Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести и рассказы разных лет - Охонины брови

ModernLib.Net / Русская классика / Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович / Охонины брови - Чтение (стр. 3)
Автор: Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
Жанр: Русская классика
Серия: Повести и рассказы разных лет

 

 


– А на што рейтарские и драгунские полки, владыка? Воинская опора велика… У тебя еще после дубинщины страх остался.

– Я за свой монастырь не опасаюсь: ко мне же придете в случае чего. Те же крестьяны прибегут, да и Гарусов тоже… У него на заводах большая тягота, и народ подымется, только кликни клич. Ох, не могу я говорить про Гарусова: радуется он нашим безвременьем. Ведь ничего у нас не осталось, как есть ничего…

– Везде новые порядки, владыка честной. Вот и наше городовое дело везде по-новому… Я-то последним воеводой досиживаю в Усторожье, а по другим городам ратманы да головы объявлены[9]. Усторожье позабыли – вот и все мое воеводство. Не сегодня-завтра и с коня долой. Приказные люди в силу входят, и везде немцы проявляются, особливо в воинском нашем деле… Поэтому и разборку твоей монастырской дубинщине с большой опаской делал. Сам, как сорока, на колу сижу… А што касаемо самозванца, так не беспокойся, я один его узлом завяжу. В орду хаживали, и то не боялись…

– Домашняя-то беда, Полуект Степаныч, всегда больше… Аще бес разделится на ся, погибнуть бесу тому.

– Ну, это по писанию, а мы по-своему считаем беды-то.

Так сидели и рядили старики про разные дела. Служка тем временем подал скудную монастырскую трапезу: щи рыбные, пирог с рыбой, кашу и огурцы с медом.

– Вот последние крохи проедаем, – грустно заметил игумен, угощая воеводу. – Где-то у меня травник остался…

Воевода только вздохнул: горек показался ему теперь этот монастырский травник.

После обеда игумен Моисей повел гостя в свой монастырский сад, устроенный игуменскими руками. Раньше были одни березы, теперь пестрели цветники. Любил грозный игумен всякое произрастание, особенно «крин сельный». Для зимы была выстроена целая оранжерея, куда он уходил каждый день после обеда и работал.

VI

Из церкви воеводша прошла с попадьей Миронихой в Служнюю слободу, в поповский дом, где уже все было приготовлено к приему дорогой гостьи. Сам поп Мирон выскочил встречать ее за ворота.

– Как живешь-можешь, поп? – спрашивала воеводша. – Отгащивать к тебе приехала… Давно ли ты у нас был в Усторожье, а теперь мы с воеводой наклались в обитель съездить.

– Уж не взыщи на нашей худобе, матушка Дарья Никитишна! – плакался поп Мирон. – Чем тебя только и принимать будем: по-крестьянски живем…

– А мне до места, отдохнуть – вот и угощенье. А вечерком ужо с попадьей в Дивью обитель сходим… Давно я игуменью, мать Досифею, не видала.

Поповский дом был не велик. Своими руками строил его поп Мирон и выстроил переднюю избу сначала, а потом заднюю, да наверху светелку. Главное, чтобы зимой было тепло попадье да поповым ребятишкам. Могутный был человек поп Мирон: косая сажень в плечах, а голова, как пивной котел. Прост был и увертлив, если бы не слабость к зелену вину.

Еще дорогой попадья Мирониха рассказала воеводше, отчего в церкви выкликнула Охоня, – совесть ее ущемила. Из-за нее постригся бывший пономарь Герасим… Сколько раз засылал он сватов к дьячку Арефе, и сама попадья ходила сватать Охоню, да только уперлась Охоня и не пошла за Герасима. Набаловалась девка, живучи у отца, и никакого порядку не хочет знать. Не все ли равно: за кого ни выходить замуж, а надо выходить.

– Видела я ее даве в церкви-то, – задумчиво говорила воеводша, покачивая головой. – Ничего девка, только рожей калмыковата, в кого она у них уродилась такая раскосая?

Тут уже начались бабьи шепоты, а Мирониха выгнала своего попа из избы и даже дверь затворила на крюк. Все рассказала попадья, что только знала сама, а воеводша слушала и качала головой.

