Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черные страницы истории - Кто и когда купил Российскую империю

ModernLib.Net / Максим Кустов / Кто и когда купил Российскую империю - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Максим Кустов
Жанр:
Серия: Черные страницы истории

 

 


– Зайди в Ревком, срочно.

Поднимаюсь на третий этаж. В просторной комнате Военно-революционного комитета, как всегда, людно. У большого длинного стола сидит несколько человек: Дзержинский, Аванесов, Гусев… У стены, прямо на полу, кинуты матрацы. Здесь спят в минуты коротких передышек члены Ревкома.

Феликс Эдмундович поднял от разложенных на столе бумаг утомленные глаза, приветливо улыбнулся, кивнул на стул:

– Садись!

Я сел.

– Ты про офицерские клубы слыхал? – обратился ко мне Аванесов. – Знаешь, что это такое?

– Слыхать слыхал, только знать их не очень знаю, бывать там не доводилось.

– Ну вот, теперь побываешь… Развелось в Питере этих офицерских клубов, как поганых грибов после дождя. И в полковых собраниях, и в гостиницах, и на частных квартирах. Идет там сплошной картеж, пьянка, разврат. Но это хоть и мерзость порядочная, все же полбеды. Дело обстоит хуже: есть данные, что кое-какие из этих клубов превратились в рассадники контрреволюции. Надо прощупать. Возьми четыре-пять матросов порешительнее (народ там с оружием, офицеры, всякое может случиться) и поезжай. Карты, вино, конечно, уничтожишь, клуб прикроешь, а наиболее подозрительную публику тащи сюда, здесь разберемся. Вот тебе адрес одного из клубов, с него и начинай.

Я поднялся.

– Ясно, – говорю. – Можно отправляться?

– Да, действуй.

Вернулся я в комендатуру, отобрал пять человек матросов поотчаяннее, вызвал грузовик, и мы двинулись. По дороге объяснил ребятам задачу. Главное, говорю, не теряться, действовать быстро, энергично. Не дать господам офицерам прийти в себя, пустить в ход оружие…

Подъехали к большому богатому дому. В некоторых окнах свет, а время позднее, за полночь. Поднялись на второй этаж, толкнул я дверь – отперта. Входим в просторную прихожую. Вдоль стены – вешалки, на них офицерские шинели, роскошные шубы, дамские и мужские. Возле большого, в человеческий рост, зеркала на стуле дремлет швейцар. В прихожей несколько дверей, из-за одной доносится сдержанный гул голосов, отдельные выкрики, женский смех, визг.

Увидев нас, швейцар стремительно вскочил, испуганно заморгал. Я молча приложил палец к губам, а другой рукой угрожающе похлопал по пистолету, заткнутому за пояс. Швейцар понимающе кивнул.

Вижу, мужик соображает, можно договориться. Говорю ему шепотом:

– Ну-ка, объясняй географию: что тут за заведение, сколько комнат, как расположены. Много ли сейчас народу, что за публика?

Через несколько минут все стало ясно; большая двустворчатая дверь слева ведет в главный зал, там идет картежная игра. За этим залом две комнаты поменьше – буфет. За буфетом – кухня, в ней «гости» не бывают. Дверь прямо – в туалет, направо – в коридор, вдоль которого расположено несколько небольших комнат. Отдельные кабинеты.

– Только в отдельных кабинетах сейчас редко кто бывает, – пояснил швейцар, – не только господа офицеры, даже дамы совсем стыд потеряли, безобразничают на глазах у всех, в общем зале. Иной раз такое вытворяют, смотреть тошно.

– Ладно, – перебил я швейцара, – безобразия эти прекратим, лавочку вашу прикроем.

Быстро, на ходу наметили план действий: один из матросов остается в прихожей, на всякий случай, если кто попытается бежать. Он же караулит дверь в коридор с отдельными кабинетами. Остальные – в зал: двое остаются в главном зале, трое – в буфетные, собираем всех посетителей, проверяем документы, а там видно будет. Оружие пускать в ход только в крайнем случае.

Выхватили мы пистолеты, дверь – настежь и в зал:

– Руки вверх! Сидеть по местам, не шевелиться.

Мгновенно воцарилась мертвая тишина. Послышалось было пьяное бормотание, истерическое женское всхлипывание, и вновь все смолкло.

