус? Расскажи мне, где ты находишься.

— На берегу... до воды мне не добраться... нет сил. Должен... должен встать... (Пауза.) К пещере... забрать его обратно.

— Там есть кто-нибудь, кто может тебе помочь?

(Пауза.)

— Я сейчас совсем один; все остальные мертвы... мертвы. Мне так хочется пить... не могу добраться... Если она придет за мной, я... Нет-нет, это я ей дал... это моя вина.

— А где ты? Как называется это место?

— Магмель.

— А где оно? В какой стране?

(Молчание.)

— Ты меня слышишь?

— Слишком далеко...

— Послушай, Магнус. Сосредоточься на своем дыхании. А теперь послушай внимательно. Сейчас я предложу тебе отправиться еще дальше к самому началу — туда, где все это началось. Я хочу, чтобы ты в точности рассказал мне все, что случилось. (Пауза.) После этого ты почувствуешь себя лучше. Я считаю, начиная со счета «три». По счету «ноль» ты окажешься там, где ты впервые ступил на тропу.

<p>4</p>

Город стоял в самом конце долины, выстроенный из красного песчаника и защищенный с трех сторон от мира изгибом реки. Вдоль по ее течению, меж фруктовых садов и виноградников, шла дорога в сельскую местность. Здесь начиналось открытое, незащищенное пространство, и тянулось оно на север, где долина сужалась и становилась ущельем.

Река текла с севера на юг, покидая Магмель через подземный туннель, под скалами Тланувы. В стеноподобных скалах, окружающих долину, не было естественных проходов, они были примерно одинаковой высоты и толщины. За их грядой со всех сторон город окружали вершины гор. Для того чтобы выбраться отсюда или сюда попасть, надо было перелезть через скалы. Насколько известно Магнусу, только один человек из мира сумел попасть в Магмель и никто никогда не хотел отсюда уйти.

— Отец рассказывал мне, что однажды, давным-давно, к нам прибыл странник из Наружного Пояса. Он заблудился в горах. Через несколько дней, оправившись от своих болезней, он попросил оставить его у нас. Раем назвал он нашу долину... Но никто не мог понять, что он имеет в виду. Ему разрешили остаться, но при одном условии: чтобы он никогда больше не говорил о Наружном Поясе.

Я спросил у отца, что случилось бы, если бы чужестранцу вздумалось вернуться туда, откуда он пришел. Отец ответил, что это исключалось. «Да и сам он понимал, что не было никакого смысла от нас уходить».

В Магмеле не существовало ни титулов, ни привилегий, и только одна семья — Магнус не без гордости признал, что его собственная, — имела по мужской линии наследственное право на особого рода власть. Кендаль, или Страж Долины, был окружен великим пожизненным почетом. Его чтили за мудрость, которую автоматически связывали с самим титулом Кендаля. Однако власти как таковой у него не было. Обязанности, на него возложенные, были ведомы только ему, его жене и — в положенный срок — его старшему сыну.

На протяжении столетий Кендали обитали в большом доме на краю города. Этот дом, единственный из всех в Магмеле, был обнесен высокой стеной. Мраморная башня поднималась над зелеными крышами города, с ее вершины можно было обозреть всю долину. И все время, в знак мира и безопасности, в верхнем окне башни горел огонь.

— Через несколько дней мне исполнится семнадцать — это самый главный день в моей жизни... Отец говорит, что мне надо покориться судьбе...

Накануне своего семнадцатого дня рождения Магнус проводил большую часть времени в одиночестве, рыбача на реке в северной части долины.

Он провел на берегу долгие часы, глядя вверх по течению на голый скалистый Тленамау — единственное место во всем Магмеле, куда никому нельзя было ходить. Да и искать там было нечего, однако же Тленамау притягивал к себе. Видя, как дикие козы неторопливо направляются туда по берегу реки, видя сумрачные холмы, резкие тени на склонах которых означают вход в таинственные пещеры, он мысленно пересекал порог и прикидывал маршрут возможного бегства. Актом дерзкого неповиновения был сам взгляд, устремленный туда, где долина сужалась, превращаясь в тесное ущелье, в темный проход среди скал, а тропа терялась из виду, устремляясь куда-то вверх, к красно-бурым уступам гор.

Однажды вечером, рыбача на реке, Магнус увидел, как что-то серебряным светом сверкнуло в воде. Решив, что это, должно быть, брюхо большой рыбы, всплывшей на самую поверхность, он забрался на бугор, чтобы получше рассмотреть ее. Река в этом месте была глубока, вода чиста. Ему пришлось поднести руку козырьком ко лбу, чтобы рассмотреть хоть что-нибудь в слепящем свете закатного солнца.

У поворота реки, обозначавшего начало запретной территории, большой плоский валун входил в воду как весло, а за ним возникло нечто вроде тихой запруды. Магнус вглядывался в воду, пытаясь понять, где рыба, брюхо которой только что сверкнуло перед ним, но вместо этого внезапно увидел узкую белую руку, взметнувшуюся из воды у камня и ухватившуюся за него. Когда она скользнула обратно в воду, послышался тихий всплеск. Вглядевшись, он увидел блики света на бледных плечах и круглую темноволосую голову — кем бы ни было это существо, оно быстро и ловко выплывало из прибрежной тени.

Магнус не отводил глаз от плывущей девушки. Он махнул ей рукой. Она также на мгновение подняла руку из воды, а затем нырнула, и ее нагота на какой-то миг открылась ему, прежде чем исчезнуть в темных струях. Девушка вынырнула уже подальше от берега и посмотрела оттуда на Магнуса.

— Как тебя зовут?

— Нуала, — ответила она. Затем отвернулась от него и поплыла вверх по течению, поплыла очень быстро. Он наблюдал за ней, пока ее серебристое тело не растаяло вдали.

Магнус знал, что никто не может жить в Тленамау, даже такое странное существо. Ее кожа была белой, как у покойника, а волосы — иссиня-черные, цвета спелого винограда.

В ее глазах, когда она посмотрела на него, играли отблески золотого света, но, пока она оставалась в прибрежной тени, он успел заметить, что они тоже черны.

— Нуала, — произнес он, пытаясь привыкнуть к ее имени.

На следующее утро Магнус вернулся на то же самое место на берегу и протомился там целый день в надежде, что она возвратится. Но только на закате, когда он потерял уже малейшую веру в удачу и собирался отправиться домой, он расслышал ритмичные всплески в воде, знаменовавшие собой ее приближение.

<p>5</p>

— Я пошел домой через поле, когда вокруг уже начало светать. Обернувшись, я видел, как смыкаются колосья пшеницы, раздвинутые мной, когда я проходил. В воздухе сладко пахло цветами... Я думал только о том, когда же вновь увижу ее.

Когда я пришел домой, все еще спали. Только собаки моей сестры Фалы бросились ко мне, радостно виляя хвостами, и принялись, как всегда, лизать мне руки. Затем они почему-то отпрянули от меня и, тихонько поскуливая, бросились прочь. Я громко рассмеялся и обозвал их трусливыми обормотами.

Когда я проснулся, солнце уже стояло высоко над городом. Фала вошла ко мне и присела на край кровати. Она была такой хорошенькой — как золотистый цветок, весь в каплях росы. Она хотела знать, где это я гулял всю ночь. Мне было бы лучше рассказать ей о том, что произошло, но я знал, что она меня не поймет.

Что-то поев, я быстро ушел из дома. Я сказал матери, что опять иду на рыбалку и вернусь поздно.

Мой отец не сказал мне в это утро ни слова, но я чувствовал, что он почему-то не сводит с меня глаз. Как будто он ожидал от меня предательства.

Я покидаю долину...

Нуала рассказала мне, как когда-то, давным-давно, их семью несправедливо изгнали из Магмеля и им пришлось искать спасения в Тленамау. Ее родители умерли, когда она была еще совсем маленькой, и с тех пор она жила в прибрежной пещере вдвоем с дедом. Старик уже почти лишился зрения, и ей приходится заботиться о нем. Ей давно уже хочется покинуть Магмель, но у нее не хватает смелости совершить в одиночку восхождение в горы. А сейчас мы можем уйти вместе. И это единственный способ для нас оказаться вдвоем.

Ее дед не хочет идти. Нуала сказала, что он сумеет справиться без нее — хоть он и слеп, но ухитряется видеть по-своему, не как другие люди. Она говорит, что он даже сумеет нам помочь.


Нуала поджидала у входа в запретную зону. Она сидела под деревом на другом берегу реки. Ее черные как ночь волосы были украшены желтыми цветами. Магнус поплыл к ней через реку, держа сверток с одеждой над головой. Он пошел за ней в саму запретную зону. Лишь однажды, когда он, обернувшись, понял, что отсюда уже не видно долины, на него напало неясное сомнение. Но Нуала взяла его за руку, и вдвоем они побрели по берегу узким ущельем под красно-бурыми скалами, уходящими все выше и выше в небо.

Дорога становилась все круче и с каждым шагом все труднее. Река, течение которой было здесь куда более быстрым, петляла и ветвилась посреди великого множества самым причудливым образом расположенных камней. Воздух был затхлым и тяжелым. Вокруг стаями носились летучие мыши, вылетая из потайных пещер. Эти стаи казались темными, дрожащими и кружащимися тучами.

Рёв реки становился все громче. Наконец, обогнув камень, похожий по форме на нос лодки, Магнус осознал, что они дошли до самого конца долины. Перед ним выросла красная стена песчаника. Горы возвышались отвесно, и только где-то посередине были перепоясаны чередой утесов. Выглядело это голой стеной, с одним-единственным отверстием в ней, откуда широким темным потоком вырывалась река.

Вода с грохотом разбивалась о камни, взметая мириады брызг, которые, сверкая на солнце, наполняли ущелье призрачным светом.

Нечто вроде естественной лестницы вело уступами ко входу в пещеру. Ступени были стерты и скользили под ногой, залитые тысячами брызг. Когда они вышли на более или менее широкую платформу, Нуала показала ему узкую тропу, ведущую под самую скалу, из отверстия которой вырывалась река.

Нуала пошла первой. Какое-то время они шли гуськом по самому берегу. Рев водопада у них за спиной постепенно стих, и они не слышали ничего, кроме шума собственных шагов. Когда уже совсем стемнело, Нуала обернулась к нему и, проведя рукой по его лицу, сказала:

— Подожди здесь. Скоро сюда придет дед. Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз.

Магнус хотел было воспротивиться и потянулся за ней в темноте, но Нуала исчезла. Он даже не мог понять, в какую сторону. Он прислушался к шагам, но их не было слышно, лишь равномерно стучала в скалу река.

— Не бойся, — голос старика был усилен под сводами пещеры многократным эхом. — Я бы зажег для тебя свет, но я прожил во тьме слишком долго, и его не вытерпят мои глаза.

Магнус уставился во тьму. Голос, казалось, доносился откуда-то сверху.

— Ты решил увести мою внучку. Я благословляю тебя на это. Мне всегда хотелось, чтобы она когда-нибудь ушла отсюда.

— Иди с нами.

— Я стар, дорога трудна. Здесь у меня есть все, что мне нужно.

Старик замолчал.

— Но есть нечто, что ты мог бы для меня сделать. Одна малость.

Магнус молчал, думая только о том, когда же вернется Нуала и они смогут уйти отсюда.

— У твоего отца есть — хотя, может быть, он сам об этом и не подозревает, — одна вещь, принадлежащая мне. Она не имеет никакой ценности. Это просто кусок кварца, который валяется где-нибудь в погребе или на чердаке, и никто о нем и не вспоминает.

— Ты хочешь, чтобы я попросил его у отца?

— Нет, он не должен знать, что мы с тобой виделись. Тебе надо принести мою вещь мне, не сказав об этом отцу. И никому другому тоже.

— Ты хочешь, чтобы я украл его.

— О какой краже может идти речь, если этот камень принадлежит мне по праву?

— Но мне придется поверить тебе на слово.

— Он принадлежит мне, Магнус. Я знаю его на ощупь, знаю каждую его сверкающую грань. Ни для кого он не представляет никакой ценности. Кусок стекла — и не более того. Но для человека, посвятившего всю свою жизнь изучению камней и проявлениям земной красоты в таком виде, он драгоценнее любого алмаза.

— Не знаю, — вздохнул Магнус. — Мне нужно время, чтобы все это осмыслить.

— У тебя нет времени. Едва ли надо напоминать, что завтра тебе исполнится семнадцать лет.

— О чем ты?

— О том, что, если ты хочешь покинуть долину вдвоем с моей внучкой, тебе надо выйти завтра до рассвета. Как только тебе дадут титул Кендаля, станет слишком поздно. Если тебе нужна Нуала, то кристалл ты мне должен принести сегодня ночью.

— А что, если я не найду его?

— Найдешь. Надо только знать, где искать.

Старик расхохотался, а затем подробно и точно рассказал, где именно лежит в доме Кендаля забытый всеми кристалл кварца. И еще раз предостерег Магнуса никому не говорить о том, что он затеял.

— А когда я вновь увижусь с Нуалой?

— Она будет ждать тебя у поворота реки, когда ты вернешься с кристаллом. Но тебе уже пора. Я покажу тебе дорогу.

Магнус почувствовал, как крепкая рука стиснула ему плечо. Старик был еще полон сил, его пальцы обжигали холодом кожу юноши. Идя с ним во тьме над речной быстриной, Магнус чувствовал себя так, будто шел в совершенном одиночестве.

Оставшись наконец один и слыша нарастающий грохот водопада, он поспешил вниз по тропе. Перед ним плыл зыбкий круг света, это было холодное свечение волн, устремляющихся в подземный туннель.


— Я выждал до полуночи, а когда все уснули, разулся и босиком пробрался в отцовскую комнату. Убедившись в том, что отец спит, я снял с кольца у него на поясе ключ от башни.

Я нашел кристалл на самом ее верху, в точности там, где он должен был находиться по словам старика, — на дне цистерны, стоящей на крыше и предназначенной для сбора дождевой воды. Пальцы у меня онемели, пока я искал его в холодной воде. Когда я увидел, как невзрачно и заурядно он выглядит — шестигранник длиной в локоть и не толще чем детская рука, — я перестал раскаиваться в том, что беру его. Руководствуясь наставлениями старика, я осторожно завернул кристалл в кожаное покрывало и положил в сумку с одеждой и съестным, приготовленную мной для нашего путешествия.

Я повесил ключ отцу на пояс. Затем вошел в комнату к Фале: мне надо было проститься с нею. Она мирно спала, положив голову на руку. Она выглядела такой безмятежной. На постели у ее ног лежали собаки. Я заключил с ними безмолвный уговор, велев им хорошенько заботиться о своей госпоже в мое отсутствие. Затем осторожно, чтобы не разбудить, наклонился и поцеловал ее в лоб.

На улицах не было ни души. Все было бело и тихо в ясном лунном свете. Я сбежал по мраморной лестнице, ведущей из нашего сада к купальням на реке. Обернувшись, я заметил, что в окошке башни больше не горит свет — должно быть, я нечаянно потушил его. Но времени на то, чтобы вернуться, у меня не было.

Ночь была очень душной, но я ни разу не остановился передохнуть, пока не дошел до границы с Тленамау.

Нуала, как и обещал старик, ждала меня на берегу, сидя неподалеку от плоского камня и запруды — в точности там, где я впервые увидел ее. Она сидела, уронив голову на руки и глядя прямо перед собой, на реку, — на мгновение я испугался, как бы она не передумала и не отказалась от мысли уйти вдвоем со мной. Но, увидев меня, она вскочила на ноги и обвила меня руками за шею.

— А я уж было подумала, что ты не придешь, — прошептала она. — Ты принес? Ты принес кристалл?

— Мне пришлось дожидаться, пока все заснут. Да, я его принес.

— Покажи-ка!

Она радостно рассмеялась и принялась хлопать в ладоши, пока я развязывал тесьму на сумке.

Я вынул кристалл из сумки, развернул покрывало и протянул его ей. Кристалл у меня в руке был холоден и тяжел, но сейчас я впервые осознал, насколько он прекрасен. Когда на него упали лучи звезд, из него самого, казалось, побежали живые искры. Они разгорались все сильнее — и вот я уже воздел в ночи пылающий факел. И тут я понял, почему ради обладания этой вещью старику было не жаль расстаться с единственной внучкой.

Нуала не переставая просила меня дать ей его подержать. Ликуя, я вручил его ей. Беря его у меня, она чуть улыбнулась, и я увидел, как те же загадочные искры вспыхнули у нее в глазах. Она посмотрела на меня, раскрыла рот — мне показалось, будто она хочет что-то сказать. Но вместо этого она прильнула ко мне и коснулась моих губ своими. И на глазах у нее я увидел слезы.

После этого все произошло очень быстро. Что-то скользнуло у нее за спиной — что-то в реке. Послышался всплеск... Ее черные волосы взметнулись широким крылом. Она отвернулась от меня. И пропала.

Через несколько мгновений я увидел ее посередине реки. Высоко над головой она держала кристалл. Она плыла по направлению к Тленамау.

Я окликнул ее. Не знаю, услышала она или нет, но только все равно не отозвалась. Я нырнул и попробовал поплыть вслед за ней, я по-прежнему выкрикивал во тьме ее имя. Но плавала она куда лучше меня, и расстояние между нами все увеличивалось... Свет, которым горел кристалл, и бледное свечение ее плеч становились все туманнее, пока окончательно не растаяли в ночи.

Я продолжал плыть, даже когда потерял ее из виду. Я все плыл и плыл. Но течение здесь было чересчур сильным. Меня относило назад.

В конце концов я выбрался на берег в полном изнеможении и почти на том же самом месте, откуда нырнул. Передо мной был плоский камень, и на нем лежала моя окаянная сумка — жестокой насмешкой, жестоким напоминанием о том, как я был обманут. Я подумал о том, чтобы, пройдя по берегу, перехватить Нуалу до того, как она доберется до пещеры, но на это у меня не было ни времени, ни сил.

Я уронил голову на руки и заплакал.

Когда я опять поднял голову, я заметил, что с рекой происходит нечто странное. Она казалась куда полноводнее, чем раньше, куда глубже, и течение ее стало куда быстрее. И еще я заметил, что моя сумка исчезла. Плоский камень, на котором она только что лежала, оказался залитым водой. С тех пор как я выбрался на берег, уровень воды поднялся — и он по-прежнему поднимается, заливая камни уже у самых моих ног.

<p>6</p>

Ниже по течению река уже начала выходить из берегов. Представив себе, что люди по-прежнему мирно спят и не подозревают о приближающейся опасности, Магнус попытался предупредить их. С криком он бросился назад, в город. Но его крик растаял на ветру.

Хотя ночь была уже на исходе, небеса оставались темными, над головой у него собирались грозовые тучи, с дальних гор доносились громовые раскаты. Потоками хлынул с неба теплый дождь. Тьму прорезали молнии, повеяло серой. Озаренные вспышками, здесь и там мелькнули коровы, по две-три стоящие на привязи под деревьями.

На деревенских дворах залаяли собаки. Когда Магнус проходил мимо них, они встретили его злобным воем. Затем одна-другая пустились за ним вдогонку, и вскоре по пятам неслась целая свора. Несколько раз он останавливался и пытался прогнать их криком, но они только замирали, а стоило ему побежать, продолжали травлю.

Уже почти добежав до города, он услышал слабый звук сигнального колокола над рекой. Тонкий, жалобный звук, едва слышный в нарастающем реве бури, дал ему на мгновение какую-то надежду; это ведь означало, что отец Магнуса по меньшей мере осознает опасность.

Одной из обязанностей его отца как Кендаля было оповещение людей в минуту опасности, но за всю историю Магмеля еще ни разу не приходилось бить в сигнальный колокол. Покрытый зеленой ржавчиной и невероятно старый, он в конце концов треснул, что ослабляло звон, делая его едва ли не бесполезным. Даже в самом городе его приглушенный голос был слышен далеко не всем. Конической формы колокол, изготовленный из железа и меди, находился в самом центре башни, на самом ее верху, на крыше. С улицы он казался лунным серпом, которым рука какого-то безумца вдруг начала колотить в небеса.

Убедившись в том, что мать и Фала находятся в безопасности, Магнус поспешил на вершину башни и поднялся по лестнице, ведущей с чердака на крышу. Попав туда, он увидел, что Кендаль занес высоко над головой железный посох, собираясь еще раз ударить в колокол.

— Это не поможет, отец. Они там все равно ничего не слышат. Я только что оттуда.

Кендаль изо всех сил ударил посохом по колоколу. Звук раздался сдавленный, жалкий и моментально растаял на ветру.

Кендаль еще раз занес свое било, и юноша увидел, что лицо его дышит гневом.

— Что ты сделал, Магнус?

— Не знаю, — обескуражено отозвался он. — А что я сделал!

Кендаль горько рассмеялся, и железное било со стуком вонзилось в крышу.

— Тебе не надо было брать его.

— Старик сказал мне, что он принадлежит ему. Никто не говорил мне, что брать его нельзя.

— Если бы ты догадался спросить у меня. Если бы ты догадался подождать всего один день.

— Прости меня, — юноша заплакал и упал в ноги отцу. — А что теперь с нами случится?

Кендаль ничего не ответил. Мягко отстранив сына, он вернулся к своему бесполезному и безнадежному делу.

Когда Магнус с лицом, залитым слезами, поднялся на ноги, над головами у них вспыхнула невероятной силы молния, подобная огненному дереву, растущему вниз головой с неба на землю. Она беспощадно озарила весь город и всю округу. Вслед за этим раздался чудовищный раскат грома, и гроза наконец разразилась над самой долиной.


В первые часы бури ливень смывал с земли все подряд. Поскольку стоял сезон засухи и почва была твердой, вода быстро стекала по склонам и заполняла каждую впадину, рытвину и овраг и перетекала оттуда в реку. Когда потоки с гор стали еще сильнее, они слились в единое мощное течение, бегущее но долине и смывающее все на своем пути. Расположенные ниже по долине хутора и деревушки просто-напросто снесло; поля пшеницы, фруктовые сады, виноградники, пастбища, ульи — все это было уничтожено. Вскоре после этого Тланува окончательно вышла из берегов и долина начала наполняться водой, как корыто.

Застигнутые врасплох, сотни людей, живущих за городом, утонули — или во сне, или при попытке бегства из своих затапливаемых домов. Некоторые из них, разбуженные бурей раньше, чем остальные, взобрались на крыши домов в тщетной надежде на то, что вода не доберется до них. Другие, стремись выбраться на более возвышенное место, попытались добраться до города.

На рассвете южная часть долины оказалась уже полностью отопленной и пласт красного песчаника, на котором был воздвигнут город, превратился в единственный островок посреди бушующего и бесконечного черного озера.


Магнус бросился на улицу, в людские толпы. Дождь хлестал людей, и ветер свистел у них над головами, пока они протискивались сквозь главные ворота. У стены дома Кендаля свора собак, пустившаяся вдогонку за юношей, томилась в ожидании, как будто он должен был отдать ей какой-нибудь приказ.

Почти безуспешно пытаясь перекричать рев бури, Магнус призывал беглецов из сельской местности искать спасения на главной площади. Охваченные ужасом и неудержимым стремлением куда-нибудь спрятаться, они не обращали на его призывы никакого внимания, как будто он вдруг стал невидимым. Казалось, ему внемлют только собаки. Они не отходили от него ни на шаг, куда бы он ни направился.

Когда главный удар грозы обрушился уже на сам город всей своей непредставимой и непобедимой мощью, люди на улицах словно бы разом обезумели. Зигзаги молний били из словно бы закипевших туч, гром грохотал так, что лопались барабанные перепонки, и даже когда он на мгновение прерывался, в воздухе стоял неумолчный рев, подобный рокоту водопада. Магнус увидел, как молния ударила в женщину, держащую на руках ребенка. С этой женщиной он был знаком; сейчас и она, и ее дитя превратились в сполох сине-белого пламени и мгновение спустя сгорели дотла. Люди с криком метались по улицам, падали замертво, растаптывали друг друга, врывались в здания, во дворы, в переходы — повсюду, где им мерещилась надежда на спасение.

И тогда поверх урагана и человеческого неистовства Магнус услышал низкий и мягко звучащий шум. Поглядев над озером в ту сторону, где начинался Тленамау, он увидел, как нечто, казавшееся темно-зеленым склоном холма, начало медленно надвигаться на долину и город.

Он повернулся и бросился домой. Собаки мчались за ним до самых ворот. Они отчаянно лаяли на чудовищную волну, которая накатила на город и затопила его.

<p>7</p>

— Не знаю, сколько времени прошло. Мы потеряли счет дням. Да и какое это имеет значение? Я похоронил ее в саду рядом с отцом. Мне пришлось разрыть могилу, потому что у меня не было сил выкопать другую.

Она умерла в страшных мучениях. Я видел, как умерли они оба... (Пауза.) Мать простила меня. Никого не осталось, кроме нас двоих, да и Фала теперь долго не протянет. Надеюсь, что так. Ради нее самой надеюсь. Весь Магмель покрыт густым туманом. Я смотрел с крыши башни. Иногда туман редеет, и тогда видны развалины города. И повсюду мертвецы. И мертвые животные.

С тех пор как вода спала, я выходил из дома только раз. Фале почудилось, будто кто-то скребется в дверь. Я спустился посмотреть. Потому что, если кто-нибудь еще уцелел, это означает надежду.

Да и впрямь там кто-то был. Когда я окликнул, никто не от шалея, но стук стал более настойчивым. Стук и какое-то странное царапанье. У меня ушло некоторое время на то, чтобы разобрать баррикаду, воздвигнутую у входа. Все там, внизу, по-прежнему было сырым, холодным, скользким. И под ногами чавкала грязь. Одна из стен кухни рухнула, а с потолка клочьями свисали какие-то зеленые растения, вроде водорослей. И там страшно воняло.

Как только я открыл дверь, стук прекратился. Сперва мне ничего не было видно из-за тумана. Я вышел из дома и сделал несколько шагов вперед. Здесь туман был чуть реже, и в его зыбкой дымке выросли фигуры людей. Один подошел совсем близко... Он был высок, и — сперва мне показалось, что это фокусы тумана, — на голове у него было белое покрывало. Все остальные не производили ни малейшего шума; безмолвные, как изваяния, они маячили у него за спиной. Когда он повернулся ко мне, я увидел его лицо.

Оно было грубым и окровавленным — красная маска с узкими щелками глаз. Он протянул руку — и я увидел, что она вся в язвах. Все его запястье было выедено, и сквозь белизну виднелись жилы и кости. Я отпрянул... Он попытался что-то сказать, но губ у него не было, а язык, черный и почти неподвижный, застревал между зубами. Из горла у него послышался тот самый скрипящий звук. Я вернулся в дом и вновь забаррикадировал дверь.

Мы ведь ничем не могли помочь им. Но стук сразу же раздался вновь. Так он и продолжался, не становясь громче, на протяжении довольно долгого времени. А потом однажды вечером прекратился. Сейчас они все уже мертвы... (Пауза.) Там, снаружи, нет никакой пищи. Да и откуда ей взяться? Все уничтожено.

Сегодня утром, когда я открывал могилу отца, чтобы похоронить мать, я заметил, что капли пота у меня на руках стали красными, в них появилась кровь — как и у всех остальных. Это первый признак. У меня осталось не много времени.

Единственная надежда — возвратить кристалл. Мне надо добраться до пещеры. На это потребуются все силы, которые у меня остались. Фала не переживет нынешнюю ночь. Да ей и не надо.

Магнус решил подождать, пока Фала умрет, прежде чем отправиться в Тленамау. Пока он не останется совсем один. Ему невыносима была мысль о том, чтобы оставить ее умирать в полном одиночестве.

Но она цеплялась за жизнь с поразительным упорством.

На протяжении всего дня он следил за ней и пытался ее утешить. Ему постоянно приходилось напоминать себе, что отвратительное создание, которое он сжимал в объятиях, это гниющее заживо и распадающееся тело, было его любимой сестрой Фалой. Ночью он слышал, как она борется со смертью, как дышит, и каждый вдох сопровождается стоном мучительной боли. Спасти ее ему хотелось куда сильнее, чем самого себя.

Обнаружив первые красноватые нарывы у себя под коленями и на сгибах рук, он понял, что не вправе ждать больше.


Собаки не отходили от Фалы ни на шаг. Они отощали и ослабели от недоедания, но чума их не брала. Фала лежала с ними на матрасе, все трое свились в один клубок на чердаке, в углу. Ему пришлось оттащить их от нее за загривки. Он сказал ей, что отведет их вниз, в конюшню, чтобы покормить конской падалью. Лошади во время бури выскочили из конюшни и умчались прочь, но Фала никогда не узнает об этом.

Он сам умирал от голода.

На кухне, взяв нож, он перерезал собакам горло. Он собрал их кровь в чашу. Затем выпил ее и съел столько собачьего мяса, сколько смог себя принудить.

Позже он принялся ходить из комнаты в комнату по всему дому, пытаясь заставить себя подняться наверх с ножом. В конце концов, не мог же он оставить ее умирать одну. И кроме того, он вызволял ее из юдоли скорби... Но она по-прежнему оставалась его сестрой, его Фалой. Как он мог подумать о том, чтобы причинить ей хоть какой-то вред? С отвращением он отшвырнул нож и вышел из дома.

Он пошел по улицам, прокладывая себе дорогу среди одетых туманом развалин, переступая через трупы жертв наводнения и чумы, многие из которых, как он с ужасом осознавал, были когда-то его друзьями. В отчаянии Магнус подумал о том, что судьба позволила изо всех уцелеть одному ему неспроста: ему надлежало раскаяться в смертельной жатве того, что он сам посеял.

Вернувшись домой, он прошел на кухню и заставил себя еще раз поесть собачины. Остатки сил ему надлежало беречь и лелеять. Наевшись до отвала, он уселся и принялся ждать.

Хотя он редко позволял себе вспоминать о Нуале, она вечно витала в его воображении. Он не мог допустить того, что она едва ли существовала на самом деле, что она была иллюзией, единственный смысл которой состоял в том, что он в нее верил. Он по-прежнему любил ее — несмотря на то, что она сделала или ее заставили сделать. Вопреки малейшему смыслу, он надеялся найти ее и уговорить помочь ему отнять у ее деда кристалл.

Если бы ему только удалось дожить до того времени, как он очутится на реке.

Когда уже почти стемнело, он поднялся на башню, моля небеса о том, чтобы найти Фалу мертвой. Он пинком открыл дверь на чердак. Фала ползком выбралась на середину помещения, и по полу за ней тянулись влажные струйки крови, слизи и гноя.

Она спросила у него, где собаки. Уснули после пиршества, ответил он. Она хотела было улыбнуться, но кожа вокруг ее губ, приросшая, казалось, прямо к кости, едва шевельнулась.

Он перенес ее на матрас и накрыл одеялом.


— Ближе к концу я уже не мог оставаться в одном помещении с ней. По лестнице я взобрался на крышу башни, чтобы подышать свежим воздухом. Море тумана разливалось над долиной до самого Тленамау. До него, казалось, сейчас бесконечно и безнадежно долго идти. И я понял, что больше не имею права откладывать решение на потом. Уходить надо было немедленно.

Я огляделся по сторонам в поисках железного посоха, которым отец бил в колокол. Его нигде не было, так что я решил использовать сам колокол. Мне удалось как-то снять его, взвалить на плечи и спуститься с такой ношей на чердак... (Пауза.) Очень тяжело. Мне пришлось передохнуть. Фала спросила, что у меня на уме. Я сказал, чтобы она попробовала уснуть, но она только тихо поскуливала у себя в углу. И опять задала вопрос о собаках. На этот раз я ей не ответил. Просто не смог... Я знал, что стоит мне заколебаться сейчас, и я уже никогда не решусь на это.

Я перетащил полумесяц колокола туда, где она лежала. При этом он издавал глухие скребущие звуки. Обеими руками ухватившись за рукоять, я изловчился занести тяжелое оружие над головой. На мгновение увидел немой вопрос в глазах Фалы, а затем она от меня отпрянула. Она завизжала, она воздела свои тощие изъязвленные ручонки в попытке предотвратить удар.

