Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Богини или Три романа герцогини Асси (№3) - Венера

ModernLib.Net / Классическая проза / Манн Генрих / Венера - Чтение (стр. 5)
Автор: Манн Генрих
Жанр: Классическая проза
Серия: Богини или Три романа герцогини Асси

 

 


— Биржевыми аферами или скандальными процессами — именно такой. Но вникните в мои стихи! Их язычество не только в невинном отсутствии стыда. Они языческие еще и потому, что отливают жизнь, великую жизнь и всех ее богов, в благоговейную форму, потому что в ветре, в солнце и в эхе заставляют предчувствовать некоего, кто стоит за ними, и потому что они дают понять, что этот некто — мы сами; потому что они прославляют нас и могучую землю, каждому из наших переживаний сообщают красивый лик и оставляют каждому из наших ощущений его собственное тело, его здоровое тело… Я очень велик, герцогиня, — я, давший выражение этому язычеству: ибо моими устами говорит эпоха, дивная, еще очень тревожная, только стремящаяся к оздоровлению эпоха Возрождения, к которой мы принадлежим. Избранные, в которых эпоха чувствует себя, чувствуют и меня: вы, герцогиня, прежде всех. Массы, встретившие меня вихрем одобрений и возмущения и расхватавшие сотни изданий, — они приветствуют или осыпают бранью во мне обыкновенного сквернослова.

Он прервал себя и спросил:

— Вам не скучно слушать все это?

Она не ответила. Он горячо и со вздохом сказал:

— Простите, мой вопрос был обиден. Если бы вы знали, мне все становится ясным с опозданием на две секунды… Теперь я перейду к княжнам и скажу вам то, что вы уже знаете; что я не соблазнитель и не struggler for life. Я сам не знаю, как все это могло случиться со мной. Я переживаю от всего только отражение. Я стою у бассейна между двумя статуями. Одна погружена в созерцание самой себя и прислушивается к себе, другая вглядывается в мир. Обе отражаются в бассейне, и я разглядываю их в воде, где они немного туманнее, немного чище, немного загадочнее.

— Вы сочиняете свою жизнь?

— Да… Многое, конечно, действительность. Так, я думаю, что Винон любит меня. Я твердо верю, что она любит только меня и что ее кокетство обманывает лишь других, но не меня.

Это он сказал очень гордо. Герцогиня нашла его трогательным.

— Напротив, Лилиан, — продолжал он, — холодна. Я никогда не воображал, что составляю что-нибудь для нее. Но я хотел пережить все это из-за красивого стиха! Я увез ее — о, я буду искренен — потому что она была княжна и прекрасна, и в своем несчастье доступна мне. Мы, мужчины, жалки, мы осмеливаемся взять только то, что доступно… Когда она стала моей, я мало-помалу заметил, что она моя жена. Она была мятежницей, она восстала против света, навязавшего ей Тамбурини. Я был бродягой, полным бессознательной, прекрасной ненависти! Она имела за собой позор и бегство и освободилась от всяких моральных обязательств: она обманывала и меня самым непристойным образом — словом, она была вне вопросов морали, как и я, потому что я мог рассказать о себе самые постыдные вещи. Ах! Мы были предназначены друг для друга. Она, возмущенная, чувствовала мои еще едва слышные стихи. Она была княжна и бедна, я был беден и поэт.

— Вы любите ее еще!

— А потом, когда Винон отняла меня у нее, и она стала совсем одинокой — ее книга, эта чудесная книга, которую она швырнула, как красивую, толстую, пятнистую змею, в лицо свету, так решительно, так безбоязненно, так свободно…

— Вы еще любите ее! — повторила герцогиня, восхищенная.

Он опомнился и весь съежился:

— Нет. Ведь она презирает меня.

— Но вы, вы!

— Вы слышите, меня презирают… Я как ребенок, я принадлежу тому, кто хорошо обращается со мной. Поэтому я остаюсь с Винон; она милая девочка. Когда я вижу Лилиан — она даже не избегает меня, — она так горда, она такая артистка! — мне хочется только плакать при мысли о том, какой я буржуа!