Я быстро оглянулся вокруг. В огромной, с высоким потолком комнате по стенам стояло десятка полтора-два столиков. В центре – свободное пространство. Большинство столиков покрыто зеленым сукном, на них – груды бумажных денег, золото, игральные карты. Несколько столов побольше уставлено закусками, бутылками, бокалами вперемежку с грязной посудой.

Вокруг столиков преимущественно офицеры, есть и штатские, несколько роскошно одетых женщин. Одни сидят за столом – таких большинство, – другие сгрудились за спинами игроков вокруг нескольких столиков, где, по-видимому, идет самая крупная игра.

Вдоль стен, между столиками, мягкие невысокие диваны. На них тоже офицеры. Полуобнаженные женщины.

В воздухе плавают густые облака табачного дыма, стоит запах пролитого вина, спиртного перегара, крепких духов… Лица почти у всех землистые, обрюзгшие, под глазами темные круги.

– Советую вести себя спокойно, сидеть на местах. Оружие – на стол, документы тоже. У кого в порядке – отпустим. В случае сопротивления церемониться не будем.

Я многозначительно глянул на свой пистолет.

За столиками засуетились. С мягким стуком на зеленое сукно ложились наганы, офицерские «смит-вессоны», браунинги. Из карманов поспешно вытаскивали офицерские удостоверения, паспорта, разные бумажки. Только что за чудо? Чем больше на столах оружия и документов, тем меньше денег. Вороха банкнот буквально тают на глазах, исчезая, как видно, в карманах игроков. И делается это так ловко, что ничего не заметишь.

Я на мгновение задумался. Насчет денег указаний никаких не было, не говорилось и о личном обыске. Эх, думаю, чего тут церемониться!

– Денег на столах не трогать, они конфискованы!

Тут послышался сдержанный гул, отдельные возгласы. Я чуть повысил голос, и все опять смолкло.

Пока господа офицеры и прочие выкладывали оружие и документы да совали потихоньку деньги в карманы, из буфетной привели еще нескольких посетителей заведения. Кое-кто из них едва держался на ногах, таких ребята не очень почтительно подталкивали в спину.

Мы начали проверять документы, а одного из матросов я послал на всякий случай на кухню посмотреть, нет ли кого там, да заодно раздобыть несколько мешков. Вскоре он вернулся, доложил, что ничего подозрительного на кухне не обнаружил, и принес три мешка.

Проверка документов продолжалась. Тем, у кого они были в порядке, мы предлагали тут же убраться вон. Повторять просьбу не приходилось, и зал постепенно пустел.

Тем временем я взял один из мешков и сгреб в него со столов все деньги и карты. В другой сложил оружие. Затем принялся за вино. Набил порожний мешок бутылками и поволок в туалетную комнату. Одну за другой отбивал горлышки у бутылок и содержимое выливал в раковину.

Покончив с вином, находившимся в зале, я взялся за буфет. Тащу в туалет очередную партию бутылок, смотрю, в дверях, загородив мне дорогу, стоит шикарная дама лет тридцати – тридцати пяти.

Я остановился.

– Вам что, гражданка?

Она молчит, только вдруг ее начинает бить мелкая дрожь, а на накрашенных губах появляется не то какая-то странная улыбка, не то гримаса. Ну, думаю, оказия. Только мне сейчас и дела, что с припадочной дамочкой возиться. Спрашиваю:

– Документы у вас проверили? Раз проверили, можете идти домой, вы свободны.

Она ни с места. А потом как схватит меня за рукав, сама вся трясется и шепчет:

– Матросик, а матросик, зачем добро переводишь? Дай бутылочку вина, всю жизнь буду за тебя Бога молить.

Ну и ну! Вот тебе и шикарная дама!

Отстранил я ее осторожно (все-таки женщина!), подтолкнул к выходу и говорю:

– Идите, идите отсюда, гражданка. Вина я вам не дам, не просите.

Она бух на колени. Обхватила меня за ноги и чуть не в голос кричит:

– Дай, дай бутылку вина! Умираю!

Тут уж меня взорвало. Схватил я ее под мышки, поднял, поставил на ноги, повернул и толкнул к двери. Хватит, мол, тут комедию ломать.

Отскочила она, ощерилась да как завопит:

– Пропади ты пропадом, будь проклят, большевистская зараза!..

Выпалила и бежать. Ну, думаю, и чертова баба. Надо же!

Пока я разделывался с вином, ребята закончили проверку документов. Человек десять офицеров, показавшихся подозрительными, задержали, а остальных выпроводили.