А вспомнить только, какой она была в то утро, когда, воротясь с реки, присела на край моей кровати, — маленький сине-золотой цветок, омытый росой, вся жизнь, и смех, и счастье... Я обрушил на нее свою секиру всей тяжестью.

В последнее мгновение я закрыл глаза и закричал изо всей силы, чтобы не видеть и не слышать удара.

Первым ударом я отсек ей руку повыше локтя. Мне пришлось ударить ее еще дважды, прежде чем она перестала шевелиться.

Когда все было закончено, я, перепачканный в крови моей сестры — в крови всего моего рода, всех друзей и каждого, кто когда-либо жил в этом доме, — отправился в пещеру, чтобы вернуть кристалл и исправить все зло, которое я причинил.

<p>8</p>

Белый платок наплывает мне на глаза. Рука тянется ко мне и отирает пот.

— Не пытайтесь говорить, Мартин. Сейчас еще не время. С вами все будет в порядке.

Она наклоняется надо мной, и я чувствую ее холодные нежные губы у себя на лбу.

Пенелопа.

Мне хочется спросить у нее, где я, что со мной, какой сегодня день. Из-за занавесок пробивается свет. Естественный или неоновый? Я слышу какой-то шепот. Дверь затворяется. Шаги удаляются по коридору.

Я ничего не помню. Как всегда.

Когда я вновь открываю глаза, у изножья кровати стоит Сомервиль. Он в белом медицинском халате, на шее у него стетоскоп, он смотрит на меня с сочувствием и бодростью, но ото всего буквально разит фальшью.

— Привет, Мартин. Как вы себя чувствуете?

Я вижу, как шевелятся мои губы, прежде чем до меня доносится звук собственных слов.

— Где я, в больнице? — Голос доносится словно бы с расстояния в миллион миль. — Что со мной?

— Нет, вы не в больнице. Вы у меня в гостях. В моем доме. Все прошло просто прекрасно. Но, как мы и предвидели, это был трудный сеанс. Трудный, но крайне успешный. Я решил, что вам лучше некоторое время побыть здесь — просто для того, чтобы мы за вами могли присмотреть. Пока вы не оправитесь. Вы сейчас проспали примерно восемнадцать часов. С вами все в порядке, беспокоиться совершенно не о чем. Все прошло очень успешно. Очень.

— Но что со мной? Что произошло?

— Мы поговорим об этом позже, когда у вас прибавится сил. А сейчас вам необходимо как можно лучше отдохнуть. Я загляну к вам с утра.

И прежде чем я успел произнести хотя бы слово, он вышел.

Возвратилась Пенелопа. Она принесла бокал апельсинового сока и какие-то таблетки. Поняв, что я лежу под простыней совершенно обнаженным и что, скорее всего, раздела и уложила в постель меня именно она, я испытываю нечто вроде потрясения.

Я пью сок и, дождавшись мгновения, когда она за мной не следит, избавляюсь от таблеток.


Этой ночью, когда все в доме Сомервиля затихло, я выскользнул из постели и спустился по лестнице в кабинет. Обыскав письменный стол Сомервиля и картотеку в комнатке Пенелопы, я обнаружил запись последнего сеанса на кассете, лежащей на крышке магнитофона. Сидя в полной темноте, я прослушал ее, по возможности приглушив звук, чтобы кого-нибудь не разбудить. Но голоса становились то громче, то тише совершенно непредсказуемо, и мне пришлось не убирать руку с регулятора звука.

Когда я уже прослушал третью кассету примерно до середины, в кабинете зажегся свет. Подняв глаза, я увидел в дверном проеме Сомервиля. Его рука была на выключателе. Он был в зеленом шелковом халате и домашних туфлях, украшенных монограммой. Морщинистая шея выглядывала наружу из ворота халата. Он выглядел усталым и рассерженным, как старая ящерица, которую потревожил ударом палки ребенок.

— Что вы здесь делаете, Мартин? Вы хоть представляете себе, который час?

Я выключил магнитофон.

— А чем, по-вашему, я занимаюсь?

— Вы прекрасно могли бы прослушать записи с утра, — Сомервиль мрачно вздохнул. — Вам необходим покой.

— Извините, но мне нужно прослушать это сейчас.

Сомервиль поежился, но ничего не ответил. Он отказался от дальнейших попыток отговорить меня. Я снова включил магнитофон, и через пару минут голоса, доносившиеся с кассеты, настолько захватили меня, что я полностью забыл о его присутствии. Позже, когда кассета закончилась и я поставил последнюю, четвертую, мне бросилось в глаза, что Сомервиль неподвижно сидит в своем кресле у окна. Там он, не произнеся ни слова, оставался до тех пор, пока запись не кончилась.


Гневный крик Магнуса еще стоял у меня в ушах, когда я заметил, что за окном кабинета Сомервиля уже светает. Узнав себя в Магнусе с такой силой, как это мне не удавалось в предыдущих воплощениях, разгадав в его истории первоисточник моей собственной, я почувствовал бесконечное и чрезвычайно волнующее облегчение. Все обрело отныне смысл, все сошлось, все фрагменты головоломки попали на свои места, хотя я и понимал, что на самом деле ровным счетом ничего не изменилось.

Я еще раз прослушал последние пять минут записи. Немало времени прошло, прежде чем я оказался в состоянии заговорить.

— Собственно говоря, это ничего не меняет, — уныло начал я. — То есть, я хочу сказать, я ничуть не изменился... Хотя нет, это не так. Правда, я сам не понимаю, почему.

Я искоса посмотрел на Сомервиля, который не подавал никаких признаков того, что он меня слушает. Он откинулся в кресле, закрыв глаза и положив голову чуть набок. Тусклый свет из окна упал на его гладкий лоб и заставил его сверкать, как отполированный камень.

— Тот факт, что я знаю, что именно произошло, — теперь я заговорил громче, чтобы привлечь его внимание, — не избавляет меня от того, что сделано. Я сделал нечто, нечто настолько ужасное, что я никогда не смогу...

— Не стоит ничего преувеличивать, — зевнув, отозвался Сомервиль. Он потянулся, затем сел прямо и посмотрел на часы. — История Магнуса конечно же весьма драматична и весьма болезненна, но мне не кажется, будто он сделал нечто ужасное. Он был так юн, ему хотелось увидеть мир, он был, наконец, влюблен.

— Сделанное мной необходимо оценивать исходя из последствий, к которым оно привело.

— Что вы сделали, Мартин? — Сомервиль улыбнулся. — А не слишком ли поспешно вы идентифицируете себя с человеком из далекого прошлого? Не воспринимаете ли вы вещи несколько чересчур буквально? Все это произошло давным-давно, по вашим же собственным словам. А сейчас у нас семь утра, на дворе стоит 1981 год, дело происходит в Манхэттене. В понедельник. Если хотите, пойдем погуляем в саду или отправимся куда-нибудь выпить чашечку кофе. Мартин, вы меня слышите?

— Вспомните, как в конце записи Магнус лежит на берегу реки. Он при смерти. Ему так и не удалось добиться цели, не так ли? Ему так и не удалось добраться до пещеры, так и не удалось возвратить кристалл. Вот почему они все потерпели неудачу — Фаукетт, Бегли, Петаччи и остальные, потому что кристалл по-прежнему у старца. Ничего не изменилось. И все продолжается — сейчас. Разве вы этого не понимаете? Передав старцу кристалл, я высвободил в мире какие-то темные силы, какое-то чудовищное зло. И теперь мой долг заключается в том, чтобы... В том, чтобы...

— Сойдите, пожалуйста, со своего креста, Мартин. Вы ровным счетом ничего не высвободили. Никакого зла. Я имею в виду, вы сами. А теперь послушайте меня. Мне не кажется, что в случае с историей Магнуса нам надо интерпретировать ее буквально. Единственное значение имеет символический смысл. Нам не следует требовать друг от друга веры в кристаллический талисман, в магические силы и тому подобное. Главный смысл этой истории заключается в ней самой. В «Магмеле» вы создали вашу собственную легенду — нечто среднее между мифом и волшебной сказкой, причем восходящую или имеющую множество параллелей в мифологии и фольклоре Запада. Вы создали эту легенду, чтобы объяснить мир или, вернее, чтобы объяснить вашу неудовлетворенность миром. Чтобы объяснить это самому себе. Вы создали модель рая на земле, подлинный Эдем или, если угодно, страну Утопию, — называйте это как угодно. Создали, чтобы иметь возможность разрушить.

— Чего ради стал бы я так поступать?

— Чтобы понять, как вы, именно вы были изгнаны из рая. О Люцифер, сын утра! Магнус. Мятежник в раю. Единственный истинный рай — тот, который мы потеряли. Когда-то в детстве, возможно когда вы жили на Филиппинах, вы испытывали блаженство, которое вам больше не дано было ощутить.

— Вы пытаетесь меня убедить в том, что я просто выдумал Магмель?

— Думаю, что настало время оценивать подлинное значение ваших «предшествующих существований» — взглянуть на них в свете того, что и привело вас ко мне в первую очередь. В регрессивной терапии, Мартин, нам приходится иметь дело с чрезвычайно деликатной способностью души абстрагироваться от конфликтной ситуации; это, если вам угодно, своего рода психологический механизм, благодаря которому подсознание создает некую фиктивную личность, чтобы пролить определенный свет на темные стороны самого объекта гипноза. В вашем случае истинной целью всего этого было избавиться от чувства вины.

— Но я уже говорил вам, что не испытываю чувства вины из-за того, что убил собак. Теперь уже не испытываю. А эта история вообще все объясняет.

— Вот именно, — Сомервиль улыбнулся.

Я с подозрением посмотрел на него:

— О чем это вы?

— Вы нашли для себя способ объяснить случившееся.

— Вы хотите сказать, что на самом деле вы в это не верите? Вы не верите в то, что я жил раньше? Все это время вы позволяли мне думать... А сами совершенно в это не верили? Господи, да ведь это вы меня во все это втравили. Буквально втравили!

— Нет, Мартин, — мягко возразил Сомервиль. — Вам пришлось постараться самому. И здорово постараться. Я не удерживал вас от этого. И на то у меня была вполне основательная причина. Ваши «прошлые жизни» по крайней мере показали мне структуру вашего заболевания. И к тому же мне кажется, что это имело прекрасный терапевтический эффект...

— Чушь собачья! А как насчет Библии Принта Бегли? Или вы думаете, что я и ее из пальца высосал?

— Я не верю в переселение душ, Мартин. И никогда не говорил вам, что верю. Обычно я сообщаю об этом своим пациентам на самом раннем этапе, но в вашем случае такая оговорка оказалась бы контрпродуктивной. Я считаю регрессии, включающие в себя «прошлые жизни», не чем иным, как драматическими фантазиями, порожденными подсознанием. Специальный термин, обозначающий это явление, — криптомнезия.

— Но у меня есть доказательство, не так ли? Библия Принта! А как насчет этого, умник вы хренов?

Сомервиль поднял руки, как бы капитулируя передо мной. Проделал он это, однако же, крайне насмешливо.

— Вы продемонстрировали мне Библию, которую, по вашим словам, обнаружили под полом в хижине где-то в Кентукки. Мне надлежало поверить вам на слово.

— Вы забываете о том, что у меня есть свидетель! — Эти слова вырвались у меня вопреки собственной воле.

— Правда!

Я подумал о Заке Скальфе. О кости, вонзившейся ему в горло. О Заке Скальфе, который лежит сейчас мертвый под соснами.

— Совершенно верно, свидетель.

С невероятным трудом я сдерживал бушующую во мне ярость.

— Я вам не верю, — спокойно ответил Сомервиль.

— Полагаю, что если бы я рассказал вам кое о чем, что, как вы думаете, больше не имеет для меня ни малейшего значения, вы сказали бы, что это еще один симптом моего «заболевания». Но это ваша проблема, Сомервиль, а не моя. Ну а теперь, когда я во всем разобрался, мне уже не потребуется ваша помощь. Больше никогда не потребуется.

— Что ж, прекрасно, если вы убеждены, что поступаете правильно, — он проворно вскочил с места и быстрым движением руки привел в действие механизм одной из штор. Она моментально взвилась до самого потолка, заливая все помещение дневным светом. — На случай, если вы передумаете, вам известно, где меня всегда можно найти.

Он протянул мне руку и улыбнулся, его глаза помаргивали, привыкая к внезапно яркому дневному свету. Я медленно встал, еще не вполне оправившись от стремительности и легкости, с которыми вдруг оборвалась наша связь. Слишком уж легко он отпускал меня.

— Если вы не против, я бы прихватил их, — сказал я, указывая на четыре кассеты с историей Магмеля.

— Ах вот как! — Сомервиль убрал протянутую руку и потер ею подбородок. Широкий рукав халата откинулся, обнажив безволосую руку с печеночного цвета возрастными пятнами и крапинками. — Мне бы хотелось еще немного поколдовать над ними. Может быть, когда я изучу их потщательнее... Это ведь и впрямь весьма примечательная регрессия.

— Но мне они нужны сейчас, — непреклонно произнес я. Он постоял, продолжая оглаживать подбородок, а затем начал медленно двигаться мне навстречу и вновь вытянул руку, однако уже не ладонью, а тыльной стороной вверх.

— Мне кажется, лучше оставить кассеты здесь. Тут они по крайней мере в безопасности, — улыбка его стала более чем напряженной.

— Но они нужны мне. Мне надо проследить мой путь к самым истокам. Эти кассеты — моя единственная зацепка. Пожалуйста. Я изготовлю для вас копии.

— К истокам, Мартин?

— Да пошли вы!

Сомервиль вздохнул.

— И все же вам куда лучше было бы последовать моим советам, Мартин. Вам за последнее время многое пришлось пережить. Когда вы почувствуете себя лучше — спокойнее, расслабленнее, заходите ко мне, и мы обо всем потолкуем. Но, Мартин, вам необходимо немного остыть.

И вся моя решимость противоборствовать ему внезапно как сгинула. Я поглядел на Сомервиля и, к собственному стыду, понял, что я опять уступаю его напору. Не произнеся больше ни слова, я положил кассеты в его подставленную руку и пошел прочь.


— Мартин.

Уже в дверях я услышал это и обернулся. Все еще держа кассеты, он стоял спиной к свету, так что лицо его оставалось в тени.

— Вы говорили мне, что ребенком на Филиппинах вы играли, если не ошибаюсь, с дочерью поварихи. Как ее, вы говорите, звали?

— Мисси. Мы называли ее Мисси. А какое это имеет отношение ко всему, о чем мы говорили?

— Вы с ней играли. А в какие игры?

— Откуда мне знать? Это было Бог знает когда.

— Попробуйте вспомнить.

— Вы, кажется, считаете это важным.

— Возможно, так оно и есть.

— Мы играли... ну, во что дети обычно играют. Не знаю, в какие-то игры.

— А где вы с ней играли? В доме?

— В саду. Там, в саду, был сарай, а сразу за ним начинались заросли. Там мы обычно играли. Мисси не разрешали бывать в доме. Только на кухне, когда там была ее мать Цу-лай. В те времена... ну, вы же знаете, как оно тогда было.

— А ваши родители были против того, что вы с ней играете?

— Наоборот. Они были рады, что я нашел себе подружку. Ведь ни у кого из американцев, живших поблизости, не было детей.

— А как эта Мисси выглядела?

— Честно говоря, толком не помню. Она была полукитаянкой-полуфилиппинкой. Хорошенькая, вроде бы на пару лет старше меня, довольно рослая. И вечно смеялась. И еще, помню, была порядочной дикаркой. Она мне нравилась, я был даже, наверно, в нее слегка...

— Понятно. Продолжайте.

— Она едва говорила по-английски, так что мы с ней изобрели свой собственный язык. Мы подражали голосам зверей, птиц, обезьян. И ей это удавалось куда лучше, чем мне. Иногда она меня изрядно раздражала. Думаю, я был в нее влюблен, если, конечно, можно быть влюбленным в таком возрасте.

— А нашли ли вы... — Сомервиль сделал паузу. — Было ли ваше чувство взаимным?

— Да, мой первый, так сказать, сексуальный опыт связан с Мисси, если вы об этом. Мы были еще детьми, так что дело выглядело сравнительно невинно. Даже не могу в точности вспомнить, что именно мы с ней делали. Но ведь девушки в тропиках созревают рано. Это ведь общеизвестно?

— А ваши родители понимали, что происходит? И мать Мисси?

— Никоим образом! Мне кажется, на этот счет у них не было ни малейших подозрений. А мы старались, чтобы нас не поймали. Это входило в игру.

— А вы помните, как это случилось впервые? Она соблазнила вас?

— Да стоит ли об этом столько распространяться! Я, право же, не вижу смысла в дальнейших разговорах на эту тему.

— Тогда еще только одно. Есть ли у вас хоть малейшее представление о том, что случилось с Мисси после того, как вы покинули Филиппины и вернулись в США?

— Мне не хотелось уезжать оттуда. Но мне было всего десять лет. Я о ней начисто забыл. Что-то смутно припоминаю, как мать сказала мне, будто она вышла замуж. Нет, наверняка не помню. В любом случае, не понимаю, почему это вас так заинтересовало.

— Да просто так, подумалось, — улыбнулся Сомервиль.

<p>9</p>

Понедельник, 23 октября


19.45. Вернувшись сегодня утром от Сомервиля, я принял снотворное и проспал семь часов. Впервые с тех пор, как я прохожу лечение гипнозом, мне приснился сон. Приснился, но не запомнился. Проснувшись, я почувствовал легкую головную боль, однако общее состояние заметно улучшилось. Оставался в постели весь день. Смотрел телевизор с вырубленным звуком и перечитывал некоторые из расшифровок шести сеансов.

Разбираясь с материалами относительно Бегли, я вдруг осознал: Принт спустился в пещеру вовсе не потому, что он боялся, будто наступает конец света, а потому, что он надеялся этот конец предотвратить. Он, возможно, и сам не знал в точности, почему именно спустился в пещеру, даже наверняка не знал, но отныне я убежден, что он подсознательно стремился, как Фаукетт, Кабе, Петаччи и все остальные, найти Магмель и вызволить кристалл.

Я решил не возобновлять просьбу к Сомервилю о кассетах с Магмелем. Они мне больше не понадобятся. И, кроме того, он ждет от меня чего-нибудь в таком роде.

Час назад я позвонил Хейворту узнать, нет ли у него каких-нибудь известий от Анны. И сообщить ему о том, что я расстался с Сомервилем. Он сказал, что никаких новостей нет. Увижу ли я ее когда-нибудь?

Хейворт, как всегда, испортил мне настроение. С Сомервилем он, оказывается, уже беседовал. Не знаю, что именно ему известно — в любом случае он последний человек на свете, способный в этой истории разобраться, — но совершенно очевидно, что он пребывает в убеждении, будто на этот раз я уже абсолютно спятил. Я сказал ему, что затрахивать себе мозги и платить за это по шестьдесят долларов в час мне просто надоело.

Так или иначе, Бог в помощь тем, кто в состоянии помочь себе сам.

Сначала я подумывал о том, чтобы поехать на поезде в Бедфорд — взять одежду и еще кое-какие вещи, необходимые мне в дороге. Но потом понял, что мне этого не вынести: безжизненный дом, полный воспоминаний. Вместо этого я позвонил к себе в контору и спросил у Аля, где можно достать все необходимое. Он порекомендовал магазин туристического снаряжения «Бен Семинофф» на Чамберс-стрит.

Мой рейс завтра днем, так что все утро я могу посвятить продуманной подготовке.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>10</p>

Миссис Ломбарди подстерегла меня в холле. Она вывалилась из своих апартаментов на первом этаже в старом халате и в бигуди. Ее маленькие черные глазки поблескивали, упиваясь пикантностью ситуации.

— У вас посетительница, мистер Грегори, — возвестила она громким шепотом, указав пальцем на потолок. — Пришла в полдевятого, может, в девять. Я сказала, что вас нет, но ей захотелось дождаться.

— Вы впустили ее ко мне?

— Конечно, — миссис Ломбарди заговорщицки улыбнулась. — Это ведь жена.

— Моя жена! — я покачал головой. — Это исключено. Она в Европе.

Должно быть, Анна решила вернуться, повинуясь мгновенному импульсу. Я ощутил вспышку влечения к ней — все схлынуло, когда я осознал, насколько фальшивым оказалось бы подобное воссоединение: обоюдная настороженность, боль, слезы снисхождения, выплески эмоций, на которые у меня сейчас нет ни малейшего права. Она не могла бы выбрать худшего времени для такого визита.

Дверь в мою комнату была раскрыта настежь. Я немного постоял снаружи, голова у меня чуть кружилась от подъема по лестнице, свет из комнаты косыми полосками играл у меня на туфлях. Я только что поужинал у «Лачоу», где наверняка выпил лишнюю рюмку.

Я вошел и закрыл за собой дверь.

Пенелопа сидела на кровати в позе лотоса. Она положила обе подушки себе под спину и листала какой-то журнал. На меня она посмотрела с вялым интересом. Потом произнесла:

— Привет.

— Я мог бы догадаться, — я тяжело прислонился к дверному косяку. — Что это вам взбрело в голову?

— Я вас дожидаюсь. — Она вновь уткнулась в журнал. — Я не застала вас и поэтому сказала этой женщине, что я ваша жена... Вы ведь не обиделись, правда? Мне же не хотелось, дожидаясь вас, околачиваться на улице.

— А зачем вы пришли? — сухо осведомился я.

— Ах да, — она вновь посмотрела на меня и улыбнулась углами губ. — Я вам кое-что принесла.

Пенелопа раскрыла сумочку и извлекла оттуда блок кассет, перетянутый толстой резинкой. Она положила его на постель.

— Это записи вашего последнего сеанса.

— Вас послал Сомервиль, не так ли? Убедить меня не отказываться от терапии. Верно? — Я нервно расхохотался.

— Он даже не знает, что я их взяла.

— Вы и впрямь надеетесь, что я в это поверю?

— Мне казалось, что вам хочется получить эти записи, — она вздохнула, потом потупилась. — Я ведь слышала, что вы говорили сегодня утром. О своей решимости найти Магмель...

— Никакого Магмеля не существует. Разве он не объяснил вам это?

— И все же я решила, что они вам нужны.

— Ладно, допустим. Ну а теперь, когда вы совершили свое самаритянское деяние, почему бы вам не отправиться домой?

— Я просто подумала, что вы... — она не закончила фразу и вновь потупилась.

— Подумали, что я что?

Она покачала головой:

— Ничего.

Возникла пауза. Затем я сказал:

— Пенелопа, сейчас поздно. Я очень устал.

Она вскочила с постели, схватила сумочку и плащ и рванулась к двери. Я сделал шаг в сторону, пропуская ее, но в последнее мгновение ее лицо скривилось и с тихим стоном она прильнула к моему плечу. И сразу же разрыдалась.

— Как вы не понимаете: если он обнаружит, что я их взяла, он... Я не могу туда вернуться. Пожалуйста, позвольте мне остаться на ночь, пожалуйста. Только на ночь.

Я держал ее в объятиях, пытаясь устоять перед ее плачем, пытаясь устоять перед нежной теплотой ее тела.


Когда я постучался к миссис Ломбарди и попросил отдать мне вторую кровать — ту самую, которую я с трудом заставил ее убрать пару недель назад, она в первый момент посмотрела на меня так, словно я спятил. Затем, всплеснув пухлыми ручками, расплылась в улыбке.

— Конечно, для вашей жены!

Она помогла мне достать кровать в разобранном виде из кладовки и собрать ее в углу моей комнаты — в точности, где она стояла раньше. На обоях остались отметины там, где железная спинка кровати упиралась в стену. Миссис Ломбарди принесла простыни, подушки и одеяла. При этом она проходила рядом с Пенелопой, едва не задевая ее, хотя та, отплакавшись, сидела с подавленным видом у очага и не обращала на хозяйку никакого внимания. Как только миссис Ломбарди застелила постель, я поблагодарил ее и пожелал спокойной ночи. У дверей она обернулась и ободряюще помахала мне рукой.

Только гораздо позже мне пришло на ум, что во всех этих приготовлениях было нечто ненатуральное. Я ни на мгновение не поверил в то, что Пенелопа действительно боится вернуться в дом к Сомервилю. Но мне хотелось оставить ее в убеждении, что благодаря такой уловке она сумела уговорить меня дать ей переночевать. Я был убежден, что Сомервиль не отдал мне кассеты сразу только затем, чтобы иметь впоследствии возможность прислать Пенелопу и заслужить тем самым мое доверие. Но мне было интересно узнать, что же это они такое против меня затеяли — по крайней мере, я объяснил себе это именно так.

Я решил вновь установить ширму и сумел настоять на этом. Пенелопе ведь нужно раздеться. Увидев ширму, она расхохоталась.

— Викторианская штучка, не правда ли? — и, так как я ничего не ответил на это, она продолжила: — Я не знала, что в Нью-Йорке такое еще попадается.

Она болтала со мной из-за ширмы и пока раздевалась. Она сказала, что чувствует себя героиней вестерна, оказавшейся в салуне. Уже в постели я закурил и уставился в потолок, жадно прислушиваясь к каждому шороху из-за ширмы.

Пенелопа вышла из-за ширмы с распущенными волосами и одетая только в одолженный мною халат, который был ей слишком велик.

Пока она пребывала в ванной в дальнем конце холла, я подошел к ее кровати и осмотрел ее одежду, пытаясь обнаружить сам не знаю что.


Я лежал во тьме, прислушиваясь к слабому звуку ее дыхания и к скрипу пружин, раздававшемуся каждый раз, стоило ей пошевелиться.

Я вспомнил сон, приснившийся мне в первую ночь в этом доме. Девушка на другой кровати. Я тогда с нею только что познакомился. Ассистентка Сомервиля, но она снилась мне всю ночь.

Пенелопа.

Вся комната дрожала в такт ее одиноким утехам.

Неужели ее появление здесь — это всего лишь совпадение? Или исполнение желания? Несу ли я ответственность, может и сам того не зная, за воспроизведение условий тогдашнего сна? Эротическая фантазия, без отдельного предупреждения превратившаяся в грязный и удушливый ночной кошмар...

Все это казалось просто абсурдным. Я ведь ее сегодня не приглашал. Ее прислал Сомервиль. Это Сомервиль прислал ко мне Пенелопу.

Я лежал, ожидая, когда же это начнется, когда низкий настойчивый голос, который я так хорошо знаю, позовет меня на другую половину комнаты.

Но ничего не происходило.

Ее дыхание постепенно становилось ровнее и глубже. Теперь она спала, судя по тишине, не шевелясь.

Я прошептал ее имя.

И ничего не произошло.


Вскоре после этого я, должно быть, задремал. Я был пьянее, чем себе казался. Когда я проснулся, было по-прежнему темно. И тут я услышал тихое пение, звук которого заставил меня застучать зубами. Я понимал, что не должен обращать на это внимания, что надо попытаться заснуть, но просто не мог.

Я сел в постели. Меня трясло.

Пенелопа стояла у окна. Она была совершенно обнаженной. Окно было широко распахнуто, и она глядела из него в ночь, опершись локтями о подоконник. Занавески ниспадали на нее с двух сторон, как какой-нибудь романтический плащ. Она стояла, не шевелясь и как будто не чувствуя ночного холода. Белизна ее тела, озаренного неоновым светом с улицы, казалась ослепительной и вместе с тем призрачной. Когда ветер стих, занавески опали, в комнате стало темнее, а верхняя часть ее тела полностью предстала моему взору.

Я откинул одеяло, выбрался из постели и подошел к окну.

Пение сразу же оборвалось. Я откинул занавеску и нежно прикоснулся к плечу Пенелопы. Ее кожа была холодной и гладкой, как мрамор.

— На что ты смотришь? — мягко спросил я, пытаясь проследить направление ее взгляда, скользящего над крышами и теряющегося где-то возле грязно-желтой кромки небес.

Она ничего не ответила. Я наклонился и поцеловал ее в спину между лопатками. Она вздрогнула и слегка отпрянула. Что-то звякнуло внизу. Я посмотрел туда. На одной из лодыжек она носила браслет Анны.

— Ничего не говори, — прошептала Пенелопа, и я увидел, что она улыбается. Ее темный заостренный язычок высунулся изо рта, ища мой.

Я стиснул обеими руками ее маленькие ледяные грудки и пустился губами в медленное странствие по ее позвоночнику, вылизывая тонкие волоски, растущие там от затылка до самых ягодиц, и замечая при этом, что волосы гуще всего там, где у животного должен находиться хвост. Так я спустился до самого низа, вдыхая слабый запах лаванды и ощутив в конце концов на губах тонкую горечь Пенелопы. Я опустился на колени у ее ног и снизу припал к набухшему, частично выбритому лобку. И тут вдруг я почувствовал, что плыву в теплом пахучем болоте, густо поросшем травой и полном юрких торопливых созданий, выплескивающих свои налившиеся соком струи в мое раскрытое горло.

Влага струилась у нее по ляжкам, извергаясь из лона, как темный поток из пещеры Нуалы. Я вошел в нее и был встречен неожиданным жаром изнутри, куда меня вовлекало все глубже и глубже. Она вскрикнула и изогнулась, прижимаясь ко мне, ее голова упала мне на плечо, руки вцепились в оконную раму.

Чуть согнув ноги, она ответила мне быстрыми и сильными толчками, жадный, чавкающий звук напоминал о прибое, разбивающемся о берег. Наши руки и ноги переплелись, языки бешено блуждали, блудили в густой слюне. Я обвил ее руками за шею и стиснул горло. Ночной ветер дул нам прямо в лицо, занавески раздувались как паруса. Она вырвалась из моей хватки и укусила меня в основание большого пальца. Я дал ей затрещину. Она засмеялась, она зычно расхохоталась, и смех ее разнесся по пустынным улицам. Я ударил ее еще раз, и она упала на пол, потянув меня за собой.

Мы разъединились и, лежа оба на животе, уставились друг на друга. Под нами и между нами был истрепанный ковер. Пенелопа непроизвольно подрагивала. У нее вырывались тихие крики и всхлипы. Она встала на четвереньки и принялась кружить около меня, поглаживая, пощипывая и вылизывая меня со всех сторон. Ухватив ее за волосы и вдавив головой в ковер, я укусил ее во влажную шею и оседлал сзади.

Она издала гневный вопль, зародившийся где-то в глубине ее груди и переросший, по мере того как ее тело начали сотрясать последние конвульсии, в подлинный рев. Этот звук буквально пронзил меня. Мне показалось, что голова у меня разлетается на куски. И внезапно я поравнялся с нею. Я издал звериный крик, слившийся с ее воплем в порыве дикой гармонии, а затем вырвавшийся, как птица, из открытого окна и растаявший в синей металлической ночи.


— Ты возьмешь меня с собой? — прошептала она.

— Ты мне будешь мешать.

— Кажется, я тебе мешаю прямо сейчас, — Пенелопа вздохнула и тяжело села на кровати. Волна темных волос упала ей на лицо.

— Я этого не говорил.

— Но по крайней мере в аэропорт мне с тобой поехать можно?

— С какой стати? Или это еще одна из его задумок? Она покачала головой:

— Я пришла отдать тебе кассеты. Я же тебе уже говорила. Я... — она вздохнула и прикусила губу. — Я подумала, Мартин, что тебе кто-то нужен. Пожалуйста, позволь мне помочь тебе.

— Ты сама знаешь, что ты не сумеешь.

— Я могу ждать тебя у входа в пещеру. Я рассмеялся:

— Как Рори? Верная коричневая собачонка. Но если ты не сдохнешь с голоду, тебя пристрелят.

— Ну пожалуйста.

— А почему ты так уверена, что я вернусь? Принт не вернулся. И никто из них не вернулся.

Она потянулась ко мне и обвила меня руками за шею. Тушь была размазана на ее полузакрытых глазах.

— А ты вернешься.