– Ишь какое зелье уродилось! – проговорила важная гостья, когда попадья рассказала про дьячихин полон. – То-то оно и заметно…

– А то мудреное дело, матушка Дарья Никитишна, – тараторила попадья, желавшая угодить воеводше, – што отец с матерью не надышатся на свою Охоньку… Другие бы стыдились, што приблудная она, а они радуются. Эвон, легка на помине наша дьячиха!..

На поповский двор действительно прибежала сама дьячиха и так завыла и запричитала, что все из избы повыскакивали, а поп Мирон впереди всех.

– Што стряслось-то, говори толком? – спрашивал он валявшуюся в ногах дьячиху.

– Управы пришла искать на игумена! – вопила дьячиха, стоя на коленях. – К матушке-воеводше пришла… Дьячка моего Арефу сжил со свету игумен, а теперь и дочь отнял… Прямо из церкви уволокли Охонюшку в Дивью обитель и в затвор посадили, а какая ее вина – не ведомо!.. Схватилась я, горькая, побежала в Дивью обитель, а меня и близко не пустили к Охоне: игумен не приказал… Ох, горькая я!.. И зачем только на свет родилась?.. Одна только заступа осталась: матушка-воеводша… Слезно пришла плакаться на свою злосчастную судьбу.

Вышла на крылечко и сама воеводша Дарья Никитишна и поманила голосившую дьячиху в избу. Опять бабы заперлись там, и начались новые бабьи шепоты. Усадила воеводша дьячиху на лавку и стала выспрашивать, какая беда приключилась.

– Не печалуйся прежде поры-время, – проговорила она, когда дьячиха рассказала все. – Суров игумен Моисей, да сан на нем велик: не нам, грешным, судить его. А твою Охоню я сегодня же повидаю… Мне надо к матери Досифее побывать. Молитвенница наша… Ужо поговорю с ней.

– Матушка-воеводша, заступись! – вопила дьячиха. – На тебя вся надёжа… Извел нас игумен вконец и всю монастырскую братию измором сморил, да белых попов шелепами наказывал у себя на конюшне. Лютует не по сану… А какая я мужняя жена без мово-то дьячка?.. Измаялась вся на работе, а тут еще Охоню в затвор игумен посадил…

Сжалилась воеводша над горюшей-дьячихой и подарила ей серебряный рубль.

– Ну, будет убиваться, – говорила попадья. – Вот расскажи лучше, как в полоне была в орде.

– Ох, помереть бы мне там, – плакала дьячиха. – У других баб грех-то с крещеными, а мой грех с ордой неумытой… Тьфу! Растерзали было меня совсем кыргызы до смерти. Стыдно и рассказывать-то… Дух от них, как от псов. Наругались они надо мной… Ох, стыдобушка головушке! Тошнехонько и вспоминать-то, матушка-воеводша. Арканом меня связывали, как лошадь, – свяжут и ругаются, а я им в морды плюю. А потом ночью и ушла из орды… Погоня гналась за мной две ночи, а я одвуконь бежала. Конечно, не своею бабьею немощью ослобонилась, а дьячковской молитвой: он умолил угодника Прокопия…

Воеводша слушала дьячиху и тихо смеялась: очень уж забавно о своем полоне дьячиха рассказывала.

– Ну, теперь ступай домой, – сказала она дьячихе, – а мы с попадьей в Дивью обитель сходим.

Дьячиха опять заголосила и повалилась в ноги матушке-воеводше, так что поп Мирон едва ее оттащил.

– Загостился мой воевода у игумена, – говорила воеводша, делая удивленное лицо. – И што бы ему столько времени в монастыре делать? Ну, попадья, пойдем к матери Досифее.

Воеводша пошла пешком, благо до Дивьей обители было рукой подать. Служняя слобода была невелика, а там версты не будет. Попадья едва поспевала за гостьей, потому что задыхалась от жира, – толстая была попадья.

