Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перекресток: путешествие среди армян

ModernLib.Net / Приключения / Марсден Филип / Перекресток: путешествие среди армян - Чтение (стр. 17)
Автор: Марсден Филип
Жанры: Приключения,
Путешествия и география,
Исторические приключения,
Культурология,
История,
Религиоведение

 

 


— Где оно?

— Далеко.

— Лори? Зангезур?

Она насмешливо улыбнулась и покачала головой.

— Так где же?

— Вы не знаете этих мест. Это в Сирии.

Но я знал. Я помнил имущество, брошенное на турецкой границе. Я помнил историю сталинского приглашения и то, как он заманил в республику тысячи армян обещаниями «репатриации», и тех, кто скоро понял, насколько это несбыточно, и тех, для кого Сибирь сочли более подходящим местом, чем Армения.

— Кессаб? — предположил я.

Она взглянула на меня с подозрением.

— Вы знаете Кессаб?

Я сказал, что был там и видел Бедроса Домирджиана и старых Хаджи Бабука и Нориса Вердириана.

— О! — Она смотрела на меня в упор, видимо, не в силах понять. — А… деревня, яблоки — они по-прежнему красивы?

— Была зима, — сказал я. — Было холодно в сыро.

Она отвела взгляд и покачала головой. Она мне не поверила. Ничто не могло убедить ее теперь, что в Кессабе не всегда весна с цветущими яблонями; то, что окружало ее, казалось ей лишь унылой русской колонией. Но для меня, после холодных советских северных городов, Шираз выглядел иначе. Ночь была теплая, и я провел ее на покрытом ковром диване в доме двоюродной сестры Севака. Впервые я чувствовал, что Персия ближе, чем зубчатые линии Кавказского хребта.

Дело двигалось к полудню, когда двоюродная сестра Севака срезала розы и гвоздики и приготовилась выехать из Шираза в Советашен. Двигаясь на юг, вдоль границы с Турцией, можно было видеть отражение Арарата в реке Аракс и ее притоках. Там, в старой Армении, признаков жизни было немного: ни городов, ни ферм, ни медленно ползущего трактора. Но здесь возделывался каждый свободный клочок земли, и селения вытягивали свои бетонные руки до самой проволоки границы.

Выехав из Араратской долины, мы остановились у широкого камня с надписью. Именно здесь семнадцатого июня 1971 года, по дороге в Ереван, машина Паруйра Севака слетела с дорожного полотна, и он погиб. Ему было сорок семь лет.

Двоюродная сестра Севака опустилась на колени, чтобы поцеловать памятник и положить цветы на его плоское основание. Минуту мы простояли в молчании. Из Нахиджевани дул теплый ветер. На камне были выгравированы строки Севака: «Да будет свет». Под этими словами был высечен символ вечности, знак, выражавший уверенность в возрождении. Глядя на этот участок дороги, я мог понять слухи, окружавшие гибель Севака. В этом месте не было ни препятствий, ни крутых поворотов: это был широкий, открытый участок дороги. Не думаю, что правда о гибели Севака когда-нибудь будет раскрыта.

Мы вновь уселись в «Ниву». Возле бреши в каменной стене гор, единственного возможного пути в южную Армению, находилась новая деревня Севакаван, названная так в честь поэта. Однажды ночью, примерно две недели назад, азербайджанцы перешли границу и убили двоих из первых жителей новой деревни.