— Значит, вы любите ее.

— Люблю ли я вас самое, герцогиня? Это было бы гораздо интереснее. Ах! Тогда я должен был бы не только пасть духом оттого, что я буржуа. Тогда я мог бы спокойно повеситься, потому что я не дон Жуан и не Риенцо, не художественное произведение и не великий художник, не Иисус, не белокурое дитя, не старый клоун, не Гелиогабал, не Пук, не дон Саверио и даже не всегда Жан Гиньоль… А все это герцогиня, все это нужно вам!

Она остановилась в изумлении. Это было в длинной зеркальной галерее, среди золота и хрусталя, и она слышала, как замирали их шаги. В зеркале она видела подвижное, гримасничающее лицо своего спутника, его шутливую грусть — и видела, что он дрожал от тайного желания высказать ей в безобидной форме вещи, с которыми носился уже давно, которые взвешивал и закруглял в своем уме. Он увидел в зеркале ее улыбку и сознался.

— К чему хитрить! Я сдаюсь. Да, герцогиня, я интересуюсь вами уже много лет. Я читал светскую хронику, слушал все, что говорили о вас, разгадывал и дополнял… Да, я один из тех, кому вы дали материал для грез: я один из многих. Такая женщина, как вы, становится для молодого человека в пустыне суетливого города и чердачной комнаты спутницей жизни. В газете он иногда встречает ваше имя; оно написано для него золотыми буквами, и его мечта преследует ваши золотые следы до сказочного берега, уносится за вами в пышные, утопающие в цветах, шумящие от наслаждений города, на упоенные любовью моря или к старым, могучим творениям, в среду одухотворенных, все понимающих людей, которых юношами мы представляем себе живущими где-то в мире и в несуществовании которых убеждаемся лишь мало-помалу, с трудом…

— Я была вашей музой? — спросила она. — Вы хотите польстить мне, но вы не знаете…

— О, польстить! К чему льстить, когда сам слишком самоуверен, чтобы желать хорошего суждения о себе!.. В образе вашем, герцогиня, мне в течение десяти — двенадцати лет представлялись мои юные язычницы, мои хрупкие танагрские фигурки — уже тогда, когда они еще неизвестные стояли в моей мансарде. Я знал о вас, как о великой поборнице свободы. Потом в один прекрасный день вы стали фантастической искательницей красоты. Затем вы превратились в жрицу любви, которая стонет и вскрикивает в моих книгах, и которой я обязан своей славой.

Он продекламировал это глубоко серьезным тоном, с торжественными жестами.

— Теперь я ежедневно смотрю на ваше лицо и ежедневно нахожу новое. Вы очень добры, вы фривольны, вы то жестоки и небрежны, то задорны, то полны чистого веселья, то мягки до грусти.

«Вы смертельно пугаете Рущука с чистой высоты вашей бессмертной грезы о свободе. Вы язвите ему и насмехаетесь над ним, бедного же короля Фили вы утешаете и щадите. Вы — легкий дух, играющий этими бедными, не имеющими выбора, телами… Среди сладострастнейшего вальса вдруг раздается, точно безумный аккорд, ваше рыдание… Вы возмущаетесь с Лилиан, наслаждаетесь с Винон. Вы — Винон и Лилиан и все остальное. Я уже сказал вам, чем надо быть, чтобы удовлетворить вас… Посмотрите на себя в зеркале — сосчитайте себя!

Зеркала стократ повторяли ее образ. То с обращенным вперед лицом, то со сверкающим затылком, то с задумчивыми глазами, то с улыбкой, то в мечтательном сумраке, то бледная и холодная, то искрящаяся от радости и света свечей, то похожая на мимолетный фантом, двигалась она — всегда она сама — под меняющимся светом и исчезала в стеклянной глубине.

Тихо, немного печально, подумала она о вакханке, которой была когда-то, в юности.

— Я прежде уже раз узнала себя, — сказала она, — какой я была много лет тому назад в течение одной ночи… Посмотрите, вот там, сзади, на ту маленькую фигуру под золотыми гирляндами двери: это Хлоя, призывающая Дафниса.