– И место у вас только угодливое! – любовалась воеводша на высокий красивый берег Яровой, под которым приютилась своими бревенчатыми избушками Дивья обитель. – Одна благодать… У нас, в Усторожье, гладко все, а здесь и река, и лес, и горы. Умольное место… Ох-хо-хо! Мужа похороню, так сама постригусь в Дивьей обители, попадья. Будет грешить-то…

– Нет лучше иноческого тихого жития, – соглашалась попадья со вздохом. – Суета мирская одолела да детишки, а то и я давно бы в обитель к матери Досифее ушла… Умольная жисть обительская.

Дивья обитель издали представляла собой настоящий деревянный городок, точно вросший от старости в землю. Срубленные в паз бревенчатые стены давно покосились, деревянные ворота затворялись с трудом, а внутри стен тянулись почерневшие от времени деревянные избы-кельи; деревянная ветхая церковь стояла в середине. Место под обитель было выбрано совсем «в отишии», осененное сосновым бором. Сестра-вратарь, узнавшая попадью Мирониху, пропустила гостей в обитель с низким поклоном.

– Дома мать Досифея? – спрашивала попадья.

– Дома… Куда ей деться-то? Все здоровьем скудается… Обезножела наша матушка.

Проходя монастырским двором, попадья показала глазами на отдельную избу, у которой ходил «профос» с ружьем, – это и был «затвор» таинственной узницы Фоины, содержавшейся под нарочитым военным караулом царских приставов. Сестра Фоина находилась в «неисходном содержании под прикрытием сержанта Сарычева».

– Жалятся благоуветливые старицы на Фоину, – шепотом сообщала попадья. – Мирской мятеж проявляет и доходит до остервенения злобы. Игуменье Досифее постоянно встречные слова говорит, ссорится и супротивничает. Холопками сестер величает…

– Легко ли ей в затворе-то сидеть, голубке? – жалела воеводша, качая головой. – Сказывают, из знатных персон она, а тут в отишие попала… Тоже живой человек.

– Мать Досифея бьется-бьется с ней… Шелепами, слышь, наказывала как-то за непослушание.

– Ох, страсть какая! Статошное ли это дело?

Келья матери игуменьи стояла вблизи церкви. Это была бревенчатая пятистенная изба со светелкой и деревянным шатровым крылечком. В сенях встретила гостей маленькая послушница в черной плисовой повязке. Она низко поклонилась и, как мышь, исчезла неслышными шагами в темноте.

– Ишь как выстрожила матушка сестер, – полюбовалась попадья. – Ходят, как тени.

Игуменская келья состояла из двух низеньких комнат с бревенчатыми стенами. В первой весь передний угол занят был образами, завешанными шелковою пеленой; перед киотом «всех скорбящих радости» горела «неугасимая» и стоял кожаный аналой. У стены помещены были две укладки с книгами. В церковь игуменья не могла выходить и молилась у себя дома. В обители служил черный поп Пафнутий, он же монастырский келарь, или поп Мирон. Пол был устлан половиками своего монастырского дела. Игуменья лежала в другой комнате на деревянной кровати. Та же послушница пригласила гостей к самой.

– Кто там, крещеный человек? – спрашивал старушечий брюзжащий голос. – Никак ты, попадья?

– Я, многогрешная, матушка… А какую гостью тебе я привела: то-то спасибо попадье скажешь! Радость всей вашей обители.

Игуменья Досифея была худая, как сушеная рыба, старуха, с пожелтевшими от старости волосами. Ей было восемьдесят лет, из которых она провела в своей обители шестьдесят. Строгое восковое лицо глядело мутными глазами. Черное монашеское одеяние резко выделяло и эту седину и эту старость: казалось, в игуменье не оставалось ни одной капли крови. Она встретила воеводшу со слезами на глазах и благословила ее своею высохшею, дрожавшею рукой, а воеводша поклонилась ей до земли.

– Трудница ты наша, матушка, побеспокоила я тебя, – извинялась воеводша. – Давно я собиралась к тебе, да все недосужилось…

Мутные старческие глаза пытливо смотрели на воеводшу, а сухие побелевшие губы шептали беззвучные слова.