В Советашене, менее чем в получасе езды от места гибели поэта, мы свернули с полотна шоссейной дороги и увидели его дом и двоих его сыновей, работавших в саду. Здесь был маленький музей, на одной из стен которого разместилась странная, почти иконописная панорама его жизни. Его рождение в крестьянской семье было представлено подозрительно похожим на Рождество Христово, с такими деталями, как солома, ясли и мычащий скот. На изображении сцены свадьбы был его отец, танцующий, словно еврей-ашкенази. Довольно красноречиво выглядела сцена ученичества поэта, где он находился под мифическим покровительством Месропа Маштоца, Мовсеса Хоренаци и Григора Нарекаци. Сам Севак изображен при вечернем освещении, с сигаретой, торчащей из его толстых губ. Его лицо всегда было загадкой для меня. В одном из своих стихотворений он сам называет его уродливым — и это правда. Но вместе с тем оно было наиболее выразительным из всех, которые мне доводилось видеть. Оно несло на себе отпечаток спелой избыточности армянских деревень: широкий, похожий на щель почтового ящика рот, огромные зубы, широкий нос и глаза, полные горечи и сладости. Что-то было в нем от полнокровия полукровки Пушкина, соединившего в себе черты двух рас, и мне кажется, что между этими поэтами существует какая-то странная, необъяснимая связь.

В семнадцатом веке семья Севака была выслана в Персию вместе с сотнями тысяч других армян. Сефевидский правитель Шах Аббас пытался просто опустошить Армению. Однако русские в двадцатые годы XIX века дали возможность примерно девяноста тысячам армян вернуться. Из всего безликого множества со скорбным достоинством вырисовывается фигура одного несчастного русского. Подобно многим находившимся на царской службе, Грибоедов был еще и писателем. Знойным летом среди густой зелени Тифлиса (который был также и центром армянской литературы) он создал пьесу «Горе от ума». Это была острая сатира, которая пришлась не по вкусу раздражительным петербургским цензорам. Поэтому они запретили ее. Тем не менее пьеса была поставлена в Ереване, и деньги от ее постановки помогли трем или четырем сотням армянских семей вернуться в Армению из Тебриза. Семья Севака собрала свои пожитки, оставила дом в Персии, пересекла Аракс и вновь поселилась в своей деревне.

Но бедняга Грибоедов дорого заплатил за свою дерзкую пьесу. Его перевели из Санкт-Петербурга от греха подальше, в Персию. Здесь ему вменили в обязанность следить за соблюдением Туркманчайского мирного договора — соглашения, которое означало конец прямого персидского вмешательства в армянские дела и начало русского. (Теперь, после семидесяти лет губительного диктата Москвы и постоянной угрозы со стороны Турции, именно Персия играла значительную роль в этом регионе.)

По условиям Туркманчайского договора армяне получали право свободного возвращения в Русскую Армению, и Грибоедов направился в Тегеран, чтобы содействовать этому. Однако его приезд в Тегеран совпал с ежегодно отмечаемой датой смерти имама Хусейна, возведенного в сан святого, внука пророка Магомета. В это время в исламской столице шииты били себя плетьми и носили одежду с пятнами собственной крови, с возгласами: «Йа Хусейн!» — прыгали, падали, распростершись ниц, на землю и клали горящие угли на головы друг другу. Особенно неудачным оказалось то, что Грибоедов въехал в город на вороном жеребце. Именно такой масти была лошадь убийцы Хусейна.

Поэтому Грибоедову не только не был оказан почетный прием, но, напротив, он был вынужден, пришпоривая коня, въехать в ворота русского посольства, чтобы спасти свою жизнь. Казацкая охрана сдерживала толпу. Но фанатичные мусульмане неистовствовали за воротами, проклиная русского гяура, раня и калеча себя мечами, чтобы выразить свое недовольство. Кризис достиг своего апогея, когда в здание посольства проникли три армянина, стремившиеся вернуться в Армению. Один из них был евнухом в гареме шаха, и вместе с ним могли уехать все интимные тайны сераля.

Теперь толпа получила молчаливую поддержку шаха. Она ворвалась в ворота. Армяне были убиты, а Грибоедов погиб, загнанный в угол в верхней комнате, тщетно пытаясь защищаться от шиитов своей шпагой. Продавец кебаба острым ножом отрезал голову посланника, водрузив ее над своей жаровней. Руку отсекли, польстившись на кольцо с бриллиантом. Толпа привязала изуродованное тело к собакам и протащила его через весь город. Затем оно было выброшено на свалку. Неделю оно пролежало в армянской церкви Тегерана, прежде чем его разрешили похоронить.

