Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ковчег для незваных

ModernLib.Net / Отечественная проза / Максимов Владимир / Ковчег для незваных - Чтение (стр. 10)
Автор: Максимов Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я к солдатке на ночевку
      Прихожу не впопыхах:
      Первый парень на Сычевку,
      Вся рубаха в петухах...
      Ему - этому балалаечнику, вроде и дела не было до того, что творилось вокруг, он вроде и не выезжал никогда из своей деревни, а в окружающей толчее оказался случайно, по пьяной лавочке:
      ...Первый парень на Сычевку,
      Вся рубаха в петухах...
      Федор сидел в ногах у бабки, придерживал ее сбоку, стараясь по возможности уберечь старуху от качки. Привычно держа руки поверх стеганого, из цветного лоскута одеяла, она смотрела прямо перед собой острыми, сухого блеска глазами, и бескровные губы ее судорожно шевелились. Бабка говорила сама с собой о чем-то своем, одной ей ведомом и понятном. Что ей грезилось сейчас, на исходе жизни, за тысячи верст от родимой деревни, на краю мыслимой ею земли, этой тульской девочке неполных восьмидесяти лет? Сквозь восемь без малого десятков осенних паутин, избороздивших ее пожухшее лицо, сквозь голубой туман горячки, через слепотную пелену она прозревала сейчас что-то постоянное и окончательное, простые тайны судьбы, детские истины людской суеты, чистый тлен жития человеческого: мокрые галки на блистающем после плуга суглинке, прогорклый дым весной над яблоневой порошей, душная щекотка сухого сена на дальних покосах и подол в спекшейся крови после первого родильного беспамятства. Тени, призраки, видения прошлого звали ее туда, откуда уже не возвращаются. Из праха выйдя, во что обратишься ты?
      Тяжелые, в жесткой окалине, совсем не женские руки бабки мерно подрагивали, словно она то и дело прикасалась к чему-то острому или горячему. Сколько Федор помнил себя, весь свой сознательный век, лопатистые бабкины ладони всегда служили ему надежным ориентиром дома, знаком тепла, фамильным залогом их дела и рода. Прошлое откладывалось сейчас в нем, будто набор цветных фотоснимков: бабка ставит на стол чугун с дымящейся картошкой; она же в хлеву, с вилами в руках, по щиколотки в навозной жиже, ладная, смеющаяся, в легкой кацавейке нараспашку и съехавшем на плечо платке; мокрое белье, распластанное на прибрежном камне, утренне сизый туман над водой, и в этом тумане, словно две большие, темно-коричневого отли-ва лопасти, ловко плавают бабкины руки; заскорузлые пальцы ее, в который раз перебирающие пожелтевшие бумажки в заветной, из мягкой жести коробке: мужнину похоронку, два-три пись-ма, безликие фотки тридцатилетней давности; вот он у старухи в охапке визжит от крапивной боли, застигнутый в жарком малиннике: "Не кради, не кради, жиган, спроси у бабки, сама даст!" Господи, когда это было, да и было ли это вообще? Тщета, тщета, тщета!
      Бескровные губы старухи все шевелились и шевелились, складывая одной ей слышную речь, но постепенно Федор проникся ее взыскующей мукой, и слова, сложенные ею, наконец, отозва-лись в нем:
      - Пожить хочу, Господи, почитай и не жила вовсе, быдто родилась только, и в одночасье помирать надо, чем же я прогневала Тебя, Господи, хоть год бы еще миновал. Тебе жалко, что ли, а мне, старухе, всё радость белый свет поглядеть, как родилась, нигде не бывала, весь век на деревне своей промыкалась, на земле горбатила, из навоза не вылезала, с зарей ложилась, с зарей вставала, помню осьнадцати годов еще...
      - Может, чего надо, ба, - попытался Федор пробиться к ней, - скажи, ба...
      - Господи, - не слышала, не видела она его, - не гневайся на меня, старую, что я винова-та рази, что пожить еще охота, хоть чуток, ить чего в Сычевке-то наплетут, сорвалась, мол, на старости, вот-де Бог и покарал, а ить я за детьми, за внуком вот, потянулась, куды ж мне одной-то век вековать, перед смертушкой и воды подать некому, какая такая моя доля...
