Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хлеб

ModernLib.Net / Русская классика / Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович / Хлеб - Чтение (стр. 20)
Автор: Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
Жанр: Русская классика

 

 


Несмотря на удаленность города, на берегу уже двигались черные точки, и Галактион рассмотрел несколько экипажей. Очевидно, Ечкин успел послать из Тюмени телеграмму.

У Галактиона сильно билось сердце, когда «Первинка» начала подходить к пристани, и он скомандовал: «Стоп, машина!» На пристани уже собралась кучка любопытных. Впереди других стоял Стабровский с Устенькой. Они первые вошли на пароход, и Устенька, заалевшись, подала Галактиону букет из живых цветов!

– Это должна была сделать Дидя, – объяснил Стабровский, целуя Галактиона, – но девочка больна.

Харитина видела эту сцену и, не здороваясь ни с кем, вышла на берег и уехала с Ечкиным. Ее душили слезы ревности. Было ясно как день, что Стабровский, когда умрет Серафима, женит Галактиона на этой Устеньке.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

По пыльному проселку шел совершенно легендарный путник, один из тех, каких описывали с такою охотой наши русские романтики. И рваная шляпенка, и котомка за плечами, и длинная палка в руках, и длинная седая борода, и заветрелое лицо, изборожденное глубокими морщинами, и какая-то подозрительная таинственность во всей фигуре и даже в каждой складке страннического рубища, – все эти признаки настоящего таинственного странника как-то не вязались с веселым выражением его лица. Очевидно, ему было весело, несмотря на страннический посох, котомку, морщины и седую бороду. Даже, вероятно, нашлись бы завистники, которым казалось бы это веселое настроение обидным. Ведь нынче всему завидуют. Этот таинственный странник был не кто иной, как возвращавшийся из ссылки «по милостивому манифесту» знаменитый в летописях Зауралья исправник Илья Фирсыч Полуянов.

Итак, странник шел, испытывая прилив самой преступной радости. Он возвращался на родину… Недавний изгнанник снова чувствовал себя человеком и в качестве такового замышлял целый ряд предприятий. О, они радовались тогда, когда его судили! Они отреклись от него, они смеялись и торжествовали, а вот он возьмет да и придет. Вот я, милостивые государи и государыни! Вам это не нравится, черт возьми? Да? Вы заживо похоронили Илью Фирсыча Полуянова, а он вот взял да и воскрес. Ха-ха… И он еще вам покажет и всех на свежую воду выведет, – он, Илья Фирсыч Полуянов!

Из «мест не столь отдаленных» Полуянов шел целый месяц, обносился, устал, изнемог и все-таки был счастлив. Дорогой ему приходилось питаться чуть не подаянием. Хорошо, что Сибирь – золотое дно, и «странного» человека везде накормят жальливые сибирские бабы. Впрочем, Полуянов не оставался без работы: писал по кабакам прошения, солдаткам письма и вообще представлял своею особой походную канцелярию.

– Будет день – будет хлеб, – повторял Полуянов, пряча заработанные гроши. – А на Руси с голоду не умирают.

Сидя где-нибудь в кабаке, Полуянов часто удивлялся: что было бы, если б эти мужланы узнали, кто он такой… д-да. Раз под пьяную руку он даже проболтался, но ему никто не поверил, – это уже было недалеко от Запольского уезда, где полуяновская слава еще жила. Кабацкие мужики хохотали в лицо Полуянову, настоящему Полуянову, который осмелился назвать себя своим собственным именем. Получалась настоящая трагикомедия, и настоящий Полуянов точно раскололся надвое: один Полуянов в прошлом, другой в настоящем, и ничего, ровно ничего, что связывало бы этих двух людей. От первого Полуянова ко второму не было никакого перехода, а так взял да точно оборвался в какую-то пропасть. Роскошный Полуянов превратился в скитальца и нищего, в «подозрительную личность» полицейских протоколов.

Но, несмотря на всю глубину падения, у Полуянова все-таки оставалось имя, известное имя, черт возьми. Конечно, в местах не столь отдаленных его не знали, но, когда он по пути завернул на винокуренный завод Прохорова и К o, получилось совсем другое. Даже «пятачок», как называли Прохорова, расчувствовался:

– Илья Фирсыч, голубчик, да ты ли это?.. Ах, боже мой! Давай, сейчас же переоденься, а то муторно на тебя глядеть.