Александр Пушкин не знал о гибели своего друга, когда направлялся к границе Персии. Проезжая верхом по каменистой кавказской тропе, он встретил повозку, запряженную волами, медленно двигавшуюся в противоположном направлении.

— Что везете? — спросил он.

— Грибоеда, — пробормотал погонщик.

Реакция Пушкина была странной. Он писал о зависти, которую испытал к своему обезглавленному другу: «Я не знаю ничего более счастливого и достойного зависти, чем его полная бурь жизнь. Смерть, настигшая его в пылу смелой и неравной битвы, не была ни мучительной, ни ужасной, но, напротив, внезапной и прекрасной». Пушкину было суждено погибнуть на дуэли несколькими годами позже, что лишь добавило горечи к этим словам.

Как Грибоедов, так и Севак оставили знаменательные высказывания накануне своей насильственной смерти. Грибоедов сказал Пушкину: «Ты не знаешь этих людей. Увидишь, что без ножа не обойдется».

А Севак в одной из своих последних поэм, «Мимолетности», написал следующие строки:

Снова я становлюсь наивным,

снова верю я в справедливость,

и мне кажется,

будто я умру естественной смертью.

Могила Севака отмечена массивным валуном, огромным камнем с гор. Он выглядел словно покоящийся кит между камней и цветов его сада. Яблони и вишни, посаженные им, были в цвету. Если действительно его жизнь была короткой яркой искрой, сверкнувшей во мраке двадцатого столетия, во мраке советского строя, во мраке истории Армении, завершившись возвращением в родную деревню с естественной для крестьянина любовью к земле, — тогда и в самом деле самым подходящим памятником для него должна стать не придорожная стела и даже не вулканический камень, а лопата. В день своей гибели Севак копал картошку. Он ногой счистил с лопаты землю и прислонил ее к дереву. Затем он зашел в дом, чтобы помыть руки и приготовиться к поездке в Ереван. Двадцать лет, прикрученная проволокой к узловатому стволу, лопата стоит на том же месте, где он ее оставил.

Двоюродная сестра Севака не одобряла мое желание ехать дальше на юг: там война, турки, это небезопасно… Не первый раз за путешествие мне пришлось проявить твердость. Юг был для меня сердцем Армении, я пересек двадцать границ, чтобы добраться сюда, и провел месяцы с армянами, лишенными своей земли… В горах юга находились настоящие армянские деревни, места, где армянское население сохранялось сотни лет. Это был заключительный аккорд моего путешествия среди армян, последняя часть заинтриговавшей меня армянской головоломки, ради нее я и прошел весь путь.

После подобной речи она больше не отговаривала меня. Но, произнеся ее, я испытал чувство вины. Мы расстались в глубоком ущелье, и я смотрел, как «Нива» устремилась вперед по дороге, лавируя подобно жуку между высокими скалами.

<p>21</p>

Товарищи, уважайте силу армянского коньяка! Легче забраться на небеса, чем выбраться отсюда, когда вы немного перебрали.

Надпись на стене подвала коньячного завода в Ереване, оставленная Горьким и Маяковским


Я повернулся и зашагал вниз по ущелью к Горису. Река бормотала, словно тихо нашептывая что-то в заводях, ворча и бранясь на быстринах. С солнечной стороны скалы были ярко-желтыми, с другой была глубокая тень; я перешел дорогу, чтобы идти по солнечной стороне. Надо постараться добраться в Горис до вечера. Вероятно, на машине это заняло бы три-четыре часа, но на дороге не было ни малейшего признака движения.

Чуть подальше я наткнулся на троих человек, готовивших еду на костре. У всех троих были сильно обветренные лица; все трое были в глянцевитых черных рубахах. Я спросил у них, как добраться до Гориса.

— В Горис ехать нельзя. Там стреляют.

— Да?

— Нет, Хачик, — вмешался второй, — в Горисе все в порядке, а в Джермуке опасно.