<p>11</p>

Поездка в горы отняла больше времени, чем мне запомнилось по первому разу. Прибыв в Ноксвиль в начале шестого, я сел в зеленую «хонду-аккорд», которую взял напрокат в аэропорту, и поехал той же дорогой, что и неделю назад, в Пайнвиль. Как и в прошлый раз, я прилетел рейсом «Республики» из Ла-Гуардии — тем же самым рейсом, и вообще все было то же самое, я даже подумал было завернуть поужинать в тот же самый ресторанчик в Мидлсборо — только для того, чтобы убедиться, что меня не опознают. Но в последний момент решил не искушать судьбу.

Подъехав к Пасфорку, я сделал изрядный крюк, чтобы избежать мотеля «В сосновом бору»: у меня возникло нелепое предчувствие, будто моя «хонда» сломается прямо перед мотелем и мне придется зайти в него и попросить у вдовы Скальфа разрешения позвонить. В результате я прозевал нужный поворот и окончательно заблудился.

В Спрингфилд я приехал примерно в полдесятого. Мне пришлось остановиться у единственного в этом городишке бара, чтобы узнать дорогу к пещере. А я терпеть не могу спрашивать о том, как проехать или пройти. Однако пещера, оказалось, была всего в двух милях от города и, как радостно мне сообщили бармен и завсегдатаи, вывеска там такая, что «нипочем не проедешь мимо». На краю города гигантские рекламные щиты, выхваченные из мрака фарами моей «хонды», устало возвещали о том, что пещера Утраченной Надежды представляет собой восьмое чудо света.

Мне не составило труда найти номер в мотеле «Пещера» — приземистом белом строении с центральной конторой и столовой, врубленными в горный склон. На стоянке находилось не больше десятка машин, хотя, конечно, по сравнению с мотелем «В сосновом бору» это выглядело вавилонским столпотворением.

В процессе регистрации я разговорился с молодой, хотя и седовласой женщиной за конторкой, оказавшейся владелицей мотеля. Она носила очки в золотой оправе, и лицо у нее было красноватое, иссеченное местными ветрами. Я спросил у нее, сколько народу бывает в пещере за день. Эдак в среднем.

— Сейчас сезон заканчивается, — в ее голосе прозвучали оборонительные нотки. — Человек пятьдесят, может, сто. Зимой здесь вечно то дождь, то снег. А раз так, то внизу полно воды. Нам приходится закрывать пещеру с начала ноября до конца апреля.

— Выходит, я успел только чудом, — ответил я, улыбнувшись.

Стены в конторе были увешаны цветными фотографиями, на которых представали главные подземные аттракционы, а также висела крупномасштабная карта пещер в окрестностях Спрингфилда, которую я решил изучить потщательнее.

— А в какое время дня посетителей больше всего?

— Смотря по обстоятельствам. Завтра с утра прибудут два автобуса с экскурсантами из Де-Мойна. Если вам не по душе большие толпы, идите на экскурсию часов в одиннадцать.

Весь маршрут занимает два часа. И чуть меньше, если группа оказывается совсем небольшой.

— Завтра днем у меня деловая встреча в Лексингтоне, — приврал я. — Может, для верности мне лучше принять участие в девятичасовой?

— Что ж, как хотите, — она приветливо улыбнулась. — Но предупреждаю вас: будет куча народу.

— Ничего не поделаешь, — рассмеялся я.

Куча народу — это именно то, что мне было нужно.


Главный вход в пещеру находился не более чем в пятидесяти ярдах от столовой мотеля. Это было искусственное отверстие, вырубленное в скале и укрепленное бетоном. Выглядело оно как врата собора, возведенного современным архитектором. По обеим сторонам от ворот стояли будка билетерши и небольшой сувенирный киоск. Экскурсанты уже прибыли и сейчас осматривались. Я с удовлетворением отметил, что у многих из них были рюкзаки и фото— и киноаппаратура в чехлах. Мой армейского цвета рюкзак, приобретенный в магазине «Бен Семинофф», не будет привлекать к себе внимания.

Я сидел в столовой у окна, дожидаясь, пока туристы не начнут заходить, а дождавшись этого, встал и быстро направился к себе в номер, находящийся в другом конце здания, чтобы взять все необходимое. На обратном пути я занес ключ от номера в контору, объявив служащей, что уеду сразу же по окончании экскурсии. Перед завтраком я предусмотрительно перегнал «хонду» и запарковал ее на дороге примерно в полумиле от мотеля. Было маловероятно, что кто-нибудь обратит внимание на то, что моей машины нет на стоянке, по крайней мере до тех пор, пока экскурсия не закончится, а тогда все решат, что я просто поспешил с отъездом.

Испытывая своего рода тихую эйфорию, я присоединился к экскурсантам уже в самой пещере, но уже неподалеку от входа я бесцеремонно протиснулся в самый центр группы. После занявшей всю ночь поездки из Индианаполиса туристы выглядели усталыми и заспанными. Пожилая пара, стоявшая прямо передо мной, ворчливо рассуждала о том, что такое расписание для немолодых людей слишком утомительно, и делала сравнения — явно не в пользу пещеры — с прошлогодней поездкой в Вермонт «на листопад». Пока мы готовились к длительному спуску по лестнице, которая вполне комфортабельно вела к искусственному утесу в центре залитой призрачным светом пещеры, я обернулся и бросил последний взгляд на далекий уже от меня круг синего неба, решив, что, если мне и суждено сейчас проститься с этим миром навсегда, я сделаю это без особого сожаления. Когда подошла моя очередь, мальчик на входе проверил мой билет и пожелал мне приятного времяпрепровождения. На мой рюкзак он не обратил ни малейшего внимания.

Билеты даже не были пронумерованы. И по головам нас никто не считал.


— Общий привет! Меня зовут Карен Дэйр, я ваш гид на сегодня, — заорала в микрофон туповатого вида блондинка в красном пиджаке, подходя к нам из глубины пещеры. — Добро пожаловать в лабиринт Утраченной Надежды! Наша экскурсия продлится ровно два часа десять минут, и мы с вами как следует исследуем... Извините, сэр, здесь не курят... исследуем эту подземную сказочную страну, поражающую красотой и завораживающую струением известняковых вод на протяжении бесчисленных столетий. Я расскажу вам о геологической истории пещеры, обращу ваше внимание на самые интересные ее особенности и отвечу на любые ваши вопросы.

Где-то в первых рядах женщина в водонепроницаемом плаще с капюшоном подняла руку и сдавленным голосом поинтересовалась, есть ли здесь где-нибудь туалет.

— Увы... К сожалению, нет, — отозвалась гидша, говоря по-прежнему в микрофон, и ее носовой южный говорок отозвался в пещере многократным эхом. — Ладно, начинаем!

Она воздела короткую, в красном рукаве, ручонку и послала нас вперед жестом, каким Джон Уэйн в голливудском фильме мог бы бросить в бой кавалерийский полк.

Туристы вереницей двинулись по проходу, ведшему наискосок к началу туннеля в дальнем конце пещеры. Я подался назад, с тем чтобы в любом случае оставаться где-то в хвосте. Женщина в водонепроницаемом плаще решила было вести себя точно так же, но в последний момент уточнила свои намерения и, нарушая строй, опрометью кинулась к выходу. Никто, казалось, не обратил на нее никакого внимания.

Пока мы продвигались по туннелю, наши тени, невероятно увеличенные здешним светом, гротескно скользили по арочному своду. Люди разговаривали друг с другом понизив голос, как будто они попали в церковь, почтительно останавливаясь перед каждым достаточно экспрессивным естественным образованием, будь это сталактит, сталагмит, прозрачный пещерный камень или природные барельефы. Все это было освещено фонарями, придававшими скальным породам ненатуральный блеск. Сверкающие иголки и цветные стрелы, кристаллы кальцита и матово поблескивающий гипс — ото всего этого рябило в глазах. Каждое «пиршество для взора» изрядным образом напоминало Диснейленд и вызывало соответствующие выражения удивления и восторга.

Прямо перед нами скальные образования прерывались, и только вода бежала изогнутой струей по известняковой стене. Чистый и сильный поток, ограниченный по обоим бокам железными перилами, бежал по туннелю, оставляя на полу то там, то здесь незамутненные, как зеркало, лужицы. Мы перешли через него для того, чтобы полюбоваться тем, что Карен, наш гид, назвала «лилией пещеры», — сталагмитами, поднимающимися со дна подземного озера и расцветающими по всей его поверхности, как лепестки лилии. На вершину одного из этих каменных лепестков кто-то заботливо водрузил семейство зеленых лягушек из пенопласта. Они вызвали у экскурсантов бурю аплодисментов.

Мне не терпелось начать свое предприятие, и я уже начал высматривать место, удобное для того, чтобы спрятаться. Но мне хотелось дождаться момента, когда мы окажемся в самом центре пещеры. Изучая карту, висящую на стене в конторе мотеля, я обнаружил, что маршрут нашей экскурсии рано или поздно приведет нас к развилке, именуемой Темным Трезубцем. Под ней находится Маленький Грот Тринадцати — самая примечательная пещера во всем спрингфилдском лабиринте. Здесь экскурсантам предстоял десятиминутный привал. И отсюда я и решил начать.

По карте пещеры было трудно ориентироваться, потому что на ней учитывались как горизонтальные, так и вертикальные параметры. Насколько мне удалось выяснить, Темный Трезубец представлял собой единственную перемычку между «музейной» и «дикой» частями пещеры, причем последняя по-прежнему оставалась в значительной мере неисследованной, неучтенной на карте и запретной для всех, кроме спелеологов, — единственную перемычку, не требовавшую утомительного спуска по веревочной или раскладной лестнице. Я взял с собой минимум снаряжения, и у меня отсутствовал какой бы то ни было спелеологический или альпинистский опыт, если не считать посещения маленькой пещеры под Бостоном на школьной экскурсии и восхождения на Адирондаке, предпринятого совместно с братом, когда я учился в колледже.

Однако я почему-то понимал, что отсутствие у меня соответствующего опыта в данном случае не играет никакой роли. Когда Принт Бегли спустился в пещеру Утраченной Надежды в каске рудокопа и с тридцатифутовой веревкой, перекинутой через плечо, он тоже был новичком. И вдобавок, как сказал Скальф, он боялся темноты. Идя по его пути или, скорее, как мне представлялось, по моему собственному, я не имел ни малейшего представления о том, куда он меня может завести, ни даже о том, что я на самом деле ищу, однако я был убежден, что на этот раз — с седьмой, так сказать, попытки, может быть, и с последней — я сумею справиться с задачей.


Карен Дэйр стояла на священной почве. Под маленьким водопадом, струившимся из стены у нее за спиной как растаявшее мороженое, из воды вырастала широкая каменная плита, плоская и тоже белая, размером с концертный рояль. Здесь, объяснила Карен, священник стоит у алтаря, лицом к врачующимся и к пастве, взирающей, точь-в-точь, как мы сейчас, на блаженное озеро.

— Эта часовня основана экуменической церковью в 1975 году. С тех пор здесь проходят свадьбы, крещения и заупокойные службы, — она улыбнулась. — Ровно месяц назад здесь поженилась парочка из Тампа-Бэй. Это была необычайно красивая церемония. И жених и невеста были в белом, ансамбль камерной музыки расположился на самом берегу, — она указала на песчаную полоску на дальнем берегу озера.

— Вот туда мы сейчас, друзья мои, и отправимся. Устроим небольшой привал, прежде чем продолжим осмотр. Обойдите по этой тропе вокруг озера, а я пойду в противоположном направлении вам навстречу.

Экскурсанты послушно поплелись по тропе, но группа держалась теперь не так кучно, как раньше, и кое-кто выбился из рядов. Это означало, что я смогу спрятаться в часовне, не привлекая к себе ничьего внимания. Как только последний из экскурсантов вошел в проход, ведущий в Маленький Грот Тринадцати, я спрятался за алтарем.

Все вышло куда проще, чем я ожидал.

Я посидел там несколько минут, пока все вокруг не затихло, а затем встал и пошел в обратном направлении по берегу озера к Темному Трезубцу. Перешагнув через низкую загородку, я попал в ту часть пещеры, вход в которую экскурсантам был запрещен. Я спустился по довольно крутому склону в узкий проход, шедший под низко нависшими сводами и поворачивающий под прямым углом туда, где начиналась кромешная тьма. Как раз перед поворотом, где было еще сравнительно светло, но уже никто не мог заметить меня сверху, я раскрыл рюкзак и быстро переоделся в свою пещерную экипировку.

Я все предусмотрел и приготовил заранее. Сейчас мне оставалось только натянуть поверх джинсов комбинезон из чертовой кожи и надеть каску. Комбинезон был с защитными кожаными прокладками на локтях и на коленях и с большими карманами, в которых помещались запасы провизии и питья, двухфунтовая водонепроницаемая банка карбида и карманный фонарь, закрепленный ремнем у меня на поясе. Сапоги на резиновом ходу уже были у меня на ногах, я носил их с понедельника, чтобы они разносились. Вокруг пояса у меня была намотана нейлоновая веревка с фиксатором, позволяющим образовывать петли любых размеров. Другая веревка, значительно более длинная, была перекинута через плечо, как обруч. Снаряжение мне показалось несколько тяжелее, чем в тот раз, когда я примерял его в «Бен Семинофф», но оно было удобным и отнюдь не обременительным.

Поскольку вполне могло оказаться и так, что мне придется провести в пещере больше двенадцати часов, я решил использовать не современный электрофонарь, а ацетиленовый. Ацетилен менее эффективен, и открытое пламя горелки легко может быть залито водой, но, как мне объяснили, в случае долгого пребывания под землей он представляет собой более надежный источник освещения. И кроме того, лампу примерно такого типа наверняка использовал в 1945 году Принт Бегли.

Я насыпал серого карбида в нижнее отделение лампы и наполнил ее верхнюю часть водой. Затем закрыл лампу и вывел металлический язычок на переднюю сторону моей каски. Прикрыв рукой отражатель, я крутанул колесико зажигания. После нескольких попыток такого рода послышался слабый щелчок и появился газ. В центре отражателя зажглось ярко-желтое и надежное пламя. Я изменил интенсивность подачи газа, и пламя стало ослепительно сине-белым.

Надев каску, я обнаружил, что, куда бы я ни поворачивался теперь, тьма передо мной магически расступалась. Казалось, будто свет струится из моих собственных глаз. Это придало мне странное ощущение могущества. Здесь, во тьме, говорил я сам себе, ничто не имеет права существовать, пока я не удостою его взглядом.

До сих пор все шло строго по плану: начало выдалось многообещающим. Было уже почти пол-одиннадцатого, через сорок пять минут экскурсанты поднимутся на поверхность. Я рассчитывал на то, что даже если случится худшее и кто-нибудь обнаружит мое отсутствие, то пройдет не меньше получаса, прежде чем за мной отправятся на поиски, и, по всей вероятности, куда больше, прежде чем они выяснят, какой маршрут я избрал.

Я замел следы, стерев отпечатки ног с песчаной отмели, и спрятал зеленый рюкзак за утес. А затем завернул за угол. Сразу же за поворотом тропа полого пошла вниз.

<p>12</p>

Стены в проходе поднимались по обеим сторонам вертикально, и казалось, будто и там, наверху, они не сомкнутся никогда. Воздух был свеж и холоден, и мне пришлось напомнить самому себе, что я нахожусь в пещере, а не гуляю зимней ночью в горах.

Достаточно скоро спуск стал более трудным. Тропа, усеянная камнями и обломками льда, стала уже и круче, камни под ногами — крупнее, но реже, потом они начали громоздиться друг на друга, и, не успев осознать что к чему, я уже спускался по хаотической лестнице, составленной из огромных остроконечных глыб. Затем стены сомкнулись почти под прямым углом, земли под ногами не стало вовсе и я обнаружил, что меня несет куда-то по щели столь тесной, что только с трудом я мог бы в ней повернуть голову. Через двадцать или около того минут спуска, более всего напоминающего путешествие по дымоходу, мои ноги опять ступили на твердую почву — и внезапно я очутился в просторном и совершенно безмолвном зале.

Стены пологими каскадами, напоминавшими террасы, шли вниз, пол был усеян гигантскими глыбами и осколками сталактитов, упавших, должно быть, с невидимого мне свода. Ни его, ни дальних стен мне не удалось увидеть и в свете моего фонаря. Зал был огромен. И казалось, со всех сторон в него просачивалась тьма, натиск которой лишь на мгновение удавалось сдержать тонкому дрожащему лучу, испускаемому моей лампой. Уверенность, которую внушил мне поначалу фонарь, мгновенно улетучилась. В первый раз я ощутил страх перед здешней бездной.

Много времени у меня отнял обход зала. Я шел вдоль стен, ища начало нового спуска, но каждый раз натыкался на сплошную скалу. Согласно карте, здесь должен быть туннель, ведущий в каскад декоративных пещер, но я так и не смог отыскать его. Завершив круг по залу, я устало приник к щели, из которой сюда попал. Если здесь нет другого выхода, значит, мне предстоит вернуться к Темному Трезубцу или к тому, что я счел Темным Трезубцем, и начать все сначала.

Внезапно мной овладело малодушие. Снаряжение, казалось, становилось с каждым шагом все тяжелее, одежда под балахоном взмокла от пота, а на левой ноге я натер изрядную водяную мозоль. Я обнаружил, что думаю о Пенелопе, гадая, провела ли она эту ночь на Мулберри-стрит или вернулась к Сомервилю. Какого черта я валандаюсь в этой дурацкой дыре, когда у меня роман с такой женщиной?


Теперь мне хотелось одного: вернуться туда, откуда я начал свой спуск. Я оставил надежду найти другой выход из этого зала. Но, обойдя его столько раз в попытке исследовать весь периметр, я совершенно перестал в нем ориентироваться. Я не имел ни малейшего представления о том, где мне искать эту чертову щель. Мысль о том, что я, возможно, прошел мимо нее и, значит, мне придется совершить круговой обход еще раз, повергла меня в отчаяние.

И тут луч моей лампы выхватил из мрака туманные очертания некоей скальной формации, показавшиеся мне почему-то знакомыми. Надеясь обнаружить, что я уже описал полный круг, я вскарабкался на огромный известняковый массив и подошел к самому его краю, чтобы рассмотреть здешнюю округу повнимательнее.

На небольшом плато посреди россыпи белого кальцита, казавшегося поднятой ветром поземкой, высилось несколько сталагмитов, похожих на готические соборы. За ними тьма на стене становилась еще гуще, что могло означать только одно: там был проход. Причем не та щель, через которую я сюда попал. Я нашел другой выход отсюда.

Я издал победный крик, отозвавшийся коротким эхом и проглоченный протяжным молчанием зала. Подойдя поближе, я обнаружил, что тени на стене означали не один проход, а целых два, примерно одинаковых размеров, но ведущих в разные стороны. Столкнувшись с проблемой выбора, я тщательно осмотрел оба входа, пытаясь заглянуть в них поглубже и надеясь на то, что интуиция подскажет мне, на что же решиться. Но они казались совершенно неотличимыми друг от друга. Будучи не в силах сделать сознательный выбор, я решил бросить монету. Я начал расстегивать комбинезон, потому что в кармане джинсов у меня была какая-то мелочь, но тут вдруг мне бросилось в глаза, что сталагмиты на плато несколько изменили свое расположение.

Конечно, это была иллюзия, элементарный эффект параллакса. Сейчас я смотрел на них под другим углом, и поэтому они не казались мне более слитной группой, а превратились в прерывистую линию, своего рода стрелу, направленную от входов в туннели к центру зала. Я подошел и осмотрел их потщательнее: шесть серых обтекаемых колонн примерно моего роста, молчаливо застывших на своей снежной дорожке подобно затерянным мореплавателям, безнадежно ожидающим избавления на палубе затертого льдами корабля.

Может быть, именно поэтому они и показались мне знакомыми. Их было шесть: Бегли, Фаукетт, Субхуто, Петаччи, Кабе и Торфинн...

Со мной будет семь.

Встав за ними в ряд и посмотрев оттуда в сторону туннелей, я ясно понял, что, если бы они вдруг стронулись с места, они все попали бы в тот туннель, который вел влево.

Сперва это была всего лишь легкая вибрация, тихое гудение, которое я не то слышал, не то воспринимал на ощупь... Оно шло откуда-то издали, пробиваясь сквозь толщу стен. Решив, что это одна из великого множества подземных рек, пронизывающих спрингфилдский лабиринт, я поначалу не придал этому никакого значения.

Уже чуть ли не целый час я брел по сухой песчаной тропе, полого спускавшейся между двумя гладкими стенами из цельного камня, уводящей все дальше и дальше, в самую глубь земли. Тропа была ровной и прямой, никаких поворотов, почти никаких препятствий. Иногда мне приходилось проходить через небольшие гроты, пребывавшие, возможно, в вечной тьме, пока ее не потревожил луч моего фонаря. Там я останавливался поискать следы предыдущих посещений, но ни гроты, ни сам туннель не принесли мне никаких открытий, и мне ничего не оставалось, как продолжать свой монотонный путь. Казалось, я бреду ночью по морскому берегу, слышу шум прибоя, буквально каждое мгновение жду, что меня обдаст волной, но так и не обнаруживаю океана.

Мне начало казаться, что, вопреки всем предчувствиям, я сделал неправильный выбор и что мне надлежит вернуться обратно, к входам в туннели, но тут гудение стало несколько громче.

Теперь, казалось, оно доносится из туннеля, летит прямо навстречу мне, наполняя воздух неясной дрожью. Теперь уже задрожала и земля у меня под ногами, и я заметил, что стены и своды, блестящие в луче моего фонаря как барабан револьвера, покрылись влагой. Песчаная почва постепенно превратилась в жидкую грязь.

Шум, представляющий собой нечто среднее между звериным ревом и раскатами грома, неуклонно становился все громче и громче. Когда тропа прервалась, резко поворачивая направо, к какой-то развилке, этот шум внезапно превратился в оглушительный грохот.

Оглушенный им, я медленно вышел на развилку. Одна из троп была ярдов двадцать длиной или около этого, а затем прерывалась, свод смыкался с полом в хаотическом нагромождении камней. Другая вела в низкий круглый грот, в середине которого зияла черная пропасть, не оставлявшая ни малейшей возможности перебраться через нее и выйти на видную отсюда тропу в дальней части грота. Чудовищный рев доносился из глубины этой пропасти и, усиленный постоянным эхом, разбивался о низкие своды пещеры.

На четвереньках я подполз к самому краю пропасти и глянул вниз. Используя и карманный фонарь, и лампу на каске, я начал исследовать склоны, но оба луча быстро потерялись в густой и влажной тьме. Не было ни малейшей возможности определить, далеко ли отсюда до самого дна. Я вспомнил слова Скальфа: «Утраченная Надежда глубока, как ад. У нее просто нет дна». Я представил себе гигантский водоворот где-то глубоко под нагромождениями скал и толщей известняка, вечно грохочущий в воронке, стиснутой гладкими котлообразными стенами...

Я вспомнил, что он там находится. Внезапно я вспомнил.

Я ведь здесь уже был.

У меня так отчаянно закружилась голова, что я вынужден был отпрянуть от обрыва. Отползая в сторону, я почувствовал, что моя левая нога зацепилась за что-то. Я поглядел туда. Рядом с тем местом, где я сейчас находился, в скалу был вбит ржавый железный крюк. К нему была привязана веревка, один из концов которой свободно болтался. И, глянув вниз, я увидел под скалой, на расстоянии не более двадцати пяти футов от меня, вход в туннель, ведущий в стену над пропастью.

Я не медлил ни мгновения. Да и стоило бы мне только заколебаться, и я не решился бы на это ни за что. Я снял с крюка старую веревку, намотал на него, смастерив примитивный узел, мою нейлоновую, натуго закрепил, проверил крепость узла тяжестью собственного тела и перекинул веревку через край. Ее вполне хватило, даже остался какой-то запас.

Я привязал веревку себе к поясу, крепко ухватился за нее обеими руками и, перегнувшись через край, нырнул в бездну.


Осторожно приземлившись на узкую каменную тропу перед самым входом в туннель, я некоторое время передыхал, прежде чем продолжить свое предприятие. Определив, под каким углом удобнее всего проникнуть в щель, я подумал о том, как вел себя на моем месте Принт Бегли. В какой-то момент его веревка, должно быть, не выдержала, и он разбился насмерть.

На этот раз мое снаряжение было куда более надежным.

Невольно я бросил взгляд вниз. Глубоко вниз. Отсюда я различал темное мерцание водоворота — как будто снизу, из тьмы, на меня глядел чудовищный глаз паука. Но вдруг этот дрожащий глаз стал неподвижным, стены пропасти, напротив, заходили ходуном, все перед моим взором поплыло, теряя узнаваемые очертания. Мои ноги утратили опору, и я полетел в пространство. Весь вес моего тела удерживался только захватом рук, нейлоновая веревка, уже повлажневшая, выскальзывала у меня из пальцев, пока я пытался вцепиться в нее.

Если бы не узел у меня на поясе, я бы наверняка рухнул в бездну. А сейчас мне удалось худо-бедно подтянуться на руках до того уровня, на котором располагался вход в туннель. Очутившись там, внутри, и, следовательно, в безопасности, я простерся ниц, с облегчением ощущая, как холодная мокрая скала у меня под головой перестает трястись и мой страх постепенно проходит.

Отвязав веревку, я поел кое-чего из принесенных с собой припасов, пополнил запас карбида в лампе, подлил в нее воды, а затем отправился в глубь туннеля. Он оказался меньшим, чем выглядел сверху, — в нем с трудом можно было развернуться, — и слишком низким для того, чтобы идти во весь рост. Единственным приемлемым способом передвижения здесь было ползание на четвереньках. Но не прополз я и пятидесяти ярдов, как и это оказалось чересчур большой роскошью.

Ширина прохода сократилась до какой-то пары футов, а высота стала такой, что, поставив локти наземь, я доставал до свода кончиками пальцев. Теперь, когда я пополз уже на животе, я обдирал плечи о стены прохода, а свод тяжело наваливался мне на спину.

Через каждые несколько ярдов мне приходилось останавливаться и отдыхать. Я глубоко вдыхал здешний зловонный воздух, пытаясь совладать с ужасом, охватывающим меня все сильнее и сильнее. Страх застрять в здешней тесноте, оказаться придавленным или похороненным заживо, не покидал меня ни на минуту. Время от времени желание повернуть назад становилось почти невыносимым. Повернуть, пока еще не поздно. Пока у меня еще оставалось время. Но в проходе теперь уже было не развернуться, и проще казалось продолжать ползти вперед.

Затем, за каким-то довольно страшным поворотом, лампа высветила в нескольких ярдах передо мной гладкую глыбу, преграждавшую путь. Я подполз к ней, ощупал стены там, где они сходились с глыбой, и не обнаружил никакой щели. Я попробовал протолкнуть глыбу вперед, но она не поддалась моим усилиям.

Понимая, что занятие мое совершенно безнадежно, я тем не менее продолжал, бранясь, толкать глыбу и молотить ее кулаками, пока силы у меня полностью не иссякли и я вынужден был признать свое поражение. Мне ничего не оставалось, кроме как вернуться той же дорогой, которой я сюда попал. Но мысль о том, чтобы проделать весь этот путь в обратном направлении, а потом взобраться по веревке над бездной, была просто невыносима. Я поник, уронив лицо в самую грязь.

Тихое шипение карбидной горелки казалось слишком громким в тесноте туннеля. Развязав на подбородке шнурок, я снял каску и отложил ее в сторону. Но тут я заметил, что сине-белое пламя в центре отражателя заколебалось. Я затаил дыхание и принялся пристально следить за ним. Пламя по-прежнему дрожало, время от времени становясь по краям желтым.

Это могло означать только одно: в проход откуда-то поступал воздух. Откуда-то сверху.

Как бы тесно я ни был стиснут, мне удалось перекатиться на бок и посмотреть назад и вверх. Менее чем в десяти футах от того места, где я сейчас находился, на своде пещеры чернела какая-то тень. На пути вперед я почему-то ухитрился не заметить ее. Я торопливо потянулся за каской, водрузил ее на голову и пополз ногами вперед по туннелю, норовя подобраться к тому, что должно было быть выходом. Сердце мое бешено колотилось, когда я заглянул в тамошний проход.

И мгновенно последняя надежда на то, что из туннеля может найтись другой выход, меня оставила. У меня над головой было и впрямь какое-то отверстие, частично закрытое тяжелым камнем. Но еще выше шел сплошной скальный массив, полностью перекрывавший возможную дорогу.

Я в отчаянии уставился на него.


На камне, частично закрывавшем отверстие, начали постепенно проступать какие-то очертания. Я увидел ногу в потрепанных штанах, согнутую в колене, голову, опущенную на сутулые плечи, чернильного цвета пятно, которое под определенным углом казалось устами, искривленными хохотом.

Это было точно так же, как в тесте Роршаха.

А чуть пониже я разглядел что-то, странным образом напомнившее мне старый башмак...

Теперь я уже и сам смеялся — смеялся, не совладав с собственными нервами.

На подошве горели письмена. Это был серийный номер Вооруженных сил США, выведенный фосфоресцирующей краской.

Он висел на собственных запястьях; камень, заблокировавший верхнюю часть прохода, отдавил ему руки. Должно быть, эта плита рухнула и придавила его, когда он пытался сдвинуть ее в сторону. Потом он и сам каким-то образом ухитрился забраться в проход, должно быть надеясь сдвинуть плиту головой и плечами, чтобы освободить тем самым сдавленные руки или просто затем, чтобы снять с них тяжесть собственного тела. Интересно, как долго он еще оставался в живых, повиснув подобным образом?

Несчастный Бегли — он сжался в комок, подтянув колени к груди, его голова запрокинулась, кости и обрывки материи торчали из его вытянутых рук, он казался заснувшей летучей мышью. Если не считать рук, его скелет был совершенно невредим. Насколько я мог разглядеть, он был покрыт дряблой мучнисто-белой кожей: постоянная температура в пещере предохраняла его от разложения. Фосфорический блеск и каменная сохранность останков не помешали мне в полной мере осознать весь ужас и все мученичество его смерти. Теперь я понял, почему под гипнозом так отчаянно сопротивлялся попыткам Сомервиля выяснить, что же в конце концов с Принтом приключилось. Уж лучше было бы ему сорваться и утонуть в водовороте. Но, как ни странно, столкнувшись с ужасным доказательством того, как я, а я был убежден, что это и, погиб в своем предыдущем воплощении, я не испытал ни страдания, ни страха, а только непреклонную решимость совершить на этот раз то, что мне не удалось прежде.

Закрыв глаза, я взмолился Господу, чего не делал с самого детства, и попросил его даровать мне силу.

Затем я заставил себя сесть и медленно протиснулся в щель рядом со скелетом Принта. В верхней части прохода места для двоих не было: я должен был вызволить его оттуда, чтобы занять его место. Его тело отделилось легко, с тихим сухим треском переломившись на запястьях. Оно приникло ко мне, на удивление легкое и маленькое, затем рухнуло наземь, где и застыло в какой-то нелепой позе. Я оттолкнул его ногой, чтобы выгадать чуть больше места, а затем подтянулся вверх и навалился на плиту.

Я чувствовал себя усталым и разбитым после столь долгого пути, проделанного ползком, и мне пришлось заново привыкать к стоячему положению. Но тут я обнаружил, что обладаю по сравнению с Бегли значительным преимуществом: я был выше его почти на целый фут. И, будучи не в состоянии распрямиться в проходе, я мог удачнее использовать собственное тело в качестве рычага.

Сперва я попробовал поднять плиту обеими руками, но она едва шевельнулась. Затем, упершись в нее головой и плечами, я принял на себя всю ее тяжесть и медленно, дюйм за дюймом, поднялся во весь рост. Глыба сдвинулась, и холодный воздух, слабо пахнущий известняком, хлынул в проход. Теперь я толкнул ее, собрав воедино всю силу, которая у меня еще оставалась. И тут я услышал громкий треск и на мгновение испугался, что это рушатся своды. Но тяжесть, давившая на меня сверху, исчезла, плита завалилась набок, и, глянув вверх, я увидел туманные очертания низкого сводчатого потолка.