– Нет, этого не будет, – с гордостью заявил Полуянов. – Прежде у меня был один мундир, а теперь другой… Вот в таком виде и заявлюсь в Заполье… да. Пусть все смотрят и любуются. Еще вопрос, кому стыдно-то будет… Был роскошен, а теперь сир, наг и странен.

Прохоров подумал и согласился, что в этом «мундире», пожалуй, и лучше явиться в Заполье. Конечно, Полуянов был медвежья лапа и драл с живого и мертвого, но и другие-то хороши… Те же, нынешние, еще почище будут, только ни следу, ни дороги после них, – очень уж ловкий народ.

– Ведь отчего погиб? – удивлялся Полуянов, подавленный воспоминаниями своего роскошества. – А? От простого деревенского попа… И из-за чего?.. Уж ежели бы на то пошло и я захотел бы рассказать всю матку-правду, да разве тут попом Макаром пахнет?

– Да, было дело, Илья Фирсыч… Светленько пожил, нечего сказать.

– Ничего, умел пожить… Пусть-ка другие-то попробуют. И во сне не увидят… да. Размаху не хватит.

– Куда же им, нынешним-то, Илья Фирсыч? Телята залижут.

– У меня, брат, было строго. Еду по уезду, как грозовая пуча идет. Трепет!.. страх!.. землетрясенье!.. Приеду куда-нибудь, взгляну, да что тут говорить! Вот ты и миллионер, а не поймешь, что такое был исправник Полуянов. А попа Макара я все-таки в бараний рог согну.

Полуянов пил одну рюмку водки за другой с жадностью наголодавшегося человека и быстро захмелел. Воспоминания прошлого величия были так живы, что он совсем забыл о скромном настоящем и страшно рассердился, когда Прохоров заметил, что поп Макар, хотя и виноват кругом, но согнуть его в бараний рог все-таки трудно.

– Мне трудно? – орал пьяный Полуянов. – Ха-ха… Нет, я их всех в бараний рог согну!.. Они узнают, что за человек Илья Фирсыч Полуянов! Я… я… я… А впрочем, ежели серьезно разобрать, так и не стоит связываться. Наплевать.

– Вот это ты уж напрасно, Илья Фирсыч. Поп-то Макар сам по себе, а тогда тебя устиг адвокат Мышников. В нем вся причина. Вот ежели бы и его тоже устигнуть, – очень уж большую силу забрал. Можно сказать, весь город в одном суставе держит.

– Что же, можно и Мышникова подтянуть, – великодушно согласился Полуянов. – Даже в лучшем виде.

– Уж так бы это было хорошо, Илья Фирсыч! Другого такого змея и не найти, кажется. Он да еще Галактион Колобов – два сапога пара. Немцы там, жиды да поляки – наплевать, – сегодня здесь насосались и отстали, а эти-то свои и никуда не уйдут. Всю округу корчат, как черти мокрою веревкой. Что дальше, то хуже. Вопль от них идет. Так и режут по живому мясу. Что у нас только делается, Илья Фирсыч! И что обидно: все по закону, – комар носу не подточит.

Полуянов говорил все время о прошлом, а Прохоров о настоящем. Оба слушали только себя, хотя под конец Прохоров и взял перевес. Очень уж мудреные вещи творились в Заполье.

– Ты теперь и не узнаешь города, – с сокрушением сообщил Прохоров. – От старинки-то как есть ничего не осталось. Да и люди совсем другие пошли. Разе где старички еще держатся. А главная причина – все себя богатыми показывают. Из банка так деньги и черпают. Ничего не разберешь: возьмет деньги в банке под вексель, выстроит на них дом и заложит его опять в банке же. И все так. Теперь вот мельники сильно начали захудать. Сперва действительно дело было выгодное, ну, все и накинулись, а теперь друг дружку поедом едят. Помнишь старика Колобова, – так он какую штуку уколол. Выстроил три мельницы, а как начал получать со всех трех убыток, – взял две новые заложил в банке да застраховал, а потом и поджег. Вот какую моду старичонко придумал. А сам Галактион еще почище родителя будет, хотя и по другой части пошел.

Речь о Галактионе заходила уже несколько раз, но Прохоров сейчас же заминался и сводил на другое. Из неловкого положения его вывел сам Полуянов.