      - Бабушка...
      - Господи, не взыщи с горемычной, сама себя кляну, да остановиться силов нету, нечистая сила крутит...
      - Ба...
      - Господи, быдто у маменьки я еще в люльке...
      Она обессиленно затихла, а вместе с ней укрощалась и болтанка, переходя в плавную пере-валку. Лицо ее обмякало, разглаживалось, принимало светло-землистый оттенок. Истончивший-ся лоб подернуло холодной испариной, нос заострился и посинел. Она еще дышала, еще тепли-лась живой плотью, но дух жизни уже расставался с нею, и никакая сила в мире не могла отныне остановить этого расставания.
      Федор растолкал отца:
      - Батя, - тот, измученный качкой, обморочно дремал на полу, среди скарба, уткнувшись в колени жены, которая тоже в полузабытье клевала носом, - слышь, батя, присмотри за бабуш-кой, вздремнула вроде.
      У того только и хватило силы, чтобы согласно мотнуть головой и тут же вновь отвалиться в бессильном изнеможении.
      К выходу он пробивался сквозь почти непроходимое нагромождение разномастного скарба и распластанных тел. И всё это ходило ходуном: стонало, ругалось, плакало. В общем чаду выделил Федор чью-то раскрытую шахматную доску, желтой птицей прыгающую среди всего окружающего бедлама. Эта доска была так нелепа здесь, так неуместна, что ему самому впервые сделалось муторно.
      А в дальнем углу чей-то пропитый тенорок все еще утверждал под балалайку, что он-де, именно он и никто другой, "первый парень на Сычевку, вся рубаха в петухах".
      Только на палубе Федор полной грудью вдохнул свежего, влажного воздуха, и огляделся, и замер сердцем: море вокруг гудело и дыбилось, в этой, казалось бы, бессмысленной пляске проглядывалась какая-то целенаправленная сила. Трудно было предположить, что это была за сила и куда ее несло, но темная глубина, ощущаемая в ней, обещала путнику горные выси и великие бездны. Это - как сны в детстве, после болезни, когда порою стоишь у такой тьмы, у таких пещер огненных, что хочется, ой как еще хочется, прикоснуться, а даже руку протянуть боязно.
      Здесь же, в клетях, притороченных к палубе, колотилась всякая живность: куры, утки, гуси, овцы, коровы, лошади. В крытом закуте для коровы примостилась даже клетка с двумя кролями. Почти по-человечески мучительное страдание этого царства вызывало щемящую жалость. В сыром ветре родной запах навоза и животного испарения ощущался особенно резко. Прощай, Сычевка, но помни - я вернусь! Если бы ему знать тогда!
      Федор протянул было ладонь в коровью клеть, чтобы прикоснуться к возбужденному сейчас зеркальцу телки, ощутить под пальцами его нежность и теплоту, чуть успокоить ее, наконец, но в это время кто-то требовательно толкнул парня под локоть:
      - Ты чо здесь?
      Федор обернулся, но под брезентовым капюшоном, кроме сивой бороденки, ничего не разглядел:
      - А ты чо?
      - Сторожую.
      - А чего сторожевать-то, не украдут.
      - Не украдут, а глядеть надоть, ненароком сорветь.
      - Так не удержишь ведь?
      - Удержать - не удержу, а подмогу кликну, остатнее выручим.
      - Сам откуда?
      - С-под Ожерелья, а что допытываешь, документ е?
      - Чо, папаня, ослеп совсем, документов моих не видишь? - и Федор глазами указал тому на "иконостас" над правым карманом своей гимнастерки. Я за этот самый "документ" четыре годика в землянках вшей давил.
      - Много вашего брата нынче с эдакими документами шастает до первого уполномоченного. - Но все же смягчился. - Подымить е?
      - Бери, - широким жестом Федор выкинул перед ним пачку "Беломора". Бери пару.