Собрал я всю прислугу и говорю:

– Кто тут у вас главный, разобрать трудно, да нас это и не касается. Зарубите себе на носу и передайте своим хозяевам: ваше заведение по распоряжению Ревкома закрываем. Если что-нибудь такое еще раз обнаружим – всех заберем. Разговор тогда будет коротким.

Вывели мы задержанных, посадили в грузовик и двинулись в Смольный. Оружие, деньги и задержанных офицеров я сдал в Ревком, а ребят отпустил отдыхать. Ночь кончилась, наступило утро.

Следующей ночью опять пришлось ехать другой офицерский клуб закрывать, а там – еще и еще»[7].

Пир и голод во время чумы

В условиях стремительно наступавшей городской разрухи каждый старался выживать как мог, невзирая на все запреты и декреты новой власти. Вот как описывал московский быт начала 1918 г. откровенный противник советской власти, родственник генерала Мамонтова С.И. Мамонтов, впоследствии сражавшийся на стороне белых в составе Добровольческой армии на юге: «Жизнь в Москве в 1918 году была странная. С одной стороны, ели воблу, а с другой – легко тратили большие деньги, так как чувствовали, что все пропало. Большевистская власть еще не вполне установилась. Никто не был уверен в завтрашнем дне.

Характерный пример. Вышел декрет: за хранение спиртных напитков – расстрел. Тут многие москвичи вспомнили о своих погребах. В начале войны, в 1914 году, алкоголь был запрещен, и они из патриотизма замуровали входы в винные подвалы. И даже не помнили, что там у них есть».

Отец и еще трое составили компанию, которая покупала такие подвалы “втемную”. Заранее тянули на узелки – одному попадали редчайшие вина, другому испорченная сельтерская вода.

Каменщик проламывал дверь, возчики быстро грузили вино на подводы и покрывали бутылки соломой, и все моментально увозилось. И каменщик, и возчики получали за работу вино и очень это ценили. Работали быстро и молча.

Отец привозил свою часть на квартиру Федора Николаевича Мамонтова, бутылок двести. Внимательно осматривал и отбирал бутылок двадцать. Потом звал повара и заказывал шикарный ужин по вину.

Я как-то присутствовал при этом и ушам своим не верил.

– К этому вину нужен рокфор, а к этому – оленье седло с шампиньонами… Патэ де фруа гра непременно с трюфелями. Конечно, кофе… – И в этом роде.

Это когда кругом голодали и достать ничего нельзя было. Но за вино все доставалось. Повар без удивления записывал и забирал все остальное вино как валюту.

Отец служил в коннозаводстве и хорошо зарабатывал. Он приглашал четыре-пять человек знатоков и потом, чтобы вино исчезло (мог ведь быть донос), человека четыре молодых. Мы с братом всегда фигурировали. Нас называли “помойкой”, и наша обязанность была после ужина вылакать все вино. Не выливать же его в помойку. Стол был прекрасно накрыт, со многими стаканами у каждого прибора. Отец предупреждал нас вначале не пить, а пригубливать, чтобы не потерять вкус.

– Обратите внимание, – говорил отец, – это настоящий бенедиктин, сделанный еще в монастыре, а не на фабрике. Уника… А это столетний коньяк, такого вам уже в жизни пить не придется… А вот бургундское, Шамбертен. Про него Дюма писал, что д’Артаньян пил его с ветчиной. Ничего Дюма в вине не смыслил. Вот для него и создали патэ де фруа гра с трюфелями – попробуйте.

Сам отец ничего не пил, у него были больные почки… Но вино знал, значит, раньше много пил, иначе как бы он узнал? По окончании ужина отец командовал:

– Ну, помойка, вали!

И мы дули вино стаканами.

– Эх, – сказал кто-то из старших. – Этот Шамбертен нужно бы пить на коленях, а они его лакают стаканами. Дикие времена.

Оставались одни пустые бутылки, и их уносили. Действительно времена были дикие. Пир во время чумы…»[8]

А вот взгляд на московскую жизнь первой половины 1918 года с другой стороны – московского рабочего С.И. Моисеева: «Москва словно застыла. Трамваи не ходили, замерло движение экипажей. Остановишься, бывало, на Тверской или на Арбате, посмотришь в обе стороны – ни одного автомобиля, ни одной лошади, пешеходов мало. Если сравнить с теперешним движением в Москве, то, пожалуй, тогда в дневное время на улицах людей было меньше, чем теперь в глухие полночные часы.