– Знаю, знаю все… Харитина-то у него живет, у Галактиона.

– Разное болтают, Илья Фирсыч… Не всякое лыко в строку.

– Перестань зубы заговаривать… Знаю. Рано немножко обрадовалась Харитина Харитоновна. Я не позволю себя срамить… я… я…

На Полуянова напало бешенство. Он страшно ругался, стучал кулаками по столу, а потом неожиданно расплакался.

– В сущности я Харитину и не виню, – плаксиво повторял он, – да. Дело ее молодое, кругом соблазн. Нет, не виню, хотя по-настоящему и следовало бы ее зарезать. Вот до попа Макара я доберусь.

Много новостей узнал Полуянов с первого же раза: о разорении Харитона Артемьича, о ссудной кассе писаря Замараева, о плохих делах старика Луковникова, о новых людях в Заполье, а главное – о банке. В конце концов все сводилось к банку. Какую силу забрал Мышников – страшно выговорить. Всем городом так и поворачивает. В думе никто пикнуть против него не смеет. Про Стабровского и говорить нечего. Прохоров только вздыхал и чесал в затылке при одном имени Стабровского. Кстати, он рассказал всю историю отчаянной кабацкой войны.

– Теперь плачу дань ему, – признался он. – Что ни год, то семьдесят тысяч выкладывай. Не пито, не едено – дерут… да. Как тебя тогда, Илья Фирсыч, засудили, так все точно вверх ногами перевернулось.

– Ага, вспомнили Полуянова?

– Еще как вспомнили-то. Прежде-то как все у нас было просто. И начальство было простое. Не в укор будь тебе сказано: брал ты, и много брал, а только за дело. А теперь не знаешь, как и подступиться к исправнику: водки не пьет, взяток не берет, в карты не играет. Обморок какой-то.

Полуянов прожил на винокуренном заводе два дня, передохнул и отправился дальше пешком, как пришел.

– Будет, поездил, – говорил он, прощаясь с Прохоровым. – Нахожу, что пехтура весьма полезна для здоровья.

– Конечно, – соглашался Прохоров. – Уж ежели для здоровья, так на что лучше.

Отойдя с версту, Полуянов оглянулся на завод, плюнул и проговорил всего одно слово:

– Подлец!

Он даже погрозил кулаком всему винокуренному заводу.

Философское настроение оставило Полуянова только в момент, когда он перешел границу «своего» уезда. Даже сердце дрогнуло у отставного исправника при виде знакомых мест, где он царил в течение пятнадцати лет. Да, все это были его владения. Он не мог освободиться от привычного чувства собственности и смотрел кругом глазами хозяина, вернувшегося домой из далекого путешествия. Свой уезд он знал, как свои пять пальцев, и видел все перемены, какие произошли за время его отсутствия. Прежде всего его поразило полное отсутствие запасных скирд, когда-то окружавших деревни. Куда девалось это мужицкое богатство?

В одной деревне Полуянов напустился на мужиков, собравшихся около кабака.

– Где у вас хлеб-то, а?.. Прежде-то с запасом жили, а теперь хоть метлой подмети.

– Да уж оно, видно, так вышло.

– Недород, что ли, был?

– Нет, пока господь миловал от недороду, а так воопче.

– Что «воопче»-то? На винокуренный завод свезли хлеб, канальи, а потом будете ждать недорода? Деньги на вине пропили, да на чаях, да на ситцах?

– А тебе какое дело? Чего ты ругаешься-то, оголтелый?

– А вот такое и дело. Чего старики-то смотрят?

Полуянов принялся так неистово ругаться, что разозлившиеся мужики чуть его не поколотили.

Чем дальше подвигался Полуянов, тем больше находил недостатков и прорух в крестьянском хозяйстве. И земля вспахана кое-как, и посевы плохи, и земля пустует, и скотина затощала. Особенно печальную картину представляли истощенные поля, требовавшие удобрения и не получавшие его, – в этом благодатном краю и знать ничего не хотели о каком-нибудь удобрении. До сих пор спасал аршинный сибирский чернозем. Но ведь всему бывает конец.

– Ах, мерзавцы! – ругался Полуянов, палкой измеряя толщину пропаханного слоя чернозема. – На двух вершках пашут. Что же это такое? Это мазать, а не пахать.