      Мужик довольно хмыкнул, взял, откинул капюшон, обнажив крупную голову в старенькой солдатской шапке, под которой оказалось совсем еще не старое лицо с синими глазами и малость ноздреватым уже носом. Старательно разминая папиросу, он заботился ни табачинки не рассыпать, долго и с явным удовольствием обнюхивал ее со всех сторон, пока, наконец, с неменьшим удовольствием прикурил от протянутой Федором трофейной зажигалки:
      - Раз предсельсовет угощал, а боле не доводилось. - Он осклабил в блаженной улыбке свои желтые, крепкие опять же, зубы. - Как люди живут, куды нам при нашей темноте!
      - Шапку-то носишь, на фронте был? - Федору хотелось завязать хоть какой разговор, лишь бы не спускаться туда, в ту вонь и ругань, и даже балалайка там, с ее дурацким припевом, вызывала у него здесь, на палубе, одну только злобу, не более. - У кого?
      - Не, - безоблачно и охотно ответил тот, - у мине язва. С издетства еще. Я и по малолет-ству желудком слабый был, а как пошло-поехало, колхозы да голодуха, тюря да лебеда, совсем ослабел. - Беседа вроде бы погасла сама по себе, еще и не начавшись, но тот вдруг сам словоохотливо взял ее в руки. - Я в эту самую заваруху, в семнадцатом, в парнях ходил, вскорости и обженился, никому века не зажил, света не застил. Баба мине попалась как баба, ни красы в ей той не было, ни ленивая, ни работящая, а так, с серединки на половинку. Тольки, парень, сильно я ее любил, без нее жить не мог, присохла моя грешная душа к ней, будто кузнецким железом намертво припаяло: кайлом рви - не оторвешь, гвоздодером тяни - не оттянешь. Только это нынче, а тогда жили навроде всех людей: землю работали, хлеб когда был - ели, детишками распложались. Деревня наша, от трубы до трубы - воробью раз сигнуть, осьнадцать дворов, как отдать, избенки все мелкота, ни одного пятистенника, и церквы тожеть нету, одно, понимаешь, названье, что деревня. Какие мы там никакие, а тожеть - люди. И что это за напасть такая на человека, - он даже как бы всплеснул или, вернее, пытался всплеснуть руками: уж больно неудобно в его брезентовом плаще колом было это сделать, - не могуть в ладу на белом свете жить. Как пошло тогда, как поехало в семнадцатом, то да се и крутится. А по нашей-то деревеньке вшивой, времечко золотое-то такой косой да этаким кистенем прош-лось, что любо-дорого! В самую первую голодуху закатилась к нам ватага не ватага, команда не команда, а так, ватажонка, команденка одна - восемь рыл, как на подбор: "Давай хлеб!" А иде его тогда, хлеба-то того, нам взять было, тольки родить оставалось. Почитай, в каждой избе покойник али полпокойника. Тряхнули и мене, грешным делом. Хорошо тряхнули, славно, - "хорошо" он произнес врастяжку, будто для прыжка напрягался, и чуть побитые ноздри его яростно вздрогнули, - век помнить буду... Только зачем ее-то восемь лбов, очередью, ить не жалезная... Вот она тебе язва моя, даром оставляю, я добрай...
      И двинулся себе, даже капюшона не натянул, по шатко-валкой палубе, будто в лобовую двинулся.
      "Лезешь с разговорами, - объязвил себя Федор, - нарвешься когда-нибудь, болтун - находка для шпиона!"
      И тоже повернул, но только в другую сторону, туда, в ад, в чад, в ругань и плач, в дребедень балалаечную, и новое, неизвестное дотоле смущение властно входило к нему в душу.
      3
      Отец сказал:
      - Будя, вылезай, чего рыть, всё одно там камень, сплошь камень, вот земля-то, прости Господи, тьфу.
      Земля и впрямь была короткая, до пояса доберешь - камень, причем такой, хоть на кремни. Но зато на запах и цвет Федор - а уж он-то покружил по свету - ничего подобного до сих пор не встречал: больше на торф походила, только другой крепости и окраски - черная, с синева-тым отливом, с запахом давно остывшей печи.