Торговля прекратилась, сквозь запыленные стекла запертых магазинов и лавок можно было разглядеть совершенно пустые полки и голодных снующих крыс. Хозяева магазинов, лабазов и лавок, чьи имена красовались еще на вывесках, подчинялись Советской власти, но считали ее временным злом и надеялись на возрождение старых порядков. Вместе с представителями крупной буржуазии, бывшими владельцами заводов, фабрик и банков, они тайно вредили Советской власти, стремясь вызвать недовольство голодающих рабочих.

Такова была Москва в марте 1918 года, когда я вернулся с Украины…»[9]

Не менее грустную картину рисует и комендант Кремля П.Д. Мальков (после переезда в марте 1918 года советского правительства из Петрограда в Москву): «Против подъезда гостиницы “Националь”, где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчанная здоровенным крестом. От “Националя” к Театральной площади тянулся Охотный ряд – сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом союзов, бывшее Дворянское собрание.

Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо “Националя”, Охотного ряда, «Лоскутной» гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.

Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь да еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Сретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядело по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозчичьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный “Паккард” с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый “Ройс” или “Делане-Бельвиль” с круглым, как цилиндр, радиатором, из гаража Совнаркома, а то и “Нэпир” или “Лянча” какого-либо наркомата или Моссовета. В Москве тогда, в 1918 году, насчитывалось от силы три-четыре сотни автомобилей. Основным средством передвижения были трамваи, да и те ходили редко, без всякого графика, а порою сутками не выходили из депо – не хватало электроэнергии. Были еще извозчики: зимой небольшие санки, на два седока, летом пролетка. Многие ответственные работники – члены коллегий наркоматов, даже кое-кто из заместителей наркомов – за отсутствием автомашин ездили в экипажах, закрепленных за правительственными учреждениями наряду с автомобилями.

Магазины и лавки почти сплошь были закрыты. На дверях висели успевшие заржаветь замки. В тех же из них, что оставались открытыми, отпускали пшено по карточкам да по куску мыла на человека в месяц. Зато вовсю преуспевали спекулянты. Из-под полы торговали чем угодно, в любых количествах, начиная от полфунта сахара или масла до кокаина, от драных солдатских штанов до рулонов превосходного сукна или бархата.

Давно не работали фешенебельные московские рестораны, закрылись роскошные трактиры, в общественных столовых выдавали жидкий суп да пшенную кашу (тоже по карточкам). Но процветали различные ночные кабаре и притоны. В Охотном ряду, например, невдалеке от “Националя”, гудело по ночам пьяным гомоном полулегальное кабаре, которое так и называлось: “Подполье”. Сюда стекались дворянчики и купцы, не успевшие удрать из Советской России, декадентствующие поэты, иностранные дипломаты и кокотки, спекулянты и бандиты. Здесь платили бешеные деньги за бутылку шампанского, за порцию зернистой икры. Тут было все, чего душа пожелает. Вино лилось рекой, истерически взвизгивали проститутки, на небольшой эстраде кривлялся и грассировал какой-то томный, густо напудренный тип, гнусаво напевавший шансонетки…»[10]

Крайне безрадостную картину жизни в столице можно найти и в воспоминаниях знаменитого идейного бандита-анархиста Нестора Махно, побывавшего в 1918 году в Москве: «Показалась Москва, со своими многочисленными церквами и фабрично-заводскими трубами. Публика в вагоне заворошилась. Каждый, кто имел у себя чемодан, вытирал его, так как в нем было у кого пуд, у кого полпуда муки, которая от встрясок вагона дала о себе знать: выскакивала мелкой пылью из сумок, сквозь замочные щели чемодана… Публика не рабочая. Предлагает попавшемуся встречному бешеные деньги за помощь пронести из вагона, сквозь цепи заградительного отряда при выходе из вокзала, свои вещи. Многие берутся, но большинство отказывается, заявляя: “Боюсь, попаду в Чрезвычайную комиссию по борьбе со спекуляцией и контрреволюцией…”

Еще минута-две – и поезд подошел к вокзалу. А еще минута-две – пассажиры с мукой в чемоданах отмыкали свои чемоданы перед стоявшими агентами заградительных отрядов, арестовывались и вместе с мукой отправлялись в надлежащие штабы…