Попадались совсем выродившиеся поля с чахлыми, золотушными всходами, – хлеб точно был подбит молью. Полуянов, наконец, пришел в полное отчаяние и крикнул:

– Голод будет! Настоящий голод!

Он стоял посреди поля один и походил на сумасшедшего. Ему хотелось кого-то обругать, подтянуть, согнуть в бараний рог и вообще «показать».

II

Появление Полуянова произвело в Заполье известную сенсацию. Он нарочно пришел среди бела дня и медленно шагал по Московской улице, останавливаясь перед новыми домами. Такая остановка была сделана, между прочим, перед зданием Зауральского коммерческого банка.

– Эй, ваше превосходительство, здравствуй, – крикнул Полуянов появившемуся в дверях подъезда швейцару Вахрушке. – У вас здесь деньги дают?

– Дают.

– Богатым дают, а бедные пусть сами добывают?

– Около того, господин.

– А как это, по-твоему, называется?

– Даже очень просто: ходите почаще мимо.

– Ах вы, прохвосты!.. Постой-ка, мне как будто твое рыло знакомо. Про Илью Фирсыча Полуянова слыхал?

Вахрушка посмотрел на странника и оторопел. Он узнал бывшую грозу и малодушно бежал в свою швейцарскую.

– Ага, не понравилось? – торжествовал Полуянов. – Погодите, вот я доберусь до вас!.. Я вам покажу!

Дальше следовал целый ряд открытий. Женская прогимназия, классическая мужская прогимназия, только что выстроенное здание запольской уездной земской управы, целый ряд новых магазинов с саженными зеркальными окнами и т. д. Полуянов везде останавливался, что-то бормотал и размахивал своею палкой. Окончательно он взбесился, когда увидел вывеску ссудной кассы Замараева.

– Замараев? Фамилия знакомая. Тэ-тэ-тэ!.. Это уж не суслонский ли писарь воссиял? Да, ведь Прохоров рассказывал.

Полуянов отправился в кассу и сразу узнал Замараева, который с важностью читал за своею конторкой свежий номер местной газеты. Он равнодушно посмотрел через газету на странника и грубо спросил:

– Что тебе нужно?

– А ты посмотри на меня хорошенько.

– Много тут вас таких-то, шляющих!

– А ежели я палку свою пришел закладывать? Дорогого стоит палочка. Может, и кожу прикажете с себя снять?

– Ступай, ступай, откуда пришел.

Замараев сделал величественный жест и указал глазами на странника «услужающему». К Полуянову подскочил какой-то взъерошенный субъект и хотел ухватить его за локти сзади.

– Как ты смеешь, ррракалия? – грянул Полуянов.

Газета у Замараева вывалилась из рук сама собой, точно дунуло вихрем. Знакомый голос сразу привел его в сознание. Он выскочил из-за своей конторки и бросился отнимать странника из рук услужающего.

– Илья Фирсыч, голубчик… ах, боже мой!..

– Ага, узнал?.. То-то!

Замараев потащил дорогого гостя наверх, в свои горницы, и растерянно бормотал:

– Не прикажете ли водочки, Илья Фирсыч? Закусочку соорудим. А то чайку можно сообразить. Ах, боже мой! Вот, можно сказать: сурприз. Отец родной… благодетель!

Угощая дорогого гостя, Замараев даже прослезился.

– Господи, что прежде-то было, Илья Фирсыч? – повторял он, качая головой. – Разве это самое кто-нибудь может понять?.. Таких-то и людей больше не осталось. Нынче какой народ пошел: троюродное наплевать – вот и вся музыка. Настоящего-то и нет. Страху никакого, а каждый норовит только себя выше протчих народов оказать. Даже невероятно смотреть.

– Что же, всякому овощу свое время. Прежде-то и мы бывали нужны, а теперь на вашей улице праздник. Ваш воз, ваша и песенка.

– У волка одна песенка, Илья Фирсыч.

От Замараева Полуянов услышал только повторение того, что уже знал от Прохорова, с небольшими дополнениями и поправками.

– Так, так, – повторял он, качая в такт рассказа головой. – Все по-новому у вас… да. Только ведь палка о двух концах и по закону бывает… дда-а.