      Вдвоем с отцом они опустили бабку в эту землю, разогнулись и молча замерли, как бы оценивая свою работу. Но это им только казалось, если казалось вообще. Просто в эту короткую для них минуту они расставались с чем-то таким, что уже не возвращается: с зовом чьего-то праха, с тенью чьей-то радости, с теплом зимних вечеров, запахом свежеиспеченного хлеба, рвущим легкие дымом далекой Сычевки, да разве можно высказать всё, о чем думает человек в эту минуту!
      Ее, этой старой девочки гроб, сколоченный на скорую руку из подручного материала, плыл в убогой могиле, словно детский кораблик по талой воде, и никто его уже не направлял, и негде уже ему было остановиться. Господи, что же это такое: судьба, рок, предназначение, чтобы сычевская, в тридесятом колене крестьянка отдавала Богу душу на бывшей японской земле без креста и покаяния? Господи, утоли ея печали!
      Мать не плакала, даже не причитала по обычаю, а только сухо смотрела перед собой, и такое запрокинутое отчаяние стояло у нее в глазах, что все вокруг как бы увядало и старилось.
      - Ладно, будя, - буркнул отец, чуть покосившись в ее сторону, заваливай, все там бу-дем. - И первый принялся за работу: резко, нахраписто, с каким-то непонятным остервенением. - Пожила.
      В две лопаты они быстро накрыли бабку, выровняли и даже обложили холмик завалящим деренком. Потом отец выдернул с ближнего пригорка какую-то местную диковинку с пузырча-тым стволом, вкопал ее в могильное изголовье и лишь после этого отряхнулся, охолонул, отмяк:
      - Ну вот, все как у добрых людей. - Он расчувствовался, глядя на свою работу, мягко засветился весь. - Наш брат тоже не без понятия. - Он вновь поискал глазами в сторону жены. - Пошли, мать, чего уж там, не наплачешься.
      Та, действительно, словно заведенная, поднялась, повернулась и двинулась к поселку, а он подался за ней, стараясь и не оказаться назойливым, и в то же самое время всем своим видом убедить ее, что он, ее муж, здесь, рядом, и "тоже понятие имеет", и в случае чего окажет себя.
      Со стороны эти заходы его могли показаться немного смешными, но Федор-то доподлинно знал, что любит отец свою бессловесную жену, до беспамятства любит, хоть, видно, двух слов ей ласковых за всю жизнь не сказал, век в страхе держал, характер показывал, и поэтому, глядя на них сейчас, парень вновь и вновь проникался к ним обоим острой, до ломоты под ложечкой, нежностью: "Дал Бог родителей, водой не разольешь, черти полосатые!"
      Жизнь впереди представлялась ему теперь маняще загадочной. Хоть за четыре года военной карусели он и попривык к резким переменам судьбы, но это вот, почти внезапное перемещение из одной части света в другую вызывало в нем чувство полусна-полуяви, невсамделишности его сегодняшнего существования: "Надо же, елки-палки, занесло куда, к черту на кулички, хочешь - не хочешь, живи теперь!"
      С океана тянуло легкой прелью и канатной смолой. Ровная, почти без морщинки вода рас-пластывалась до горизонта, и блистающая ее поверхность беззвучно дышала, слегка испаряясь бледно-сиреневой дымкой. Видно, таким и увиделся этот простор тому, кто назвал его "тихим".
      Поминать завернули в столовую. С трудом нашли свободное место, где мать выпростала из полотенца тарелку с приготовленной заранее кутьей:
      - Помянем, Христа ради, рабу Божью Аграфену, - она меленько перекрестилась. - Буде земля ей пухом, Царствие ей Небесное.
      - Готовил к новоселью, а пить за упокой приходится, - отец воровато извлек из-под телогрейки бутылку с самогоном, зубами выдернул обернутую тряпицей затычку. - Добро бы пригласить кого, непорядок это - без гостя поминать, мы все ж таки народ крещеный.
      Федор машинально огляделся, неожиданно для себя встретившись глазами со своим собе-седником с парохода: тот в одиночестве сидел за пустым столом, понятливо устремляясь в их сторону.
      - Здоров, земляк, - кивнул ему Федор. - Подгребай, гостем будешь, бабка вот померла, поминаем.