– Игумен Моисей помереть не дает, – заговорила игуменья, усаживаясь на кровати; она теперь походила на привидение. – Обитель рушится… все развалилось… а он одно твердит, што изничтожит нас вконец. Лесу не дает на поправку… теснит… Вот я и не могу помереть: сестер жаль. Куда они без меня-то денутся?.. Три десятка сестер, а кто промыслит про них все?.. Тоже надо и обуть, и одеть, и накормить. Облютел игумен Моисей на нашу обитель… Соблазн, говорит, монастырю… Вот какие дела, Дарья Никитишна! Когда игумен Поликарп монастырские стены клал, так обещался и Дивью обитель подновить, да только бог веку ему не дал. А теперь все у нас повалилось да сгнило, скоро и затвориться будет нечем…

– Жалеем мы все тебя, матушка… да што с игумном Моисеем поделаешь? Лютует он на всех…

– Жаль и мне его, – устало проговорила игуменья, опуская глаза. – Воздай ему бог за зло добром, а только жалею я…

Попадья и воеводша переглянулись: игуменья Досифея слыла за прозорливицу и неспроста пожалела гордого игумена Моисея.

– А надо бы нам стенки-то подкрепить, – точно бредила игуменья. – Ох, как надо! И ворота вон совсем развалились… Башенки прежде на углах-то стояли, когда орда приходила. Когда Алдар-бай с башкирью набегал, так крестьяне со всех деревень укрывались в Дивьей обители… Тоже и от Пепени с Тулкучарой… под самые стены набегала орда, и господь ущитил.

– Што же, матушка, опять орда набежит? – спрашивала воеводша.

– Горе будет, миленькие… Тогда и моя смертынька.

Потом игуменья сразу спохватилась:

– Што же это я томлю вас, миленькие?.. Анфиса, сбегай в келарню к сестре Маремьяне и накажи ей… Она знает порядок.

– Мы не за угощеньем пришли, матушка, а тебя проведать, – говорила воеводша. – Чего тебе беспокоиться-то для нас?

Игуменья взглянула на воеводшу, пожевала губами и проговорила, обращаясь к попадье:

– Ступай-ка ты сама, попадейка, в келарню… Пожалуй, лучше будет.

Воеводша виновато опустила голову: проникла ее тайную мысль прозорливица. Наступило неловкое молчание. Игуменья откинулась на подушку и лежала с закрытыми глазами.

– Ну, рассказывай, зачем пришла, – тихо прошептала она. – Вижу, што неспроста… Говори. По лицу вижу, што не с добром пришла. Ох, грехи!..

Эти слова сразу разжалобили воеводшу, и она опять повалилась в ноги прозорливице. Все время крепилась и ничем не выдала себя ни попадье, ни дьячихе, а теперь ее прорвало… Она долго плакала, прежде чем поведала свое бабье горе и мужнюю обиду. Игуменья лежала по-прежнему, с закрытыми глазами, и только сухие губы продолжали шевелиться.

– Жизнь прожили душа в душу, а тут вон какая пакость приключилась, – причитала воеводша, – всю душеньку истомило…

– Монастырские служки привели ко мне Охоню, – ответила игуменья. – Игумен прислал за выклики… Ну, я ее в келарню посадила. Девка-то не причинна тут, Дарья Никитишна, а так она… роковая. Как зародилась, так и помрет…

– Охота мне на нее поглядеть, матушка: какая-такая моя лютая беда завелась? На што польстился Полуехт-то Степаныч?

– И глядеть нечего, – сурово ответила игуменья. – Девка как девка… Пытала она убиваться даве: так рекой и разливается. Прибегала к ней матка, дьячиха, да я не пустила. Соблазн один…

Воеводша посидела малым делом, прикушала обительского взварцу да сыченого меду, а потом стала прощаться.

– Ничего, твоя беда износится, – успокоила ее на прощанье игуменья. – А воеводу твоего игумен утихомирит… Постыдится воевода твой, да поздненько будет. А ты не кручинься без пути… Мы не выпустим Охоню.

Простившись с игуменьей, воеводша не утерпела и на обратном пути завернула в келарню, где сидела попадья. Чернички в келарне разбирали прошлогоднюю сушеную рыбу, присланную из Тобольска богатой купчихой. Между ними пряталась и Охоня, резко выделявшаяся своим девичьим румянцем и союзными бровями. Попадья успела малым делом клюкнуть какой-то обительской настойки и совсем разомлела.