— Это из вашего детства?

— Да.

— Игра. Вы — игра, ежедневно обновляющаяся. Вы — неожиданное настроение, нечаянное ощущение, шествующее в здоровом, праздничном теле. Даже ваши платья — душа! Язычница, каждое утро просыпающаяся, точно вновь родившись на свет, с новым солнцем в глазах, с полным забвением вчерашних сумерек!.. В эту минуту вы вся — дух и на несколько мгновений настроены так, как настроены всю жизнь чисто духовные люди, о каких грезил тот юноша. О, это хорошо, что вы сейчас снова станете иной! Если бы все осталось как теперь, как будто вы стоите с цветным мелом в руке и рисуете мне картины, а я читаю вам стихи, и в обмен душ вы вкладываете как раз столько женского очарования, сколько нужно, чтобы дать гений мужчине, который чувствует вас: о, это было бы опасно! В конце концов он полюбил бы вас!

«Полчаса тому назад, — подумала она, — мне хотелось быть любимой им».

Она недовольно сказала:

— Из всех моих настроений вы забыли одно очень естественное.

— Неужели?

Она посмотрела на него в зеркале. Он казался элегантным, светским, вызывающим в своем синем фраке, высоком воротнике, бархатном жилете. Но его лицо фавна, казалось, беспомощно выглядывало из-за стволов леса или из мансарды, о которой он говорил.

Она повернулась и пошла обратно по залам, по которым они пришли. Он последовал за ней, безгранично испуганный переменой в ее настроении, спрашивая:

— Можно мне в другой раз рассказать вам, что я вижу в моем бассейне, в бассейне с двумя статуями? Я вижу в бассейнах и зеркалах только вас.

Якобус говорил:

— Следовать за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла.

— Он похож на Якобуса не только этими словами. Мне скучно с ним.

Перед ними, горя и волнуясь, открылся бальный зал. Несколько запоздалых игроков Из комнат с рулеткой брели к нему, точно ослепленные насекомые.

Жан Гиньоль мягко просил:

— Можно мне быть тихим, покорным, нежным толкователем вашей души?

Она возразила:

— Толковать не имеет смысла, когда можно столько переживать.



Она отослала его со своей накидкой.

Тотчас же из-за колонны выступил какой-то господин и поклонился ей.

— Господин Тинтинович?

Обветренное лицо придворного задвигалось, как будто он собирался щелкать орехи.

— Здесь, герцогиня, чувствуешь, для чего рожден!

— Для чего же, мой милый?

— Я обладал многими женщинами, я работал в рудниках и спал на диванах игорных домов Парижа. Теперь я граф и очень богат. Для вас я готов сделать еще больше! — с силой воскликнул он.

— Вы говорите, по крайней мере, то, что думаете. Итак?

— Там, в вашем бальном зале, видя вас танцующей, я сказал себе: граф, ты прогадал жизнь, если герцогиня не будет твоей. Ты возьмешь ее с собой, никто больше не увидит ее. Ты сделаешь ее королевой Далмации, для того, чтобы она вышла за тебя замуж. Короля ты устранишь, свою жену тоже, Рущука растопчешь. Всем, кто стоит на твоем пути, придется иметь дело с твоим оружием. И она будет королевой, а ты будешь обладать ею — всегда.

— Благодарю вас, — ответила она. — Мне хотелось бы прежде сделать еще один тур вальса.

Тинтинович остался один, в сильном недоумении.

Но на пороге к ней подлетел Палиоюлаи.

— Он оскорбил вас своей навязчивостью, негодяй? Он будет надоедать вам еще больше, я знаю его. Прикажите, герцогиня, и он исчезнет в эту же ночь. Верьте моим честным намерениям, я очень могущественная личность…

— И вы убьете вашего короля, его министра, вашу жену и всех, всех, кто мешает вам жениться на мне, иметь меня для себя одного — навсегда. И все это потому, что сегодня ночью вы чувствуете себя немного возбужденным. Благодарю вас за доброе намерение.