      Поминали сперва молча, но после третьей деревенский первач взял свое: языки развязались.
      - Значит, Аграфеной звали? - гость завел издалека, как бы прилаживаясь, примеряясь. - Это надо же, всю жизнь в деревне прожила, на Курилы помирать приехала. Сдвинулась Расея-матушка, поехали за кудыкины горы, а где остановка будет, один Бог знает. На этих Курилах и земли-то, считай, нету, один камень, и тот на огне стоит, вот-вот провалится. Вон, чуете? - Где-то вдали глухо и сдавленно погрохатывало, отчего утлая коробка столовой едва ощутимо сотрясалась. - То-то и оно. Говорят, из Москвы начальство грозится быть - порядок наводить. Одначе у небесной канцелярии свое начальство, ихних приказов не слушается. Сидеть бы нашему брату на месте, у печи, а не шляться туда-сюда по миру. - Он решительно поднялся. Ладно, пора мне, спасибо на угощении, Христос с вами. Охота будет, заворачивайте, я тут внизу, аккурат под самыми японцами, в землянке расположился. Матвея Загладина спросите, укажут.
      И двинулся к выходу: большой, степенный, уверенный.
      - Корневой, видать, человек, - проследил за ним до выхода Тихон, знает себе цену, такие раньше архиреями служили али по торговой части, сразу видно, умеет разговоры разгова-ривать. Бывало...
      Речь отца грозила затянуться надолго, и Федор, которому позарез необходимо было показаться кадровику, заспешил:
      - Допивайте без меня. Мне еще оформиться надо, а потом к военкому на учет становиться. Бывайте...
      4
      В отделе кадров оказалось не протолкаться: люди сидели, стояли, входили и выходили, до самого потолка густо пластался табачный дым, в котором бестелесыми рыбами тонули, плавали голоса, множество голосов.
      Кто-то рядом с Федором, бровастое лицо под шапкой-ушанкой в дремучей щетине, монотонно жаловался без адреса:
      - Пригнали, куда Макар телят не гонял, а порядка нету. Дали жилье на пятерых, вдвох не повернуться, не жилье, а сени, изо всех дырок текёт. Опять же харчи. Мне ихней рыбы на дух не надоть, витамина, говорят, много, полезная, значит, а мне эта витамина безо всякой пользы, только на двор тянет. Мне без круп еда - не еда. В Москве кисельные берега сулили...
      Из-за жиденькой перегородки, отделявшей кабинет начальника от его же приемной, доносился скрипучий, с надрывом фальцет:
      - Какой ты к чертовой матери сварщик, без году неделя к ведрам дужки приваривал, да и на кой чёрт мне сварщики, рабочие к сетям нужны! Да не суй ты мне свою красную книжечку, у меня их целый ящик, хоть на елку вешай, на ремзаводе вашего брата полный комплект. Вербовался разнорабочим, вот и давай к сетям. Всё... Следующий!
      Промаявшись в этой колготне чуть не до вечера, Федор проник, наконец, в заветный кабинет, где очутился перед взъерошенным горбуном лет пятидесяти, в очках с проволочной оправой, из-под которых на него вопросительно уставились колючие от постоянной злости глаза:
      - Договор при себе? - Он цепко выхватил у Федора протянутые им бумаги, едва взглянув, выдвинул волосатую руку к горке папок на полке сбоку от себя и, будто фокусник крапленую карту, ловко выдернул оттуда необходимый скоросшиватель. - Так. Посмотрим, - быстренько перелистал и сразу же обмяк, подобрел. - Прямо скажем, Самохин Федор Тихонович, личное дело у тебя красивое. - Он откровенно любовался посетителем. - С такой анкетой хоть сейчас в партию, сам рекомендацию дам. Нам такие люди нужны, Самохин, такие орлы нынче на дороге не валяются, сюда всё больше шпана, рвачи, золотая рота за длинным рублем налетела: дерьма без присмотра не оставь, разворуют и пропьют. И к тому же, граница близко, глаз да глаз нужен, спьяну-то чего в голову не взбредет. Нам на почтовый катер человек требуется, пост ответственный, японские воды - рукой подать, глядеть нужно в оба, тут необходим проверен-ный кадр. Я вот смотрю, ты в войсковой охране служил, шоферское дело тоже знаешь, тебе и карты в руки. Механика нехитрая, на ремзаводе ребята натаскают. Лады? - И, заметив, видно, что Федор еще колеблется, заспешил, заторопился: - Давай, дуй в медпункт, здесь же в бараке, с другого бока, бери справку о здоровье и оформляйся. Всё. Следующий!..