— Нет, Левон-джан. Можно смело ехать в Джермук, но не в Капан и не в Горис.

— В Капане спокойно, Раффи-джан.

— Нет, я был там вчера и…

Я сказал:

— Меня интересует Горис. Там спокойно?

— Да.

— Нет, Раффи-джан!

— Послушай, на прошлой неделе…

— Ты не прав!

— Молчать! — Тот, которого звали Хачиком, встал и поднял стакан с водкой: — За Карабах, за Зангезур!

— За Карабах!

— За Зангезур!

Затем они поцеловались прямо в губы и принялись что-то бормотать, то смеясь, то жалуясь. Они были сильно пьяны. Солнце нырнуло за края гор, укоротив тени на противоположной скале. Неожиданно стало холодно, и я ощутил беспокойство за предстоявшую ночь, ничего не сумев выяснить у этой веселой компании подгулявших патриотов. Именно в этот момент из отдаленной части ущелья донесся хриплый кашель грузовика. Когда я вышел на дорогу, чтобы проголосовать, я все еще слышал отдельные реплики в их споре:

— Горис…

— Не Горис…

— В Джермуке танки…

— Советский миномет…

— Вертолет…

— Турок…

Грузовик, за рулем которого сидел тощий человек по имени Хачик, ехал в Горис. Я уселся в кабину. В машине уже были два пассажира: молодая женщина в платье с оборками и ее муж, горный инженер. Они ехали к шахте — месту его работы после своей свадьбы в Ереване. Инженер сжимал руку молодой жены и, улыбаясь, смотрел вперед, на горы. Мы ели вишни. Грузовик тащился безнадежно медленно. Он еле одолевал скорость в тридцать миль в час, затем давала знать о себе какая-нибудь особенно изношенная шестеренка, и скорость уменьшалась до двадцати миль. Когда мы начали медленный подъем вдоль границы Зангезура, алое вечернее небо за нашей спиной было похоже на открытую рану, а машина стала двигаться со скоростью бегущего рысью мула. Затем со скоростью идущего мула. Затем со скоростью больного мула.

Я не отводил взгляда от темного горизонта, чтобы мы побыстрее проехали это место. Я не сомневался, что проводить ночь здесь, вблизи границы, было небезопасно. Мне также было известно, что стоит нам перебраться через перевал — и мы окажемся в Зангезуре. Но я чувствовал, что мы находимся слишком низко. Вид у Хачика был крайне хмурый. Я сомневался, что нам это удастся.

И в самом деле, это нам не удалось. Водитель мужественно сражался с первой передачей, но она не поддавалась. Он спустился и забрался под кабину, а я тряс рукоять передачи и нажимал на педаль газа, но и это не помогало. Коробка передач, переставленная с другого грузовика перед этой поездкой на юг, отказала. Потерпевший фиаско Хачик стоял, озаренный слабым светом фар, и вытирал руки о тряпку.

Я открыл дверцу и спрыгнул в темноту. Нам предстояло идти на рудник инженера, через перевал. На высоте восемь тысяч футов холод был пронизывающим. Мы все шли очень быстро. Ярко светила луна, кое-где на горах виднелся снег, походивший на отслоившуюся краску. Мы шли в молчании. Со стороны границы слышался колокольный звон. Зангезур в переводе с армянского значит «звонящие колокола», и потому у въезда в область высится мачта с колоколами.

Инженер вдруг крепко сжал мой локоть. Он ткнул пальцем в залитую лунным светом широкую долину внизу, показал на вздрагивающие огоньки рудника, а затем на края гор вверху и сказал:

— Турки здесь, и турки там. Всегда между турками.

— Они беспокоят вас?

Он мрачно кивнул.

— На прошлой неделе ночью они перешли через горы и убили троих.