– Ох, забыли и про палку и про протчее, Илья Фирсыч!

Выпив две рюмки водки, Полуянов таинственно спросил:

– Ну, а как поживает суслонский поп Макар?

– Ничего, слава богу.

– Что-о? – грянул Полуянов, вскакивая. – Слава богу? Да я… я…

– Ох, обмолвился! Простите на глупом слове, Илья Фирсыч. Еще деревенская-то наша глупость осталась. Не сообразил я. Я сам, признаться сказать, терпеть ненавижу этого самого попа Макара. Самый вредный человек.

– То-то!

– Недавно приезжал он деньги вкладывать, а я не принял. Ей-богу, не принял… Одним словом, вредный поп.

От Замараева Полуянов отправился прямо в малыгинский дом, и здесь его удивление достигло последних границ. На доме висела вывеска: «Редакция и контора ежедневной газеты Запольский курьер».

– Что-о-о? – зарычал Полуянов, не веря собственным глазам. – Газета? в моем участке? Да кто это смел, а? Газета? Ха-ха!

На этот крик в окне показалась голова Харитона Артемьича. Он, очевидно, не узнал зятя и смотрел на него с удивлением, как на сумасшедшего.

– Газета?.. Это ты придумал газету? – крикнул ему Полуянов, размахивая палкой.

– А тебе какое дело, рвань коричневая?

– Мне?.. В моем участке газеты разводить? Да вы тут все сбесились без меня?

– А ты вот покричи, так я тебе и шею накостыляю, – спокойно ответил Харитон Артемьич и для большей убедительности засучил рукава ситцевой рубашки. – Ну-ка, иди сюды. Распатроню в лучшем виде.

– Да ты с кем говоришь-то, седая борода? – орал Полуянов.

– Нет, ты с кем говоришь? – орал Харитон Артемьич, входя в азарт.

– Газетчик проклятый!.. Прохвост!

Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам «греческий язык».

– Здравствуй, тестюшка, – проговорил Полуянов, протягивая руку. – Попа и в рогоже узнают, а ты родного зятя не узнал…

– Тьфу!.. Да ты откудова взялся-то?

– Где был, там ничего не осталось.

Старики расцеловались тут же на улице, и дальше все пошло уже честь честью. Гость был проведен в комнату Харитона Артемьича, стряпка Аграфена бросилась ставить самовар, поднялась радостная суета, как при покойной Анфусе Гавриловне.

– Ох, горюшко наше объявилось! – причитала Аграфена, раздувая самовар.

– Вот чему не потеряться-то! Кабы голубушка Анфуса-то Гавриловна была жива!

Все мысли и чувства Аграфены сосредоточивались теперь в прошлом, на том блаженном времени, когда была жива «сама» и дом стоял полною чашей. Не стало «самой» – и все пошло прахом. Вон какой зять-то выворотился с поселенья. А все-таки зять, из своего роду-племени тоже не выкинешь. Аграфена являлась живою летописью малыгинской семьи и свято блюла все, что до нее касалось. Появление Полуянова с особенною яркостью подняло все воспоминания, и Аграфена успела, ставя самовар, всплакнуть раз пять.

Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, – все только и говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.

А Полуянов сидел в комнате Харитона Артемьича и как ни в чем не бывало пил чай стакан за стаканом.

– Ну, брат, удивил! – говорил Харитон Артемьич, хлопая его по плечу. – Придумать, так не придумать такого патрета… да-а!.. И угораздило тебя, Илья Фирсыч!

– Чему же ты удивляешься? Сам не лучше меня.

– Ох, не лучше! И не говори, зятюшка. Ах, что со мной сделали зятья!.. Разорвать их всех мало!

– А вот погодите, тятенька, мы их всех подтянем.

– Подтянем?

– Еще как!

– Ты законы-то не забыл, Илья Фирсыч?.. Без тебя-то много новых законов объявилось… земство… библиотека… газета…

– Ну, закон-то один, а это так… Одним словом, подтянем.

– Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной… и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: «тятенька… тятенька»… Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали – все равно, как яичко облупили.

– Ничего, мы доберемся… Скажем, что духовная была подложная.

– Н-но-о?

– Только и всего.

– А в Сибирь нельзя сослать всех зятьев зараз?

– Ну, Сибирь, это другое. Подтянуть можно, а относительно Сибири совсем другой разговор.

