Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В начале жизни

ModernLib.Net / Отечественная проза / Маршак Самуил Яковлевич / В начале жизни - Чтение (стр. 3)
Автор: Маршак Самуил Яковлевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Как ты думаешь, что будет с землей, если она столкнется с кометой?.. - спрашивал я.
      - Даст бог, цела останется, - говорил горбун, немного помолчав. - В ней ведь камня да железа много. Она прочная - авось выдержит.
      Разговор с горбуном всегда успокаивал мои детские страхи и тревоги. Я верил ему - может быть, потому, что он отвечал на мои вопросы не сразу, а после серьезного раздумья.
      А главное, он всегда надеялся, что все обернется к лучшему.
      В ненастную погоду горбун сидел где-нибудь в уголке, нахохлившись и плотно сжав бледные губы.
      Когда же светило яркое солнце, он обращал к нему свои незрячие глаза, и рябое лицо его светлело, будто улыбалось.
      Ходил он медленно, говорил тихо, вкладывая в каждое, слово свой особенный смысл.
      По воскресеньям, когда его брат Матюшка, вихрастый, озорной парень, играл со своим приятелем Колькой Гамаки ном в карты, пересыпая разговор нехорошими словами, Митрошка стоял рядом, слушал в сосредоточенно молчал, но вид у него был такой, будто и он участвует в игре.
      Жизнь у горбуна была до отупения унылая, скучная, и все же он никогда ни на что не жаловался, не сердился, не выходил из себя.
      Его отец, сапожник, человек угрюмый и несловоохотлив вый, вполне оправдывал старую поговорку "пьет как сапожник". Во хмелю бывал буен и частенько бил жену и сына Матюшку смертным боем. Жена металась по двору и выла, а Матюшка одним махом перелетал через забор, спасаясь у нас на дворе.
      Один только горбун никуда не бежал, а сидел на завалинке с окаменевшим лицом, с которого никогда не сходило выражение равнодушной покорности. Обычно отец не трогал его, но однажды, взбешенный кротким видом Митрошки, ударил его изо всей силы кулаком по горбу. Митрошка как-то смешно засеменил по земле, пробежал немного, а потом пошел дальше своим обычным степенным шагом,
      Таким он и запомнился мне на всю жизнь - тихим, солидным, в поношенном, но чистом коричневом пиджаке почти до колен, в жилетке и брюках навыпуск, в старом синем картузе на слегка запрокинутой из-за переднего горба голове.
      ----
      Постепенно к нам стали привыкать и те соседские ребята, которые еще недавно не давали нам на улице проходу. Примирению нашему особенно помогло одно неожиданное происшествие.
      Мальчишки на улице поссорились между собой. Перебранки и даже драки возникали у них за игрой в орлянку, в карты или же тогда, когда кто-нибудь переманивал у другого породистых голубей. Не знаю, из-за чего загорелся сырбор на этот раз, но только вся наша улица восстала против двух своих главных коноводов, которым до тех пор беспрекословно подчинялась.
      По отдельным выкрикам, доносившимся издалека, мы смогли догадаться, что Гришку - младшего брата Кольки Гамаюна, и Саньку Косого обвиняют в каком-то тяжком преступлении против всего товарищества.
      В самый разгар драки калитка наша настежь распахнулась, и к нам во двор заскочили Гришка и Санька, разгоряченные, расцарапанные, в разодранных рубахах. Наш дворовый пес с лаем бросился на них, но брат поймал его за веревку, которой он был привязан, а я успел вовремя запереть калитку. По ней сразу же забарабанила дюжина кулаков. Через минуту несколько лохматых мальчишеских голов показалось над забором.
      - Тут они! Тута! - послышались голоса, но перемахнуть через забор среди бела дня мальчишки, как видно, не решились - то ли боялись нашей собаки, то ли ожидали подкрепления.
      Знаками показали мы Гришке и Саньке на старый разрушенный завод за оврагом. Там можно было отлично укрыться на тот случай, если вся эта орава все-таки отважится проникнуть к нам во двор. Гришка и Санька поняли нас без слов и пошли за нами по направлению к заводу, то и дело оборачиваясь и угрожая кулаками своим преследователям, которые остались по ту сторону забора.
      По шаткой, трясучей заводской лестнице мы взобрались на второй этаж, который давно уже перестал быть вторым этажом, так как пола у него не было и только балки отделяли верхнее помещение от нижнего, загроможденного железным хламом.
      На всякий случай мы заперли щелявую дверь на крючок; а сами устроились на балках, с тревогой поглядывая вниз. Да и было чего опасаться. Сорвешься с балки на груду железа в нижнем этаже - и поминай как звали!