      Около медпункта стоять не пришлось. Дверь, ведущая туда прямо с улицы, была открыта настежь. Федор, постучавшись для порядка о косяк, вошел и, едва открыв рот, захлебнулся начатым словом: у открытого шкафчика с медикаментами стояла женщина в белом халате и смотрела на него так, будто давно и уверенно ждала его прихода.
      - Полина Васильевна... Полина... Поля...
      И на него пахнуло той гулкой, сырой осенью сорок первого года, когда он после контузии, полученной при отступлении от Брянска, отлеживался в одном из московских госпиталей в ожидании выписки и отправки на фронт. Дни за окном стояли тусклые, похожие один на другой, с порывистой изморосью и мокрыми туманами по вечерам. Сквозь ржавую хвою госпитального парка хмуро просвечивало разбухшее небо, распатланные облака вяло волочили вихрастые кос-мы по верхушкам деревьев, и приплюснутый сыростью окрест мутно растекался к окраинным горизонтам.
      С утра до отбоя, изнывая от безделья, Федор резался в шашки со своим соседом по палате Яшей Куперником - стрелком-радистом, в бинтах, как в коконе, с прорезями глаз и рта на безликой марле, дни текли под стать погоде, грузно, серо, и госпитальной тягомотине этой, казалось, теперь не будет конца.
      На Яшу это спертое однообразие никак не действовало, скорее наоборот: день ото дня тот становился все оживленнее и напористей. Федора располагала в нем неиссякаемая дурашли-вость, сквозь которую временами, словно ржа на зеркальной жести, проступала, прорезалась потаенная горечь. Казалось, Яша с яростной одержимостью укачивал в себе словами, потоком, лавиной слов долгую и уже неутолимую боль.
      - Родители считали меня вундеркиндом, - он влажно поблескивал глазами из-под бинтов, завораживая напарника вязью нервной скороговорки, - только потому, что я в пять лет умел одним пальцем отбарабанить на пианино "чижик-пыжик, где ты был". И можешь себе представить, они потащили меня в столицу нашей родины, к самому Ойстраху. Что там было, вспомнить страшно: папа кричит, мама плачет, Ойстрах последние волосы на себе рвет: еще один вундеркинд на его голову! И на мое еврейское счастье я-таки в конце концов попал в эту самую консерваторию, чтоб ей было пусто, и даже почти кончил ее, спасибо, война помешала. Теперь вот, - легонько постучал друг о друга загипсованными культями, и сквозь марлевые прорези на Федора излилось короткое отчаянье, - слава Богу, отмучился, разве что на барабане без палочек приспособят...
      Это почти исступленное отчаянье с каждым днем всё более отягощало Федора сознанием какой-то смутной вины. Федор постепенно начинал стыдиться своей легкой контузии, своего аппетита, даже своих не поврежденных войной рук. Ему казалось, что, уцелев такой недорогой ценой, он как бы обокрал Яшу и вообще ребят вроде этого Яши, а теперь живет за их счет, на их хлебах и здоровье. И, хотя в голове по утрам еще тошнотно позванивало, острой болью отдава-ясь в затылке, Федор томился ожиданием вырваться отсюда в любое пекло, лишь бы поскорее. Он уже потерял было надежду, когда однажды под вечер его вызвали в кабинет дежурного врача, где навстречу ему поднялся высокий, с ранними залысинами майор:
      - Самохин? Федор Тихонович? Девятнадцатого года рождения? - Майор, не глядя на него, резко перелистывал папку, то и дело слюнявя прокуренные пальцы. - Комсомолец? Из кресть-ян? Деревня Сычевка Тульской области? Не женат? Прошел боевое крещение? Так. - Здесь он в первый раз вскинулся на Федора, взгляд был долгий, неподвижный и скорее в себя, чем вовне. - Что ж, Самохин, анкета у вас подходящая, пролетарская кость застрянет в горле у любого врага. Берем вас на объект особой важности, проявляем к вам доверие, понимать должны, строжайшая секретность, как говорится, ешь суп с грибами... Понятно?