Время подходило к обеду. Зашел неподалеку от Пушкинского бульвара в ресторан. Пообедал. Обед плохой и дорого, хлеба мало. Здесь я узнал, что хлеба можно достать сколько хочу, но какими-то задними ходами и за большие деньги. Это меня так рассердило, что я готов был поднять скандал. Однако не будучи уверен в том, что распродажа хлеба за особую цену и задними ходами не производится самим хозяином ресторана вместе с большевистскими и левоэсеровскими чекистами, а также имея при себе револьвер, за который чекисты в то время могли даже не довести меня до Дзержинского – расстрелять, я воздержался от поднятия скандала…»[11]

Правда, уже тогда предпринимались решительные попытки властей хоть как-то противодействовать расцвету преступности и спекуляции, но, поскольку опыта еще не было, подобные действия иногда заканчивались решительным конфузом:

«А однажды у латышей случилась большая неприятность. Было это в двадцатых числах апреля 1918 года.

Все началось с очередной облавы на Сухаревском рынке. Сухаревка тогда жила бурной и, надо прямо сказать, весьма неприглядной жизнью. По воскресеньям и праздничным дням она превращалась в бушующее человеческое море, так и кишевшее мелкими и крупными хищниками: спекулянтами, шулерами, проститутками, карманниками, налетчиками.

На Сухаревке продавали и покупали все, что только можно было продать и купить, причем процветала в основном меновая торговля: шубу из соболей меняли на полмешка пшена, серебряные ложки – на сало, золоченые подсвечники – на керосин. Деньги утратили свою ценность.

На Сухаревке пьянствовали и дрались, играли до потери сознания в карты и заключали самые невероятные сделки, обирали до нитки простаков, спекулировали, воровали, грабили.

Советское правительство, переехав в Москву, твердой рукой взялось за наведение порядка в столице. Спекуляции, разврату, проституции, воровству, бандитизму была объявлена беспощадная война.

Возглавил боевые силы революции в этой войне Феликс Эдмундович Дзержинский, штабом стала ВЧК, армией – московский пролетариат, славные чекисты, рождавшаяся на свет Рабоче-крестьянская милиция и зачастую латышские стрелки.

Один за другим наносились сокрушительные удары по тайным ночным притонам и бандитским “хазам”, по гнездам и рассадникам спекуляции, мошенничества, разбоя. Московские рынки решительно очищали от спекулянтов, воров и всякой нечисти. Систематически организовывали облавы, оцепляя рынок и проводя поголовную проверку документов. И кого только там не приходилось вылавливать!

Нередко по распоряжению Дзержинского или Аванесова на такие облавы я посылал бойцов из кремлевской охраны. Бывало это чаще всего по воскресеньям. Так было и в воскресенье 21 апреля 1918 года.

В то утро из Кремля выехало несколько грузовиков. Подъехав к Сухаревке с разных сторон – с Садовой, Сретенки, Мещанской, – грузовики остановились, сидевшие в них латыши слезли, рассыпались в цепь, сжали рынок в стальное кольцо и начали облаву. Задержали свыше трехсот человек.

Задержанных, как обычно, посадили в кузова грузовиков; латыши, держа винтовки наперевес, уселись по бортам, и грузовики, по мере того как наполнялись, отправлялись один за другим в казармы, где уж тщательно разбирались с каждым задержанным и либо передавали милиции, либо отпускали на все четыре стороны.

На улицах было пустынно, разве изредка попадется извозчичья пролетка или ломовая телега да прогрохочет одинокий набитый до отказа трамвайный вагон. Грузовики мчались на большой скорости. И надо же было так случиться, что как раз в тот момент, когда первый грузовик несся с Лубянской площади вниз по Театральному проезду к “Метрополю”, где-то неподалеку раздался винтовочный выстрел.

Стоявшим возле “Метрополя” постовым милиционерам показалось, что стреляют с грузовика, и стреляют по “Метрополю”. Они подняли панику, и отряд, охранявший “Метрополь”, выскочил по боевой тревоге на площадь, мигом залег, выкатил пулеметы. А в это время с горы, от Лубянской площади, мчится второй грузовик.

Завидев приближающийся грузовик, милиционеры решили, что это возвращается тот самый, с которого, как им казалось, стреляли, и бросились наперерез, пытаясь его остановить. Не тут-то было! Шофер заметил бегущих к грузовику вооруженных людей и, предположив, что это сообщники задержанных хотят их освободить, прибавил газ. Сидевшие на бортах латыши вскинули винтовки.