– Вон она, Охоня, – ткнула она на дьячковскую дочь. – Ишь какая гладкая!.. Ягода, а не девка…

– Ну-ка, подойди ко мне, отецкая дочь, – проговорила воеводша.

Зарделась Охоня, как маков цвет, и не двигалась с места, пока чернички не окружили ее и не стали подталкивать.

– Подойди, не бойся, – проговорила воеводша. – Хочу поглядеть на тебя, какая ты есть отецкая дочь. Ну, иди же… не упирайся!.. Не из страшливых ты, коли воеводы не испугалась… Ну, што молчишь-то?

– Себя не помнила, – бормотала Охоня, не поднимая глаз. – Солдаты тогда учали меня срамить, а тут воевода присунулся…

– Так, так… Ну, а в церкви-то отчего выкликала?..

Охоня вздрогнула и закрыла побледневшее лицо руками.

– Застыдилась девонька, – пожалела ее попадья. – Ну, ин я за тебя скажу, Охоня: совестно тебе стало, как Герасима постригали. Из-за тебя в монахи он ушел…

– Несчастная я уродилась, – шептала Охоня. – Не люб он мне был, когда сватался, а тут… ох, горькое мое горюшко!.. Свету белого я не взвидела, как игумен взял ножницы… дух у меня занялся… умереть бы мне…

VII

Воевода Полуект Степаныч остался в монастыре, чтобы вынести «послушание» на глазах у игумена. Утром на другой день его разбудил келарь Пафнутий.

– Вставай, Полуект Степаныч… Игумен уж тебя ждет во дворе.

– О господи, господи! – взмолился усторожский воевода, соображая предстоящий позор. – И до чего я дожил?

– Оболокайся, воевода. Игумен у нас не больно-то любит ждать, а то еще на поклоны поставит.

Нечего делать, пришлось подниматься ни свет ни заря, и старый воевода невольно вспомнил свое Усторожье, где спал вволю и никого не боялся. Келарь принес с собой затрапезный кафтанишко и помог его надеть.

– Ну вот, теперь совсем, – повторял келарь, оглядывая воеводу в новом наряде.

– А ты чему обрадовался, долгогривый? – обозлился воевода. – Вот возьму да и не пойду…

– Воеводушка, не кобенься ты ради Христа, – уговаривал испугавшийся келарь. – И тебе и мне достанется…

Приземистый, курносый, рябой и плешивый черный поп Пафнутий был общим любимцем и в монастыре, и в обители, и в Служней слободе, потому что имел веселый нрав и с каждым умел обойтись. Попу Мирону он приходился сродни, и они часто вместе «угобжались от вина и елея». Угнетенные игуменом шли за утешением к черному попу Пафнутию, у которого для каждого находилось ласковое словечко.

– А ежели народ пойдет в церковь да меня увидит в затрапезном-то одеянии? – спрашивал воевода уже в дверях.

– Никто не увидит, воеводушка… будний день сегодня, кому в монастырь идти, окромя своих же монастырских?

– Достаточно и монастырских.

Игумен гулял в саду, когда пришел воевода.

– Вот тебе метелка, – сурово проговорил игумен, показывая на стоявшую в уголке метлу. – Я пойду к заутрене, а ты тут все прибери. Да, смотри, не ленись… У меня из алтаря все будет видно.

Сказал и ушел, а воевода остался с метлой в руке. Огляделся он кругом – никого, слава богу, нет. Монахи уже прошли в церковь. И принялся Полуект Степаныч за свою работу, только метелка свистит. Из церкви монашеское пенье несется, и легко стало у воеводы на душе: что же, привел господь в монастырских служках поработать… Метет Полуект Степаныч и слышит за собой легкие знакомые шаги. Оглянулся, а это Дарья Никитишна идет в церковь, идет, а сама и глаза опустила, будто ничего не замечает. Опять горько стало воеводе… Присел он на лавочке и пригорюнился.

– Эй, чего расселся, ленивый раб?

Это крикнул игумен в свое окошечко из алтаря.