      - Понятно, - Федор не знал, горевать или радоваться: возможность наконец-то вырваться из госпитальных стен празднично облегчала его, но в то же время служба в ведомстве, о котором вокруг говорилось с опасливой оглядкой, ему никак не светила. - Наше дело солдатское.
      Майор одобрительно крякнул, захлопнул папку, воззрился в его сторону, заученно опреде-лил:
      - Завтра в восемь ноль-ноль, в приемном покое. Документы получите у меня. Ясно? Выполняйте.
      Наутро обшарпанная полуторка, переваливаясь с колеса на колесо, тащила его подмосковны-ми перелесками к новому месту назначения. Поздняя осень окисала сыростью и распутицей. Голые чащи с пронзительно яркими вкраплениями рябиновых гроздьев источались липкой, сло-вно плесень, изморосью. Редкие прогалины стекали под колеса сплошной хлябью, и временами казалось, что машина вовсе не катится, а плывет сквозь рухнувшее на землю небо.
      Федор маялся в кузове, среди мешков и ящиков, покуривал, поругивался тихонько на ухабах, чутко подремывал: приходилось часто вставать, спускаться в придорожную топь, подсовывать под колеса заготовленные на этот случай горбыли, а затем в паре с майором упираться плечом в задний борт, помогая колымаге выскрестись из очередной ловушки.
      Шофер - долговязый старшина, ушанка сдвинута почти на ухо, новенький бушлат нарас-пашку - мрачно матерился с подножки, посверкивая в их сторону металлическими зубами:
      - Техника, твою мать! Утильсырье на колесах, туды твою растуды, на ней не ездить, а только орехи колоть, и то не годится, мать твою перемать! Резина совсем лысая, сколько прошу, едреный стос, никакого внимания, одно название, что органы, мать их так!
      - Прекратите, Губин, за такие разговорчики и под трибунал недолго попасть. - Стоя по щиколотку в грязи, майор было попытался для пущего убеждения даже притопнуть ногой, но в голосе его при этом не чувствовалось ни воли, ни настойчивости, одна только усталость: сплошная, долгая, глубокая. - Вы чекист, Губин, стыдитесь!
      С наступлением сумерек на пути стали возникать дозоры боевого охранения. По мере следования они учащались, выявляясь из полутьмы в самых неожиданных местах: сказывалась близость прифронтовой полосы. Майор обменивался с часовыми шепотной скороговоркой, и полуторка следовала дальше: в лес, в ненастье, в наступающую ночь.
      Когда, наконец, фары выхватили из чернильной теми бревенчатый дом с наглухо задвинуты-ми ставнями, Федору уже не хотелось ни вставать, ни двигаться: ночь навалилась на него всей своей сонной мощью. Всё последующее звучало, мельтешило, двигалось где-то извне, вокруг, поверх осевшей в нем дремотной тяжести. С этой тяжестью его и несло затем через слякоть и темь в тускло освещенную семилинейкой комнату, где перед ним обозначилось крепкое, в мелких рябинах лицо широкоплечего парня в расхристанной гимнастерке:
      - Сморило, служивый! - Парень суетился вокруг стола, расставляя на нем нехитрую снедь: спирт, хлеб, консервы. - Опрокинь с дороги и - на боковую. Я тут пожух, один сидючи, душу отвести не с кем. Хотя место тут, - он многозначительно подмигнул гостю, - скучать не приходится...
      Под его ласковый говорок Федор и заснул, окончательно сморенный хмельной истомой. И снилось ему жаркое лето в деревне, с голубыми бубенцами васильков в почти коричневой ржи, через которую причудливо вилась пыльная колея. По ней, по этой колее, навстречу ему, как бы не касаясь земли, двигалась его мать, и дорожная пыль из-под ее босых ног плыла наподобие легкого облачка: "Испей, Феденька, водички, а то кваску холодного! Феденька!.." И голос ее обволакивал Федора безмятежностью и синевой.