Она танцевала — и в глазах и лепете всех молодых людей, руки которых касались его корсажа, она узнавала то же желание — сдержанное, горькое или упрямое, — похитить ее, запереть, обладать ею — всегда. «Ни один не способен любить меня в этот час, когда я прекрасна и жажду любви, — не думая об утре, когда я стану чужой. Жан Гиньоль, расчленивший все движения моей души, не почувствовал — или не хотел почувствовать — одного, которое относилось к нему самому. В глубине души он, может быть, боялся — как и все остальные. Но он хотел бы всегда, всегда лежать у моих ног, как хотели бы этого и Тинтинович, и Палиоюлаи, и Фили, и Рущук, и все остальные. О, я изведаю многих из них — быть может, и того, кто в это мгновение дышит над моей грудью. Но это будет только так, как будто я подношу к губам букет. Ни один человек не отвечает мне. За эхом стою я сама: так говорит мой поэт. Во всех зеркалах, стократ, до самой зеркальной глубины, танцую я — всегда я, — совсем, совсем одна».

Воздух в огромном зале был удушливый, кисловатый и жаркий. Вальсы стонали лихорадочнее и томительнее. На полу шуршали сухие цветы. Шорох шаркающих ног звучал безутешно. Сквозь шторы просачивался дневной свет: то одна, то другая женщина замечала в зеркале желтизну своего лица и исчезала. Рущук сказал Измаилу-Ибн-Паше: «Чтобы больше не слышать твоей фразы», — и ушел с Мелек. Винон уже была в гардеробной. Маркиз Тронтола вертелся между дверьми в ожидании благоприятного момента. Вдруг он улизнул, бросив косой взгляд на плаксивое лицо дивной графини Парадизи. Она утешилась с мистером Вилльямсом из Огайо. Лилиан обменялась несколькими словами с Рафаэлем Календером. Затем она, белая и надменная, вышла из зала, не обращая внимания на лорда Темпеля, поклонившегося ей. Он последовал за ней, спокойный и очень надменный. В задних комнатах дон Саверио вел деловую беседу с некоторыми господами, которым везло в карты. Графы Тинтинович и Палиоюлаи встретились последними у выхода. Они хотели враждебно разойтись, но повернулись, пробормотали: «Бедный друг» и потрясли друг другу ловкие руки. Подле них зазвенел женский смех, — и придворные тут же поладили с двумя стройными, накрашенными блондинками, экипаж которых куда-то исчез.

По опустевшим залам с их полным театрального обмана блеском, неутомимо шагал, помахивая скипетром, король Фили в пурпурной мантии и бумажной короне. Время от времени он делал повелительный жест и говорил, поднимая кверху ручки:

— Ну, куда вы девались, господин фон Рущук? Теперь вы, наконец, знаете, кто из нас двух король? Один из нас господин! — смело выпрямившись, утверждал он.

Но лакеи уже тушили свечи. Король видел, как тень поглощает его царство; вздыхая и путаясь в своем шлейфе, он двигался по все более узкой полосе света. Наконец, бледный свет утра выгнал его из дому, мимо зевающих лакеев. Никто не обратил на него внимания.

Герцогиня стояла на балконе своей комнаты; она увидела короля в утреннем свете на пустой улице. Наклонившись вперед, видимо робея, он негибкой походкой сановника шел по дороге в своем печальном великолепии. Он показался ей концом празднества. Она вспомнила неиспользованное сладострастие, которое носила по залам на своих губах, своей груди, своих скользящих бедрах и посмотрела вслед этому величеству, на которое не было никакого спроса.

Она послала за ним лакея; иначе король заблудился бы. Лакей со скучающим видом шел впереди, в двух шагах; потом шел Фили, а за ним мальчишка-булочник, которого привлекло это зрелище. К нему присоединился какой-то человек, несший дрова. За ним подошла девушка с корзинами овощей, затем другая с пустыми руками, в красном жакете, со следами ночи на лице. Все они шли молча и тихо ступали. На их лицах не было насмешки, скорее робость. В этой странной фигуре они видели что-то великое, которое, они не знали почему, попало к ним на улицу в шутовском виде. Парни подняли с земли шлейф короля Фили. Так шествие зашло за угол.