Эта беседа с Полуяновым сразу подняла всю энергию Харитона Артемьича. Он бегал по комнате, размахивал руками и дико хохотал. Несколько раз Полуянову приходилось защищаться от его объятий.

– Подтянем, Илья Фирсыч? Ха-ха! Отцом родным будешь. Озолочу… Истинно господь прислал тебя ко мне. Ведь вконец я захудал. Зятья-то на мои денежки живут да радуются, а я в забвенном виде. Они радуются, а мы их по шапке… Ха-ха!.. Есть и на зятьев закон?

– Для всего есть свой закон.

– Отец!.. В ножки поклонюсь!.. А жида Ечкина тоже подтянем? и Шахму?

– Этих-то уж совсем просто, Харитон Артемьич. Все дело как на ладони.

– Главное, чтобы все по закону… Катай их законом… И жида, и писаря, и немца Полуштофа, и Галактиона – всех валяй!.. Ты живи у меня, – ну, вместе и будем орудовать.

– Конечно, вместе. Я-то проклятого попа буду добывать… В порошок его изотру!

Старики заперлись в своей комнате и проговорили долго за полночь. В типографии было слышно, как хохотал Харитон Артемьич, и стряпка Аграфена со страхом крестилась.

– Никак рехнулся наш Харитон Артемьич от радости… Ох, владычица скорбящая, помилуй нас!

Все жаждали еще раз посмотреть на Полуянова, но он так и не показался.

На другой день Полуянов проснулся очень рано и отправился к заутрене. Харитон Артемьич едва дождался его, сидя за самоваром.

– Уж я думал, что ты совсем ушел, Илья Фирсыч… Даже испугался.

– Не беспокойся, никуда не уйду… Помолиться богу сходил, с попом поговорил, потом старика Нагибина встретил.

– Кощей проклятый!

– Потом, иду это по улице, как шарахнется мимо рысак… Чуть-чуть не задавил. Смотрю, Мышников катит.

– Вот, вот… Он у нас раздулся, как клещ в собачьем ухе. Всех зорит.

– Потом встретил Луковникова с дочерью. Старик-то что-то на одну ногу припадает… А дочь совсем большая.

– Тоже плох и Тарас Семеныч. Того гляди, и совсем скапутится. Завяз он с своею вальцовою мельницей.

Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь, – мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом:

– Подтянем!

III

Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не хотела выйти.

– Мы все так сжились с тобой, – говорил Стабровский, обнимая Устеньку.

– Я по крайней мере смотрю на тебя и думаю о тебе, как о родной дочери. Даже как-то странно представить, что вдруг тебя не будет у нас.

– Ведь я попрежнему буду бывать у вас каждый день, Болеслав Брониславич, – точно оправдывалась Устенька. – И потом я столько обязана всем вам… Сейчас, право, даже не сумею всего высказать.

Они просидели целый вечер в кабинете Стабровского. Старик сильно волновался и несколько раз отвертывался к окну, чтобы скрыть слезы.

– Вот уж вы совсем большие, взрослые девушки, – говорил он с грустною нотой в голосе. – Я часто думаю о вас, и мне делается страшно.

– Чего же бояться, папа? – удивлялась Дидя. – Под старость ты делаешься сентиментальным.

– Чего я боюсь? Всего боюсь, детки… Трудно прожить жизнь, особенно русской женщине. Вот я и думаю о вас… что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь… Сейчас мы еще не поймем друг друга.

Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.

– Папа, будем смотреть на вещи прямо, – объясняла она отцу при Устеньке. – Я даже завидую Устеньке… Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.

Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил, – это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.

– Да, она идет к своим, – заговорил он, делая широкий жест. – Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае… А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе… Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся… Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.