Опять работает воевода, даже вспотел с непривычки, а присесть боится. Спасибо, пришел на выручку высокий рыжий монах и молча взял метелку. Воевода взглянул на него и сразу узнал вчерашнего ставленника, – издали страшный такой, а глаза добрые, как у младенца.

– Эге, да это тебя вчера… тово? – обрадовался воевода.

– Видно, меня…

Плохая была воеводская работа, и новый монашек показал ему, как надо было по-настоящему делать. Потом повел он воеводу в оранжерею и там показал все. Славный такой монашек, и воевода про себя даже пожалел его.

– Трудно тебе будет в монастыре, Гермоген?

– И в миру не легко… По крайности здесь одному богу послужу, а на миру больше маммоне служат да своему лакомству. И игумен у нас строгий, не даст поблажки.

Воевода проработал в саду вплоть до обеда, пока игумен не послал за ним.

– Ну, и умаял ты меня, владыка, – ворчал Полуект Степаныч. – Пожалуй, не обрадуешься твоему-то послушанию… Хоть бы ворота в монастырь велел запереть, а то даве гляжу, моя Дарья Никитишна идет. Страм…

– Ты у меня поговори… Не хочешь на хлебе да на воде неделю высидеть? А то и похуже будет: наших монастырских шелепов отведаешь…

Не стерпел обиды Полуект Степаныч и обругал игумена по своему воеводскому обычаю, а игумен запер его в своей келье, положил ключ себе в карман и ушел к вечерне. Тут уж зло-горе взяло воеводу, и начал он ломиться в дверь и лаять игумена неподобными словами, пока не выбился из сил. А игумен воротился из церкви и спрашивает через дверь:

– Будешь еще борзость свою показывать да лаять меня?

– Ох, владыка, прости ты меня, многогрешного! Не я тебя лаял, а напущено на меня проклятым дьячком…

– Не заговаривай зубов: поумней тебя найдутся.

Тяжело достался первый день монастырского послушания усторожскому воеводе, а впереди еще целых шесть дней, – на неделю зарок положен игуменом. Всплакался Полуект Степаныч, а своя воля снята…

Другой день послушания как будто был полегче: в каларне пришлось с братией постные монастырские щи варить да кашу. Все же не на виду у всех и не с метлой. Третий день воевода провел на скотном дворе, – тоже ничего. Добрая скотинка у игумена Моисея, кормная и береженая. На четвертый день Полуект Степаныч звонил на колокольне, и это ему больше всего понравилось: никто его не видит, а ему всех видно. Любовался он и рекой Яровой, и Служнею слободою, и Дивьею обителью и с тоской глядел на дорогу в свое Усторожье. Ох, убраться бы поскорее из монастыря домой… Будет, напринимался всего. Но не так думал игумен Моисей и приготовил еще испытание воеводе: поставил его вратарем. Тут уж не увернешься: у всех на виду, как глаз во лбу.

«Уж постой, игуменушко, перетерплю я у тебя все, да и ты меня попомнишь! – думал про себя воевода, низко кланяясь проходившим в ворота богомольцам. – Дай только ослобониться».

«Лаять» игумена в глаза Полуект Степаныч не смел, а то и в самом деле монастырских шелепов отведаешь, как дьячок Арефа.

Стоит воевода у ворот и горюет, а у ворот толкутся нищие, да калеки, да убогие, кто с чашкой, кто с пригоршней. Ближе всех к новому вратарю сидит с деревянною чашкою на коленях лысый слепой старик, сидит и наговаривает:

– Попал сокол в воронье гнездо… Забыл свою повадку соколиную и закаркал по-вороньему. А красная пташка, вострый глазок, сидит в бревенчатой клетке, сидит да горюет по ясном соколе… Не рука соколу прыгать по-воробьиному, а красной пташке убиваться по нем…

– Ты это што бормочешь-то? – удивился Полуект Степаныч, прислушиваясь.

– Я-то бормочу, а другой послушает… У слепого язык вместо глаз: старую хлеб-соль видит. А вот зачем зрячие слепнями ходят?