Я пополз вверх по проходу, пока мои голова и плечи не оказались уже в верхнем гроте, затем весь выбрался на поверхность. Грот был очень узким и представлял собой не что иное, как небольшое расширение речного ложа. По всей его дальней стене текла широкая темная река, маршрут которой, независимый от моего, сошелся тем не менее с ним в данной точке. В молчании она текла прочь, уходя в гладкоствольный туннель в одной из скал.

Я пошел вдоль берега реки по тропе, повторяющей ее путь. Остановившись, я подошел к самому краю и поглядел в воду, пытаясь определить ее глубину в свете моей лампы. Щеки мне обжег ветер. Воздух, порывы которого овевали меня, был сладок и таил запах цветения... В это мгновение я осознал, что кто-то стоит у меня за спиной.

Я стремительно обернулся. Но там никого не было.

И тут совершенно внезапно и необъяснимо моя лампа погасла.

Я потянулся за фонарем в боковой карман комбинезона. Но, по мере того как мои глаза начали привыкать к здешней темноте, я понял, что никакой лампы мне больше не понадобится. Прямо передо мной, как в перевернутом бинокле, я видел слабый круг света и мерцание речного потока, струящегося к выходу из пещеры.

Книга пятая

Придет последняя тьма

<p>1</p>

ДОСЬЕ: Мартин Грегори

ДАТА: 21 ноября

КАССЕТА: Г/М63

ТEMA: разговор с Анной Грегори


В пятницу вечером позвонила жена пациента и попросила о встрече со мной в начале этой недели. Ее голос по телефону звучал взволнованно, почти неконтролируемо, и она не раз повторила, чтобы я ничего не сообщал ее супругу о нашей предстоящей встрече. Я объяснил ей, что, поскольку какой бы то ни было контакт с пациентом прервался больше месяца назад, если не считать открытки с извещением о том, что он отказывается от дальнейшего лечения, я сейчас совершенно не в курсе дела, однако, если ей кажется, что я чем-то могу помочь, я буду рад ее выслушать.

Согласно данным ее лечащего врача, миссис Грегори вернулась из Европы три недели назад, едва узнав о случившемся, и сразу же отправилась домой, чтобы не покидать мужа, который к этому времени возвратился в Вустер. Доктор Хейворт осмотрел пациента после его возвращения из Кентукки, не нашел каких бы то ни было физических повреждений, за исключением нескольких небольших ссадин и шрамов, однако же счел его поведение — на поверхности кажущееся сугубо нормальным — глубоко тревожащим. Он позвонил миссис Грегори в Вену и сказал ей, что, с его точки зрения, происшедшее с ее мужем представляет собой попытку самоубийства и что он считает неразумным позволить пациенту и в дальнейшем жить одному. Во время дружеского визита в дом Грегори доктор Хейворт сумел под каким-то предлогом вторично осмотреть пациента. В ходе этого посещения он попытался убедить его возобновить лечение, в чем, однако, не преуспел. По моему настоянию он упомянул и о возможности принудительного лечения, что, судя по всему, вызвало бурную вспышку гнева.

Главным смыслом усилий Хейворта, как мне кажется, является забота о благополучии жены пациента; он не раз говорил мне о том, что ее состояние тревожит его все больше и больше. Он говорил о ней как о «чувствительном создании, близком к истерике и явно не могущем принять на себя бремя болезни мужа». На его взгляд, существует опасность нервного срыва уже с ее стороны. Вопреки этому, я нашел состояние миссис Грегори заметно улучшившимся — Хейворт применительно к ней явно утрачивает должную объективность, — но и речи быть не может о том, что дела у нее дома начинают складываться благополучно или на это есть хоть какие-нибудь намеки.

NB. Беседа носила неформальный характер, хотя и фиксировалась на пленке. Выдержки из разговора воспроизводятся буквально.


ЗАПИСИ/РАСШИФРОВКА

Раздел А (123—287)


Р.М.С.: ...Мы скоро к этому вернемся. А он что, очень подавлен?

АННА: Нельзя сказать, что подавлен. Я просто не в силах описать его состояние.

Р.М.С.: Замкнут?

АННА: Да, вроде бы глубоко ушел в себя. Взаимоотношения наши складываются непросто. Я, правда, иного и не ждала. Мне казалось, после того инцидента в аэропорту я не захочу или не смогу его больше видеть. Я и в самом деле поверила в то, что это окончательный разрыв. Он рассказывал вам о том, что там вытворил?

Р.М.С.: А почему вы переменили свое решение?

АННА: Я поняла, что он во мне нуждается, а я по-прежнему люблю его. И так хорошо, что он снова дома. Он сейчас дома все время. У него большой отпуск. Лишь иногда мне кажется, что я живу в одном доме с совершенно чужим человеком. И тогда сам дом становится каким-то иным.

Р.М.С.: Что вы имеете в виду?

АННА: Он не доверяет мне в той мере, как раньше. Но дело не только в этом. Он не ходит гулять, не принимает гостей — даже наших друзей он не хочет видеть. Ему все равно, во что он одет. Иногда он уезжает в Нью-Йорк в той же одежде, в которой возился в саду. Он отпустил бороду. В нашем городке на него глазеют, но он не обращает на это никакого внимания.

Р.М.С.: А как часто он ездит в Нью-Йорк?

АННА: Раз или два в неделю.

Р.М.С.: А вам известно зачем?

АННА: Не уверена. Он говорит, что у него дела. А больше он вообще из дома не выходит, если не считать прогулки по саду перед сном. Когда я только вернулась, он выходил со мной за покупками. Но сейчас уже не делает и этого. В прошлый уик-энд я попыталась уговорить его сводить меня поужинать в ресторанчик, который когда-то так нравился нам обоим. Я заказала по телефону столик, надела вечернее платье и всякое такое, но его было с места не сдвинуть.

Р.М.С.: А чем он занимается целыми днями?

АННА: Ходит по дому, проверяя, закрыты ли окна и двери, инспектирует сигнализацию — пока меня не было, он ее завел. Представляю себе, во сколько это встало! Он объяснил мне, как всем этим пользоваться, но мне такое все равно не по душе. Дом превратился в крепость. Он буквально одержим собственной безопасностью. То есть, я хочу сказать, от кого это нам так запираться? Я спросила у него об этом, но он сказал, что ему просто хочется, чтобы я чувствовала себя в безопасности.

Р.М.С.: А днем сигнализация тоже включена?

АННА: Да, а теперь он еще решил завести новых собак.

Р.М.С.: Вот как?

АННА: Да! Сторожевых собак! Доберманов. Я их терпеть не могу. У нас вышел крупный спор на эту тему. Он, похоже, удивился, что мне это так не нравится.

Р.М.С.: А он не упоминал кличек Клаус или Цезарь?

АННА: Нет, никогда.

Р.М.С.: Расскажите-ка мне поподробнее о том, как он коротает время.

АННА: Он говорит, что работает над какой-то книгой. Но я в этом не уверена. Он работает наверху, в мансарде, и дверь держит постоянно запертой. И вдобавок запирается изнутри на засов. Он перетащил туда часть своих пожитков. Там он и спал, пока я не вернулась. Он и сейчас там время от времени ночует.

Р.М.С.: В мансарде?

АННА: Да, когда он не хочет, чтобы его беспокоили. Если мне нужно о чем-нибудь с ним поговорить, я должна постучаться в дверь на лестницу, ведущую в мансарду, и тогда он ко мне спускается. Меня он туда не пускает.

Р.М.С.: Понятно.

АННА: Однажды я попросила его дать мне ключ. Чтобы уборщица могла пойти туда и прибраться. Он страшно разволновался; он сказал, что никого никогда туда не пустит! Просто взбесился. Правда, потом спустился ко мне с извинениями. Мне очень страшно за него, доктор Сомервиль. У меня такое чувство, как будто... Доктор Сомервиль, а почему мой муж спустился в эту пещеру?


Решив не рассказывать ей всю историю и не освещать «мистический» смысл инцидента в пещере, я объяснил ей уклончиво и иносказательно, что спуск представлял собой путешествие, которое пациент счел себя обязанным предпринять, так сказать, в глубину собственной души. Это ее более или менее убедило, однако она осведомилась о том, имелись ли у пациента, помимо «темных и мрачных фантазий», более реальные основания для того, чтобы чуть было не покончить с собой. Хотя в отличие от доктора Хейворта она не рассматривает случившееся как осознанную попытку самоубийства. Не вдаваясь в не имеющие большого значения детали, я повторил, что речь идет о стремлении к самопознанию, включая, возможно, и самопознание через смерть. Согласившись с тем, что ее муж ни в коем случае не предпринял осознанную попытку самоубийства, я подчеркнул, что далеко не так оптимистичен в отношении его намерений и настроений в ближайшем будущем. Ведь и на ее собственный взгляд, я настойчиво подчеркнул это, паранойя, которой страдает пациент, вступила сейчас в очень опасную фазу.

По возможности тактично я высказал предположение о том, что пациента, возможно, придется подвергнуть принудительному лечению. Миссис Грегори возмутилась и категорически отказалась обсуждать эту тему.


Раздел Б (369—522)


Р.М.С.: ...Хорошо, но если вы не согласны с тем, что Мартину необходима профессиональная помощь, то зачем вы тогда пришли ко мне?

АННА: Он ведь с вами столько разговаривал.

P.M.С.: С тех пор немало воды утекло.

АННА: Я думала, вы посоветуете, что мне делать.

Р.М.С.: А вы спрашивали у него, почему он прервал лечение?

АННА: Он сказал, что считает это пустой тратой времени. Мне известно, что Билл, то есть доктор Хейворт, пытался уговорить его к вам вернуться, но...

Р.М.С.: А вы поддержали доктора Хейворта?

АННА: Да, конечно. Послушайте, я не в состоянии ему помочь. Он меня к себе просто не подпускает.

Р.М.С.: К сожалению, со мной случай аналогичный.

АННА: О Господи! Но надо же ему с кем-нибудь поговорить. Вы обязаны ему помочь, доктор Сомервиль.

Р.М.С.: Я бы только рад, Анна... Вы ведь не против, если я буду звать вас Анной?

АННА: Да, конечно же. Только пообещайте мне, что вы ему поможете.

Р.М.С.: К сожалению, для этого уже, возможно, слишком поздно.

АННА: Что вы хотите сказать этим «слишком поздно»? Как это может быть — слишком поздно?

Р.М.С.: Прежде чем объяснить вам это, мне придется задать еще несколько вопросов. Мне придется расспросить вас о вашей личной жизни. Если вам не хочется отвечать...

АННА: Я отвечу.

Р.М.С.: Сколько вам лет?

АННА: Двадцать восемь. Месяц назад... исполнилось.

Р.М.С.: Вы выглядите гораздо моложе. У вас всегда была такая короткая стрижка?

АННА: Что? Ах нет, конечно же. Я подстриглась перед отъездом в Европу. У меня были длинные волосы — вот до сих пор.

Р.М.С.: Наверное, это очень вам шло. А то, что вы подстриглись, это была идея Мартина?

АННА: Нет, моя собственная.

Р.М.С.: Понятно...Мартин как-нибудь отреагировал на это?

АННА: Нет.

P.M.С.: И косметикой вы не пользуетесь, не так ли?

АННА: Послушайте, я просто не понимаю... Мартину не нравится, когда я накрашена. Он хочет, чтобы я выглядела «естественно». Я действительно не понимаю, какое это все имеет отношение...

Р.М.С.: Как он относится к вам с тех пор, как вы вернулись из Европы?

АННА: Я уже говорила вам: с известной отчужденностью.

Р.М.С.: А в плане секса?

АННА: То же самое.

P.M.С.: То есть вы хотите сказать...

АННА: А это и впрямь обязательно?

Р.М.С.: Да. Боюсь, что да.

АННА: С тех пор как я вернулась, мы с ним не спали. Да нет, мы спим, как правило в одной постели, но он ко мне не притрагивается. Сперва мне казалось, что он боится меня обидеть — после всего, что произошло, — но потом я поняла, что дело не в этом.

Р.М.С.: Возможно, вам следовало бы самой проявить инициативу. Вы не обдумывали такую возможность?

АННА: Мне действительно не хочется обсуждать это, доктор Сомервиль. Не обижайтесь, пожалуйста.

Р.М.С.: Я вас понимаю.

АННА: Так что же вы имели в виду, когда сказали, что помогать Мартину уже слишком поздно?

Р.М.С.: Расскажите-ка мне о вашем доме.

АННА: О доме?

Р.М.С.: Вы сказали, что он какой-то «иной»... Прошу вас, это может оказаться важным.

АННА: Ну что ж, хорошо. Наш дом — это бывшая ферма. Он стоит на вершине холма, и это очень красиво, на самом деле красиво. Он весь окружен деревьями. Это типичный для Новой Англии фермерский дом — в викторианском стиле, бревенчатый. У нас пять спален. Хотя нет, шесть... Для двоих это, конечно, слишком много, но...

Р.М.С.: Продолжайте.

АННА: Мы выкрасили его в ржаво-красный цвет с белыми полосами. Пропорции довольно забавные, но у нас есть собственный парадный подъезд с двумя колоннами, и большая веранда с задней стороны дома, и смотровое окно на самом верху. Из него видна вся долина.

Р.М.С.: А сколько этажей?

АННА: Два. Плюс мансарда.

P.M.С.: Судя по вашему рассказу, он замечателен. А какие-нибудь башенки и бельведеры? В викторианских домах такое бывает.

АННА: Ну, какая там башенка. Есть на самом верху прогулочная терраса и купол с окошками во все стороны. Вы об этом? Купол шестиугольный — так, по крайней мере, говорит Мартин.

Р.М.С.: А туда трудно забраться?

АННА: Из мансарды совсем нетрудно. Там есть лесенка. Если хочешь подняться в купол или выйти на крышу. Вид оттуда чудесный.

Р.М.С.: Значит, купол расположен непосредственно над мансардой?

АННА: Да, поэтому в ней очень светло. И поэтому Мартину нравится там работать. Там у него вместо письменного стоит мясницкий стол — и прямо под куполом. Сейчас он, наверное, как раз там и сидит. Там так славно. Поднимешь голову — и со всех сторон на тебя смотрит небо. А почему вы меня об этом спрашиваете?

Р.М.С.: Я вам еще немного понадоедаю. Расскажите мне, Анна, о крыше. Там есть какие-нибудь украшения? Литье, орнамент, статуи — что-нибудь в этом роде?

АННА: Прогулочная терраса обнесена железными перилами. И что-то есть на самом куполе. Да, там у нас телеантенна. Ах да, еще флюгер...

Р.М.С.: Флюгер над куполом?

АННА: Нет, в другом конце террасы.

Р.М.С.: А скажите-ка, этот флюгер случайно не какой-нибудь необычной формы?

АННА: Откуда это вам известно?

P.M.С.: В форме серпа или, скажем так, полумесяца?

АННА: Мартин вам об этом рассказывал?

Р.М.С.: В каком-то смысле... Да, он мне об этом рассказывал.

АННА: Тогда почему вы расспрашиваете об этом меня! Не могу понять.

Р.М.С.: А этот флюгер — он ведь медный, правда? Покрыт ярью-медянкой? Зеленоватого цвета?

АННА: Нет! Откуда мне знать, из чего он сделан? Он черный — точно также, как перила. Он поворачивается по ветру — то на север, то на юг. Точь-в-точь как любой другой флюгер.

Р.М.С.: А теперь, Анна, я попрошу вас хорошенько вспомнить. Скажите-ка, в последние несколько месяцев Мартин упоминал о флюгере? Упоминал или нет?

АННА: О флюгере? Разумеется, нет.

Р.М.С.: Вы уверены?

АННА: Абсолютно.

Р.М.С.: Если он упомянет о нем в каком угодно контексте, я прошу вас немедленно связаться со мной. Вы понимаете — немедленно!

АННА: Послушайте, вам придется объяснить мне, что все это значит?

P.M.С.: Чуть погодя.

АННА: Нет, сейчас.

P.M.С.: Вы обещаете мне поступить, как я сказал?

АННА: Нет, пока вы не объясните мне, что все это значит.

P.M.С.: Боюсь, Анна, что Мартин очень серьезно болен. Ему необходима помощь. Ему необходима помощь, которую я не смог бы оказать ему, даже если бы он сам попросил меня об этом. Вот что я имею в виду, говоря, что уже слишком поздно. Вы пришли, Анна, послушать мой совет. Вот я вам и советую: подпишите формуляр, необходимый для принудительного помещения его в больницу, где ему окажут полную и всестороннюю помощь, в которой он отчаянно нуждается.

АННА: Не хочу даже слышать об этом!

Р.М.С.: В таком случае вам необходимо покинуть этот дом как можно быстрее. В интересах вашей собственной безопасности.

АННА: Я не хочу покидать Мартина.

Р.М.С.: Что ж, как угодно. Но, пожалуйста, запомните хорошенько то, что я вам сказал, — свяжитесь со мной немедленно, едва он...

АННА: Хорошо. Хорошо.

Р.М.С.: Как только он скажет о флюгере хоть что-нибудь. Обещаете?

АННА: Хорошо, обещаю.

Р.М.С.: И еще один вопрос. Он держит там у себя в мансарде какой-нибудь источник света? Свечу, лампу, факел — открытое пламя?

АННА: Да, я видела свет в окне купола. Помнится, я сперва подумала, будто это звезда, а потом сообразила, что небо в тучах. Ну и что? Что это значит?

Р.М.С.: Это значит, что он взял у меня нечто ценное. Нечто принадлежащее мне.

<p>2</p>

Понедельник, 21 ноября


23.30. Анна сегодня вечером выглядела подавленной. За ужином из нее пришлось выдавливать буквально каждое слово. Сегодня она в первый раз ездила в Нью-Йорк после своего возвращения из Европы, и я был уверен в том, что ей захочется рассказать мне о своей вылазке. Я сам уговорил ее съездить в Нью-Йорк, мне казалось, такая поездка пойдет ей на пользу. Судя по всему, я ошибся. Единственная информация, которой она со мной поделилась, была относительно ланча с Шейлой у «Макмиллана»... Я спросил ее, как она провела все остальное время — ведь домой она вернулась только к семи. Она назвала несколько магазинов и парочку картинных галерей. Но я чувствовал, как она напряглась, как будто подозревая, что я вот-вот устрою ей форменный допрос. Но в чем мне, строго говоря, ее упрекать?

Разумеется, я прекрасно понимаю, в чем дело. Она повидалась с Биллом Хейвортом и не хочет говорить мне об этом, потому что они обсуждали «мою проблему» и это ее так расстроило. Вдобавок она почти ничего не ела, что тоже на нее не похоже. Я спросил у нее, почему у нее нет аппетита, а она ответила, что устала и у нее болит голова, поэтому я отправил ее спать.

Сейф доставили сегодня днем — четырехсотфунтовый свинцово-серый «Рыцарь ключа и запора» фирмы «Акме». Я заменю им то дерьмо, что приобрел у нас в городе. Они приехали в полпятого и вдвоем угрохали полчаса на то, чтобы поднять его по лестнице на ремнях. Когда я сказал им, где именно этому сейфу место, грузчики не пришли от моей идеи в большой восторг.

«Рыцарь» смотрится совсем неплохо. Стальная внешняя защита, самозащелкивающийся французский замок, верхние и нижние запоры — все из прочной стали. Я велел им занести его за бак и привинтить к полу. Перед уходом старший из представителей фирмы торжественно вручил мне запечатанный конверт, содержащий комбинацию, которую я сразу же выучил наизусть. Ключ от сейфа присоединился к остальным в связке на поясе.

Теперь я вправе несколько расслабиться. Я сделал все в точности, как задумано. На крышке сейфа, над наборным устройством, изображен воин с обнаженным мечом. Весьма кстати. В общем это обошлось мне в 850 долларов, но на такое никаких денег не жаль.

Все, что мне осталось сейчас, — подключить сейф к сигнализации. У «Адемко» есть так называемая «подковерная» система сигнализации, которая тут подошла бы. Но лучше, хотя это и встанет дороже, воспользоваться их же «ультразвуковым детектором перемещений», который в состоянии держать под контролем всю мансарду. Я даже смогу установить там отдельное пусковое устройство. Раз уж я все равно собираюсь сегодня в район Кэнел-стрит, я могу завернуть и к ним и купить все, что нужно.

Как только я с этим покончу, дом станет практически неприступным. И как знать? Не удастся ли мне в таком случае вернуться к нормальной жизни? Даже поступить на работу — где-нибудь неподалеку. Раньше или позже мне все равно придется устраиваться — хотя бы по материальным соображениям.

Но иногда мне становится как-то не по себе. Вспомнить только тот день, когда я в последний раз отправился за покупками вместе с Анной: все эти женщины в универмаге, шепоток в отделе «Собачья пища», взгляды искоса, показывание на нас пальцами. Откуда они знают об этом? Кто им рассказал? Наверняка не Анна. Та медсестра, что присматривала за Анной после того, как я убил собак? Почтальон? Может быть, Хейворт? Стоит мне теперь выйти в городок, — а и прогулка-то у меня только до вокзала, — все поглядывают на меня как-то странно. Я делаю вид, будто не замечаю этого, будто не замечаю таящейся в этом угрозы.

Я знаю, что Сомервиль назвал бы это паранойей, какой-нибудь разновидностью мании преследования. Но что он понимает? В любом случае я не имею права рисковать. Я еще не готов. У меня пока мало сил.

В Кентукки мне кое-что стало известно. И все же мне по-прежнему трудно осмыслить и принять происшедшее. Являюсь ли я и впрямь избранником? Принт Бегли наверняка смотрел на вещи именно так. Разумеется, не случайно он умер, а я родился в то самое мгновение, когда атомная бомба взорвалась над Хиросимой. Итак, я избран — но на что же? Предостеречь человечество? Но за те тридцать шесть лет, что мы прожили в тени Хиросимы, под постоянной угрозой всемирной ядерной катастрофы, запасы атомного оружия на Земле возросли в миллионы раз. Человечество знает об этом и знает, что следующий раз непременно окажется последним и что, как и в первый раз, все это разразится внезапно, без малейшего предупреждения. Но никто не в состоянии с должной серьезностью отнестись к тому, что он не может даже себе представить. Если бы сейчас, поглядев на кристалл, я увидел в нем признаки конца света, чему бы это помогло? Кто бы мне поверил? Нет, я избран для другого, куда более великого подвига.

Должен сказать, что с этим крайне тяжело свыкнуться. Сомнения представляют собой самое слабое место в системе моей обороны.

Бывают дни — и сегодня как раз такой, — когда я просто не могу в это поверить. Проснувшись сегодня и увидев возле себя в постели Анну, все еще спящую, такую кроткую, такую надежную, так похожую на маленькую девочку, я поневоле подумал: что ж, может, я там, в пещере, просто рехнулся.

Бедняжка Анна! Я по-прежнему люблю ее, но в моей жизни она занимает нынче все меньше места. Как будто я гляжу на нее теперь с далекого расстояния.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p><strong>3</strong></p>

Вторник, 22 ноября


Полночь. Уже целая неделя. Интересно, заметила ли Пенелопа происшедшую во мне перемену? То, что я стал сильнее. Удастся ли мне на этот раз порвать с нею раз и навсегда? Это означало бы порвать последнюю нить, связующую меня с внешним миром. Может быть, проще было бы не смотреть на это под таким углом. Сейчас, как никогда, нужна твердость. Это должно закончиться.

Я ведь не увлечен ею по-настоящему. Постель — и ничего больше. И я убежден, что и она относится ко мне точно так же. Вопреки тому, как она себя ведет. Надо учесть и еще одно: разрыв с Пенелопой будет означать окончательное прощание с Сомервилем.

Это Пенелопа предложила придвинуть кровати к окну.

Вскоре после того, как я вернулся из Кентукки, — я не писал об этом из опасения, что мой дневник попадется на глаза Анне, — мы начали встречаться в квартирке на Мулберри-стрит. Это чертова комнатушка!

Мы придвинули кровати к стене в том месте, где раньше стоял стол, и я стянул их каркасы веревкой, с которой был в пещере, превратив этих чугунных близнецов в высокое и удобное двуспальное ложе. Оно нас вполне устраивает, хотя мы никогда не проводим там ночь, и удачно вписывается в оконную нишу. Пенелопа даже попросила у миссис Ломбарди постельное белье соответствующего размера, а та, в свою очередь, предложила подстелить под простыни одеяло, чтобы нам не мешала щель между двумя матрасами.

Мы выдвинули ширму из угла и поставили ее у кровати, как расставляют ее в больницах, когда доктору нужно осмотреть пациента, создав тем самым нечто вроде кабинки или купе, комнату в комнате. Мы убрали занавески с узкого окна, чтобы в комнате стало светлее, и перенесли телевизор на кресло в ногах у постели.

Ей нравится лежать здесь, в оконной нише, поверх застеленной постели, — лежать, как правило, совершенно голой и запустив руку себе между ног, лежать и любоваться на низкие крыши складских помещений. Я иногда подглядываю за ней из-за ширмы. Я любуюсь и пейзажем, и вписанным в пейзаж телом Пенелопы, ее алебастровая талия кажется дорожным указателем на обочине бескрайних небес.

В постели in extremis она ужасно кричит, поэтому, занимаясь любовью, мы включаем телевизор на полную мощность... Как мне заставить себя поверить в то, что я к ней совершенно равнодушен, когда прямо сейчас, написав это, я испытываю чудовищную эрекцию? Ее вопли стоят у меня в ушах. Она разгорячена, она вся дрожит, как человек, охваченный лихорадкой. Не знаю, как можно подделать такое, — в конце концов, она становится в эти минуты такой уродливой: язык вываливается изо рта, на губах проступает какая-то белая сыпь, кожа буквально обжигает. А потом, когда капли влаги начинают проступать у нее из ноздрей и глазниц и каждая складка тела наливается крупным потом...

Надо кончать. До добра это не доведет. Пора совершить обход.


0.20. Все спокойно.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>4</p>

Еще не узнав, откуда она взялась, я при виде этой розы изрядно насторожился. Красная роза в бокале, на самой кромке окна над кроватью. Она наполняла альков сладким, чуть гнилостным запахом. Мне захотелось сразу же вышвырнуть ее, но это рассердило бы Пенелопу. Не знаю почему, но у меня вдруг возникло ощущение, что Сомервиль опять что-то затевает. Пенелопа уверяла меня, что он и не подозревает о наших встречах, но сильно при этом переигрывала. Все он знает, старый мошенник, следит за каждым моим шагом ее глазами.

На подушке лежала записка, в которой говорилось, что он попросил ее сегодня задержаться попозже и что она появится, как только освободится.

У нас было заведено, что если кто-то из нас не сможет прийти или сильно задержится, то известие об этом надо оставить у миссис Ломбарди, позвонив ей по телефону. Какой смысл вместо этого тащиться через весь город? Миссис Ломбарди никогда не выходит из дома.

Поджидая Пенелопу, я устроил досмотр во всей комнате. Не то чтобы я держал здесь что-нибудь очень важное, но пару недель назад я заметил, что кто-то рылся в ящиках письменного стола. Тогда я решил, что охотничий нюх проснулся у миссис Ломбарди, но сейчас я не исключал и кое-что другое.

Пенелопа появилась в семь, на полтора часа позже условленного. Ожидая ее, я уснул, и она разбудила меня поцелуем.

Переспав с ней, я спросил о записке. Она сказала, что обедала с приятелем совсем неподалеку, у «Анджело», и ей показалось проще заскочить. И кроме того, она не любит прибегать к услугам домовладелицы. И не кажется ли мне, что роза необычайно красива? Она сама срезала ее сегодня утром в саду у Сомервиля. Странно, я не припоминаю в этом саду никаких цветов, однако я ей не возразил.

Интересно, что я ей чуть было не поверил.

Мы переспали еще раз, с куда большей страстью, чем в первый, и все утонуло в поднятом нами шуме. Я понял, что решение, к которому я пришел, не так просто выполнить. Эту интрижку прервать было жаль.

Как правило, мы, предавшись любви, были после этого неразговорчивы. Мы просто лежали у телевизора, пока мне не приходила пора отправляться на Центральный вокзал, причем я оттягивал это до последней минуты. Но сегодня все вышло по-другому. Пенелопа была в своеобразном настроении — она говорила о Кентукки, о том, как чудесно я спасся, о том, что, если бы она не позвонила в мотель и не сказала, что я, должно быть, по-прежнему в пещере, я бы не вышел оттуда живым. Выглядело это так, будто она хотела напомнить, что спасла мне жизнь.

Я слушал ее вполуха. Моя голова лежала у нее между ног, и ее открытая плоть, как компресс, прижималась мне к затылку. Я пытался найти нужные слова для того, чтобы объяснить ей, что мы расстаемся навеки.

— А что случилось после того, как ты нашел скелет Принта Бегли? Ты никогда, знаешь ли, не рассказывал мне об этом, — она плотнее обхватила ногами мою голову, чтобы расшевелить меня. — Мартин? — Я почувствовал теплую лужицу у себя на шее.

— Я не помню, что там произошло. Почему ты об этом все время спрашиваешь? Если бы я помнил, я бы тебе рассказал.

Более чем когда-нибудь я был сейчас уверен в том, что каждое сказанное мною слово передается в порядке боевого донесения Сомервилю.

— Ну, что-то ты же должен помнить.

— Я уже рассказал тебе все, что помню.

— Расскажи еще раз.

Я глубоко вздохнул и усталым голосом начал:

— Я оттолкнул камень. Я взобрался в сводчатую пещеру, по которой текла река, и пошел по тропе. Я шел вниз по течению реки. Мне показалось, будто я вижу свет в конце туннеля — там, где река вытекала из пещеры. Я пошел туда, и тут у меня погасла лампа. И сразу же я осознал, что она мне не нужна, потому что я вижу... Все, как я тебе и рассказывал. А больше я ничего не помню. Правда, теперь я уже не уверен, не был ли свет, который я увидел в конце туннеля, фонарем спасателей. Я очнулся уже на носилках, когда меня поднимали на поверхность.

— Но нашли тебя не у реки.

— Какая разница, где меня нашли?

Пенелопа перегнулась ко мне и обхватила руками мою голову.

— Ты сможешь вспомнить, если захочешь. Он поможет тебе вспомнить.

— Нет!

— Он беспокоится за тебя, Мартин.

— Ради всего святого! Я же сказал: нет!

— Он действительно хочет повидаться с тобой. Просто чтобы побеседовать. Никакого гипноза, если ты сам не захочешь, больше не будет.

— Почему это он сейчас внезапно из-за меня разволновался? Прошло больше месяца, и я не слышал от него ни единого слова. Не считая, конечно, неуклюжей попытки Хейворта убедить меня сдаться, хотя понятно, что Сомервиль приложил к этому руку.

— Мне кажется, он надеялся на то, что ты сам постараешься с ним связаться...

— Я прервал лечение. Запомни хорошенько! Разве он не показывал тебе мое письмо? Я прервал лечение в тот же день, как ушел с работы. Все думают, что я в отпуске, а на самом деле я ушел. Даже если бы мне захотелось обратиться к нему, я сейчас не в состоянии себе это позволить. Мне такое не по карману.

— Тебе не пришлось бы платить ему ни цента. Он очень хочет помочь тебе.

— Чушь!

— Но почему бы тебе просто не поговорить с ним?

— Бессмысленно, он все равно пропустит все, что я скажу, мимо ушей.

Она опять прижала к себе мою голову.

— Но я не пропущу.

— Послушай, со мной все в порядке. Я не нуждаюсь ни в чьей помощи. Ну не могу вспомнить — и не могу. Может, так и нужно, чтобы я ничего не помнил.

— Что ты имеешь в виду?

— Я нашел, что искал. И мне нужно было спрятать мою находку от них — от спелеологов, от спасателей, от всех этих экскурсантов. Мне надо было спрятать, причем абсолютно надежно.

— Спрятать что?

— Думаю, нет никакого смысла скрывать это от тебя. Ты единственный человек, которому я могу довериться. Я сумел вернуть его, Пенелопа, — я завладел кристаллом и... можешь доложить об этом доктору Сомервилю.