Диде сделалось стыдно за последовавшую после этого разговора сцену. Она не вышла из кабинета только из страха, чтоб окончательно не рассердить расчувствовавшегося старика. Стабровский положил свою руку на голову Устеньки и заговорил сдавленным голосом:

– Славяночка, ты уходишь из этого дома навсегда… Впечатления детства остаются в памяти на всю жизнь, и ты запомни, что отсюда ты вынесла. Здесь тебе говорили: нет ни немцев, ни жидов, ни славян, а есть просто люди, люди хорошие и дурные… Счастье заключается в труде на пользу других. Пока мы можем быть, в лучшем случае, справедливыми и хорошими только у себя в семье, но нельзя любить свою семью, если не любишь других. Мы, старики, прошли тяжелую школу, с нами были несправедливы, и мы были несправедливы, и это нас мучило, делало несчастными и отравляло даже то маленькое счастье, на какое имеет право каждая козявка. Иди, славяночка, к своим, там уже есть много хороших людей. Добрым и честным принадлежит мир. Есть богатые и бедные люди, красивые и некрасивые, старые и молодые, образованные и необразованные, но одно великое равняет всех, это – совесть. Без совести нельзя жить, как без солнечного света… Ведь и любовь тоже совесть, высшая совесть, когда человек делается и лучше, и чище, и справедливее.

«Господи, отец, кажется, сошел с ума! – с ужасом думала Дидя, стараясь смотреть в угол. – Говорит, точно ксендз… Расчувствовался старикашка».

Да, Устенька много хорошего вынесла из этого дома и навсегда сохранила о Стабровском самую хорошую память, хотя представление об этом умном и добром человеке постоянно в ней двоилось.

Вернувшись к отцу, Устенька в течение целого полугода никак не могла привыкнуть к мысли, что она дома. Ей даже казалось, что она больше любит Стабровского, чем родного отца, потому что с первым у нее больше общих интересов, мыслей и стремлений. Старая нянька Матрена страшно обрадовалась, когда Устенька вернулась домой, но сейчас же заметила, что девушка вконец обасурманилась и тоскует о своих поляках.

– Испортили они тебя, Устинья Тарасовна, – повторяла старуха при каждом удобном случае. – Погляжу я на тебя, как тебе скушно дома-то.

Замечал это и сам Тарас Семеныч, хотя и не высказывался прямо. Ничего, помаленьку привыкнет… Самое главное, что больше всего тяготило Устеньку, это сознание собственной ненужности у себя дома. Она чувствовала себя какою-то гостьей.

– Это скучно, папа, сидеть без дела, – объясняла она отцу.

– Что же я-то могу придумать? Ежели в учительницы идти, так будешь хлеб отбивать у других бедных девушек… Это нехорошо. Уроки давать – то же самое. Поживи, отдохни.

– Ах, какой ты, папа! От чего отдыхать? Это, наконец, смешно!

– Читай книжки.

Устенька много читала, но это еще не было настоящим делом. Впрочем, ее скоро выручили полученные в доме Стабровского знания. Раз она пришла в библиотеку, и доктор Кочетов сразу предложил ей занятия при газете.

– Мы все тут очень слабы по части языков, а ведь вы знаете… Одним словом, вы нам поможете, Устенька. Кажется, вы даже по-английски переводите?

– Я училась, но, право, не знаю, справлюсь ли. Вам что нужно переводить?

– Ах, да!.. Главного-то я и не сказал: нам нужна переводчица для газеты. Понимаете, это известный даже шик – пользоваться материалами из первоисточника, а не из третьих рук.

Благодаря своему знанию языков Устенька попала прямо в центр провинциального оппозиционного издания. С составом редакции благодаря доктору Кочетову она была знакома еще раньше, а теперь сделалась невольною участницей уже самого дела. Это и были те свои, о которых говорил ей на прощанье Стабровский. Да, это действительно были свои, – те свои, которым она принадлежала по инстинкту. Работа в редакции «Запольского курьера» для Устеньки была своего рода воскресением. Сюда стекались «протестующие элементы» с громадной территории, и, как ни была стеснена деятельность маленького провинциального издания, она все-таки сказывалась в общем строе. Конечно, ничего систематического здесь не могло быть, и все дело сводилось на то, чтобы с большею или меньшею ловкостью «воспользоваться моментом», как говорил Харченко. Хитрый хохлик сосредоточил все свои боевые силы на преследовании банковских воротил, а главным образом, конечно, Мышникова. Его уже раз пять судили в окружном суде за диффамацию и клевету, и он с торжеством выходил сух из воды.

– А мы опять воспользуемся моментом, – говорил он, возвращаясь из суда в редакцию. – Подождите, господа, смеется последний, а мы еще посмотрим.

В редакции по вечерам собирались разные «протестанты» и обсуждали нараставшие злобы дня.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28