Этими словами слепой старик точно придавил вратаря. Полуект Степаныч узнал его: это был тот самый Брехун, который сидел на одной цепи с дьячком Арефой. Это открытие испугало воеводу, да и речи неподобные болтает слепой бродяга. А сердце так и захолонуло, точно кто схватил его рукой… По каком ясном соколе убивается красная пташка?.. Боялся догадаться старый воевода, боялся поверить своим ушам…

– Завтра по вечеру красная пташка вылетит, а за ней взмоет ясен сокол… Тут и болтовне конец, а я глазами послушал, ушами поглядел, да сижу-посижу, ничего не знаю.

В руке Брехуна звякнули два серебряных рубля. Он поднялся, взял свою чашку, длинную палку и пошел к Служней слободе, а воевода стоял, смотрел ему вслед и чувствовал, как перед ним ходенем ходит вся Служняя слобода, Яровая, и лес за Яровой, и горы. И страшно ему и радостно… Проводив глазами слепца, Полуект Степаныч припомнил обещания дьячка Арефы относительно приворота. Вот оно когда сказалось! Захолонуло на душе у воеводы: погибал он окончательно… Теперь прощай и воеводша, и грозный игумен Моисей, и монастырское послушание, и нескверное воеводское житие. Красные круги заходили в глазах у Полуекта Степаныча.

К вечеру воевода исчез из монастыря. Забегала монастырская братия, разыскивая по всем монастырским щелям живую пропажу, сбегали в Служнюю слободу к попу Мирону, – воевода как в воду канул. Главное дело, как объявить об этом случае игумену? Братия перекорялась, кому идти первому, и все подталкивали друг друга, а свою голову под игуменский гнев никому не хотелось подставлять. Вызвался только один новый ставленник Гермоген.

– Я пойду объявлюсь, братие, – говорил он со смирением.

– Захотел на конюшню, видно, попасть, брат Гермоген? Не знаешь ты игумна, каков он под сердитую руку…

– А уж што бог даст, – повторял Гермоген.

Братию вывел из затруднения келарь Пафнутий, который вечером вернулся от всенощной из Дивьей обители. Старик пришел в одном подряснике и без клобука. Случалось это с ним, когда он в Служней слободе у попа Мирона «ослабевал» дня на три, а теперь келарь был чист, как стеклышко. Обступила его монашеская братия и немало дивилась случившейся оказии.

– Да куда у тебя одеяние-то девалось, отец честной?

– Не знаю, – хмуро отвечал келарь. – После вечерни зашел проведать игуменью Досифею, ну, и снял рясу и клобук: зело жарко было. Посидел малое время, собрался домой, – нет моей ряски и клобука. Уж искали-искали, всю обитель вверх ногами поставили, а пропажи не нашли.

Благоуветливые иноки только качали головами и в свою очередь рассказали, как из монастыря пропал воевода, которого тоже никак не могли найти. Теперь уж совсем на глаза не показывайся игумену: разнесет он в крохи благоуветливую монашескую братию, да и обительских сестер тоже. Тужат монахи, а у святых ворот слепой Брехун ведет переговоры со служкой-вратарем.

– Вот, служка, нашел я находку, – говорил Брехун, подавая монашескую рясу и клобук. – Не мирского дела одежда, а валяется на дороге. Соблазн бы пошел на братию, кабы натакался на нее мирской человек, – ну, а я-то, пожалуй, и помолчу…

– Да как ты нашел, когда ты и видеть не можешь?

– Видеть не вижу, а глаз все-таки есть, – посмеялся Брехун, показывая свой черемуховый посошок. – Я-то иду, а глаз впереди меня…

Усомнился вратарь в подлинных словах слепца, запер врата и понес находку в кельи, а там келарь Пафнутий о своем клобуке чуть не плачет. Сразу узнал он свое одеяние. Кинулись монахи к воротам, а от Брехуна и след простыл.

– Наваждение! – шептал келарь Пафнутий, разглядывая свой клобук. – Кому понадобилось?.. А горше всего, ежели игумен Моисей вызнает… Острамился келарь на старости лет: скажут, в Дивьей обители клобук потерял!

Пока благоуветливые иноки судили да рядили, в Дивьей обители шла жестокая переборка. Этакого сраму не видно было, как поставлены обительские стены… Особенно растужилась игуменья Досифея и даже прослезилась: живьем теперь съест Дивью обитель игумен Моисей.