Она промолчала.

— Ты хоть понимаешь, что это означает?

Она по-прежнему ничего не ответила. Внезапно я почувствовал, что моя голова находится в пустоте. Я поднял глаза на Пенелопу. Она сидела тихо, подчеркнуто тихо, вскинув голову, как потревоженная птица, но глядя на меня сверху вниз.

— Рассказывай, — произнесла она наконец.

— Все, что я помню, — это мгновение, когда я там, в пещере, осознал, что мое предприятие оказалось успешным. Это когда они несли меня наверх на носилках. Я, должно быть, потерял сознание, потом очнулся где-то на полдороге, носилки были под чудовищным углом, я лежал вниз головой, и тогда, помню, подумал: «А он в безопасности?» Я тогда даже не знал, увидел я его или нет. И я был перебинтован и даже не мог протянуть руку проверить, тут он или нет. Но я что-то чувствовал, у меня на груди лежала какая-то тяжесть — в одном из больших нагрудных карманов комбинезона. Даже не можешь себе представить, что я тогда ощутил, какой восторг, какое торжество: я понял, что нашел его, что возвратил его.

Пенелопа тихо вздохнула и откинулась на подушки.

— А как он выглядит?

— В точности так, как я его описал на кассете. На свете нет ничего более прекрасного.

— А какой он формы?

— Шестигранный обелиск, все его узоры регулярно повторяются в трех измерениях. Он похож на безупречно обработанный алмаз, совершенно безукоризненный, он полон огня и...

— А он у тебя дома?

— Ты с ума сошла?

На мгновение мы оба умолкли. Затем Пенелопа сказала:

— Мартин, мне нужно тебе кое-что сообщить. Даже не знаю, как это получше сформулировать, — она потупилась, обняв обеими руками свои маленькие, с тугими сосками, груди. — Я верю тебе, я верю, что ты принес его из пещеры. Я всегда тебе верила — ты же знаешь. Но, к сожалению, в данном вопросе имеется и другое объяснение.

— О чем ты говоришь?

— Ты ведь помнишь люстру, висящую над лестницей в доме на Девяносто третьей улице? Только, пожалуйста, не сердись. Центральная подвеска исчезла. Доктор Сомервиль думает, что ее взял ты.

— Что? — Я расхохотался. — Ты, конечно, шутишь.

— Он не шутит. И он тебя не винит. Он говорит, что ты, должно быть, не осознавал, что делаешь.

— Он и впрямь считает меня сумасшедшим.

— Он просто хочет помочь тебе.

— Но подвеска даже не той формы... и потом я говорил тебе, что кристалл безупречен. Понимаешь? Подвески ведь всегда просверлены. В них такие маленькие отверстия, сквозь которые пропускают проволоку. Так их и скрепляют. А кристалл безупречен.

— Понимаю, — она взяла меня за руку. — Может быть, если ты покажешь ему кристалл, он тебе поверит. Если ты расскажешь ему, как все это произошло.

— Забудь об этом! — рявкнул я.

— Прошу тебя, Мартин.

— А почему тебе самой не рассказать ему обо всем? Тебе он поверит.

— Я убеждена, что тебе необходимо поговорить с ним.

— Я сказал: нет!

— Видишь ли, это не просто люстра. Она старинная, очень дорогая, это фамильная вещь. Она изготовлена из прекрасного старого уотерфордского хрусталя.

— Вот как? А мне показалось, что это самое настоящее дерьмо.

— Он требует вернуть это, Мартин.

— Требует вернуть — что? Я не понимаю, о чем ты говоришь. Я вырвал руку из ее пожатия. Пенелопа совсем поникла.

— Он, знаешь ли... Я просто боюсь того, что может произойти.

— Почему? Что он собирается предпринять? Напустить на меня полицию? Скажет, что один из его пациентов украл подвеску из какой-то вшивой люстры? Хватит об этом!

— Ты не понимаешь. Он чрезвычайно могущественный человек...

— Ну и что? Ты думаешь, ему нужна такого рода реклама? Кем бы он ни был, но дураком его не назовешь.

— Мартин, давай уедем. Вдвоем. И нынче же ночью. У меня есть деньги. Мы можем отправиться в Калифорнию, можем — в Мексику...

Я рассмеялся.

Она склонилась ко мне и страстно шепнула на ухо:

— Тогда уезжай один. Тебе опасно тут оставаться.

— Не говори глупостей! Как я могу уехать? У меня жена дома.

— Анна едва ли будет чересчур опечалена.

— Это не имеет никакого отношения... Ты прекрасно понимаешь, почему я не могу уехать, — меж тем у меня снова началась неконтролируемая эрекция. Я набросил на ноги одеяло, чтобы Пенелопа ничего не заметила.

— Я не понимаю. — Она покачала головой. — Давай-ка лучше оденемся, — сказал я. — Анна ждет меня к ужину.

Но я так и не смог сказать Пенелопе, что расстаюсь с ней: у меня не хватило духу.

<p>5</p>

Среда, 23 ноября


23.45. Наконец я нашел то, что так долго разыскивал. И где же? В самом углу мансарды, под стопкой старых номеров «Лайфа»! Это научная энциклопедия для юношества, которую я читал, когда мы жили на Филиппинах. На странице 251 в энциклопедии «Чудесный мир вокруг нас» значится:


«Кристалл — твердое, а иногда и жидкое вещество, атомы которого расположены в высшей степени упорядочение, примерно как каркас небоскреба. В отличие от него, стекло представляет собой хаос, в котором атомы и молекулы не имеют упорядоченной структуры... Большинство так называемых «хрустальных» люстр на самом деле изготовлены из стекла с высоким содержанием свинца».


Хочу вырезать это, наклеить на открытку и послать Сомервилю. Он лжет насчет отсутствующей подвески. Это заговор, затеянный для того, чтобы вновь заставить меня лечиться. Он не верит, что я завладел кристаллом, и знает, что я ничего не брал у него из дома. Он просто рассчитывает спровоцировать меня на какие-то угодные ему поступки. Почему он не хочет смириться с тем, что в его помощи больше не нуждаются?.. Потому что так оно и есть на самом деле: я не нуждаюсь в нем. Я освободился от тебя, Сомервиль, наконец-то я раз и навсегда от тебя освободился!

Может быть, Пенелопа права, может быть, нам стоит уехать вдвоем, пока он и впрямь чего-нибудь не предпринял.

Я решил провести эту ночь в мансарде. Анна к тому времени, как я вернулся, уже легла, и нет никакого смысла ее беспокоить.


2.10. Примерно полчаса назад я спустился в кухню приготовить себе сандвич и выпить стакан молока. Я не мог заснуть: лежал и думал о Пенелопе и о розе...

Поев и возвращая остатки еды в холодильник, я вдруг почувствовал непреодолимое желание броситься наверх и проверить, на месте ли кристалл, — просто посмотреть на него и почувствовать, как он холоден, надежен и тяжел в руке.

Я выключил сигнализацию на пульте под лестницей и вернулся в мансарду. А здесь сразу же подошел к сейфу, открыл его, взял кристалл, по-прежнему находящийся в кожаном мешке, и выбрался через купол на крышу. Стояла прекрасная, по-настоящему осенняя ночь, холодная и ясная. Глубокая, светящаяся синева неба была пронизана звездами. Вглядываясь в раскинувшийся передо мной пейзаж, я стоял и вдыхал ночную свежесть, затем достал кристалл и поднял его в ночи — точь-в-точь как поступил когда-то Магнус. И вновь я увидел, как он вбирает в себя свет звезд, отражая и преумножая их слабое свечение всеми своими гранями и призмами, пока они не слились в его глубине, в самой сердцевине, создав источник серебряного света невыразимой яркости. В первый раз за долгое время я, не думая ни о чем другом, всего лишь любовался его красотой.

Кристалл, пока я следил за ним, стал на ощупь вроде бы холоднее. Серебряное свечение разгоралось, достигнув в конце концов настолько нестерпимой интенсивности, что мне пришлось прикрыть глаза свободной рукой. И тогда я постиг, что в руке у меня сосредоточен сейчас свет всей Вселенной и что кристалл — это факел, поднятый мною над тьмой, грозящей в противном случае поглотить все живое.

И в это мгновение я осознал смысл своего избранничества. Я был возвращен на землю, чтобы стать носителем света точно так же, как древние Кендали — стражи Юдоли и хранители кристалла — были призваны и избраны давным-давно — задолго до той судьбоносной и роковой ночи, когда я предал это священное доверие. Я призван в час величайшей опасности, призван высоко держать пламя совести над миром, призван предотвратить властью, которую дарует кристалл, ядерную войну, грозящую уничтожить нашу планету.

Ощутив весь груз подобной ответственности, я понял, что стал отныне бесконечно одинок, но радость и гордость переполняли меня, потому что я был избран. Я, Мартин Грегори, был избран стать спасителем человечества.

Впервые в жизни я ясно осознал, как именно мне надлежит поступать... И я осознал, что любовь, представляющая собой всего лишь неизбывную жажду растворить быстротечность Вселенной, не означает ничего иного, кроме стремления остаться в полном одиночестве.

Стоя сейчас на крыше и держа пламя на башне горящим — темный полумесяц на фоне синевы небес, — я осознал, что вовсе не случайно мы с Анной поселились именно в этом доме и вовсе не случайно мне было дозволено вынести кристалл из пещеры Утраченной Надежды. Здесь, в Бедфорде, были как бы заново воссозданы условия для моего производства в ранг Кендаля — и власть моя, равно как и сфера воздействия кристалла, простираются теперь по всей земле.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>6</p>

Четверг, 24 ноября


22.30. Сегодня вечером, в полвосьмого, я спустился вниз принять ванну. Анна обычно принимает ее в семь, и я полагал, что она готовит ужин на кухне. Дверь в ванную была закрыта, хотя и не заперта. В последнее время мы, так сказать, научились не мешать друг другу. Так или иначе, не осознав, что она там находится, я вошел без стука.

Анна стояла у раковины и красилась. Когда наши глаза встретились в зеркале, она виновато улыбнулась и сказала:

— Всего лишь немного помады. Налить тебе ванну?

Через ее плечо я увидел шнур моей электробритвы, свисающий из-за дверцы шкафчика. Я обратил на это внимание, потому что, отпустив бороду, бритву там больше не держу.

— Я сам займусь этим, — сказал я, подходя к ней сзади. Она сделала шаг в сторону, чтобы пропустить меня к кранам. Анна была в своем длинном белом купальном халате, но еще не застегнула его, и, когда она отступила, он на мгновение распахнулся. Я мельком увидел ее гладкие розовые ноги, раскрасневшиеся после ванны, и пышный золотистый треугольник, который когда-то называл ее золотым руном. Может быть, потому что я уже давно не испытываю к ней никакого влечения или потому что я и впрямь постарался не смотреть, зрелище ее наготы оставило меня совершенно равнодушным. Но было нечто неприятное, почти жалкое в том, с какой поспешностью Анна попыталась прикрыться. Я испытал к ней сочувствие.

Видит Бог, я по-прежнему люблю ее. Только не в этом смысле. С этим покончено.

Анна сильно расстаралась с ужином. Она даже надела вечернее платье, как будто мы собирались праздновать какое-то торжественное событие. Но она нервничала и выпила заметно больше обычного, что привело ее в удивительно игривое настроение. Мне от этого стало очень неуютно. Когда я сказал ей, что мне надо подняться наверх поработать, она посмотрела на меня разочарованно и с лукавой улыбкой попросила меня не заставлять ее ждать.


23.15. Дует сильный ветер. Холодно. Я совершил обход, проверил сейф. Все спокойно. Но я не могу отделаться от ощущения, будто чего-то недостает.

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>7</p>

— У тебя руки холодные. Ты уверена, что не мерзнешь?

— Просто обними меня, Мартин.

— Включи-ка обогреватель.

— Обними меня. И не уходи из постели.

— Самая настоящая зима, — я сделал вид, будто ласкаю се, потрепал по загривку. — Послушай-ка, какой ветер.

— Когда такой ветер, мне всегда кажется, что вот-вот дерево рухнет на крышу дома.

Я обнял ее, и она повернулась ко мне лицом. Взяв ее за щеки, я нежно поцеловал ее в губы. От них пахло вином, которое она пила за ужином. Деваться мне было некуда и не хотелось заставлять ее проявлять инициативу самой. Но она не ответила на поцелуй. Я поцеловал ее еще раз, просунув язык ей в рот, но он наткнулся на частокол стиснутых зубов.

— В чем дело? — прошептал я.

— Ни в чем. Просто так долго этого не было.

— Давай-ка, малышка.

Она оперлась на локоть и посмотрела на меня, широко раскрыв глаза. Взгляд ее был пристален и испытующ.

— Ты по-прежнему любишь меня, Мартин?

— О Господи, что за вопрос! Ты сама знаешь, что да.

— Но что-то между нами произошло.

— Просто я в последнее время был как-то не в настроении, вот и все. Тебе станет лучше, если мы погасим свет?

— Может быть, тебе станет лучше, — с неожиданным лукавством ответила Анна. Сев в постели, она принялась стягивать с себя ночную рубашку. Я увидел, как ее груди, на мгновение задранные высоко вверх складками красной фланели, затем широко и бессильно опали. Не испытывая ни малейшего желания, я потянулся и погасил свет. Может быть, во тьме и впрямь окажется легче.

В окно ударила ветка, ее дрожь передалась оконному стеклу.

— Что это такое? — Анна испуганно приникла ко мне.

— Ничего. Ветер.

Она взяла мою руку и провела ею себе по груди. Я легонько забарабанил пальцами по соскам. Исполняя супружескую обязанность, я взял в рот сперва один сосок, затем другой и полизал их, добившись слабой, горьковатой на вкус эрекции. Анна начала тихонько вздыхать и, вновь найдя мою руку, провела ею себе по животу.

Сейчас я имитировал нетерпение, чтобы скрыть от нее отсутствие настоящего интереса. Я вставил ей в ухо язык и сильно скреб ее между ног.

— О Господи!

У нее перехватило дыхание. Ее колени разъехались, лоно рванулось ко мне навстречу.

Я почувствовал судорогу отвращения и отдернул руку.

— Что такое... Анна? — выдохнул я. — Анна, что ты сделала!

— Я тебя не понимаю.

— Там ничего нет!

— Не понимаю. Чего нет?

— Ты сбрила волосы!

— Мартин, прошу тебя, — прошептала она.

— Но это же... это же невозможно!

Я ведь видел их всего пару минут назад, когда она стягивала ночную рубашку. И в ванной перед ужином. Ее золотое руно! И тут я вспомнил о шнуре электробритвы, свисающем из аптечного шкафчика.

— Я зажгу свет.

— Нет, пожалуйста! Это пустяки. Тебе просто почудилось. Вот, смотри, — она взяла мою руку, вернула на прежнее место и крепко зажала между ног.

Я прикоснулся к ней. Она затрепетала под моими пальцами. У меня произошла эрекция.

Анна засмеялась, и этот смех мне показался совершенно незнакомым.

— Анна, погоди-ка.

Я попытался проникнуть в нее.

— Лежи смирно. Давай я сама...

Она перекинула через меня ногу, очутилась сверху и крепко зажала обе ноги своими. Затем, стоя на коленях надо мной, принялась легонько подпрыгивать, вереща и орошая слюной мою грудь. Войти в нее поначалу оказалось невероятно трудно.

Я скользнул пальцами в узкую щель между ее ягодицами и страстно усадил ее на себя. Анна по-поросячьи взвизгнула.

Внезапно устрашившись чего-то, я потянулся ощупать ее лицо, ее уши, углы ее губ, колючий ежик ее волос — только чтобы убедиться в том, что это моя Анна.

Она начала скачку, сначала медленную, едва заметную, поднимаясь и опускаясь надо мной во тьме.

Она нашла нужный ритм, он стал теперь постоянным, мы положили руки друг другу на плечи.

Но нечто ворочалось у меня в мозгу, вращалось и билось в такт хлопкам друг о друга наших шевелящихся тел.

Я почувствовал головокружение — тьма сгущалась, кружилась, вертелась на оси моего члена. Мы неслись теперь с единой, все нарастающей скоростью.

Затем я нечто расслышал — этот звук пробивался сквозь стены — лязг и щелканье металла о металл.

Этот звук доносился сверху. И тут же я вспомнил о сейфе, о кристалле — кто-то пытался проникнуть в мансарду с крыши!

— Послушай, — зашептал я. — Послушай, Анна! — Я обхватил ее за плечи и прижал к себе, не давая заговорить.

— А в чем дело?

— Шум! Ты слышишь?

— Нет, ничего не слышу.

— Но он такой громкий. Ты должна его слышать. И вроде бы он доносится с крыши. Слышишь этот скрежет? Вот!

— Ерунда, — она вернулась к прерванному занятию. — Не обращай внимания.

Но я не мог последовать ее настоянию. Все, кроме этого шума, потеряло малейший смысл. Анна попыталась закрыть мне рот своими губами. Ее мокрый язык заскребся возле моих ушей. Я перевернул ее и очутился сверху.

— Что ты делаешь? — простонала она.

Но я потерял к ней всякий интерес. И почувствовал, как поник в ее теле.

— Очень жаль, Анна, но ничего не получится. Мне надо идти.

— Идти куда?

Потянувшись к выключателю, я зажег свет. Мы посмотрели друг на друга, еще ослепленные после пребывания во тьме. Я начал выкарабкиваться из постели.

— Теперь я слышу, — прошептала она, прижавшись ко мне. — Это просто какая-нибудь ржавая петля. Или та дверь у портика. Ты же знаешь, ее всегда открывает ветром.

— Да, так оно и есть! Даже наверняка! — Мне хотелось говорить как можно увереннее: пугать ее было незачем. — Но нельзя же лежать тут и ночь напролет слушать этот скрип. От этого рехнуться можно. Я скоро вернусь.

— Не ходи, Мартин.

— Я скоро вернусь. Прямо сейчас, обещаю.

Я натянул джинсы и пуловер и прошел в ванную. Сейчас уже ничего не было слышно. Все в доме было тихо. Возможно, Анна не ошиблась и это действительно хлопала дверь. Хотя я был убежден в том, что шум доносился с крыши. Может, телеантенна? Но сперва и звуков-то никаких не доносилось, а только нечто сосущее у меня в мозгу. Я почувствовал, как полумесяц своими рогами ворочается во тьме.

Внезапно я понял, что это за шум, и поневоле расхохотался.


Не зажигая нигде света, я прошел в нижний холл и проверил контрольную панель сигнализации. Красная лампочка горела, что означало, что вся система функционирует. Любой взломщик, если он захочет проникнуть в дом с крыши или из какой угодно точки, потревожит сигнализацию, и зажгутся лампы над входом, и завоет сирена, которая, поднимет на ноги весь городок.

Но, разумеется, стопроцентной гарантии не дает никакая система.

У входа в мансарду я остановился и прислушался. Ветер утих. Шум с крыши тоже вроде бы стал потише, но это был тот же самый непрерывный скрежещущий звук, сопровождающийся тихим поскрипыванием вроде того, когда ведут мелом по грифельной доске. У меня застучали зубы.

Во тьме было не так-то просто найти нужный ключ. И все же я нашел его, отпер дверь и, стараясь двигаться как можно тише, прошел в мансарду.

Здесь все тоже было вроде бы в полном порядке. Я проверил сначала сейф, а потом полез на купол.

Поднявшись на самый верх лесенки, ведущей на крышу, я остановился у окна и вгляделся в ночную тьму. На небе не было ни луны, ни звезд. В дальнем конце мне удалось рассмотреть слабо поблескивающие рога флюгера. Он вращался на ветру, как радар, но сейчас уже почти беззвучно. Лязг прекратился. Возможно, его просто нужно смазать, хотя не исключено, что с ним и впрямь что-то не в порядке: то ли нарушена балансировка самого полумесяца или же вышло из строя расположенное под ним компасное приспособление.

Нечто заставляло флюгер дрожать, порой просто ходить ходуном и не позволяло стрелке оставаться зафиксированной строго по направлению ветра: она почему-то виляла. Необходимо с утра вызвать мастера, чтобы он его починил. А пока я могу только снять его с оси.

Потянувшись к окну, чтобы открыть его, я увидел возле задвижки магнитные контакты и вспомнил — как раз вовремя, — что сигнализация по-прежнему включена. Мне предстояло спуститься и отключить ее на контрольном табло.

Я полез по лесенке вниз.

Поскольку опасности вроде бы больше не было, я включил настольную лампу и, закатав ворот свитера, сел выкурить сигарету у стола, за которым обычно работал. Я взглянул на часы: без десяти двенадцать. Я решил подождать и посмотреть, что случится, когда опять разыграется ветер, — не исправится ли механизм флюгера сам по себе. Мне не больно-то хотелось лезть на крышу.

Я взял со стола связку ключей и принялся искать тот, которым отключается сигнализация. Связка была тяжеленькой — ключей у меня нынче набралось как у привратника. Номерков или чего-нибудь в этом роде ни на одном из них не было, но с виду я различал их все, а большинство — и на ощупь, поэтому я так удивился, что среди них завелся «новичок».

Не понимаю, как я не обращал на него внимания раньше. Это был, собственно говоря, не ключ, а тонкий серебряный амулет в форме сердечка. Я сразу же узнал его: он был из браслета, который я купил Анне в аэропорту Кеннеди.

Пенелопа, должно быть, добавила его к связке вчера у миссис Ломбарди, когда я заснул. Но с какой стати? С какой стати она вынула амулет из браслета, который я подарил ей, — если я его ей действительно подарил, — и прикрепила к моему брелоку? Что это — шутка? Или знак внимания? Сентиментальной особой ее не назовешь.

Я раздавил окурок в пепельнице и начал снимать амулет с брелока.

Там была такая крошечная застежка, которую мне пришлось открыть ногтем. Когда сердечко распалось на два маленьких серебряных полумесяца, из внутреннего отверстия в нем на стол выкатилась какая-то таблетка или, вернее, катышек, издававший неприятный растительный запах. Я растер его пальцами и среди семян, лепестков и Бог знает чего еще обнаружил три клубочка черных волос.

<p>8</p>

ДОСЬЕ: Мартин Грегори

ДАТА: 24 ноября

КАССЕТА: Г/М64

ТЕМА: Разговор по телефону с Анной Грегори

Время звонка 23.47


АННА: Можно попросить доктора Сомервиля?

П.Т.: К сожалению, нет. Не угодно ли вам оставить ему сообщение?

АННА: Мне надо поговорить с ним. Крайне срочно.

П.Т.: Я ассистентка доктора Сомервиля. Может быть, я смогу вам помочь?

АННА: Я понимаю, что сейчас поздно, но он позволил мне звонить в любое время.

П.Т.: Не угодно ли вам представиться?

АННА: Миссис Грегори. Анна Грегори.

П.Т.: Вы лечитесь у доктора Сомервиля?

АННА: Нет, мой муж лечится... лечился... Пожалуйста! Это очень срочно.

П.Т.: Если вы подождете у телефона, я попытаюсь для вас что-нибудь сделать.

АННА: Пожалуйста, поскорее!

П.Т.: Миссис Грегори? Сейчас соединяю.

P.M.С.: Это вы, Анна?

АННА: Доктор Сомервиль? Какое счастье!

P.M.С.: Что-нибудь случилось?

АННА: Не знаю. Речь идет о Мартине. Мне за него страшно. Вы сказали, что надо связаться с вами, как только он...

P.M.С.: Вам надо прийти в себя, Анна. Я с трудом понимаю то, что вы говорите. Откуда вы звоните?

АННА: Из дома. Но у меня нет времени. Он сию минуту вернется.

P.M.С.: А в какой вы комнате?

АННА: В спальне.

Р.М.С.: А где Мартин?

АННА: Пошел в мансарду. Ему послышался какой-то шум на крыше. И это подействовало ему на нервы. Я сделала вид, будто тоже слышу, только чтобы не раздражать его еще сильнее. Он весь вечер вел себя крайне странно. А я, доктор Сомервиль, ровным счетом ничего не слышала.

P.M.С.: А какого рода шум? Он сказал вам?

АННА: Такой скрежещущий, скребущий звук. Я хочу сказать, все это его фантазия, но он, кажется... О Господи!

Р.М.С.: Слушайте меня внимательно, Анна. Я прошу вас сегодня вечером покинуть дом и отправиться в Нью-Йорк.

АННА: Но как вы не понимаете! Даже если бы я решила уйти, я бы не смогла. Сигнализация включена. Все ключи у Мартина. Стоит мне открыть окно или дверь, завоет сирена.

Р.М.С.: А не можете ли вы придумать какой-нибудь предлог? Сказать, что вам хочется прокатиться или еще что-нибудь?

АННА: Он мне не поверит.

Р.М.С.: Тогда отправляйтесь к соседям. Не думайте о сигнализации. Просто выйдите из дома.

АННА: Но у него ключи от гаража. И от машины тоже. Ближайшие соседи живут за милю от нас... Мне пора заканчивать.

Р.М.С.: Погодите-ка минутку.

АННА: Я слышу, он уже на лестнице. Он возвращается. Мне надо заканчивать. Прощайте.

Р.М.С.: Погодите-ка, Анна. Позвольте мне переговорить с ним.

АННА: С Мартином? Он не захочет с вами разговаривать.

Р.М.С.: Скажите ему, что это я ему позвонил. Что у меня важное дело.

АННА: Это не поможет. Пожалуйста...

Р.М.С.: Делайте, как я сказал.

АННА: Не вешайте трубку, доктор Сомервиль, он сейчас войдет... Мартин, это тебя!

МАРТИН: Я слушаю.

Р.М.С.: Понимаю, что это немного необычно, Мартин, и прошу прощения за столь поздний звонок.

МАРТИН: Доктор Сомервиль? Мне не о чем с вами разговаривать!

Р.М.С.: Однако прошу вас не вешать трубку.

МАРТИН: Что вам от меня нужно?

Р.М.С.: Сейчас узнаете. У меня для вас хорошие новости. Думаю, они способны внести перелом в наш случай. Сегодня вечером я еще раз прослушивал записи и понял кое-что в самом конце регрессии, связанной с Магмелем...

МАРТИН: Наш случай? С какой стати! Полагаю, я достаточно недвусмысленно объявил вам о том, что отказываюсь от лечения.

Р.М.С.: Убежден, что вам будет весьма полезно послушать то, что я собираюсь вам сказать.

МАРТИН: Я все это уже не раз слышал. Вы не можете сказать ничего, что мне хотелось бы услышать.

Р.М.С.: Просто выслушайте меня, Мартин. Просто выслушайте. Попытайтесь расслабиться.

МАРТИН: Ничего не желаю слушать. Оставьте меня в покое.

<p>9</p>

Голоса, донесшиеся до меня, когда я спускался по лестнице, — они мне не почудились. Они звучали и в самом деле. Но потом я понял, что слышу только один голос — собственной жены. С предельной осторожностью я открыл дверь спальни. Анна сидела на краю кровати и разговаривала по телефону. Она посмотрела на меня с волнением и с опаской прижала трубку к груди.

— Это тебя.

Она протянула мне трубку, зажав рукой микрофон.

— А кто это?

— Доктор Сомервиль.

— Чего ради! Что ему от меня нужно? Я не желаю разговаривать с ним.

— Мартин, пожалуйста. Он говорит, что это очень важно. Я заметил, что у нее дрожит рука.

— Это он тебе так сказал? — Вопреки всему, мне было интересно узнать, что ему нужно. — Что ж, ладно.

Взяв у нее трубку, я сел на кровать. При этом я обнял Анну за плечи и крепко прижал к себе.

— Ну, — произнес я, — в чем дело?

Какое-то время мы поговорили, затем я услышал сдавленный шум, означавший, что телефонная трубка перешла из одной руки в другую. Я тут же вскочил с кровати и, схватив телефон, уволок его подальше от Анны на всю длину шнура.

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — зашептала Пенелопа. — Даже когда она вся затрепетала, а ты проник в нее сзади, ты думал только о нас с тобой. Верно?

— Не понимаю, о чем вы говорите, — громко произнес я.

— Все ты прекрасно понимаешь. И не вздумай увиливать, — Пенелопа рассмеялась. — Мне хочется сказать тебе, как я рада тому, что вы с Анной опять нашли друг друга. Ты не поверишь мне, Мартин, но во всем, что произошло между вами сегодня ночью, виновата я, и только я.

— Не собираюсь это слушать!

— Ты ведь нашел амулет, верно? Когда ты открывал его, мне почудилось, что ты открываешь меня, прикасаешься ко мне... Трахни ее как следует, Мартин. На этот раз без осечки. Трахни ее ради меня. Ради нас...

— Кажется, я недвусмысленно объявил, что прекращаю лечение, — я почувствовал, что мой голос дрожит. — Я больше не являюсь вашим пациентом. У вас нет никакого права докучать мне впредь...

Опять в трубке послышался какой-то щелчок, как будто связь вот-вот должна была прерваться, а затем до меня вновь донесся голос Сомервиля:

— Почему бы вам просто не выслушать меня, Мартин... Попробуйте расслабиться. Сосредоточьтесь на звуке моего голоса... Ради Анны, Мартин, ради нее... Она ведь сущее дитя, о ней нужно заботиться. Нам обоим... Сосредоточьтесь на звуке моего голоса... Мой голос — единственное, что сейчас важно... Вы начинаете чувствовать себя спокойным и расслабленным...

Внезапно телефон вырвался у меня из рук и грохнулся оземь. Выругавшись, я наклонился поднять его и положил трубку на рычаг. Затем перенес аппарат на прежнее место — на ночной столик. Я застыл в неподвижности, чувствуя сильнейшее головокружение.

— Милый, — Анна подошла ко мне сзади и, обняв за пояс, прижалась ко мне. — Милый, прости. Надо было сказать ему, что ты спишь. Или вышел. Или еще что-нибудь.

— Я не слышал звонка.

Я обернулся и посмотрел ей в глаза. Анна потупилась.

— Я буквально сразу же взяла трубку. Я так удивилась, что телефон вдруг зазвонил, я испугалась.

— Анна, — я взял ее за подбородок и притянул ее лицо вплотную к своему. — Скажи мне, ты с ним разговаривала в первый раз после своего возвращения? Ты ведь с ним не встречалась, верно?

Она покачала головой.

— Этот человек внушает мне ужас.

— Мне тоже, — я улыбнулся и легонько поцеловал ее в губы. — Я люблю тебя, Анна. Ты ведь знаешь об этом?

— И я тебя.

— А все остальное не имеет никакого значения.

У нее на глаза набежали слезы.

— В чем дело, солнышко? Почему ты плачешь? Не плачь!

— Я счастлива, — она прижалась ко мне, и я почувствовал, что она слегка дрожит. — Я счастлива, вот и все.


Ветер снаружи меж тем совершенно затих. Ночь стала мирной. С крыши не доносилось больше ни шороха. Все было исполнено тишиной и покоем. Золотое руно грело и ласкало мне руку. Все выглядело так, словно на самом деле ровным счетом ничего не произошло: я не слышал только что голоса Пенелопы по телефону, не находил амулета в связке ключей... Чудовищные образы, появления которых я боялся, стоит мне только закрыть глаза, так и не пришли.

Лежа рядом с Анной во тьме, я воображал, что мы с нею дети, мирно уснувшие друг у друга в объятиях. Мы даже любовью не стали заниматься. Это сейчас представлялось лишним. Время для страсти миновало.

— О чем ты сейчас думаешь?

— О нас с тобой, — ответил я. — Воображаю, что мы дети. Оставшиеся вдвоем. Одни-одинешеньки. Больше никого не осталось.

— Но ведь мы не были знакомы, когда были детьми?

— Может, не были, а может, и были. Откуда нам знать? Любящие друг друга всегда находят какой-то способ соединиться, и необязательно в этой жизни.

— А с каких пор ты начал... Мы были очень влюблены друг в друга? — Она прижалась ко мне теснее.

— Может быть, были. А может, нас связывало нечто другое. Скажем, родственные узы.