Я был счастлив, когда мы, шлепая по грязи, миновали ворота рудника и вошли в его деревянный домик. Молодая жена зажгла плиту и постелила на стол порванную белую скатерть. На скатерть она поставила остатки вишен и буханку хлеба на доске. Хлопоча, она что-то напевала и улыбалась, казалось совершенно позабыв об угрозе нападения азербайджанцев. Я внезапно испытал к этой паре весьма теплую симпатию, отчасти вызванную тем, что напряжение спало. Когда инженер принес водку, я произнес такой вдохновенный тост за их семью, что они были слегка ошарашены.

Отец инженера также жил на руднике. Он был вдов. У него была свинья и машина, и ему приходилось делить внимание между тем и другим. Трудно сказать, кто из двоих был ему дороже. Больше времени отнимала возня с машиной, но каждый вечер, взяв шахтерскую лампочку, он отправлялся проведать свою свинью.

Утром инженер сказал:

— Пойдемте, я покажу вам шахту.

— Что здесь добывают?

— Воду.

Он нашел для меня шлем с резиновым щитком, спускающимся на шею. В насосной он достал огнезащитный костюм, и я натянул его поверх одежды. Кто-то нарисовал на стене мелом знакомые очертания двойной вершины Арарата. На большом пике было написано: Армения, на малом — Америка. Что это значило? Что Армения выше Америки? Или что они теперь в неразрывной связи?

И мне пришел на память разговор о фантастическом проекте, который я слышал на Севане. Он был настолько невероятен, что казался частью никогда не существовавшего архипелага советских заговоров и рукотворных землетрясений. Шахта с водой — ну конечно же…

Я последовал за инженером на подъемную платформу. Все было черным, влажным и жирным. Я взялся за рукоять. Звонок дважды прозвенел. Платформа вздрогнула и заскользила вниз. Луч света лампы, укрепленной на моем шлеме, выхватывал из тьмы глубокой шахты жемчужные струйки воды, стекавшей в тысячефутовый ствол шахты. С тех пор как коммунисты захватили власть в Армении, уровень воды в озере Севан упал. Их прогрессивные промышленные проекты потребляли воду в таких количествах, что озеро сократилось в размерах более чем на четыреста квадратных километров. Их правление принесло немало интересного: освоение целинных земель, превращение в полуостров острова Севан, археологические открытия, относящиеся к Урарту и, наконец, хачкары, которые коммунисты сбрасывали в воду в 1932 году.

Но теперь старый порядок, а вместе с ним и большинство производственных планов рухнули, уровень воды в озере снова поднимался. Она постепенно возвращалась в озеро.

Что можно было сделать, чтобы спасти землю и здания, построенные там, куда теперь возвращалась вода? Озеро было окружено горами, никакого естественного стока не было. Единственным решением было пробить туннель в горах и таким образом отводить воду, словно кровь гипертоника. Сорок восемь километров туннеля, пробитого в скалах от Севана до Зангезура… Теперь я спускался в горные недра, чтобы увидеть его. Платформа двигалась мучительно медленно. Она скрипела и громыхала на проржавевших петлях, из которых состоял колодец шахты. Я невольно провел неприятную параллель с тем, как еле плелся наш грузовик прошлой ночью. Он отказал. Я еще не видел в республике ничего, что работало бы должным образом, — почему я должен был доверять сложным механизмам шахты? По правде говоря, и не доверял. Но если таким образом можно было добраться до сердца Армении, то так и быть. Только скорее бы это закончилось…

Мы спустились через люк загрузочного отсека, и слабый свет сменил полутьму колодца. Грузовики с пустой породой выстроились в очередь, ожидая, пока их поднимут на поверхность. Два шахтера прислонились к ним, и в холодный воздух поднимался молочно-белый пар их дыхания.

Мы сели в электрическую вагонетку, которая покатила по рельсам в туннель. Пол туннеля фута на два был покрыт ржавой водой. Через четыре километра рельсы кончились. Из воды выступала груда собранного булыжника, блокировав туннель. Инженер добрался до стены и при помощи отвертки соединил разомкнутую цепь.