      И сон в руку: Федор пробудился, осиянный такой слепящей благодатью, что хотелось зажмуриться и долго лежать так, неподвижно, освобождаясь от вчерашней тяжести и пасмурных воспоминаний. За окном щедро царствовало солнце. Полая еще накануне даль ожила, раздвину-лась и принарядилась. Празднично умытое небо туго вытянулось к самому зениту. Сквозь остов ближнего леса белесой паутиной тянулся туман, в котором, словно цветные рыбы в аквариуме, трепетала полуистлевшая листва: черное с золотом, подсвеченное дымчатой капелью.
      - Считай, что погоду привез, солдат, - вчерашний парень стоял на пороге с охапкой дров на руках, сияя своим крепким, в мелких рябинах обликом, застегнутый на все пуговицы и молодцевато подтянутый, - закисли, в самом деле, от этой мокроты, думали, так до снега и доморосит. - Он ловко орудовал растопкой, огонь занимался у него под рукой споро и весело. Разом чайком опохмелимся и - на доклад к начальству. Майор наш только с виду строг, а в деле мужик уважительный.
      Так же ловко и аккуратно он собрал на стол, заварил чай, разлил кипяток в кружки, а затем по-хозяйски уселся напротив. Было видно, что он искренне рад новому сослуживцу, что роль хлебосольного хозяина ему нравится и что вообще для него собеседник или слушатель - долгожданный подарок. "Да, видно, насиделся ты здесь бирюком, брат, - присматривался, прислушивался, мотал на ус Федор, - дорвался теперь до разговору".
      - Меня, для ясности, Николаем зовут, Носов фамилия. - Он явно блаженствовал, прихлебывая из кружки. - Тоже после госпиталя сюда попал, возле Киева под бомбежку угораздило, осколок чуть повыше поясницы застрял, к погоде ноет, а так - ничего. У нас тут все чем-нито поврежденные, кто телою, кто - кумполом. Одно слово, полтора инвалида да баба впридачу. Только баба, я тебе скажу, жох, одной титькой двух прибьет, с характером женщина, ничего не скажешь, врачиха, сам увидишь. Механик при самолете опять же фрукт, тронутый, правда, но безвредный. Майор этот, вот и вся команда. Летунов, когда надо, из поселка привозят, верст пять будет, там у их полк стоит.
      - А когда это самое "надо"-то? - попробовал осторожно пощупать Федор. - Что за объект тут такой?
      Тот словно только и ждал этого его любопытства: радужно просиял, заспешил, заторопился, отставив кружку в сторону и доверительно к нему подавшись:
      - Оно, конечно, наше дело телячье, солдатское, винт в руки и - топай себе в боевое охранение, однако, верно я скажу тебе, братишка, объект этот самой что ни на есть секретной важности. Разведку в тыл врага забрасываем, понимать надо! Всё больше молодняк, вроде нас с тобой, зато по-немецкому, как по-нашему, чешут. Майор их здесь натаскивает напоследок, а Полина Васильевна, врачиха, значит, насчет здоровья проверяет, больного на такое дело не пошлешь. Плохо только, - он сожалительно вздохнул, поднялся, промеж себя, как молчуны, живем, всяк в своей щели прячется, одно - по службе и говорим, если что. С механиком другой раз можно перекинуться, когда он трезвый, только ить не просыхает совсем. Мы с тобой в этой халупе вдвох обитаем, белая кость там, - он кивнул в окно, - в особняке живет. Парень, с ног до головы - по уставу, уже нетерпеливо топтался у порога. Пора по начальству, солдат. - И уже выходя: - Как зовут-то тебя?
      За редкими деревьями перед крыльцом проглядывалась большая, тщательно выкошенная поляна в окружении густого подлеска, за которым возвышалось темное полотнище бора. Тропа вывела их сначала на поляну, а потом через нее и через подлесок в самый бор, к дачного вида строению, облепленному со всех сторон целым набором пристроек и пристроечек.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16