— Это было бы тоже прекрасно. Мне бы хотелось в такое поверить. Так утешительно было бы думать, что на самом деле никого не дано потерять.

— Ты была когда-то моей сестрой.

— Вот как?

— Ты была младше меня. Года так на четыре. Но мы очень любили друг друга.

— А когда ты сказал, что мы остались одни-одинешеньки...

— Не считая твоих собак.

— Моих собак?

— Все остальные умерли.

— Ох, Мартин, — она опять заплакала, уткнувшись головой мне в плечо. Я чувствовал, как по нему текут ее слезы.

Я попытался утешить ее, обнял, начал баюкать, как малое дитя, пока она наконец, отплакавшись, не уснула.

Долгое время я лежал рядом с нею, уставясь в потолок и совершенно ни о чем не думая. Помню, я поглядел на часы — на них было 2.39. Вскоре после этого я, очевидно, задремал.

Я проснулся, запомнив сон. Мне снилось, что я плыву или лечу в пространстве, в какой-то бесконечной иссиня-черной тьме. И только где-то вдали передо мной постоянно маячит лучик света. Я попытался нагнать его, устремляясь вперед по океану небытия. И по мере моего приближения свет становился все ярче, а источник его — как будто мощнее. Он был невероятно ярок — с ослепительно белым центром и синеватым свечением вокруг него, но он не обжигал мне глаз. Неудержимо стремясь навстречу ему, я почувствовал, что он излучает тепло и некую воспринимающую и всепоглощающую любовь, которая окружала и обволакивала меня, пока я не слился с нею, не стал ее частью и не утратил малейшего представления обо всем, кроме того, что я стал единственным избранником этого блаженства, единственным обитателем царства совершенной чистоты, пребывание в котором возможно только в геометрически безупречном образе кристалла.

Проснувшись, я почувствовал себя так, словно умер во сне, а сейчас возвращаюсь к жизни вопреки собственной воле.

Я проснулся с мерзким вкусом во рту, а затем извлек нечто из-под языка. Это был катышек волос.

Я вновь взглянул на часы: 3.10.

В комнате было сейчас холодно и сыро. И в то же время воздух казался спертым. Мне трудно было дышать.

Выбравшись из объятий Анны и ухитрившись ее при этом не разбудить, я сел в постели и попробовал продышаться. На третьем или четвертом глубоком вздохе у меня начала кружиться голова. Что-то у меня в горле затикало, забился сильный и явно не на месте пульс. Затем я ощутил первый приступ тошноты.

Надеясь, что тошнота пройдет, я продолжал глубоко дышать, причем старался задерживать дыхание, но вскоре сообразил, что это не приведет ни к чему хорошему. Теперь я убедился в том, что меня вот-вот вырвет. Я встал и в темноте поплелся в ванную. Здесь, в ванной, пульс у меня в горле внезапно защелкал, как зашкаливающий счетчик Гейгера. У меня заломило в груди, чудовищно заломило — как будто кто-то распорол ее и старается рукой вырвать мои легкие. Я сел на пол и подтянул колени к подбородку. Я не мог вздохнуть.

«Я сейчас задохнусь и умру, — подумал я. — Точь-в-точь, как Зак Скальф».

Должно быть, я закричал или заплакал, потому что проснулась Анна. Я услышал, как она окликает меня по имени. Ей было неизвестно, где я нахожусь.

Зажегся свет.

— Мартин! О Господи, что с тобой?

Она подбежала и опустилась на колени рядом со мной. В глазах у нее были волнение и тревога.

Но сейчас худшее уже было позади, и я оказался в состоянии нормально дышать, хотя меня по-прежнему подташнивало.

— Ничего страшного, — ее реакция напугала меня. — Должно быть, что-нибудь съел.

Пока Анна помогала мне, я видел, как она встревожена и как ей меня жаль. Она сняла с кресла мой пуловер и накинула его мне на плечи. Она даже хотела остаться в ванной, но я не позволил.

— Возвращайся в постель. Со мной все в порядке.

Я заперся в ванной и на мгновение прислонился к двери. Я закрыл глаза, и волны тошноты вновь нахлынули на меня. Я наклонился над унитазом, сунул палец в рот. Меня начало трясти, все сильнее и сильнее, я раскашлялся, мне было очень больно, но рвота не наступала. Как будто у меня в горле не открывался какой-то шлюз.

Затем я, должно быть, потерял сознание.

Очнувшись, я обнаружил, что смотрю в воронку, в которой плещется ярко-синяя вода. Я не чувствовал себя больным. Напротив, ощущал какое-то облегчение, напоминавшее легкую контузию: все тело было разбитым и голова болела. Я подошел к раковине, пустил воду и попытался промыть лицо.

В зеркале я увидел свое отражение — бледное призрачное лицо в крупных каплях пота. Под левым ухом у меня висела красная нитка. Она была с ночной рубашки Анны. Но, когда я снимал ее, она расплылась кровью у меня под пальцами.

Должно быть, это царапина. Выходит, я порезался.

Помывшись, я вытер лицо и руки полотенцем. На нем остались красные следы. Снова кровь. Я осмотрел себя в зеркале, но так и не сумел понять, откуда она льется.

Я услышал, как у меня за спиной тихо поворачивают дверную ручку. Решив, что это Анна пришла из спальни посмотреть, как у меня идут дела, я бросил взгляд через плечо и увидел, что ее белый халат висит на внутренней стороне двери. Дверь, однако же, не открылась.

Затем я услышал еще кое-что — тихий ноющий звук, который не смог идентифицировать. Казалось, он доносится снизу, из кухни, — наверное, Анна спустилась попить или еще за чем-нибудь. Но всего лишь за мгновение перед этим я слышал, как она ходит по спальне. У нее не было времени на то, чтобы спуститься по лестнице.

Из глубины моего живота пахло смертельным холодом. Кроме нас с Анной в доме еще кто-то был! Я подумал, не окликнуть ли ее, но пугать ее мне не хотелось. Я застегнул ворот пуловера и накинул на голову капюшон. Затем через другую дверь вышел на лестницу.

На самом ее верху я остановился во тьме и прислушался. Мне показалось, будто я слышу шаги и глухой царапающий звук, как будто что-то тяжелое волокли по покрытому линолеумом кухонному полу.

Я включил свет, и эти звуки сразу же замерли.


Посередине коридора я еще раз остановился и прислушался. Теперь я держал в руке железную клюшку для гольфа, прихваченную из стойки для зонтиков. Передо мной, плавно покачиваясь на петлях, висела открывающаяся внутрь дверь, которая вела на кухню. Судорога пробежала у меня между лопатками. Из-за двери, однако же, не доносилось ни звука. Единственное, что я сейчас слышал, был шум дождя, барабанящего по крыше.

Открыв дверь плечом, я ворвался на кухню и сразу же потянулся к выключателю.

Лампа дневного света на потолке зажглась, заливая всю кухню холодным люминесцентным светом. Помещение было пусто. Все, казалось, было в полном порядке, все на своем месте, все как всегда, — все, за исключением темной лужи, подтекшей у задней двери. Туда попадал дождь.

Задняя дверь стояла раскрытой настежь.

Озадаченный, я подошел и закрыл ее, потом сразу же запер на ключ. На двери и на замке не было никаких следов взлома. Так что же, это ветер распахнул ее? Но если бы Анна забыла запереть ее вечером, я бы наверняка заметил это во время обхода.

И почему не сработала сигнализация?

Я почувствовал, что наступил на что-то холодное и мокрое, и посмотрел вниз. Мои босые ноги оставляли влажные следы на полу. Никаких других следов не было. Кто бы ни проник сюда снаружи, он сделал это еще до того, как начался дождь.

И тут я внезапно понял, что же на самом деле произошло. Задняя дверь оказалась открытой вовсе не потому, что кто-то проник через нее в дом, а потому, что кто-то вышел и даже не позаботился ее закрыть. И, судя по всему, это была Анна.

Должно быть, пока я находился в ванной, она взяла у меня с пояса ключи, отключила сигнализацию и выскользнула из дому. Но почему? Чего ради понадобилось ей выходить из дома в такую ночь, да еще не сказав мне ни слова? Пройтись под дождем? Подышать свежим воздухом? Совершенно исключено!

Сообразив, что слишком далеко она уйти не успела, я вернулся в холл, поставил клюшку на место и отправился проверить контрольную систему сигнализации, чтобы убедиться, что она выключена.

Она и впрямь оказалась выключенной: маленькая красная лампочка не горела. Сигнализацию вырубили ключом, который затем из панели извлекли. Когда я потянулся открыть крышку панели, мои пальцы прикоснулись к металлу, произошла яркая вспышка, и дом мгновенно погрузился в полную тьму.

<p>10</p>

ДОСЬЕ:Мартин Грегори

ДАТА: 25 ноября

КАССЕТА: Г/М65

ТEMA: Телефонный разговор с Анной Грегори

Звонок в 3.28


АННА: Доктор Сомервиль, это вы? Вы меня слышите?

Р.М.С.: Да, я вас слышу. У вас все в порядке?

АННА: Слава Богу, да. Но вы должны помочь мне, доктор Сомервиль. Пожалуйста! Не то случится нечто страшное. Я уверена. Он опять ушел, и... и я не знаю, что мне делать.

Р.М.С.: Постарайтесь держать себя в руках, Анна. Расскажите мне, что случилось.

АННА: Мне нельзя рассказывать вам. Он убьет меня, если узнает, что я рассказала.

Р.М.С.: Вы правильно сделали, что позвонили мне. Я несколько раз пытался связаться с вами, но у вас, должно быть, была снята трубка.

АННА: Вот как? Я не заметила.

Р.М.С.: Когда я разговаривал с Мартином, он был в менее возбужденном состоянии, чем я ожидал. Что, потом стало хуже?

АННА: У него случился какой-то припадок. Минут десять назад. Я нашла его на полу, в жутких корчах. Он сказал, что что-то не то съел, но такое совершенно исключено. Он еле-еле добрался до ванной.

P.M.С.: А почему вы не ушли из дома, раз вам предоставилась такая возможность?

АННА: Потому что не могла! Ему стало так плохо. А потом все стихло. И забеспокоилась я, только когда он не вернулся.

Р.М.С.: А сейчас он по-прежнему в ванной?

АННА: Нет, внизу. Я постучалась, но никто не ответил. Тогда я вошла. Дверь не была заперта. Он просто вышел с другой стороны... Доктор Сомервиль, он оставил мне послание!

Р.М.С.: Что вы имеете в виду, говоря «с другой стороны»?

АННА: Аптечка была открыта. Закрывая ее, я увидела себя в зеркале. И послание было написано у меня на лбу.

Р.М.С.: Что было написано? Что он такое написал?

АННА: Написано было красным. Он использовал мою помаду. Ту, которой запрещает мне краситься. О Господи, это так страшно!

Р.М.С.: Скажите же мне, что он написал?

АННА: «Из юдоли скорби»! То же, что тогда на белой коробке. Только на этот раз адресовано мне. Понимаете?

P.M.С.: Слушайте внимательно и сделайте все в точности так, как я вам скажу. Немедленно заприте обе двери.

АННА: Я уже заперла.

Р.М.С.: Отлично. Ни при каких обстоятельствах не пускайте Мартина в спальню. Какие бы доводы он ни привел. Даже если начнет умолять вас. Вам это понятно?

АННА: Понятно.

Р.М.С.: Быстро оденьтесь. У вас, возможно, осталось мало времени. Откройте окно спальни и спускайтесь наружу. Вы ведь такое уже однажды делали?

АННА: При свете дня.

P.M.С.: От этого сработает сигнализация, но тем лучше. Кто-нибудь услышит и приедет поинтересоваться, в чем дело.

АННА: Мне придется слишком долго спускаться.

P.M.С.: У вас нет выбора.

АННА: Ладно, но... О Господи, только что погас свет!

Р.М.С.: Вы уверены? Попробуйте выключатель.

АННА: Я пробую... Все в точности так, как он и обещал. Ом сознательно выключил свет. Я слышу, как он там внизу ходит. О Господи, нет... Прекратилось. Шум прекратился. Он говорил, что это случится. Но что это будет не более чем игрой. Пожалуйста, не позволяйте ему делать этого. Помогите мне! Нет... Мартин!

P.M.С.: Анна, вы меня слышите? Анна, алло! Алло!.. Вы меня слышите? Алло, алло...

<p>11</p>

Должно быть, она спутала проводки. Одному Богу известно, как ей это удалось. Конечно, нет ничего проще, чем отключить сигнализацию. Но ведь Анна не понимает в технике. Я выругал ее сквозь зубы за то, что она ввязывается в дела, в которых ни хрена не соображает. Если ей приспичило выйти, достаточно было меня об этом попросить! Я открыл дверцу комода и полез на верхнюю полку за карманным фонарем, который держал там на случай срочной необходимости. На положенном месте его не было, но все же я его достаточно быстро разыскал. Светя себе фонарем, я нашел коробку с электросвечами и предохранителями.

Выйдя из чулана в холл, я услышал сдавленный плач. Это была Анна. Но звук доносился не снаружи. Она находилась наверху, в спальне.

— Помогите мне... Нет... Мартин!

Кто-то туда к ней проник. В ужасе я оглянулся по сторонам, ища клюшку. Но тут, только что вспомнив о том, что я поставил ее на место, в стойку для зонтиков, я вновь услышал голос Анны. И вдруг осознал, что там с ней никого не было: она разговаривала по телефону.

Я осветил фонарем столик в холле. Параллельный аппарат был здесь, полузаваленный всякой рухлядью. Я отшвырнул ее в сторону и взял трубку.

— Алло, алло... Доктор Сомервиль! — Телефон у нас устроен так, что теперь нам было слышно друг друга, но никак не кого-то третьего. — О Господи, ничего не слышно... Нет, пожалуйста... Доктор Сомервиль, ничего не слышно. Он перерезал провод...

— Это я, Анна, — вмешался я в ее монолог. — С тобой все и порядке? Только не волнуйся, малышка. Я сейчас поднимусь. У нас короткое замыкание.

Я услышал, как она издала отчаянный вопль, а затем бросила трубку.

Я помчался по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки.

— Анна! Ты здесь? С тобой все в порядке? — Дверь в спальню была заперта. — Поговори со мной, Анна.

Я крутил и дергал ручку, я принялся молотить кулаками по двери, но Анна ничего не отвечала. Я перебежал через лестничную площадку и рванул дверь в ванную. Она тоже была заперта. Я вернулся и посветил фонарем в щель под дверью в спальню. Я принялся водить лучом туда и сюда.

— Анна, что происходит? — Сейчас мне было слышно, как она тихо и жалобно плачет. — Почему ты заперлась? Все в порядке, малышка, не о чем беспокоиться. Ну, короткое замыкание — подумаешь, великое дело! Послушай, впусти-ка меня.

Я вновь схватился за дверную ручку. Затем услышал, как Анна вплотную подошла к двери с противоположной стороны. Низким, каркающим, едва узнаваемым голосом она прошептала:

— Держись подальше.

— Не глупи, малышка, открой дверь. Тут холодно!

— Убирайся, Мартин, или я вызову... Я ведь знаю, что ты затеял. Ты просишь меня открыть дверь, чтобы зарезать меня. Точь-в-точь как ты зарезал собак. Ты хочешь зарезать меня и положить меня в коробку! Теперь меня!

— Малышка, приди в себя! Ты сама не понимаешь, что ты сейчас говоришь. Ты связалась с этим мудаком Сомервилем, и он внушил тебе всю эту психологическую херню, которую он вечно несет.

— Дело не в этом, Мартин. Я ведь сама видела.

— Ты сама видела? Что же ты видела? О чем ты говоришь?

— Я видела, что ты написал на зеркале!.Ее голос перешел в чудовищный крик.

— Но я ничего не писал на зеркале! У тебя просто истерика. А теперь, пожалуйста, успокойся и открой дверь. Будь умницей. Я тебя не обижу. Анна, я люблю тебя.

— Убирайся... не приставай ко мне!

Она отошла от двери. Мгновение спустя я услышал, как она рухнула на постель и истерически зарыдала.

— Я никуда отсюда не уйду, пока ты не образумишься и не позволишь мне войти.

Я выключил фонарь и положил его в карман. Он звякнул, ударившись о что-то металлическое. Ключи!.. Ключи-то по-прежнему были у меня! Их тяжесть, их груз стали мне настолько привычны, что до этой секунды я и не вспоминал о них. А сейчас понял, что прикрепил их к поясу, как только спустился из мансарды, а значит, все это время они находились у меня.

А значит, это не Анна отключила сигнализацию.

Я медленно поднялся на ноги, охваченный теперь уже чувством чудовищной неуверенности. В горле у меня пересохло. И опять забился этот чертов пульс. Из спальни не доносилось ни звука. Анна больше не плакала. Снаружи все еще шел дождь, но он явно уже затихал. Меня начало трясти... Это был тот же самый запах, холодный дьявольский запах, разливавшийся по воздуху и буквально душащий. Густой и грязный. Я почувствовал себя стиснутым, запертым, как будто очутился в пещере и со всех сторон на меня навалилась скала. Во мне заворочался ужас. Я огляделся по сторонам в поисках выхода. Во взвившейся вихрем тьме тени, казалось, скопились и столпились в каждом углу — тени, в любое мгновение способные принять вполне конкретные очертания.

Я выхватил из кармана фонарь, но в спешке и волнении ухитрился уронить его. Нагнувшись за ним и шаря по полу, я нагнулся на холодные влажные следы: что-то здесь было пролито или разбрызгано. Я нашел фонарь, осветил ковер под ногами и увидел цепочки темных следов у обеих дверей в спальню. Я посмотрел, откуда они идут, и обнаружил их на верхней площадке лестницы и в коридоре, ведущем к мансарде.

Внезапно из спальни донесся страшный грохот.

— Что такое? У тебя все в порядке? — После короткой паузы до меня донесся звук тяжелого предмета, перемещаемого но полу. — Ради Бога, Анна, что там происходит?

Мне показалось, что она сдвинула тяжелое бюро и пытается приставить его к двери.

— Ты совсем с ума сошла, Анна! — закричал я. — Стоит мне только захотеть, и я пройду к тебе через ванную. А теперь не валяй дурака и открой дверь!

Она не ответила. Но шум движущихся предметов прекратился, и мне стало слышно, как тяжело она дышит.

— Малышка, пожалуйста! Впусти меня.

Молчание не прервалось. Затем я услышал ее голос, доносившийся издалека — из самой глубины спальни, — но ясный и отчетливый:

— Спаси и помилуй меня, Господи...

— Анна, прекрати!

— Спаси и помилуй...

— Прекрати, Анна!

— Не убоись ни мрака ночного, ни стрелы, трепещущей днем, ни чумы, блуждающей во тьме полуночной, ни смерти, встающей в свете полуденном...

Я заорал на нее из-за запертой двери:

— Анна! Немедленно перестань молоть эту ерунду! Немедленно!

В ответ раздался грохот куда более оглушительный, чем в первый раз. Он сотряс пол у меня под ногами и разнесся по всему дому, отозвавшись стуком дверей и скрипом окон. Только на этот раз загрохотало не в спальне.

Сердце у меня бешено застучало. Я помчался по лестнице, светя фонарем во все стороны. Но ничего не увидел.

Я остановился, вцепившись в лестничные перила.

До меня донесся пронзительный режущий звук, сопровождающийся звоном стекла. Я не понимал, откуда он доносится. Затем глухой и равномерный стук из мансарды.

Шум окружал меня теперь со всех сторон. В моей голове грохотало эхо, отовсюду — с крыши, из-под половиц, из стен — грохотало, гремело, взвизгивало, словно весь дом должен был сию минуту обрушиться.

— И не будет содеяно тебе никакого зла, и болезнь обойдет твой дом стороной. Ибо сила ангелов Его над тобой и поможет тебе во всем.

Голос Анны, тихий и спокойный, звучал теперь где-то поблизости.

Серия оглушительных взрывов потрясла дом. Со стены над лестницей сорвались и рухнули на ступени картины. Тяжелая китайская ваза слетела со столика у входа в спальню, миновала всю лестничную площадку и, упав наземь, разбилась на мелкие куски.

Я услышал, как с места стронулась мебель, как полетели посуда, банки, бутылки, как с треском оружейной пальбы лопнули электролампы, столовое серебро загремело на кухне. Я скорчился у перил, зажав уши обеими руками, а гром и грохот все нарастали.

Затем внезапно, словно по мановению волшебной палочки, все разом затихло.

В ушах у меня по-прежнему звенело. Я ждал, что грохот возобновится с минуты на минуту, но ничего не происходило. В доме вновь воцарились тишина и покой. Я слышал только собственное дыхание и стук смятенного сердца.

Анна закончила свою адскую молитву.

Моя рука дрожала, когда, зажав в ней карманный фонарь, я прошел по коридору и начал медленно подниматься в мансарду. Каждый шаг давался мне с великим трудом, и в то же время ничто не могло бы отвлечь меня от моего жуткого маршрута — я понимал, что у меня нет выбора. Стены и потолок были покрыты какой-то влагой, поблескивающей в желтом луче раскачивающегося фонаря. Дверь в мансарду была распахнута настежь, хотя я и оставил ее запертой. Чудовищно пахло росой. Перед тем как войти, я остановился и стер пот, заливающий мне глаза.


Славу Богу, я не слишком опоздал. Лампа все еще горела, хотя свет ее лихорадочно дрожал. Дождь лился сквозь купол, заливая мой стол. Должно быть, одно из верхних окон было открыто... Я принялся водить лучом по полу, вглядываясь в мечущиеся тени, то и дело оглядываясь через плечо, в любое мгновение ожидая увидеть сам не знаю что.

Насколько мне удалось выяснить, ничто здесь не было потревожено. Горящее пламя означало, что кристалл в безопасности. Но не время было доверяться таким приметам: необходимо удостовериться своими глазами. Я встал на колени у сейфа. Фонарь я зажал зубами: мне надо было прочитать числа на табло и нужны были обе руки, чтобы открыть тяжелую дверцу. Да, слава Богу, он на месте — лежит в глубине верхней полки. Я достал кристалл и, вынув из кожаного мешка, поднес к свету. С ним все было в порядке. Я спрятал его, быстро закрыл дверцу, набрал комбинацию и запер сейф.

Теперь пора было отдышаться. Сидя на корточках, я положил фонарь на пол и вытер лицо рукавом куртки. Затем, стиснув обеими руками шею и глубоко дыша, попытался восстановить дыхание. В процессе этого я краем глаза заметил что-то, торчащее из бака. Что-то, что не должно было там находиться... Не понимаю, как я мог не заметить его раньше, он поблескивал в луче фонаря — большой двурогий железный полумесяц, еще влажный после дождя.

Значит, я все-таки снял его.

Выходит, проверив флюгер ранее этой же ночью, я не оставил его на месте и не вернулся в постель, а сошел вниз, выключил сигнализацию, а потом вернулся сюда. Именно так я и собирался поступить, только потом раздумал — или мне показалось, что раздумал...

Я вспомнил, как сидел за столом и курил сигарету. Тогда я и обнаружил серебряный амулет в связке ключей. Помню, как я расстегнул его. Но если все так и есть, то где же сейчас этот амулет? И его отвратительное содержимое? Не у меня в связке, не в мусорной корзинке, не на полу — должно быть, все это мне пригрезилось. И разговор с Пенелопой по телефону. Пригрезился тоже. Мираж. Вроде того, как я решил, что Анна сбрила свое золотое руно...

И во всем этом виноват Сомервиль. Это он ухитрился так затрахать мне мозги.

Когда я сейчас спущусь по лестнице, я найду дверь в спальню открытой, а Анну мирно спящей в постели, свернувшись в клубок, — так, словно ровным счетом ничего не случилось.

Я поднялся на ноги и медленно подошел к баку.

Серп флюгера, оказалось, доставал мне до подбородка. Когда стоишь с ним рядом, он куда больше, чем кажется снизу. Слегка пригнувшись, я взвалил его себе на плечо и поднял, держа древко под компасом. Хотя он и сделан из чистого железа, он оказался не слишком тяжелым. Он так хорошо сбалансирован, что нести его нетрудно. Мне не составило труда спустить его по лестнице.

Запах росы наполнил мне ноздри.

Видит Бог, я действительно люблю ее.

Я уже собирался снести флюгер вниз, когда до меня донесся вопль, — вопль настолько истошный, что он не мог оказаться моей фантазией.


За те несколько секунд, что я спускался на второй этаж, вопль не умолк. Не умолк он и когда я замолотил кулаками в дверь спальни, окликая Анну по имени. Она продолжала вопить. Этот звук буквально раздирал меня на части. Я был не в силах его вынести. Что они с ней делали? Но дверь и в самом деле была заперта, по крайней мере это мне не почудилось. Да и стены коридора на самом деле были влажны, ковер в самом деле был в пятнах и в осколках стекла и фарфора.

Я обнаружил, что молюсь, чтобы поспеть вовремя.

Я просунул острый конец флюгера в щель между дверью и дверной коробкой и потянул на себя рукоять, как рычаг. Дверь треснула, стаей взметнулись щепки, и я услышал, что вопль замер у нее в горле.

Я толкнул дверь. Она не поддавалась, упершись во что-то тяжелое, но я навалился на нее всем телом, отжал и протиснулся в спальню.

Все вслед за этим произошло настолько быстро, что я не могу с точностью определить, что именно бросилось мне в глаза в первое мгновение, а что я вспомнил и сложил одно с другим уже потом. Я припоминаю опрокинутый платяной шкаф, вывалившаяся из которого одежда грудой валялась на полу, занавески, раздувшиеся парусами возле разбитых окон, матрас, наполовину сдернутый с кровати, кресло, придвинутое к двери, ведущей в ванную, — следы жалких попыток Анны не впустить меня или убежать самой. Она зажгла несколько восковых свечей на ночном столике, и поэтому в комнате сильно пахло церковью.

Сперва я ее не увидел. Я решил, что она, должно быть, спряталась в оконной нише. Я сразу же кинулся к окнам, но услышал тихий прерывистый плач у себя за спиной. Я резко развернулся, занеся над головой флюгер.

В глубокой тени возле вернувшейся в прежнее положение двери я увидел Анну, сидящей на корточках на полу. Полуголая, она забилась в угол, вобрав голову в тощие плечи. Над ней возвышался крупный мужчина в одежде с капюшоном — одежде, покрытой красной сочащейся жидкостью. Он занес над головой чудовищное кривое оружие, похожее на огромных размеров турецкую саблю. Обернувшись к нему, я, как в замедленном кадре, увидел, что шея у незнакомца взбугрилась мышцами, пока сам он, вложив всю силу в удар, опускал свое смертоносное оружие на голову Анне. В ее глазах, устремленных ко мне, я заметил отблески ужаса и отчаянную мольбу.

Я поспешил обрушить флюгер на голову чужака. Анна закричала. Помню, что не сводил с нее в это мгновение взгляда. Но стоило мне замахнуться, фигура с ятаганом исчезла. К собственному ужасу, я обнаружил, что, кроме нас с Анной, здесь никого нет. Но было слишком поздно для того, чтобы предотвратить удар. В какую-то долю секунды я, ощущая собственную беспомощность, понял, что убиваю ее. Я закрыл глаза. В последнее мгновение я отчаянно закричал, чтобы не слышать самого удара.

Ужас содеянного отозвался резкой болью у меня в руках. Я не мог определить, попал я в нее или нет. Долгое время я не осмеливался посмотреть в ее сторону.

Когда я наконец открыл глаза, Анна исчезла. Сперва я подумал, что не просто убил ее, но и уничтожил тело. Но потом услышал, как она спускается по лестнице. Должно быть, ей удалось отпрянуть, удалось отползти от моего удара. Железный полумесяц врезался в стену примерно в том месте, где только что находилась ее голова. Он застрял там накрепко.

Я услышал, как хлопнула входная дверь.

Я сел на край кровати. Меня затрясло. Я снял с себя куртку и пижамные брюки. Они промокли насквозь. Затем я завернулся в одеяло и стал ждать, пока не кончится ночь.

<p>12</p>

ДВЕНАДЦАТЫЙ СЕАНС


25 ноября

Перерыв после предыдущего сеанса — пять недель


ПРЕАМБУЛА


Час назад — я диктую эти строки непосредственно после встречи с пациентом — мне позвонил доктор Хейворт и сообщил, что жена пациента находится в полной безопасности у него в кабинете. Он осмотрел ее, дал слабое успокоительное и отправил в сопровождении собственной жены в их квартиру в Грамерси-парк.

Анна сама звонила мне около четырех часов утра, вскоре после того как пациент попытался убить ее, из дома их соседей. Она сообщила мне, что с ней ничего не случилось. Конечно, ее голос по телефону звучал очень расстроено, но она достаточно владела собой, чтобы объяснить мне, что произошло. В ходе нашего разговора после долгих колебаний она в конце концов согласилась с тем, чтобы ее мужу была оказана медицинская помощь того рода, в которой он нуждается.


а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ОЖИДАНИЯ


Крайне неопределенны. Пациент появился на пороге моего дома сегодня в 7.30 без малейшего предупреждения. События нынешней ночи давали возможность предположить, что нам с ним придется еще поработать, но его появление по собственной инициативе оказалось для меня сюрпризом. Я ожидал напряженных взаимоотношений, психопатического поведения, не исключал и попыток насильственных действий со стороны пациента.


б) АТМОСФЕРА


Атмосфера странным образом напоминала царившую в нашу первую встречу: формальная, трезвая, с сугубыми предосторожностями, по крайней мере поначалу. Пациент выглядел усталым и, понятно, испытывал серьезный стресс, но контролировал себя достаточно уверенно. Внешне он выглядел весьма необычно. Аккуратно одетый, в темном «выходном» костюме, в белой рубашке и галстуке, но, судя по всему, подо все это была поддета другая, довольно мешковатая одежда. Он это никак не объяснял, я, в свою очередь, не могу предложить какой-нибудь разумной интерпретации.

В ходе собеседования манера его поведения, поначалу выдержанная и разумная, становилась все более резкой и даже враждебной. На протяжении всей встречи он избегал смотреть мне в глаза и не раз демонстративно закрывал уши руками, показывая, что не желает слушать то, что я ему говорю. Он даже обвинил меня в попытке загипнотизировать его вопреки его воле. Терпимость к контраргументам весьма незначительна. Столкнувшись с возражениями или контрдоводами, пациент принимался кричать, перебивал меня и грозил прервать разговор. Некоторые признаки параноидального поведения проскальзывали во внешнем облике: постоянная неконтролируемая дрожь, поглядывание через плечо, частые подходы к двери, с тем чтобы убедиться, что она заперта (после того как он с самого начала настоял на этом), неизменное и бессмысленное жевание, проявление мании преследования. На исходе часа впал в рассеянность и некоммуникабельность. Он на грани подлинного безумия.


в) ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ И ТЕРАПЕВТИЧЕСКОЕ ВМЕШАТЕЛЬСТВО


Делая вид, будто мне ничего не известно о том, что произошло прошлой ночью, я осведомился у пациента о причине его визита. Он начал с того, что в последнее время испытывал волнение и тревогу, а затем сердито объявил мне, что не желает, чтобы я контактировал с его женой у него за спиной, потому что она, как он выразился, чрезвычайно впечатлительна. Позже он сознался в том, что пришел ко мне, потому что ему кажется, что жизнь Анны находится под угрозой. Некие неведомые силы предприняли нынешней ночью психическую атаку на его дом в попытке, прибегнув к помощи его жены, завладеть кристаллом. Когда я попросил его подробнее объяснить, что конкретно он имеет в виду, пациент поднялся с места, подошел к окну и отвернулся от меня.

После долгой паузы он поведал мне темную и сбивчивую историю своего «духовного превращения», базирующуюся на буквальной интерпретации мифа о Магмеле. Пациент верит и то, что завладел кристаллом во имя высокой цели. Он избран «стражем Вселенной», священным долгом которого является «поддержание огня» во имя спасения человечества от самоуничтожения в последние десятилетия нашего века, с тем чтобы мир не погрузился снова, и на этот раз, может быть, навсегда, в Темные Века.