Она поручила кавалеру Муцио выведать, сколько дон Саверио заработал в прошлую ночь. Муцио уже знал это. Принц сам не играл; но налог на дам и игроков принес ему 55.000 лир.

— И к этому блестящему делу, — заметил секретарь, — присоединяются доходы с соседнего дома, где у его сиятельства есть дело не менее блестящее.

— Какое дело?

— О, в нем также принимают участие дамы и мужчины — и даже очень горячее участие. Это в некоторой степени дополнение к дому вашей светлости.

— Я хочу взглянуть, что там такое.

— Не советую. Вы разгневали бы принца. К тому же ваша светлость были бы сами слишком… изумлены.

— Тогда скажите, что там происходит.

— Ваша светлость, платите мне сто лир, и за это я выдаю многое. Но так как и дон Саверио иногда дарит мне сто лир, то должно быть нечто, чего я не выдаю.

И он ухмыльнулся, показав желтые зубы.

Поздно вечером появился, напевая, дон Саверио, матово-белый и гибкий; он был навеселе. Он сообщил, что фехтовал, имел деловое свидание на бирже и с подругами своей сестры Лилиан побывал в кабачке. Фрак на груди у него оттопыривался, так туго его карманы были набиты ассигнациями. Он сел и принялся есть конфеты. Он внушал герцогине презрительное и недоверчивое расположение, точно красивый, желтый дикий зверь, прогуливающийся на свободе после успешного применения когтей и зубов.

Она поцеловала его; он сейчас же вытащил из кармана лист бумаги.

— Здесь у меня имена почтенных людей, добивающихся мест городских чиновников. Подпиши это, дорогая. Твоей рекомендации придают значение, и ты поможешь всем.

— И тебе тоже?

— Как это мне? Прежде всего городскому управлению, которому мы дадим дельных служащих. В награду оно даст нам еще два куска земли.

— Оно поразительно щедро, ваше городское управление.

— Что ты хочешь? Мы особы, с которыми считаются.

Она подумала. «Претенденты, — думала она, — дают ему взятки. Он дает взятки представителям города. За это он получает дома почти даром. Но взятки он заставляет давать меня, а дома оставляет себе».

Она покачала головой.

— Твои дела становятся слишком запутанными. Я не последую за тобой, ты напоминаешь мне свою покойную мать.

— Ах, что там! Maman вбила себе в голову, что должна вернуть свои потерянные деньги, хотя бы их пришлось вытащить из карманов других. У меня более здоровые взгляды: я убежден, что деньги других так или иначе попадут в мои карманы. Но вы, женщины, похожи все одна на другую; в денежных делах вы или не знаете меры или трусливы. Вам недостает разумной силы… Ты не хочешь иметь никакого отношения к моим листам, не правда ли? Я понимаю это. Вечно подписывать свое имя не может не надоесть такой женщине, как ты. Я и не требую этого. Дай мне только доверенность. У меня бумага с собой, одна минута — и готово. Нотариус подписал заранее…

Она взяла лист и прижала к его лицу. Кончик его носа проткнул бумагу. Он мелодично засмеялся:

— Какая милая шутка!

Он поцеловал ее в шею. Она ответила поцелуем; он казался ей очень красивым в своей алчности.

У нее еще были закрыты глаза после страстного объятия; он сказал:

— Чтобы не забыть: вот, возьми доверенность, — эту дырку мы заклеим, это пустяк… Что, ты не хочешь? Это меня просто удивляет.

Он немного нетерпеливо привел себя в порядок перед зеркалом.

— Ты передумаешь. Кстати, я хотел тебе сказать, что у тебя плохой вид. Надо будет сделать что-нибудь для тебя. Придется прекратить балы и приемы.

— Ну, что ж доверенность? — небрежно спросил он на следующий день, входя в ее комнату. Она лежала на солнце, перед диваном, прижавшись грудью к подушкам, а губами к лицу красивой девушки. Со вчерашнего дня ее томило желание увидеть маленькую прачку с глазами газели и приплюснутым африканским носиком. Муцио привел ее и, ухмыляясь, сказал: «Но ваша светлость не должны давать ей белья». Она не дала ей белья.