Выбравшись из вагонетки, я ступил в воду. Возле стены она доходила только до щиколотки, и я направился к куче камней.

Над ней высилась скала. Я провел по скале рукой: она была мокрая. Один кусок камня уже почти не держался на ней: я отломил его и положил в карман. Мне показалось, что эту частицу Армении стоит увезти с собой на память.

Когда мы вернулись на поверхность, жена инженера стояла у двери их домика. Она выложила на стол хлеб, сыр и поставила в вазу букет полевых цветов. После еды я простился и отправился к шоссе.

Автобус в Горис появился на перевале, и я стал махать рукой. Меня не хотели впускать, пока я не доказал, что я не русский. Тогда мне не позволили платить за проезд. В Горисе они поймали для меня такси, и таксист тоже не только отказался взять с меня плату, но сам пытался дать мне денег так, что и мне пришлось с самым свирепым видом отказаться от двадцатипятирублевой купюры.

Правительственная гостиница в Горисе практически уже не была гостиницей. Она была занята беженцами из Баку и Карабаха. Они превратили балконы в галереи свежевыстиранной одежды, увешав их полотнищами постельного белья и полотенцами. Сад превратился в пустырь, где среди кустов дети гоняли футбольный мяч. В одном углу бывшего сада группа мужчин развела костер, насадив на вертел куски ягненка и выстроив в ряд бутылки без этикеток; в другом стояла битая машина. Но мне нашли комнату: занимавшая ее семья выехала в Ереван. Закрыв за собой дверь, я внезапно испытал облегчение: впервые за последний месяц в моем распоряжении была отдельная комната. Я хотел помыться, но вода еле-еле текла. Поэтому, сбросив ботинки, я улегся на кровать и закрыл глаза, а когда проснулся, лучи заходившего солнца ложились на красный линолеумный пол.

Я включил радио: репортаж о войне в Эфиопии. Аддис-Абеба была окружена и должна была вскоре пасть. На улицах стояли танки. В одной из сводок я услышал, что обстрелу подвергся старый дворец. Я подумал о первых армянах, с которыми познакомился там, о немногих, которые там остались: о механиках, о сыне портного Хайле Селассие, о вечерах на озере Лангано и в Кастеллис, с хорошим вином, сохранившимся с дореволюционных времен…

Я выключил радио и отправился на поиски еды. В буфете гостиницы сидела женщина, подперев ладонью волосатый подбородок. Она подняла глаза и спросила:

— Что вам надо?

— Что у вас есть? — Я не видел ни следа хоть какой-нибудь еды.

Она пожала плечами.

— Мясо?

— Нет.

— Сыр?

Отрицательное движение головы.

— Хлеб?

Она отправилась шарить где-то за стойкой, но вернулась с пустыми руками.

Мне удалось получить чашку чая, и я сидел, помешивая его и слушая урчание в собственном животе, когда в буфет ворвалась группа косматых фидаинов и устроилась в углу с четырьмя бутылками водки. Они косились на меня с подозрением.

Я уже привык к подобным ситуациям.

— Я не русский, — сказал я по-армянски.

Один из них убедил меня подсесть за их столик. Скоро усатая женщина приносила еду буквально из ниоткуда — тарелки с ломтями баранины и сыра, хлеб и блюда с зеленью. Потом начались тосты и пение, продолжавшиеся до поздней ночи. Я даже не помню, как добрался до кровати. Доставать еду самому оказалось невозможным. Я стоял перед выбором: голодать либо пользоваться чьим-то гостеприимством с неизбежной в этом случае водкой.

Я пытался добраться до Татева, расположенной в горах неподалеку от Гориса деревни. Там находится монастырь десятого века, который один поэт диаспоры описал мне как «самый трогательный из всех». Из Татева по высокогорной тропе я снова двинулся на юг, к иранской границе и ущелью Аракса. На следующее утро я позвонил горисскому епископу, епархия которого включала весь Зангезур. Меня интересовало, могу ли я получить у него рекомендательное письмо, чтобы свободно посещать деревни. Без соответствующего письма меня примут за русского, а каждого приехавшего сюда русского местные жители принимали за шпиона.