После этого знаменательного повествования, в ходе которого он неоднократно именовал себя Кендалем, пациент начал проявлять признаки рассеянности и беспокойства. Он отправился проверить, заперта ли дверь, затем неожиданно повернулся ко мне и закричал:

— Вы ведь убеждены, что я все это выдумываю, верно? Что я взял свой кристалл из вашей дешевой стеклянной люстры на лестнице? Вы думаете, что я сумасшедший! Вы с самого начала думали, что я сумасшедший. Отрицая это, вы лгали мне — лгали и лгали!

Несмотря на крайнюю напряженность на данной стадии разговора, я решил именно сейчас предъявить пациенту филиппинский материал и ознакомить его с магнитофонной записью его признания (раздел третий) в том, что, как я теперь полностью убежден, было не воображаемым, а реальным убийством. Существовала опасность окончательного срыва, но шанс того, что произойдет благоприятный перелом катарсического свойства, представлялся мне, как минимум, пятидесятипроцентным. Прежде чем проиграть кассету, я объяснил пациенту, как и почему произвел из нее изъятие цензурного свойства и как купировал в постгипнотическом состоянии его память, поскольку на том этапе мне представлялось, что он не готов к тому, чтобы осмыслить всю полноту информации. Он никак не комментировал мои пояснения.

Запись он прослушал молча, сидел при этом спиной ко мне, чтобы я не видел, как именно он реагирует на услышанное. Затем покачал головой и довольно мирно сказал:

— Я не убивал Мисси. Да и чего ради стал бы я ее убивать? Она была моей подружкой, моей единственной подружкой, я любил ее. Сама мысль о том, что я мог причинить ей какой-то вред, представляется абсурдной. То есть я, разумеется, понимаю ваши резоны. Но нет, за этим ничего не кроется. Это всего лишь игра воображения. И, кроме того, Мисси жива — я ведь вам говорил: она вышла замуж и переехала в Лондон. Более того, я могу доказать это.

Это была смелая и искусная оборона, хладнокровно и продуманно выстроенная пациентом, который, казалось, проявил даже известную терпимость, чтобы не сказать снисходительность, к моей «ошибочной интерпретации». Но когда и в ответ на это я не пожелал переменить свое мнение и не встал на его позицию, поведение его переменилось, став агрессивным и оскорбительным. Он обвинил меня в том, что мне хочется верить в то, что он убийца.

Тут я и ввел в разговор проблему мотива. При этом я не упомянул, что уже в нескольких случаях во время сеансов регрессии возвращал его в один и тот же возраст (разумеется, не давая ему об этом узнать), и поступал я так в надежде выяснить нечто новое о взаимоотношениях с Мисси, и каждый раз его подсознание блокировало мои расспросы... Однако же я подчеркнул важность в процессе лечения, не говоря уж о его результатах, разблокировки травмированной памяти пациента, равно как и выяснения мотивов убийства.

Пациент развязал галстук, расстегнул ворот рубашки (из-под нее показалось нечто вроде куртки) и начал усиленно раскачиваться в кресле. Затем он внезапно встал и, дрожа от ярости и размахивая руками, закричал, что все это не имеет ровным счетом никакого значения и что я никогда не найду мотив убийства хотя бы потому, что он ее вовсе не убивал. Заботясь о том, чтобы не противоречить ему сейчас, я заявил, что единственным способом пролить свет на всю эту историю теперь, когда она известна ему в полном объеме, было бы возвращение к этому инциденту под гипнозом для того, чтобы выяснить, что же на самом деле тогда произошло.

На мгновение мне показалось, что пациент вот-вот на меня набросится. Но вместо этого он просто забастовал. Он зажал уши руками и категорически отказался говорить со мной по той причине, что я являюсь «злодеем и манипулятором», пытающимся подчинить себе его сознание.


г) ИНТЕРПРЕТАЦИЯ


Несмотря на отчаянное сопротивление пациента, я решил перейти в наступление и изложить ему некоторые аспекты того, как я понимаю его дело. Во-первых, я попытался внушить ему, что «подавленное подсознанием преступление», которое, как я с самого начала знал, лежало в основе чувства вины и враждебности, испытываемых им по отношению к жене, представляет собой не очередное мелодраматическое воплощение из его мифического прошлого, а действительно имевшее место травматическое происшествие из поры его детства.

Я начал объяснять пациенту, что сильно сексуализированное поведение в пубертатном возрасте имеет тенденцию становиться патологическим, как правило, в результате каких-либо физических изъянов, но что в его случае раннее половое пробуждение имеет своей причиной скорей необычные внешние обстоятельства, а именно пребывание в течение долгого времени наедине с сексуально уже созревшей туземной девушкой в тропическом раю. Латентный период с восьми до десятилетнего возраста, отбрасываемый Фрейдом как асексуальный, в высшей степени знаменателен для психологического развития, потому что именно в эти годы мы впервые заводим дружеские связи и равным образом впервые люди, не входящие в тесный круг семьи, начинают играть в нашей жизни большую роль, причем еще когда мы пребываем в полном неведении относительно всех неопределенностей любовного чувства. Я высказал предположение, согласно которому мотив если не убийства, то желания убить Мисси может быть найден в определенном разочаровании в ней, в боязни утраты или измены и т. п.

Пациент по-прежнему зажимал уши руками. И не подавал и виду, что он меня слушает. Тем не менее я продолжал. В первый раз подвергнувшись регрессии, пациент сообщил, что в девятилетнем возрасте он совершил убийство, но не позволил мне узнать почему. В ходе последовавших за этим сеансов гипноза он упорно сопротивлялся всем моим попыткам разблокировать его подсознание. Однако же, отвечая на вызов, каким, по сути дела, является воздействие гипноза, он создал несколько причудливых фантазий, собственно говоря, целую систему веры или мировоззрения, включающую в себя элементы мифа, истории и реального мира, стремясь, разумеется, вовсе не отыскать талисман типа Святого Грааля — вся история с «кристаллом» имеет ярко выраженный характер трансцендентного символа, — а соткать более или менее приемлемую историю, которая объяснила бы, а возможно, и свела на нет убийство им девочки. Данной цели ему удалось достичь, выйдя на историю Магмеля, в которой он препоручил Мисси роль своей возлюбленной младшей сестры, которую ему приходится вопреки собственной воле уничтожить. В результате его ошибки, однако ошибки по неведению, она смертельно заболела и испытывала такие муки, что он просто вынужден был, прибегнув к «кинжалу милосердия», нанести ей последний удар, трактуемый как акт любви.

Теперь уже пациент начал к моим словам прислушиваться. Я продолжал рассказ, объяснив ему, что примерно к тому времени, когда он обратился ко мне за помощью, ему удалось перенести и «изгнать» бремя своей неизреченной вины, сфокусировав ее на убийстве собак. Хотя он в то время и не понимал, почему убил их, поиски мотива в конце концов привели его к эпизоду с собаками в самом конце истории Магмеля. И это объяснение настолько устроило его на подсознательном уровне, что и во всю историю он поверил в буквальном смысле. Ему удалось отвлечь собственное внимание от подлинного мотива, заключавшегося в желании убить жену.

Поэтому и история Магмеля, представлявшая собой скрытую метафору его внутренней жизни, хранящуюся в подсознании на протяжении довольно долгого времени (отсюдасны, видения, галлюцинации), выйдя на свет, стала для него откровением и единственной «истиной». Но истинный конфликт, так и не разрешенный, продолжал исподволь мучитьего.

Его подсознательной целью стало убийство Анны — он считалсебя обязанным совершить это по той же, вне всякого сомнения, причине, по которой он убил Мисси. Когда он в концеконцов решился на это, в своем сознании, в какой-то части его, он доигрывал или переигрывал последний эпизод истории Магмеля, которую он инсценировал деталями, позаимствованными из его собственного повседневного быта: его вилла соответствовала при этом дому Кендаля, ее купол — башне; в этот же ряд входят мансарда, флюгер (колокол в виде полумесяца) и т. д. Все выглядит так, как будто Магмель нарочно создан для этой цели. Миф и реальность в конце концов слились воедино. И вот произошла «атака» на дом. Ему не оставалось ничего другого, кроме как убить Анну — вывести ее «из юдоли скорбей».

Но почему?

В этот момент пациент поднялся с места.


д) ВЫВОДЫ


В состоянии крайнего волнения пациент несколько раз повторил, что не предпринимал никаких попыток убить жену. Осведомился, где она сейчас находится, сказал, что ему «необходимо с ней объясниться». Я предупредил его о том, что содеянное ночью подпадает под статью уголовного кодекса, и предложил подписать согласие на помещение в психиатрическую клинику. Тут он опять раскричался. Он заявил, что докажет, что Мисси жива, и что это будет означать, что он невиновен и совершенно здоров. Так называемое доказательство он, по его словам, хранит в Бедфорде. Он предложил немедленно отправиться за ним и привезти его мне. Поскольку никакой возможности задержать его вопреки его воле у меня не было, я согласился на это, добавив, что он заодно может возвратить и подвеску люстры, висящей в холле. Мы договорились на час дня.


е) ДОПОЛНЕНИЕ


Жена пациента прибудет в одиннадцать с разрешением на помещение его в психиатрическую лечебницу. Доктор Хейворт, как лечащий врач, поставил на этом разрешении вторую подпись.

<p>13</p>

Пятница, 25 ноября


11.25. Я пишу это в поезде, идущем в Нью-Йорк. Пишу просто для того, чтобы не бросать дневник. Совершенно неизвестно, когда у меня появится время для очередной записи. Моя единственная защита в процессе, который выстраивает против меня Сомервиль — как представляется теперь, с самого начала, — заключается в этих заметках... И в письме, разумеется. Письмо — основной аргумент защиты.

Было бы проще послать ему по почте, но я не в силах отказаться от удовольствия понаблюдать за выражением его лица, когда он будет читать письмо. Карточный домик его анализа рухнет, и он поймет, что я одержал победу. И тогда я извлеку из портфеля — из потрепанного портфеля, с которым я езжу в этом поезде уже восемь унылых лет, — кристалл, как ослепительно сверкающий меч, молниеносный меч, которым я сражу всех своих супостатов...

Письмо, датированное 21 мая 1964 года, написано моей матерью. Это одно из ее нечастых, но обстоятельных посланий из Гольфстрим-Кей. Довольно трудно было разыскать его в таком бардаке, который представляет собой мой архив, но в конце концов это удалось. Поскольку всякое может случиться со мной, прежде чем я смогу снять с него ксерокопию, я переношу в дневник имеющий решающее значение пассаж:


«Вчера мы совершенно неожиданно получили письмо от Цу-лай. Ты ведь помнишь Цу-лай? Она была нашей стряпухой в Маниле, когда мы жили на краю света. Она осведомляется, не можем ли мы помочь ей. Она, видишь ли, надумала перебраться в Америку, со всем семейством! Ты ведь знаешь, что там был кое-кто и помимо Мисси. Мы с твоим отцом были бы рады помочь чем можем, но дело представляется довольно трудным. Цу-лай пишет также, что Мисси в прошлом году поехала в Лондон и устроилась служанкой „в семью добрых католиков“, но через пару месяцев влюбилась в какого-то сумасбродного молодого ирландца. Кажется, родственника хозяев. Так или иначе, они поженились! Что ж, это нисколько меня не удивляет. Мисси всегда была очаровательной девочкой, умненькой и прехорошенькой, конечно на свой лад. И вот она превосходно устроилась, не правда ли?»


Сегодня утром, когда я уезжал в город, было еще темно. Домой я вернулся примерно в десять и отправился погулять в тайной надежде на то, что все происшедшее ночью окажется дурным сном. В саду было так тихо, даже птицы не пели. Но когда я открыл дверь, я застал картину полного разрушения, поразившую меня так, как будто я увидел ее впервые.

При дневном свете это выглядело еще ужаснее. В доме все было разгромлено, буквально разнесено на куски. Повсюду вода, обломки древесины, обрывки линолеума, еда, одежда, битое стекло. На каждом шагу вся эта дрянь трещала у меня под ногами. Мне вспомнилось, как Принт Бегли бродил по разбомбленному Пальменхофу. Затем я представил себе, что Анна лежит где-то наверху в луже крови... Ведь могло случиться и такое.

Сквозь разбитую дверь спальни я увидел флюгер, врезавшийся своей секирой в ворс ковра. Я попробовал в точности вспомнить случившееся ночью, но детали от меня ускользают.

Телефон работал, свет — нет. Я позвонил Хейворту и попросил к телефону Анну.

— Она спит, дружище, — ответил он своим фальшивым, как бы дружеским голосом. — Почему бы вам не перезвонить попозже? Я знаю, что она хочет поговорить с вами.

Что ж, может быть, я перезвоню с Центрального вокзала.

Я еще не решил, что предпринять после встречи с Сомервилем. Абсолютно ясно, что домой я возвратиться не могу, но крайней мере пока не объяснюсь с Анной. Машину я оставил для нее в гараже, ключи положил в бардачок — она знает, где их найти. Если бы мне только удалось устроить совместный разговор с ней и с Сомервилем! Я хочу, чтобы она стала свидетельницей, — свидетельницей его унижения и позора, свидетельницей того, как на свет Божий выплывает то, что он самый настоящий шарлатан. Что бы он ни успел наговорить ей, настраивая против меня, когда он прочтет письмо, ему придется взять свои слова обратно. Тогда, может быть, онаосознает, что сумасшедший во всей этой истории не я, а кто-тодругой.

Однажды я поведаю ей всю эту историю. Я разложу перед нейвсе доказательства: кристалл, кассеты, Библию Принта Бегли, даже этот дневник; я не хочу ничего скрывать от нее. Кто-товерно подметил, что для того чтобы сказать правду, нужныдвое: тот, кто говорит, и тот, кто слушает. Мне нужен кто-тоспособный меня выслушать, кто-то, кому я могу довериться.

Анна.

...Кто-то только что сел на сиденье прямо напротив меня. Я абсолютно уверен, что это он. Это все, что мне нужно. Если не буду поднимать головы, он меня, может быть, не узнает и мне удастся скрыться, прежде чем... Нет, слишком поздно. Он увидел меня. Он уже затевает разговор со мной... О Господи!

(Из дневника Мартина Грегори)

<p>14</p>

Р.М. СОМЕРВИЛЬ,

доктор медицины, психиатр

15-Ист 93 улица

Нью-Йорк, 10028


ЗАПИСКА


Пятница, 12.15


Пенелопа!


На случай, если мне придется уйти до вашего возвращения и мы не сможем обсудить ситуацию. Сертификат заполнен и готов к отправке в Океанский санаторий. Все документы, включая прошение за подписью миссис Грегори, — на вашем рабочем столе. Сейчас они с доктором Хейвортом вернулись к нему в Грамерси-парк, но оба пребывают в пределах досягаемости на случай каких-либо затруднений.

Санитарную машину я вызвал на 12.30. Прошу вас проследить, чтобы они не забыли: парковаться у главного входа нельзя. Вызывая эту службу, я подчеркнул необходимость действовать с предельной деликатностью, и диспетчер пообещал мне прислать двух лучших сотрудников. Пусть они до прихода Грегори побудут в курительной. Он появится в час. А если раньше, то препроводите его прямо в мой кабинет. Как только я выйду к нему, пригласите санитаров к себе в кабинет. Когда они мне понадобятся, я дам два звонка.

NB: Пациент, скорее всего, будет послушен.

<p>15</p>

— Мы с вами где-то встречались? — Мужчина в сером в полоску костюме подался вперед и похлопал меня по колену свернутой газетой. — Эй, послушайте!

Волей-неволей я поднял голову и посмотрел на него.

— Ну конечно же! Я так и знал, что это вы, — на его обрюзгшем красноватом лице появилась радостная ухмылка. — Вас уже кто-нибудь узнавал в таком маскараде? Ха-ха-ха! Я имею в виду бороду. Как поживаете?

— Разве мы с вами знакомы? — холодно возразил я.

— Шутите? Мы с вами ездим этим поездом уже Бог знает сколько лет! А куда вы в последнее время запропастились?

— Ах да! Извините. Теперь вспомнил, — я заставил себя улыбнуться.

— Представляете, какое совпадение! Я как раз сегодня вспоминал о вас в разговоре с женой.

— Я был в отъезде. В отпуске.

— Она сказала: Гарри, возьми-ка эту штуку с собой. Может, этот тип, прошу прощения, тоже теперь ездит позже. И оказалась права! Недаром она почитает себя ясновидящей.

— Не понимаю, о чем вы.

Мужчина поставил портфель между коленями, открыл и принялся рыться в нем.

— Вспомните-ка: мы с вами однажды поспели на 4.48. Буквально в последнюю минуту. Это было в пятницу, пару месяцев назад. У вас еще было с собой столько свертков.

— У моей жены был день рождения, — поспешил вставить я.

— Выходит, вы умеете отмечать такие праздники как следует. А вот один подарок вы не донесли! Оставили его на сиденье, — широко улыбаясь, он достал плоскую коробку, завернутую в синюю оберточную бумагу, и протянул мне.

— Благодарю, но...

Я не узнал этот сверток. Выглядел он так, будто внутри книга.

— Я вернулся из вагона-ресторана, вы сошли в Бедфорде, а эту штуку оставили. Бежать за вами было слишком поздно, но я подумал: какого черта, мы же ездим вместе по понедельникам, вот я вам ее и верну.

— Сердечно благодарю.

— Извините, но я, знаете ли, открыл ее. Примерно через неделю. Вас все не было, и я подумал: «Проверю-ка лучше — вдруг там имя или адрес». Интересная, скажу я вам, эта книжонка. Не скажу, чтобы я был силен во французском, однако... — Он ухмыльнулся и заговорщицки посмотрел на меня. — Не волнуйтесь. Я не показывал ее всем и каждому. Так вы говорите — это подарок вашей жене?

— Да.

Я кивнул, отчаянно пытаясь придумать способ положить конец этому разговору и отвязаться от попутчика.

— Картинка в начале книги — это ведь вы, верно? — он весело расхохотался. — Посмотрел телефонную книгу, но не нашел там никакого Сомервиля.

— Сомервиля?

— Фамилия с внутренней стороны обложки.

Я разорвал сверток. Это была та же самая книга — более дешевое издание, в матерчатом переплете, но те же самые «Ритуалы Вадуа» с порнографическими иллюстрациями, которые я разглядывал когда-то в библиотеке Сомервиля. Экслибрис, изображающий бородатого старца, читающего, усевшись в тени дуба, и имя Рональда М. Сомервиля.

— Где вы ее раздобыли?

— О чем вы? — Улыбка моментально исчезла с его пунцового добродушного лица. — Послушайте, старина, полегче на поворотах. Я только что объяснил вам. Вы забыли ее в поезде. Послушайте, вы нормально себя чувствуете?

— Не оставлял я ее в этом долбаном поезде!

— Но она лежала на вашем сиденье! Ваш сосед сказал мне, что вы ее забыли. Тот мужик, который помог вам вынести все эти свертки из вагона.

Меня затрясло. Никто не помогал мне на выходе из вагона.

— Какие еще свертки? И как мужик выглядел?

— Да Господи, сейчас и не вспомнить. Сколько воды утекло. Мужик не сказать чтобы молодой. Хорошо одетый. В синем пиджаке... И с ним еще была девушка. Верно. Такая темноволосая, недурненькая, молодая. Годилась ему в дочери. А может, и дочь. Они помогли вам вынести этот самый большой сверток...

— Погодите-ка! Это было после того, как поезд остановился?

— Нет, мы только подъезжали. Я стоял в самом конце вагона. Я тогда, не стану спорить, пропустил пару стакашков, но прекрасно помню, что к тому моменту, когда поезд остановился, вы были уже у выхода со всеми вашими свертками. Я прошел по проходу и увидел, что вас уже нет. Ваша жена поджидала вас на платформе с двумя желтыми лабрадорами. Я узнал ее, потому что встречал и раньше.

— Не лабрадоры, а золотистые ретриверы. А что этот мужчина сказал вам? Почему он отдал книгу именно вам?

— Откуда мне знать? Передал ее мне, когда я проходил, и сказал, что вы ее забыли. А я сказал: «Ладно, непременно отдам, прямо в понедельник и отдам».

— А еще что-нибудь он сказал? Ну хоть что-нибудь?

— Больше ничего.

— Что ж, благодарю за любезность. Я убрал книгу к себе в портфель.

— Пустяки, — попутчик улыбнулся. Затем, вытаращив глаза, наклонился ко мне: — Послушайте, если вас интересуют такие книги, я могу вас познакомить с одним приятелем...

— Вы не понимаете, в чем тут дело. Это чистое недоразумение. Извините, я сейчас вернусь.

Я встал и устремился в проход, торопясь избавиться от него. Но подобный поворот совершенно не входил в его планы.

— Послушайте, мне показалось, что вы знакомы с этими людьми. То, как вы трое себя вели.

— Никогда в жизни их не видел. Он озадаченно посмотрел на меня.

— А разве не они передали вам самый большой сверток? Когда мы с вами столкнулись на вокзале, у вас его определенно не было.

— Что? — я остановился и посмотрел на него сверху вниз. — Вы в этом уверены?

— На все сто! Дружище, у вас, боюсь, не все дома. Вы нипочем бы не управились со всем вашим скарбом, да еще с таким свертком в придачу!

— Вы правы, — спокойно ответил я. — Должно быть, у меня просто вылетело из головы. Еще раз благодарю вас за книгу. Еще увидимся.

— Не берите в голову!

Он расхохотался. Он все еще смеялся, когда я вышел из вагона.


Я прошел по вагонам по ходу поезда и отыскал свободное место. Скрючившись так, чтобы меня нельзя было увидеть сзади — на случай, если моему попутчику вздумается отправиться на поиски, — я начал обдумывать только что услышанное. Новость была ошеломляющая, ее последствия — непредсказуемы. Единственное, что сразу же пришло мне в голову, — и Сомервиль, и Пенелопа, а это наверняка были они, являлись частью всего этого заговора, всей этой истории с самого начала. Они участвовали в ней раньше, чем я осознал, что она началась.

Должно быть, он с первой встречи загипнотизировал меня, а затем стер воспоминания о ней из моей памяти. Этим можно объяснить постоянное ощущение, что я его откуда-то уже знаю, хотя и не могу вспомнить, откуда. Этим же объясняется и то, что я чуть ли не забываю начисто, как он выглядит, стоит расстаться хоть на час.

Но тогда каким образом Сомервиль вторгся в мою жизнь? И другой вопрос: зачем? Ясно одно: это никак не связано с характеристикой, выданной ему Хейвортом: блестящий психиатр, с которым он познакомился на конференции врачей, практикующих гипноз, в Чикаго. Все это как-то подстроено. Все вокруг меня подстроено.

Если именно Сомервиль подсунул мне белую коробку, в которую я уложил тела собак, — а я ведь так и не могу вспомнить, откуда она взялась, — тогда почти наверняка он же и внушил мне мысль убить их. Это кажется невероятным, но, как только я свыкся с мыслью, что не несу никакой ответственности за их смерть, тут же встало на свое место и все остальное. Браслет с медальоном, купленный мной для Анны в аэропорту, фигура человека в синем пиджаке, виды Нюрнберга в Публичной библиотеке... Они хотели, чтобы я думал, что я параноик. Вот почему за мной следили или, вернее, меня вели. Я ничего не выдумал. Им понадобилось убедить меня в том, что я сошел с ума, в том, что я нуждаюсь в помощи — в их помощи, с тем чтобы любой мой поступок, любой мой шаг погружал меня все глубже и глубже в эту трясину.

Когда я в последний раз возвратился из Кентукки, у Сомервиля хватило сообразительности не оказывать на меня давления, не настаивать на встречах с ним и на возобновлении лечения. Он предоставил это занятие другим: Пенелопе, Хейворту, даже Анне. Он подсказал Пенелопе способ весьма деликатно внушить мне, что моя находка похищена из его дома, что она представляет собой недостающую подвеску из его чертовой уотерфордской люстры. Я чуть было не клюнул на эту удочку, чуть было не поверил.

Прошлой ночью они предприняли новую попытку завладеть кристаллом. Им понадобилось, чтобы я убил Анну. Не знаю, как именно им удалось мне это внушить, да и неважно как, потому что, слава Богу, покушение оказалось безуспешным. Но тогда они заставили меня отправиться к Сомервилю.

А он сплел для меня очередную паутину своих измышлений, назвал меня убийцей, пригрозил отправить в тюремную психлечебницу. Он понимал, что мне придется раз и навсегда разоблачить его ложь, но на этот раз потребуется принести ему то, чем он и хочет завладеть, — неопровержимое доказательство.

История повторилась. Сейчас мне стало ясно полное значение того, что должно было произойти. В конце концов создалась в точности такая же ситуация, какая привела к гибели Магмеля. Точно так же, как Магнус, не осознавая, что он делает, отдал талисман старцу в пещере, я сейчас собирался передать его Сомервилю по собственной доброй воле.

Поезд зарычал на выходе из туннеля и помчался в южном направлении уже по городу. Мы ехали в сторону 125-й улицы, последней остановки перед Центральным вокзалом, и по обеим сторонам дороги мелькали трущобы и убогие многоэтажки Гарлема. А что, если меня поджидают на перроне? Решение необходимо принять именно сейчас: уклониться ли от встречи или дать поймать себя в ловушку, уже осознавая, что это ловушка, чтобы посмотреть, что из этого выйдет?

А ведь столько еще остается загадочного. Кто такой Сомервиль? Кто такая Пенелопа? Как они меня нашли? Пересекались ли наши дороги в прежних существованиях? Является ли он перевоплощением старца? А она — Нуалы? Или они всего лишь современные адепты старого волшебства, чародей и его помощница, посланные в наш хрупкий, исполненный спесивого самообмана мир властью Хозяина, пребывающего в затерянной в бездне веков и покрытой туманом юдоли? Все, что известно мне наверняка, заключается в том, что Сомервиль использует меня для того, чтобы завладеть кристаллом — что ему самому по какой-то неизвестной причине не дано совершить, — и что во что бы то ни стало я обязан не допустить, чтобы кристалл попал в его руки.

На карту поставлена судьба всего мира.

Повинуясь мгновенному импульсу, я встал, подхватил портфель и пошел по проходу в сторону выхода.

Проводник прошел по вагону, объявляя остановку, и поезд прибыл на 125-ю улицу. Двери с шипением раскрылись. Я вышел на платформу. Ярко светило солнце, и воздух был непривычно свеж. Пару минут я постоял, глубоко вдыхая его. Двери поезда закрылись у меня за спиной. В тот момент, когда поезд тронулся, я обернулся и мельком увидел своего попутчика в сером костюме. Он неподвижно сидел у окна. Он тоже меня увидел и повернулся ко мне, широко раскрыв рот и шевеля подбородком, как будто хотел что-то сказать.

Было полпервого. Встреча с Сомервилем назначена на час. По лестнице я спустился с высокой платформы на улицу и возле грузового лифта нашел телефон-автомат. Я набрал номер Хейворта. На другой стороне улицы, прислоняясь к полосатой красно-белой будке торговца хот-догами, стоял человек, откровенно следивший за мной. Я поглубже забрался в будку и прижал к телу портфель, чтобы наблюдатель не заметил, что он прикреплен цепочкой к моему брючному ремню. Я услышал несколько длинных гудков, а затем повесил трубку.

Я подождал пять минут. Наблюдатель ушел. Я вновь набрал номер Хейворта. На этот раз успел раздаться только один гудок. Трубку подняла Анна.

— Не называй моего имени. Ты одна? Или кто-нибудь еще в комнате?

— Никого, но...

Я почувствовал, что при звуке моего голоса у нее перехватило дыхание.

— Не называй моего имени.

— Хорошо.

— В том, что произошло сегодня ночью, есть определенный смысл. Я не могу сообщить тебе этого по телефону.

— А где ты?

— В городе.

— Ты идешь к Сомервилю?

— Нет. Мне надо встретиться с тобой. Ты согласна?

— Я...

— Анна, прошу тебя. Я не сделаю тебе ничего плохого. Мы можем встретиться в любом месте по твоему выбору — на улице, где полно народу, где хочешь. Но мне нужно объясниться с тобой. Это все, о чем я прошу. Пожалуйста.

— А тебе не кажется, что лучше было явиться на встречу? — ее тон несколько смягчился. — Ты нездоров, дорогой. Поговорить мы могли бы и позже.

— Когда ты услышишь то, что я собираюсь тебе сказать, ты переменишь свое отношение к доктору Сомервилю. Это он убил наших собак, Анна. Он, а не я. Я был всего лишь орудием в его руках.

На другом конце провода ничего не ответили.

— Анна!

— Да, я слушаю. Я просто... Я просто не знаю, что сказать.

— Скажи, что ты согласна. Пожалуйста. Скажи, что ты согласна.

В разговоре возникла еще одна долгая пауза. Затем Анна быстро произнесла:

— Хорошо. Я встречусь с тобой. Давай встретимся в церкви Риверсайд.

— Когда ты там будешь?

— Через полчаса.

— Я буду ждать тебя. Но не говори никому, куда ты идешь. Никому. Ты поняла?

— Хорошо, договорились.

— Я люблю тебя.

— Всего хорошего, Мартин.

<p>16</p>

В парке Риверсайд было холодно. Северный ветер приносил сырость с Гудзона и ворошил палую листву на пустынных аллеях. Я оглянулся на реку: тонкая сине-стальная полоса воды блестела из-за деревьев. В парке никого не было — лишь несколько детей играли в мяч у исчерканной надписями гробницы генерала Гранта.

Я сел на скамью в аллее, соседней с той, что вела к церкви. Я высматривал такси, на котором она приедет. Пока мы жили в Нью-Йорке, я каждое воскресенье отправлялся сюда с собаками и встречал Анну на выходе из церкви. Не поэтому ли она выбрала такое место для встречи?

Мне кажется, что с тех пор минула целая вечность.

Холод начал доставать меня и под двойным слоем одежды. Я посмотрел на часы. Без двух минут час. А Анны все нет. Вот-вот Сомервиль поймет, что его план не сработал... Я улыбнулся, представив себе, как он, в свою очередь, в нетерпении меряет шагами комнату и смотрит на свои часы.

Меня одолела дрожь. Я встал и медленно побрел по направлению к церкви. Когда я пересекал аллею, часы на башне пробили. Я остановился и посмотрел на них. Высоко-высоко и небе парил башенный колокол. У меня слегка закружилась голова.

Опустив глаза, я увидел человека на ступенях у входа в церковь. Бесстрастный, как фигуры святых, изваянные из камня над церковными вратами, он молча следил за моим приближением. Дубовая дверь у него за спиной легонько подрагивала, он только что вышел оттуда.

Это был мужчина лет сорока, высокий, аккуратно одетый, с невыразительным мальчишеским лицом. На нем были джинсы, мокасины, твидовый пиджак с поднятым воротником. Я узнал в нем священника, которого Анна называла своим «духовным наставником». А я шутливо называл его «небесным лоцманом». Он был настоятелем здешней церкви, но я даже не помнил, как его зовут. Те пару раз, что мы виделись, он не показался мне особенно привлекательным. Но сейчас я был рад ему.

— Как поживаете? — Он ухмыльнулся и, спускаясь по ступеням, протянул мне руку. — Вы ведь Мартин, не так ли? Какой приятный сюрприз! Не видел вас давным-давно. Как поживает Анна?

— Отлично, — ответил я. Он, конечно, меня помнил. — Просто отлично.

Я подумал о том, ввела ли его Анна в курс дела. Часы замолкли. Я вновь посмотрел на башенный колокол. Но дрожал не он, а небо над ним.

— Вы зайдете? Здесь довольно зябко. Заходите и расскажите мне про вас с Анной.

— Я должен встретиться с ней здесь.

В его кротком, но внимательном взоре вспыхнули искорки интереса. Он улыбнулся:

— Давайте подождем ее у меня в кабинете. Она туда непременно заглянет.