— Какая милая картинка! — сказал дон Саверио. — А что ж доверенность?

— Ты надоедаешь мне.

— Это мы выпроводим отсюда, — тотчас же решил он. Он схватил девушку и вытолкнул ее за дверь.

— Ты бледна, дорогая, а временами вдруг становишься красной. Твоя рука холодна, что с тобой?

— Ничего особенного.

Она не считала его вправе интересоваться процессами, происходившими в ее теле. Это все были болезненные явления, связанные с ее критическим возрастом. Они ежедневно менялись; боли то там, то здесь, неприятные ощущения, менявшие направление, как ветер. Она сказала:

— Я удивляюсь тебе. Будь так добр, оставь меня одну.

— Ты кажешься также возбужденной. Оставить тебя одну было бы бездушно.

Он приотворил дверь и крикнул:

— Доктор, войдите!.. Ты эксцентрична, дорогая. И вид у тебя страшно плохой. Доктор Джиаквинто исследует тебя. Поосновательнее, доктор!

— Вы сделаете мне одолжение исчезнуть? — ласково попросила она, поднимаясь.

Врач был маленький худой старичок, в желтом костюме, с крашеными усиками, вертлявый, как юноша. Кончиками пальцев он то и дело ласково проводил по своей лиловой шелковой рубашке. Вдруг он попробовал силой взять герцогиню за руку.

— Мой пульс в эту минуту бьется слишком быстро, — объявила она, играя маленьким ядром из яшмы с золотой крышкой, которое принц придвигал к ней каждый раз, как говорил о доверенности.

— Возможно, что у меня легкий жар. Рука у меня немного дрожит. Она может уронить эту чернильницу, которая легко открывается, на вашу красивую рубашку. Это было бы очень неприятно!

Старик отскочил.

— Жар у вашей светлости имеется несомненно, — залопотал он. — Вашей светлости необходим полный покой. Тень, запертые окна…

— Слушай внимательно, дорогая, — сказал принц. — Я замечаю каждое слово.

— Никаких выездов, никаких визитов, — словом, запереть двери дома, — продолжал доктор.

— Запереть двери дома, — повторил дон Саверио. — Это самое главное.

— Мне кажется то же самое, — сказала она, пораженная и оживленная. Ведь это было настоящее приключение.

Возлюбленный и врач на цыпочках вышли из комнаты. С этого часа слуги неслышно скользили по коридорам и комнатам. Герцогиня иногда присушивалась с легким страхом. Больше не было слышно забавной сутолоки говорящих животных, которые пели, скатывались вниз по перилам лестниц, лгали, прислушивались и держались друг за друга, как держатся хвостами обезьяны. Теперь она видела только робкие фигуры, жавшиеся иной раз вдоль стены; они пугались, когда их окликали, что-то шептали, и лица их были бледны. Электрические звонки глухо дребезжали; их обмотали шерстью.

— Это долго будет продолжаться? — спросила она Муцио.

— Пст! — произнес кавалер, сильно испугавшись, и отскочил в угол. Она громко засмеялась, и он во всю свою длину упал на ковер.

Она призвала к себе Чирилло, портье, и сказала ему, что желает выехать из дому.

— Ты не будешь настолько глуп, мой друг, чтобы хотеть рассердить меня. Чего ты ждешь от принца? Ты ведь знаешь, что он может вознаградить тебя только моими деньгами… Вот тебе тысяча лир.

Чирилло поклонился так низко, что его тройной подбородок почти коснулся земли. Когда он поднялся, он был так же спокоен и величествен, как прежде.

— В таком случае я обещаю тебе пятьдесят тысяч лир. Если хочешь, я дам тебе вексель.

Колени Чирилло чуть-чуть подогнулись, но только на секунду. Он на мгновение закрыл глаза, потом принял прежний вид.

— Ты не хочешь? В таком случае иди.

Вечером она опять призвала его к себе. Он пришел не скоро.

— Сто тысяч, — только сказала она.