Убедившись, что грузовик не задержать, охрана “Метрополя” и милиционеры открыли ему вслед ружейную и пулеметную стрельбу. Несколько человек в кузове было ранено, а один латышский стрелок убит наповал. Пострадал и кое-кто из случайных прохожих.

Услышав пулеметные очереди, шофер сообразил, что тут что-то не так, пулеметов у бандитов быть не может, и круто затормозил. Прошло несколько минут, пока разобрались, и смущенные милиционеры, стремясь загладить свою вину, попытались оказать помощь раненым, но тщетно. Молча отстранив милиционеров, латыши забрались и кузов, в грузовик медленно тронулся к Кремлю…»[12]

На протяжении всего 1918 года жизнь в городе неуклонно ухудшалась. Остатки былой стабильности все больше уходили в прошлое, а у новой власти не было ни опыта, ни сил в условиях начавшейся Гражданской войны, чтобы наладить хотя бы подобие нормальной жизни. К концу 1918 года в Москве и Петрограде начался голод, сопровождаемый жестоким холодом, поскольку топлива для отопления домов тоже не хватало.

Вот как описывал осень 1918 года в Москве полковник А.Ф. Федоров, устанавливавший советскую власть в Уфимской губернии и некоторое время служивший в Москве: «…Поселили меня в отдельном номере роскошной гостиницы “Савой”, убранной громадными зеркалами, хрустальными люстрами, дорогими коврами. Но с какой радостью поменял бы я свой великолепный номер на убогую, но теплую крестьянскую избу! Гостиница не отапливалась. Никакие ковры, в которые я завертывался или которые набрасывал на себя, ложась спать, не спасали. Коченея от холода, я каждые двадцать – тридцать минут просыпался, вскакивал и принимался бегать по коридору, чтобы согреться, и снова ложился. Так всю ночь. Невыспавшийся, разбитый, я приходил на работу. В учреждении было довольно тепло, и я хотел ночевать в своей рабочей комнате, устроившись на сдвинутых столах. Но это строго запрещалось.

Не менее жестоко мы мучились и от голода. Наша столовая кормила хуже, чем даже госпитальная. Чтобы поддержать слабеющие силы, я периодически ходил на толкучку, продавал там за бесценок что-нибудь из своих вещей и досыта наедался тощей конины. На мою скудную выручку ничего другого достать было невозможно.

Однажды заведующий послал меня на продовольственный склад ЦК партии получить полагающийся ему за неделю паек. Велико было мое изумление, когда там отвесили полтора фунта мяса, два фунта смешанного с мякиной черного хлеба, горсточку пшенной крупы и столько же коричневой соли.

Москва голодала. Куда бы ни пошел, на кого бы ни взглянул – всюду следы голода. На улицах то и дело попадались дохлые или издыхающие от истощения лошади. Их долго не убирали: то ли не было времени или сил для этого, то ли уж привыкли»[13].

Надо сказать, что, несмотря на тяжелейшие условия жизни, масштабы бедствия в городах могли иметь более катастрофичные последствия, если бы не усилия новой власти и не идейность, вдохновлявшая ее сторонников.

Я.В. Харитонов, бывший в 1918 г. курсантом в Кремле, вспоминал: «Служба в Кремле была очень тяжелая, но мы, зная трудности, которые переносил весь народ, не роптали. Больше того, от скудного пайка хлеба мы ежедневно добровольно отчисляли по 200 граммов в пользу голодных, беспризорных детей. То же было и с приварком, и с сахаром. Да, Москва выглядела в те годы весьма своеобразно. Идешь, бывало, по улице и видишь, как из каждой форточки торчит железная труба, стены домов закопчены, стекла заморожены, а зайдешь в комнату, то на полу или на столе увидишь миниатюрную железную печку “буржуйку”, которая топилась лучиной или маленькими чурками. Чаще всего на это дело употреблялись столы, табуретки, стулья и другая мебель.

А как питались рабочие на фабриках и заводах! Несмотря на то что они работали не покладая рук, давали фронту все, что необходимо, получали всего лишь по 50–100 граммов хлеба в день, а иногда вместо хлеба мороженую картошку или мерзлые кочерыжки от капусты, за которыми ходили с топором на поля»[14].