Епископ подкатил к гостинице в сверкающей черной «Волге», которую вел шофер. Я не хотел просить его о посещении, не желая отнимать его время, — но время, как выяснилось, не было проблемой. Он снял темные очки и улыбнулся:

— Давайте поедем позавтракаем вместе с моим другом, философом.

У философа было ленивое лицо, и все в его квартире говорило «партия» гораздо громче, чем «наука». Все здесь сверкало хромом, было устлано пушистыми коврами, а на полках без книг красовались почетные грамоты. На экране телевизора спортсменки соревновались в синхронном плавании.

— Я изучаю английский, — заявил философ. — Послушайте: remember me to your wife, can you recommend a hotel… the hens are laying… I want to see the prig.

— Pig, мне кажется.

Его жена принесла канапе с салями и каспийской икрой и бутылку армянского коньяка.

— Will you be wanting a shower… The dog is brown…

Епископ вытер бороду и сказал:

— Мой друг хорошо говорит, не так ли?

Выйдя из дома, епископ написал записку в Татев прямо на крыше своей «Волги». Поблагодарив его, я пошел на автобусную остановку. Здесь, сидя у пыльной стены в ожидании автобуса, я получил обычную порцию полных ненависти взглядов. Я подумал обо всех многонациональных городах от Адриатики до Иркутска, где разменная монета ненавидящих взглядов теперь, по-видимому, набирала вес и цену. Армянам было не привыкать к подобным проявлениям шовинизма, но здесь они сами потчевали им других.

Я был рад, когда Горис остался позади. Взгляд отдыхал на приятно незамысловатой линии Зангезурских гор — гладкой, зеленой, лишенной леса. На их склонах группы крестьян, согнувшись, собирали травы, передвигаясь, словно лодки в широком заливе. Мы остановились в деревне, и через окно автобуса я увидел группу девочек, танцующих на площади. Возле них танцевала группа мальчиков. К тому времени, когда наш автобус отъехал, мальчики дрались, а девочки сидели на стене в состоянии полного изнеможения. Дорога вилась через плато, затем спустилась в глубокую расселину. Скала с другой стороны представляла собой нагромождение деревьев и камней. Серый туман поднимался с реки. Высоко над потоком, близ обвисающей губы ущелья, поднималась башня Татевского монастыря. На фоне грандиозных скал церковь казалась маленькой. Иерусалимский поэт оказался прав. Зрелище было невероятной красоты, за такую землю стоило воевать.

Солнце давно скрылось за снежными вершинами, пока автобус карабкался по высокогорной дороге. В сумерках я разыскал дом Рубена, монастырского прораба. Он предоставил мне комнату и повел меня показывать свою домашнюю винокурню; невинно булькающее спиртное и гордая ухмылка Рубена означали, что вечером неминуемо придется выпить немалое количество этой жидкости.

Рубен сказал:

— Позже мы сходим на собрание деревни. Сегодня День Армянской Республики, и мы должны навестить моего друга. Он капиталист.

— Капиталист?

— Раньше он был коммунистом. А теперь он капиталист.

Я понял, что против этого не возразишь.

Из темноты сада сквозь освещенное окно мне были ясно видны их красные лица — они сидели у длинного стола в подвальном помещении. Рубен распахнул дверь, и навстречу нам зазвучали их грубые голоса. На столе была расстелена скатерть в белую и красную клетку, которой почти не было видно из-за обилия сыра, баранины, хлеба, трав и арака. За скамьями и склоненными спинами людей у стены стояли несколько автоматов. Мы сели и оказались буквально заставленными едой и выпивкой.

В дальнем конце стола тамада-капиталист отодвинул стул и встал. Лампочка свисала с деревянных досок, освещая нимб его седых взлохмаченных волос.