Я прошел следом за ним через дверь-вертушку в темную церковь с каменными сводами. Здесь было столь же холодно, как и на улице. Знаком велев мне подождать, священник подошел к справочному бюро и сказал что-то, чего я не сумел расслышать, дежурной. Я увидел, как она посмотрела в мою сторону и кивнула. Затем он вернулся ко мне, шаркая мокасинами по мраморному полу.

— Кабинет занят, там какая-то конференция. Давайте пойдем в часовню. Подождем ее там.


Пожилая женщина в черном, стоявшая на коленях перед алтарем, при нашем появлении поднялась и поспешила к нам по проходу. Мы сели в резные деревянные кресла в самом конце часовни и продолжали разговор, перейдя на шепот. Когда женщина подошла, священник поднялся и открыл перед ней тяжелую бронзовую дверь.

— Благодарю вас, отец. Да благословит вас Господь.

В часовне никого не было. Пылинки вились в сине-золотых лучах света, падавшего сквозь дымчатые окна. Все это напоминало мне первую, «экскурсионную» пещеру. Мне захотелось крикнуть, чтобы выяснить, раздастся ли эхо.

— Удивительно, что Анны еще нет, — сказал я, чуть повысив голос. — Может быть, она ждет снаружи.

— Не беспокойтесь, она нас отыщет. Я велел дежурной встретить ее, — священник прокашлялся. — Вы говорили, что хотите меня о чем-то спросить.

— Да, говорил... Но я не знаю, стоит ли... — Я помедлил. — Не хочу обижать вас, но, думаю, вы просто не поймете того, о чем мне пришлось бы говорить.

Он пожал плечами:

— А вы попробуйте.

— Даже если поймете, то не поверите.

— Но может быть, вы дадите мне шанс разобраться в этом самому?

— Вы верите в прорицания?

— О чем это вы? — он улыбнулся. — Об Откровении Иоанна Богослова? Или о новомодных предсказателях?

— Я не так выразился. А в мифы вы верите?

— Как в проявление божественного начала в человеке — да, верю. Как в некую истину, некий архетип. Истину, неподвластную времени, если хотите. Но, конечно, не буквально.

— Истина мне открылась благодаря тому, что вы бы назвали мифом. И в совершенно буквальном смысле, как выяснилось, — я подался к нему поближе и зашептал: — Оно здесь, в этом портфеле, доказательство вашего божественного начала.

— Ну что ж, в таком случае вы определенно не ошиблись адресом, — он засмеялся и поднял руки в знак капитуляции. — Хорошо-хорошо, я вам верю.

— Да ради Бога, — я отвернулся от него. — Просто решил посмотреть, как вы отреагируете.

— Думаю, Мартин, мне известно, что у вас.

— Вот как?

Лицо его стало выглядеть озабоченным.

— Анна говорила мне, что вы последнее время неважно себя чувствуете. Она была у меня пару дней назад, и мы с ней немного потолковали. Она говорила, что вы обратились к психиатру. Вы ведь понимаете, Мартин, что такое может случиться с каждым. Вы мне не поверите, но я и сам однажды прибег к такой помощи. Я перестал понимать, во что я на самом деле верю. Но я понял, что когда доходит до дела, есть только одна вещь, в которую мы можем верить.

— Анна ничего об этом не знает. Я ей не рассказывал. Люди, утверждающие, будто я психически болен, лгут. Они завладели моим разумом, они попытались использовать меня в своих зловещих целях. Это заговор... с целью разрушить мир. Им нужна вещь, находящаяся у меня. Я нуждаюсь в убежище. Как вы понимаете, не для себя... Речь идет о...

И внезапно я понял, что нет ни малейшего смысла продолжать.

— Убежище?

— Забудем об этом.

— К сожалению, Мартин, мы живем в тяжелые времена. Мир и сам по себе достаточно ужасен. Я понимаю, что вы ищете, когда говорите об убежище. Нам всем нужно убежище. Попытайтесь реально представить себе все, что происходит в нашем мире, и как сказал один мой друг, — не будем недооценивать разумность помешательства.

— Не вешайте мне лапшу на уши, отец. Я прекрасно понимаю, что происходит в мире, мы все знаем, к чему он идет. Отец, мы просто не можем признаться себе, что это на самом деле должно произойти. И скоро. Все прорицания начинают сбываться.

— Мы можем уповать только на Господа.

— И понимаете, я единственный, кто в состоянии что-то сделать. Анна уже наверняка пришла. Пойду к воротам.

— Погодите еще немного. Она придет сюда. Давайте опустимся на колени и помолимся. Давайте помолимся вместе.

Что-то в его голосе насторожило меня.

— Почему это вы меня всеми силами задерживаете?

— О Господи, — он опустился на колени. — Во тьме земной ненависти, алчности и предубеждений помоги нам не загасить пламя любви...

Его зычный голос разносился по всей часовне.

— Вас попросила об этом Анна? Вы поджидали меня у входа, не так ли? Она, должно быть, позвонила вам сразу же после разговора со мной.

Я встал, перешагнул через его мокасины и направился к выходу.

— Да, ваша жена позвонила мне. Она просила помолиться за вас. Она очень любит вас, Мартин.

<p>17</p>

Она стояла на ступенях спиной к церкви и глядела в парк по направлению к гробнице генерала Гранта. Какое-то время я наблюдал за ней из-за двери-вертушки. Сначала мне показалось, будто она высматривает меня на одной из скамей. Но потом она обернулась, понурила голову, начала переминаться с ноги на ногу от холода, и я понял, что она просто ждет.

Но почему же она не заходит в церковь?

Когда я положил руку на дверную ручку, намереваясь открыть дверь, Анна огляделась по сторонам и наши взоры сквозь дымчатое стекло встретились. По тому, с каким выражением она посмотрела на меня, я сразу же понял, что что-то сорвалось. У нее во взгляде читалось сочувствие — и ничего больше. И на губах — горькая и грустная улыбка, поведавшая мне сразу обо всем.

И тут через аллею я увидел санитарную машину, большой серый «мерседес» без окошек, величиной с два нормальных автомобиля. Дверцы открылись, и из машины вышли двое мужчин.

Анна слабо вскрикнула, но я, не внимая ей, бросился в глубь церкви, к справочному бюро. Я спросил у ошарашенной дежурной, нет ли из церкви запасного выхода. Она ответила мне изумленным взглядом. У нее за спиной из часовни выскользнул священник и устремился навстречу мне, его мальчишеское лицо сейчас казалось маской.

Справа от основного прохода группа школьников со своими наставниками входила в один из ведущих на башню лифтов. Второй не работал.

— Билет на колокольню, — потребовал я у служительницы.

Она замерла. Не дожидаясь, пока она решит, что ей делать, я швырнул четвертак на стол перед ней и устремился к лифту. Мне удалось втиснуться вслед за последним школьником.

Уже из-за закрытой двери я услышал крик Анны:

— Подожди, Мартин! Подожди! Это совсем не то, что ты подумал.

Жирная женщина средних лет в оранжево-желтой накидке зачитывала в лифте текст из путеводителя:

— На колокольне церкви Риверсайд расположены службы Мемориального центра Рокфеллера. Вершина башни находится на высоте 392 футов над уровнем города. Лифт идет до двадцатого этажа, на котором расположена интересная экспозиция колоколов и старинный, однако работающий, орган. Оттуда по лестнице можно попасть на колокольню и на наблюдательную площадку. Вам предстоит одолеть 147 ступеней...

Она остановилась и огляделась по сторонам. На лице у нее было выражение горькой обиды.

— Вот что, ребята, я ведь собираюсь рассказать о колоколах. Пожалуйста, послушайте.

Школьники, совсем маленькие, скорее всего третьеклассники, продолжали ребячью возню. Лифт поднимался медленно, но не делая остановок. Мы были сдавлены в нем, как сардины в банке. Не без труда я развернулся в толпе и встал спиной к ней и лицом к двери. Переложив портфель в левую руку, я сунул правую под пальто и расстегнул цепочку, которой он был пристегнут к брючному ремню.

— Подбор колоколов, или карильон, — запомните это слово — представляет собой дар покойного Джона Д. Рокфеллера-младшего церкви Риверсайд. Этот дар посвящен памяти его матери. В подборе 74 колокола общим весом свыше ста тонн. «Бурдон», отбивающий время, весит двадцать тонн. Это самый большой и самый тяжелый из звучащих колоколов во всем мире...

Найдя нужный ключ, на что у меня ушло некоторое время, я отпер портфель. Прижав его к груди, я раскрыл его на несколько дюймов, просунул руку внутрь и нащупал кристалл. Когда моя ладонь замкнулась на его холодной граненой поверхности, маленькая девочка с чрезвычайно черной кожей и узкими кошачьими глазами внезапно протерлась сквозь толпу и очутилась рядом со мной. Она пристально наблюдала за тем, как я извлек кристалл из портфеля, сунул за пазуху и поместил во внутренний карман комбинезона, поддетого под костюм.

— Что там у вас, мистер? — прошептала она. Я покачал головой и поднес в знак молчания палец к губам. Затем защелкнул портфель и намотал свободный конец цепочки себе на запястье. Девочка отвернулась и отошла.

— На колокольне имеются два помещения — это машинное отделение и органный зал. В машинном отделении размещено оборудование для автоматической эксплуатации колоколов. Самые крупные из них обеспечены электропневматической «поддержкой», позволяющей звонить к началу службы или по особым случаям. В дневные часы автоматика колокольного подбора настроена на мотив Святого Грааля из оперы Вагнера «Парсифаль»... Эй, вы там двое, сзади, прекратите сейчас же!

Лифт задрожал, останавливаясь.

— Спешить совершенно некуда. Пусть сначала выйдут посторонние.

Стальные двери разомкнулись, и ребячья гурьба с громкими криками устремилась наружу. Я успел опередить их и поспешил по проходу, быстро оглядываясь по с тронам. В выставочном зале, просторном и светлом помещении, проходящем по всему периметру башни, никого не было. Дети, не обращая никакого внимания на блестящие колокола, расставленные вдоль стен, устремились к большому кожаному дивану в углу, взгромоздились на него и принялись скакать, как на трамплине. Женщина в оранжево-желтой накидке, державшаяся сзади и по-прежнему зачитывавшая что-то из путеводителя, закричала на них, требуя, чтобы они вели себя прилично и хотя бы не портили церковное имущество.

Ориентируясь на указатель, на котором было написано: «КОНСОЛЬ КАРИЛЬОНА И НАБЛЮДАТЕЛЬНАЯ ПЛОЩАДКА», я обошел шахту лифта и оказался у начала узкой винтовой лестницы, сто сорок семь ступеней которой вели на вершину башни.


На дверях с табличкой «КОЛОКОЛЬНАЯ СЛУЖБА» была прикреплена машинописная справка, извещавшая, что колокола вновь заговорят в 13.30. Это время уже прошло, и колокола молчали. Снизу, из выставочного зала, до меня доносились ребячьи голоса. Из конторы «Колокольной службы» не было слышно ни звука. Я подергал дверную ручку: заперто.

Еще через несколько ступенек на западной стороне башни я обнаружил окно, из которого можно было посмотреть вниз. К собственному изумлению я обнаружил, что далеко-далеко внизу двое мужчин по-прежнему стоят возле кажущейся отсюда игрушечной санитарной машины. Должно быть, Сомервиль велел им ждать. Затем я заметил пару полицейских машин, запаркованных в двух кварталах от Риверсайд-драйв, и сообразил, что к настоящему моменту, скорее всего, уже оцеплена вся округа. Так что он мог позволить себе не горячиться.

Поднявшись по лестнице, я вышел к узкой металлической двери. Она отворилась, впустив меня в высокое, продуваемое ветром помещение, наполненное машинным оборудованием, — шумно дышащий и позвякивающий лабиринт труб и шестерен, напоминавший машинное отделение теплохода. Ржавые железные ступени шли тремя зигзагами на самую крышу. Трапециевидные дорожки, защищенные выкрашенными в зеленый цвет проволочными перилами, пересекали пространство башни на нескольких уровнях. На площадке у меня над головой находился органный зал. Была мне видна и втулка карильона со множеством проводов, шестерен, пружин и канатов, уходящих по направлению к пульту. Колокола были здесь повсюду. Подвешенные на стальных тросах на общую перекладину, они располагались группами по размеру — самые маленькие висели почти под сводом, затем, расцветая гигантскими чугунными гиацинтами, они, группа за группой, становились все больше, оказываясь одновременно все ниже и ниже, а ряд массивных басовых колоколов висел всего лишь в нескольких футах от пола.

Здесь было страшно холодно. Вместо окон — уставленные в небеса решетчатые бойницы, пропускавшие колокольный звон и разносившие его над городом. Воздух врывался сюда со всех сторон, сама башня, казалось, слегка раскачивалась на ветру. На такой высоте мысль о том, что ты предан во власть стихиям, внушала тревогу. Голова у меня закружилась, когда, взявшись за перила, я начал последний подъем.

Я остановился на консольной площадке и быстро огляделся по сторонам, затем заглянул через окно в органный зал. Там, за пультом управления карильоном, сидел спиной ко мне какой-то мужчина и читал с листа музыку. Он был в рубахе с закатанными рукавами. Он курил трубку. На большом и указательном пальцах обеих рук у него были кожаные наперстки — должно быть, для того, чтобы бить по деревянным клавишам пульта. Его маленькие старческие ножки в домашних туфлях не доставали до педалей. У стены в этой комнатке находился электрокамин, а на стене — пара фотографий в рамочках и бронзовые часы; мне показалось, будто я подглядываю в окошко чужого дома. Но звонарь не подозревал, что за ним наблюдают.

У меня практически не оставалось времени. Мой единственный шанс заключался в том, чтобы найти здесь подходящее место и спрятать кристалл. Меня ни за что не отпустят, пока не сумеют заполучить его. Как знать, может, не сообразят поискать в органном зале. Я постучал по стеклу. Старик перевернул страницу в нотном альбоме, но глаз не поднял. Я постучал еще раз, погромче.

Голос у меня за спиной произнес:

— Он не слышит вас, Мартин. К сожалению, отец Игнациус глух как пень.

Я обернулся как ужаленный.

Это был Сомервиль. Он спускался по лестнице с крыши. В полном одиночестве. Ветер натягивал на нем одежду, заставляя казаться выше и стройнее, как будто сверху вниз по стене башни скользила длинная тень.

— Я подумал, что, возможно, найду вас здесь, — многозначительно произнес он, сходя с последней ступеньки и медленно продвигаясь по направлению ко мне. Он улыбался и держал руки прямо перед собой, как бы демонстрируя тем самым, что в них ничего нет и что он не собирается причинить мне никакого вреда.

Я попятился.

— Не подходите ко мне. Даже не смейте глядеть на меня. Я не собираюсь подпускать вас к себе.

— Мартин, я не причиню вам вреда. Я всего лишь хочу с вами поговорить.

— Держитесь от меня подальше, Сомервиль! Я вам серьезно говорю!

Я отошел к перилам, держа портфель в обмотанной цепочкой руке и прикрывая им голову, как щитом.

— Давайте пойдем на компромисс, Мартин. Стойте там, где вы стоите, я тоже останусь на месте. И мы сможем поговорить, по крайней мере пока не зазвонит колокол.

Избегая встречаться с ним взглядом, я искоса посмотрел на него. Он остановился в дальнем от меня конце площадки и, перегнувшись через перила, смотрел на подбор колоколов.

Затем он начал:

— Красивые все же штуки эти колокола, вы со мной согласны? Нечто в самой их форме приносит какое-то глубинное удовлетворение. И это удивительно гулкое звучание. «Звон хрустальный, погребальный», как сказал поэт. И ведь в них — прелюбопытная история. Известно ли вам, что в средние века существовало поверье, согласно которому вибрация большого колокола отпугивает бесов? Колокола тогда использовали и для лечения душевнобольных. Хотя, разумеется, самого термина «душевное заболевание» не существовало. О больном говорили, что он одержим дьяволом.

Желая изгнать бесов, несчастного привязывали внутри большого колокола и оставляли там на несколько дней. И разумеется, все это время колокол звонил. В большинстве случаев у жертвы лопались барабанные перепонки и она умирала, что в своем роде тоже лечение, не так ли?

Он рассмеялся.

Я посмотрел на него краешком глаза.

— Не двигайтесь с места!

Мне удалось заметить, что в ходе своей импровизированной лекции Сомервиль подобрался ко мне, держась за перила, и находится теперь куда ближе.

Сомервиль улыбнулся и покачал головой:

— Я и не двигался.

— Полагаю, вы сейчас собираетесь сообщить мне, что порядки у нас нынче не средневековые и что лечение душевнобольных производится не столь бесхитростным образом... Где Анна?

— Внизу. Она вас ждет. Когда вы будете готовы, мы к ней спустимся.

— К сожалению, я не намерен спускаться, — внезапно я повернулся и заорал на него: — Стойте! Ни шагу с места!

Сомервиль опять рассмеялся:

— Но я ведь и впрямь стою на месте. Вам просто чудится. Послушайте, мы с вами можем решить этот вопрос двумя способами. Или вы сейчас спуститесь...

— Я знаю, что вам нужно, — произнес я и отстегнул второй конец цепочки от ручки портфеля.

— Мне нужно помочь вам, Мартин, вот и все. Поверьте. Поверьте, пока не стало слишком поздно. Нынешней ночью вы пытались убить собственную жену. Разве она не нуждается в защите? Сойдите вниз ради нее. Положитесь на меня, Мартин. Вам не о чем беспокоиться. Это будет всего лишь нечто вроде большого отпуска. И вы нуждаетесь в отдыхе. Вам нужно расслабиться. Просто расслабиться...

В воздухе запахло миндалем. Я поднял глаза — Сомервиль стоял рядом со мной. Стоял со смущенной, как бы извиняющейся улыбкой; в его серых глазах прочитывалось мягкое понимание. На мгновение мне показалось, будто я совершил ошибку, будто я относительно него все это время ошибался. Он протянул гладкую, без малейших признаков растительности руку.

Я ударил его в лицо обмотанным металлической цепочкой кулаком. Он отшатнулся и привалился к стене органного зала. Я увидел, как кровь сочится у него из разбитой губы, и испытал невероятное облегчение. Затем я схватил пустой портфель и зашвырнул его как можно дальше. Перелетев через перила, он упал в карильон, натолкнулся на какую-то передачу, задел один из колоколов и с грохотом полетел вниз, на самое дно.

— Если вам нужна ваша подвеска, попробуйте возьмите! — закричал я и бросился вверх по лестнице. И уже с самого верха посмотрел на Сомервиля. Он постепенно пришел в себя, вытер тыльной стороной ладони окровавленный рот. И в это мгновение зазвонил первый из колоколов, затем — второй, третий, четвертый, пятый, пока вся башня не затряслась под раскатами грохочущего грома.

Отец Игнациус начал свой концерт.

<p>18</p>

Именно в то мгновение, когда я попал на площадку басового колокола, дверь в колокольную камеру с шумом раскрылась и из нее высыпали наружу школьники. Они пронеслись мимо меня, зажимая уши руками, крича и смеясь, а сразу же вслед за этой группой по узкой каменной лестнице из выставочного зала начала подниматься вторая толпа. Я увидел, как прокладывает себе дорогу толстуха в оранжево-желтой накидке, используя в качестве тарана нескольких ребятишек. Я услышал, как она ими командует. Укрыться от нее здесь места не было. Взглянув вверх, я был в состоянии рассмотреть подошвы башмаков Сомервиля на ступенях винтовой лестницы. Он уже добрался почти до самого верха. Почему я не дал ему как следует? Я перелез через низкую зарешеченную дверцу с табличкой «Вход воспрещен» и побежал по широкому опоясывающему коридору между тяжелыми басовыми колоколами в центре карильона. Как только мне показалось, что с платформы меня здесь не видно, я остановился, спрятался за одним из колоколов, присел на корточки и посмотрел из своего укрытия на платформу.

Сомервиль был уже там, и его окружали школьники. Отсюда мне была видна только нижняя половина его тела, но по выражениям ребячьих лиц было ясно, что он им что-то говорит. Одна из школьниц подошла к перилам и показала в моем направлении. Это была негритяночка с кошачьими глазками, так внимательно наблюдавшая за мной в лифте. Она была в крайнем возбуждении, хотя из-за грохота колоколов мне было не слышно, что именно она говорит.

Ноги Сомервиля мгновенно тронулись с места. На секунду он остановился у выхода на лестницу, словно раздумывая над тем, не спуститься ли вниз за помощью. Но затем, судя по всему, передумал. С удивительной ловкостью он перемахнул через дверцу и, не обращая внимания на мой портфель, все еще валявшийся там, куда он упал, то есть всего в паре футов от края площадки, пошел по опоясывающему коридору по направлению ко мне. Я увидел, как он достал из кармана небольшой серебряно поблескивающий предмет.

Это был шприц.

Надо было убить его, пока я имел такую возможность.

Я оказался в ловушке. Я бросил взгляд вверх — перекладины шли слишком высоко, чтобы за них можно было ухватиться. Под куполами колоколов, уходящих под самый свод, мне были видны железные била, выкрашенные в красно-белую полоску; их приводили в движение или заставляли замолкнуть провода, подведенные из органной камеры. Здесь, в самом центре карильона, звук был особенно нестерпим. Я вскочил на ноги и перебежал в другой колокольный ряд. Попав во второй опоясывающий коридор, параллельный первому, по которому шел Сомервиль, я пригнулся, стараясь хоть как-нибудь укрыться от его взора. Моим единственным шансом было вернуться на площадку, на которой по-прежнему находились школьники. Он не рискнет предпринять что-нибудь, если будет существовать угроза подвергнуть опасности посторонних.

Пробираясь за колоколами, я заметил, что Сомервиль тоже перешел во второй коридор и стоял сейчас прямо передо мной, преграждая мне дорогу. В отчаянии я огляделся по сторонам. Справа от Сомервиля, отделенный от остальных колоколов и подвешенный ближе к стене, поднимался массивный соборообразный «Бурдон». Прямо за ним сквозь незарешеченную бойницу, как на почтовой открытке, представала панорама Гудзона. Снаружи бойницу осеняли горгульи с когтистыми крыльями, а в отдалении синей полоской слабо поблескивал мост Джорджа Вашингтона. На мгновение я задумался, не выбраться ли через эту бойницу наружу, чтобы подняться по стене до уровня смотровой площадки наверху. Но от одной мысли об этом у меня сразу же стала раскалываться голова.

Гигантский язык басового колокола гремел так сильно, что я вынужден был зажать уши. Мне было видно, что Сомервиль поступил точно так же и серебристая игла засверкала поблизости от его головы. Выйдя из своего укрытия, я выбежал из-за басовых колоколов, остановился перед «Бурдоном» и забрался под него.


Оказавшись под колпаком колокола, я забрался на одну из парных стальных подпорок, поддерживающих его двадцатитонную тяжесть на высоте нескольких футов от пола. Защищенный теперь со всех сторон шестидюймовой броней, я был уверен, что Сомервиль не сможет до меня добраться, если только не рискнет последовать моему примеру. Восстановив дыхание и прощупав комбинезон, чтобы убедиться, что кристалл по-прежнему на месте, я почувствовал себя в безопасности и принялся следить за круглым входом в мое убежище, откуда пробивался, доходя мне сейчас примерно до коленей, свет.

Ждать мне пришлось недолго. Он вошел под колпак с дальней от меня стороны, явно рассчитывая застигнуть меня врасплох, но тень его выдала. Как только я увидел его голову уже под ободом, я прыгнул ему на плечи, вскочил на его сутулую спину и повалил наземь. Пока мы катались по полу, я перехватил запястье руки, в которой был шприц, своей левой, а правая, по-прежнему обмотанная цепочкой, сдавила ему горло.

Сомервиль оказался сильнее, чем я рассчитывал, но он быстро выдохся, и мне удалось, прижимая его руку к стальной подпорке и как бы расплющивая ее, добиться своего: издав резкий крик, Сомервиль выронил шприц. Я отпихнул его ногой, и шприц полетел куда-то в глубь карильона. Затем, встав на ноги, я схватил его за шею обеими руками и притиснул голову к внутренней стенке колокола.

В это мгновение сверху донесся какой-то шум, послышалось какое-то шипение явно пневматического характера. Подняв голову, я увидел, как гигантское железное било, на мгновение задрожав, обрушилось всей своей тяжестью на гулкий внутренний свод «Бурдона» всего в одном футе оттого места, где и держал прижатой к стенке голову Сомервиля.

Теперь, казалось, вокруг нас обоих взорвался сам воздух. Я увидел, как Сомервиль разинул рот. Он что-то кричал, но мне не было слышно ни звука.

Когда дрожь колокола затихла, я заметил, что из уха Сомервиля бежит тонкая струйка крови. Я несколько ослабил хватку, и Сомервиль рухнул передо мной на четвереньки.

— Так ведь это и делают? — закричал я, обращаясь к нему. — Именно так и изгоняют бесов?

Он ничего не ответил. Я ухватил его за ворот пальто, заставил подняться на ноги и вновь притиснул к стенке колокола, на этот раз прижав голову так, чтобы било обрушилось прямо на нее.

— Наверняка эта музыкальная вещица вам известна. Как вам кажется, Сомервиль, много ли у вас осталось времени до тех пор, пока отец Игнациус не возьмет следующий аккорд?

Он начал биться в моих руках, но я был сильнее.

— Ради всего святого, Мартин... — в его глазах был теперь невыразимый ужас. — Вы не отдаете себе отчета в том, что делаете.

— А если вещица кончилась, мы просто подождем, пока часы не начнут отбивать время. В лучшем случае вам остается жить три минуты. Ну а теперь откройте мне — кто вы есть? Как вы нашли меня?

— Мартин, не делайте этого, не делайте! Вы больны, вы нуждаетесь в лечении, — он вскинул руки и жалко поскреб ими о мои, скрещенные у него на горле, в попытке ослабить хватку. — Я не могу дышать!

— Как вы меня нашли?

На висках у Сомервиля набухли жилы, пот заструился по его впалым щекам. Он в оцепенении глядел прямо перед собой, загипнотизированный железным языком колокола, остановившимся в каком-то футе от его лица.

— Я не находил вас, Мартин. Вы сами пришли ко мне. Ради всего святого...

Именно в это мгновение музыка достигла крещендо, и колокола начали перезвон серией последовательных арпеджио, идущих сверху вниз по диапазону. Я не сводил глаз с Сомервиля в те секунды, когда он ожидал заключительного аккорда. Колокола пробили, настала пауза, а затем, взяв последнюю высокую ноту, подбор колоколов погрузился в молчание.

— Концерт окончен, — с улыбкой сказал я ему. — Но который у нас, однако, час?

Сомервиль поднял дрожащую руку словно бы для того, чтобы я посмотрел на его часы. Но внезапно рука его изменила маршрут и воровато скользнула в карман моего комбинезона. И стоило ей прикоснуться к кристаллу, как я почувствовал во всем его теле прилив чудовищной энергии. Он попытался вытащить кристалл из моего кармана, но это было не так-то легко. Обе мои руки по-прежнему лежали у него на горле. Я почувствовал, как напряглась дряблая кожа его шеи, когда он попытался оторвать голову от стенки колокола. Он боролся за жизнь, и на какое-то мгновение мне показалось, что ему удастся взять верх.

Но все-таки я был сильнее.

Откуда-то сверху до нас доносилось пневматическое шипение. Я закрыл глаза и, прижав голову Сомервиля к железной стенке, прождал целую вечность, пока язык колокола не огласил окончательный приговор.

<p>19</p>

Когда все было кончено, я снял костюм и сорочку, вытер руки и выбрался из-под «Бурдона». В колокольной камере не было ни души. Никто не видел того, что произошло. Школьники перешли на смотровую площадку наверху. Люди из санитарной машины и полицейские, должно быть, по-прежнему находились внизу, дожидаясь сигнала от Сомервиля. У него на поясе я нашел свисток, которым я так и не дал ему шанса воспользоваться. Я подобрал свой портфель и запихал в него окровавленную одежду. Туда же я положил кристалл и шприц. Комбинезон, поддетый под костюм, в котором я вошел в собор, оставался чистым. Я прошел по всей площадке басовых колоколов и оказался у винтовой лестницы, ведущей к лифтам.

Единственный функционирующий лифт был поднят, он дожидался меня. Я понял, что это, возможно, ловушка, но выбора у меня просто не было: спускаться по лестнице было бы слишком долго. Я доехал на лифте до третьего этажа, остановил его и вышел в ярко освещенный коридор. Борясь с желанием помчаться что есть мочи, я прошел быстрым шагом вдоль комплекса административных служб и очутился в восточном крыле здания. Я вспомнил, как толстуха в желтой накидке рассказывала школьникам, что в подвале расположено бомбоубежище, используемое в мирное время как подземный гараж.

Было слишком поздно для поисков надежного места, куда можно было бы спрятать кристалл. Ориентируясь по черно-желтым указателям, я вышел на пожарную лестницу и спустился по ней в темное убежище.

В глубине этого помещения я нашел белый грузовичок «додж» с ключом зажигания. Я влез в машину и завел ее. Положив шприц Сомервиля на сиденье рядом с собой на случай, если мне понадобится прибегнуть к оружию, я поехал к выходу из гаража, где замедлил ход и непринужденно помахал сидящему в своей будке работнику автостоянки. Он читал газету и не удостоил меня хотя бы взглядом. Секунду спустя я очутился уже на улице. Я поехал в северном направлении через Клермонт-авеню. В зеркале заднего обзора мне было видно, что полицейская машина припаркована у Объединенной теологической семинарии, но, по крайней мере пока оставалась мне видна, машина не тронулась с места.

На Бродвее я повернул на юг и поехал прямо в дом к Сомервилю Я вошел туда, воспользовавшись ключами, позаимствованными у него из кармана. Я поднялся наверх, чтобы забрать у него из кабинета свое досье, а со стола Пенелопы — другие касающиеся меня бумаги. Я понимал, что искушаю свою удачу, но мне нужны были улики. Когда я был наверху, зазвонил телефон. Кто-то сразу же взял трубку. Возможно, сработал автоответчик, но мне это все равно не понравилось. Нельзя было терять ни секунды. Вот-вот каждой патрульной машине во всем городе станет известен номер белого грузовичка, получат они и описание водителя.

Я бросил «додж», неправильно запарковав его на Девяносто шестой улице, взял такси, заехал в банк и забрал там деньги, а затем отправился пешком на Припортовый автовокзал и купил там билет на первый же отходящий автобус. Он шел в Атланту. Оттуда я поехал на запад — во Флагстафф, штат Аризона, а оттуда — на север, в Орегон, где только и остались нынче по-настоящему безопасные места.

Поскольку я по-прежнему нахожусь в положении изгоя, иначе говоря, преступника, укрывающегося от правосудия, я не имею права приводить чересчур много деталей относительно того, что произошло впоследствии. Разумеется, гибель Сомервиля получила самую широкую огласку. Был объявлен всеамериканский розыск, в программах новостей вся история держалась несколько недель, и все это время мне не оставалось ничего другого, кроме как переезжать с одного места на другое, оглядываясь по сторонам, и жить в постоянном страхе того, что меня опознают и сдадут Федеральному бюро.

Теперь, когда шум начинает затихать, я уже могу себе позволить задержаться в маленьком городке (а других я не посещаю) на денек-другой. А если мне там нравится, то даже на пару недель. Но у меня не возникает желания где-нибудь осесть и, так сказать, воссоединиться с миром. В конце концов я надеюсь отыскать какое-нибудь место — в горах или в пустыне, — где я смогу быть уверенным в том, что кристалл обрел безопасное прибежище. Там я смогу начать свою стражу.

Теперь мне понятно, что мне никогда не удастся доказать людям, что я не убивал Сомервиля, что его просто невозможно убить, а если бы такое и удалось, то на его место непременно найдется кто-нибудь еще. Я не убивал Сомервиля, я одолел его.

Но я верю в то, что настанет день, когда я смогу выйти из пустыни, и в этот день я возвещу Истину. Я поведаю людям свою историю, и они непременно за мной пойдут.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21