О том же вспоминает и направленный в те годы на учебу в Академию Генерального штаба Н.А. Соколов-Соколенок: «Жили мы тогда очень и очень скромно. Основными исходными продуктами питания, из которых наши мастера кулинарии виртуозно готовили разнообразные блюда, были чечевица, перловка, иногда – пшено, картофель и капуста, вместо мяса – сырая и вареная селедка, вобла да еще соленая селедка. И все это с редким добавлением небольшого количества подсолнечного или льняного масла. На обед в пайках полагался, конечно, и хлеб, но только черный и с большим процентом различных суррогатов, в первую очередь – жмыха. В пайках иногда бывали небольшое количество сахара и несколько пачек махорки “вырви глаз”.

В условиях полуголодного существования особенным весельем запомнились дни, когда слушатели академии получали откуда-нибудь с фронта или из войск гостинцы. Помню, как из армии Буденного пришел вагон яблок, а поздней осенью двадцать первого года – вагон квашеной капусты. В обоих случаях нормы общественного распределения были одинаковыми: холостякам – по ведру, семейным – по два.

Не избалованные фруктами, мы, холостяки, щедро раздаривали яблоки своим знакомым и сотрудникам академии, зато “деликатесной” капустой наслаждались досыта только с особо избранными. У меня таковой избранницей оказалась моя будущая жена. Я не раз вспоминал, как сидели мы, свесив ноги на окне холодной комнаты, и с необычайным удовольствием черпали из ведра эту капусту. К концу визита невесты капусты в ведре оставалось все меньше.

Не лучше обстояло дело и с денежным довольствием. Деньги падали в цене с такой катастрофической скоростью, что получаемого миллионными знаками жалованья, именно жалованья, а не заработной платы, хватало иногда лишь на то, чтобы расплатиться только за махорку “вырви глаз”, которую удавалось выпросить в долг у доброго приветливого старика гардеробщика в академии.

Еще хуже обстояло дело с обеспечением нашего жилья топливом. В неотапливаемых комнатах стояли небольшие железные печурки – “буржуйки” с выкинутыми наружу через форточки окон вытяжными трубами. Ложишься, бывало, спать – от “буржуйки” тепло, встаешь – температура в комнате та же, что и на улице. В зимнее время эта печурка придвигалась непосредственно к кровати с таким расчетом, чтобы утром, высунув из-под одеяла руки, разжечь ее сразу же заранее приготовленной щепой. Начнет “буржуйка” давать тепло, значит, можно вставать и одеваться, да и то не отходя от нее слишком-то далеко.

Заготовкой топлива занимались, конечно, сами. Вместе с другими москвичами по вечерам исследовали заснеженные московские проулки-закоулки и доламывали еще уцелевшие остатки деревянных заборов. Если кому-либо удавалось раздобыть немного каменного угля, того считали просто счастливцем»[15].

Конечно, так бывало далеко не всегда, иногда людей, особенно вновь прибывающих в города с фронта солдат, приходилось настоятельно убеждать делиться. Например, А.Д. Блохин вспоминал: «Хуже обстояло дело с демобилизованными и просто самовольно уходившими с фронта солдатами, которых эшелонами направляли на Товарную-Павелецкую железнодорожную станцию и на ветку Канатчиковой дачи. Здесь, в вагонах, то и дело находили винтовки, пулеметы и другое вооружение. Бывало, видим, что солдат везет пару винтовок или пулемет, спрашиваем:

– Зачем тебе это?

– Защищать революцию и выгнать помещиков, – отвечает он.

Разъясняем, что все это уже сделано, что оружие надо сдать представителю военного комиссариата. На доводы обычно следовало согласие.

Но гораздо хуже и труднее случалось, когда у демобилизованного находили несколько шинелей, по 2–3 пары сапог и еще какие-нибудь предметы обмундирования. Ведь подобный запас обеспечивал человека на несколько лет, и на уговоры сдать его всегда сыпались укоризненные реплики:

– А за что мы воевали, за что проливали кровь?

В каждом эшелоне таких запасливых людей всегда набиралось по нескольку десятков. С подобными мгновенно объединявшимися на почве общей “обиды” коллективами сладить было чрезвычайно тяжело, поскольку лишение “выстраданной” одежды для многих являлось настоящей личной трагедией. И все-таки, несмотря на отчаянное сопротивление, нам удавалось убеждать людей в необходимости сдачи казенного имущества, возврата его государству.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4