Толстый, весь в галунах, портье упал на колени.

— Смилуйтесь! — простонал он. — Ваша светлость, не прибавляйте больше ничего! Я мог бы сделать это!

Он поднялся и, спотыкаясь, вышел из комнаты.

Ее сострадание длилось недолго; она позвала его обратно. Но вместо него появился Муцио с укоризненной гримасой на лице.

— Зачем ваша светлость искушаете слабого человека? Ведь он только плоть. Почему ваша светлость не обращаетесь ко мне — к духу и воле? Я со спокойным достоинством дал бы понять вашей светлости, что вы не можете выехать и за сто тысяч лир, потому что ваше здоровье не позволяет этого… К тому же вы, вероятно, не вернулись бы.

— Муцио, вы получите двести тысяч.

— Это целое состояние! — сказал он с искренним восхищением. — Но — и он разом опустил приподнятые плечи — я должен был бы проживать его в Америке. И еще вопрос, добрался ли бы я туда невредимым. Здесь, в Неаполе, я всегда заработаю на жизнь; я умерен и люблю свою родину.

— Жаль, — сказала она и отпустила его. В душе она была почти счастлива прочностью своей тюрьмы и всем тем, что отваживались делать с ней.

Утром, когда улица пела и сверкала, она опять лежала в окне между каменными фантазиями фасада. Подле нее к фиолетовому небу из причудливой, пузатой церкви несся звон. Ангелочки на улитках скакали перед ней — в сказочную страну.

На улице, окруженная любопытными, сидела сомнамбула с завязанными глазами, черная и убогая, и предсказывала счастье. Босоногие парни в красных шерстяных колпаках продавали слизистых, хрящеватых, морских животных, обнаженных или в скорлупе. Солнце пестрило лица девушек, их платки сверкали. Из мисок бежавшего повара вырывался пар кушаний. Искрились медные котлы, развешенное белье шумело на ветру.

На противоположной стороне улицы старик в лохмотьях, с бритым подбородком, вертел маленькую детскую шарманку. Среди шума никто не слышал ее слабых звуков. Какой-то мальчик подошел и стал подпевать. Старик бросил ручку, добродушно и с поразительной силой схватил мальчика сзади и посадил его себе на плечо.

«Кто это так обращался с детьми? — думала герцогиня. — Проспер?»

Он в упор, с ожиданием, смотрел на нее. Она улыбнулась. Он подошел к самому окну. Мальчик выпрямился, держась за голову старика, и вытянул руку. Герцогиня написала несколько слов, завернула в бумажку деньги и осторожно бросила. Мальчик подхватил бумажку и сунул ее за ворот старика. Она отошла от окна.

«Собственно говоря, еще слишком рано освобождать меня, — думала она. — Но я хотела бы узнать, что из этого выйдет».

И она ждала с любопытством, как ребенком в своем саду, когда Дафнис покидал ее, и она радовалась непредвиденным приключениям следующего дня.

Но уже вечером пришел Муцио.

— Ваша светлость, снова недостаток доверия! Чем я заслужил это? Значит, это правда, что сильные мира не терпят прямодушных слуг?

Он с благородством выпрямился, его блестящий сюртучок слабо затрещал по швам.

— Если бы ваша светлость удостоили меня вопросом, должны ли вы вмешивать в свои дела полицию, то я, правдивый, как всегда, когда лгать бесполезно, ответил бы вашей светлости: полиция только усложнила бы наше дело. Потому что она не захотела бы ничего сделать, а должна была бы все-таки делать вид, будто хочет что-то сделать… Но ах, ваша светлость не удостоили меня этим вопросом. Вместо меня вы послали другого, чужого, подозрительного нам человека, которого полицейские, конечно, сейчас же задержали. Еще счастье, что они известили о происшедшем только меня, а не его сиятельство, принца. Я просил властей хранить молчание. Его сиятельству не слишком миролюбивый образ действий вашей светлости причинил бы прямо-таки опасное огорчение.

— Мне было бы искренне жаль, — ответила герцогиня. — В следующий раз я устрою это получше, чтобы не было неудачи. Тогда его сиятельству придется поспешить укрыться в безопасное место, и у него даже не будет времени поплакать обо мне.