– Не без того это дело вышло, матушка, што нечистая сила объявилась в обители, – объясняла сестра-келарша Маремьяна. – Попущение божецкое на святую обитель…

Всего удивительнее было то, что сестра-вратарь клятвенно уверяла, как своими глазами видела выходившего в обительские врата келаря Пафнутия, – два раза он выходил и в первый раз ушел в рясе и в клобуке.

– Дьявольское прещение бысть, – объясняла келарша. – Не мог он два раза выходить, когда сидел у матушки игуменьи в опочивальне.

Когда первая суматоха прошла, хватились Охони, которой и след простыл. Все сестры сразу поняли, куда девались ряска и клобук черного попа Пафнутия: проклятая девка выкрала их из игуменской кельи, нарядилась монахом, да и вышла из обители, благо темно было.

Это предположение подтвердилось, когда на другой день утром сестры узнали, как пропал из монастыря воевода Полуект Степаныч и как ночью слепец Брехун принес монашеское одеяние черного попа Пафнутия.

– Девки-поганки дело, – решила и мать игуменья. – Не инако могло быть, как через нее. Она, поганка, переиначила себя в честный образ мниха… То-то, кыргызское отродье, посмеялась над святою обителью. Сорому не износить теперь…

А слепец Брехун ходил со своим «глазом» по Служней слободе как ни в чем не бывало. Утром он сидел у монастыря и пел Лазаря, а вечером переходил к обители, куда благочестивые люди шли к вечерне. Дня через три после бегства воеводы, ночью, Брехун имел тайное свидание на старой монастырской мельнице с беломестным казаком Белоусом, который вызвал его туда через одного нищего.

– Где Охоня? – повторял Белоус, схватив Брехуна за горло. – Ты все знаешь. Сказывай!..

– Где ей быть, окромя Усторожья?.. Вместе с воеводой Полуектом Степанычем бежала. Пали слухи, что Полуект-то Степаныч привез девку прямо на свой воеводский двор и запер ее там, а когда пригнала воеводша домой, выгнал воеводшу-то. Осатанел старик вконец.

Застонал Белоус от этой весточки, грянулся на землю и плакался, как ребенок малый.

– Охоня, што ты меня не подождала? – выкрикивал Белоус и грозил кулаком в сторону Усторожья. – Эх, Охоня, Охоня!.. А с воеводой я еще переведаюсь. Будет помнить Белоуса… Да и Прокопьевским монастырем тряхнем!.. Эх, Охонюшка!

Слушал Брехун эти причитанья и радовался: связала бы девка Белоуса по рукам и ногам, как лесной хмель, а теперь беломестный казак – вольная птица. Пронесло тучу мороком… Не пропадать казачьей голове из-за девичьей красы, а утихнет казачье сердце, и казачья буйная голова пригодится. А кто свел воеводу с Охоней? Кто научил глупую девку, как уйти из обители, нарядившись монахом? Эх, куда бы им, если б не подвернулся слепец Брехун… Сказал бы спасибо ему Белоус, когда бы догадался, кто просватал отецкую дочь Охоню. Ну, семь бед – один ответ, а беломестный казак Белоус цел останется.

Последним узнал о всем случившемся игумен Моисей и возревновал, яко скимен. Досталось больше всех келарю Пафнутию, которому в послушание пришлось звонить на колокольне, где недавно звонил усторожский воевода. Не успел утишиться игумен, как приехала из Усторожья воеводша Дарья Никитична и горько плакалась на свою злую беду.

– Видеть меня не хочет Полуект Степаныч… Со свету сживает: обошла его вконец девка-поганка. Как чирей, теперь сидит и пухнет в моем дому… Ох, горюшко, игумен, а одна надежда на тебя, как ты изволишь мне быть.

– Прокляну я воеводу – вот тебе и весь мой сказ.

– Да ведь не своею волей грешит-то мой Полуект Степаныч, а напущено на него проклятым дьячком. Сам мне каялся, когда я везла его к тебе в монастырь. Я-то в обители пока поживу, у матушки Досифеи, может, и отмолю моего сердечного друга. Связал его сатана по рукам и ногам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8