— В этот день более семидесяти лет назад была провозглашена республика Айастан (одобрительные выкрики из-за стола), давайте вспомним то время и тех, кто боролся…— И он вспомнил тех героев, которые отстояли территорию у турок в 1918 году, и великого вождя Андраника (одобрительные возгласы). — А теперь Армения снова независима, и мы должны вооружаться и защищать свою землю от турок, отстоять отечество и… и…— Он поднял свой стакан: — За Айастан!

— За Айастан!

Сидевший рядом со мною гигант налил в стакан домашней водки и подвинул его ко мне. Стакан был полон до краев.

— Пей, англичанин!

Весь стол вдруг повернулся ко мне, целое море выпученных, налитых кровью глаз.

— Пей!

Я залпом опрокинул стакан, — к подобным вещам я уже привык. Но ужасающая крепость этого горного самогона была для меня неожиданной. Я почувствовал себя так, как будто проглотил горелку: горячая, вязкая жидкость пролилась мне в грудь. Мой рот горел. На глазах выступили слезы. Я проглотил кусок хлеба, слабо улыбнулся и прохрипел:

— Бензин.

Глаза вокруг меня сузились от смеха.

— Да, англичанин! Это похоже на бензин!

Великан снова наполнил мой стакан. Воинственные крики отражались от стен и повисали, словно знамена, в прокуренном воздухе. Собрание несколько оживилось: женщины сновали вокруг стола, убирая пустые блюда и ставя вместо них полные.

Великан повернулся ко мне и произнес:

— У нас в Татеве два осла.

Я кивнул, не зная, следует сожалеть или радоваться по этому поводу.

— Два осла!

— Хорошо.

— Нет! Не хорошо! Один осел — Муталибов.

— Лидер азербайджанцев?

— Другой осел — Горбачев.

Он расхохотался. Затем, неожиданно посерьезнев, он посмотрел на свой стакан и покачал головой.

— Они точно как ослы, эти двое, Муталибов и Горбачев. Точно ослы…

На другом конце стола начался спор, и капиталист снова поднялся. Его приспешники рявкнули:

— Тихо!

Он поднял свой взгляд государственного деятеля над головами собравшихся, обратив его к одному из дубовых перекрытий потолка.

— Так как наша земля, которая была нашей еще до времен Багратидов и Ани, снова подвергается нашествию турок и мусульман, мы молимся за победу Христа, которого мы приняли первыми в мире, в 301 году.

— За Христа! За победу!

Он поднял стакан в мою сторону.

— А сегодня мы смотрим на Европу и христианские страны Запада, на наших братьев в Америке, Великобритании и Финляндии, надеемся на их помощь в борьбе с нашими врагами — азербайджанцами и мусульманами, и…

— За победу! — Голоса приобрели агрессивный, беспощадный оттенок. — Смерть мусульманам!

— Смерть мусульманам! — Кулаки ударили по столу. — Смерть мусульманам!

Тон мгновенно изменился, теперь в этих криках явственно слышалась жажда крови.

— Нет.

Я удивился, услышав голос, выражавший несогласие в такой группе. Еще с большим удивлением я понял, что голос принадлежит мне. Воцарилось молчание. Снова глаза собравшихся смотрели на меня — налитые кровью, утратившие дружелюбие.

— Нет, — повторил я. Теперь отступать было поздно. — Не мусульмане ваши враги. Это не битва между христианами и мусульманами. На Востоке многие мусульмане были давними друзьями армян. Арабы укрывали армян в 1915 году. Это даже не война с турками. Это война с советскими генералами. Не они ли разжигают ненависть между азербайджанцами и армянами?

Один или двое из сидевших за столом покачали головой и, бормоча что-то, уставились в свои стаканы. Но другие сказали:

— Он прав. — Они подняли стаканы. — Вперед! Еще бензина англичанину!

И тогда зазвучали другие речи — о Месропе Маштоце, Байроне и Севаке, и стало шумно, и звучала музыка, и женщины потихоньку пришли с кухни, и все мы танцевали, взбивая пыль с пола.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19