Муцио сказал:

— Я сделаю это за него: за несчастного, обладавшего такой женщиной. Ведь это несчастье — обладать вами, ваша светлость, раз придется когда-нибудь потерять вас.



Она не получала даже газет; на ее требования ей отвечали, что ее необходимо оградить от волнений, которые они с собой приносят. Но карточки посетителей приносились ей. Каждый вечер их набиралась целая кипа, с именами, которые она едва знала: посетители ее празднеств, те, которые приходили ей представиться, и другие, в которых она в течение одной ночи возбуждала, желание. Она думала об элегантном часе на Корсо и о покрытом парусами море и ощущала легкую гневную тоску; потом с улыбкой думала о том, что, вероятно, из-за этой-то тоски дон Саверио и велел подавать ей карточки.

Сам он не показывался уже целую неделю.

Она долгие часы прогуливалась по нарядному саду, полному театральной гидравлики. Но козлоногие любовники беспомощно стояли против пышных нимф: вода больше не била. По ту сторону высоких стен лавра она видела кусок соседнего дома. Днем он казался необитаемым. «Для чего его употребляет Саверио?» — думала она. Вечером ставни открывались. Появлялся свет, слышался смех, поднималась праздничная суета.

В одну холодную, тихую ночь герцогиня посмотрела наверх. Там за освещенным окном стояла декольтированная, белая от пудры женщина в красном бархате. Вдруг лунный свет залил герцогиню. Женщина наверху распахнула окно и простерла руки.

— Нана!

Бывшая камеристка делала безутешные знаки, указывая назад, где раздавался звон, и в тени что-то отливало золотом. Она приложила палец к сердцу и к губам. Герцогиня знаками дала ей понять, что это ничего не значит. Она начала догадываться, какое блестящее дело устроил в соседнем доме ее возлюбленный.

Наконец, он пришел.

— Доброе утро, прекрасная госпожа. У тебя вид уже гораздо лучший. Скука принесла тебе пользу; я уверен, что теперь ты дашь мне доверенность.

— Посмотрим.

Она привлекла его в свои объятия. Он был ослепителен, победоносен — божественный палач.

— Вот бумага и перо. Потом вознаграждение для маленькой женушки.

— А! Ты думаешь, я должна платить за твою любовь! Ты бросаешь вызов моему чувству чести!

Она тихо и жестко засмеялась прямо в рот ему. Он покраснел и рванул кружева у нее на груди. Она заставила его долго бороться. Она отвечала на его враждебные поцелуи и при каждом из них думала о какой-нибудь из его низостей: о вымогательстве, о физическом насилии, о контрибуции с женщин. У нее было бешеное желание спросить его: «Ты и с своей сестры Лилиан берешь что-нибудь, когда она зарабатывает деньги на наших вечерах?» Но она молчала. «Пусть он считает себя более сильным! Он думает, что окружил меня своей челядью и запутал меня, безоружную, в свою ложь, свои мошенничества с домами, свои подкупы, свои ростовщические дела, свою торговлю женщинами. Он считает меня дичью, а себя охотником, бедняжка. Какое несравненное наслаждение видеть его насквозь, заставить его бросаться от одной хитрости к другой и принудить его отдать свою любовь — без вознаграждения. Ах, борьба за творение с Якобусом была бледной в сравнении с наслаждением сломить этого».

Дон Саверио оказался слабейшим. Это повторилось несколько раз. Затем он удалился в плохом настроении.

В тот же вечер он опять явился. Она лежала усталая и томная, более расположенная к мечтательности, чем к борьбе. Он вышел нагим из своей уборной; она задрожала перед ним. Он был неумолим, у нее вдруг не оказалось никакого оружия. Он совершенно не говорил о доверенности. Его тщеславие взяло перевес, он думал только о том, чтобы выказать себя сильным. Он грубо взял ее. Его белые руки осыпали нервными ласками все ее члены. Она чувствовала себя слабой, она поняла, что совершит неосторожность, но ей было не до осторожности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13