      При нашем появлении где-то в углу захлопала крыльями, а потом вылетела через окошко какая-то большая птица, ютившаяся под крышей. Всполошилась она до того шумно и неожиданно, что мы все так и замерли на месте. Скоро наш страх прошел, но еще долго не могли мы отделаться от какой-то смутной тревоги, которую нагнала на нас эта жилица заброшенного чердака. Несколько минут мы даже говорили друг с другом шепотом. Но постепенно у нас завязался самый спокойный, мирный разговор. В конце концов брат предложил Гришке и Саньке зайти к нам в дом, пообещав показать им какую-то большую книгу о птицах, в которой были нарисованы голуби всех пород - дутыши, хохлатые, трубастые, бородавчатые и т. д. Гришка и Санька, которые были завзятыми голубятниками, заинтересовались этой книгой.
      - Ладно, придем другим разом! - пообещал Гришка.
      Нам очень не хотелось расставаться с нашими новыми приятелями, но уговаривать их было бесполезно: нельзя же в самом деле, ходить в чужой дом с царапинами и синяками под глазами и на лбу, в разодранных рубахах и штанах.
      На прощанье Гришка поклялся нам, что он будет не он, если завтра же не кликнет на помощь своего брата Кольку и не рассчитается со всеми обидчиками.
      Не знаю, как добрались он и Санька в этот вечер до дому, но на другой день прятаться на задворках пришлось уже не им, а тем ребятам, которые загнали их к нам во двор.
      В этот день на улицу вышел сам Колька Гамаюн, старший брат Гришки. Он давно уже работал у сапожника подмастерьем, турманов больше не запускал, а в праздничные дни ходил по слободке в пиджаке и красной рубахе навыпуск, с новенькой гармошкой, поблескивающей черным лаком и ярко-белыми клавишами.
      Сильнее его не было на нашей улице никого, - разве что Матюшка, брат горбуна. Но с Матюшкой у него давно уже был уговор "не замать" друг друга.
      Неторопливо и тяжело ступая, прошелся Колька вместе с младшим братом раз-другой по улице, грозно поглядывая по сторонам, и этого немого предупреждения было вполне достаточно. Мальчишки сразу поняли, что оно значит. Несколько дней после этого они далеко обходили Гришку и Саньку при встрече, потом долго и осторожно мирились с ними и наконец снова признали их власть.
      А меня с братом Гришка и Санька взяли с тех пор под свое покровительство.
      Скоро нам удалось зазвать их к себе в гости.
      Пришли они утром в одно из воскресений, умытые, гладко причесанные, в новых, чистых рубахах, в целых, хоть и заплатанных штанах с карманами, полными жареных семечек.
      Мы опять побывали с ними на старом заводе - и наверху и внизу, - а потом Гришка вызвался научить нас ловить на дворе тарантулов. Дело это нехитрое. Надо опустить в норку кусочек воска, привязанный к нитке. Тарантул обязательно за него ухватится, и тут-то наступит самая страшная минута: нужно вытащить живого тарантула из норки и посадить его в спичечную коробку с такой быстротой и ловкостью, чтобы он не успел укусить вас.
      Правда, поймать тарантула нам так и не удалось. То ли он в это время спал, то ли отлучился по какому-нибудь делу, а может быть, его никогда и не было в этой норке... Зато Санька Косой обучил нас другому искусству. Он отлично мастерил из папиросной бумаги и пробки парашютики, которые необыкновенно красиво поднимались вверх, пока наконец не исчезали где-то в вышине. Жаль только, что улетавшие парашюты к нам уже не возвращались, а папиросной бумаги и пробок было у нас мало.
      В конце концов мы очень подружились с Гришкой и Санькой, на которых даже и прежде, во времена нашей вражды, смотрели с невольным восхищением, такими ловкими, лихими и бывалыми они нам казались. Дружба с ними льстила нашему самолюбию. И когда мама позвала нас пить чай, мы стали горячо убеждать их пойти с нами.
      Мама несколько удивилась таким нежданным гостям, но усадила их вместе с нами за стол и дала каждому из нас по блюдечку еще теплого, только что сваренного вишневого варенья.
      Гришку и Саньку нельзя было и узнать. Переступив порог нашего дома, эти отчаянные парни, которые на улице за игрой в орлянку так смачно переругивались между собой и так далеко плевались, - вдруг сделались смирными, робкими ребятами к заговорили какими-то не своими, тоненькими голосами.
      После чая мы повели их в другую комнату, где они почувствовали себя немного свободнее. Брат показал им книжку с птицами, глобус и географическую карту на стене.
      - "Соединенные Штаны", - прочел Санька, и это нам так понравилось, что мы еще долго после этого называли Штаты штанами.
      С тех пор мы не раз встречались с Гришкой и Санькой. Но пришло время, и оба они стали редко появляться на улице. Саньку отдали в уездное училище, а Гришку - в ученики к тому самому сапожнику, у которого был подмастерьем его брат, Колька Гамаюн.
      Однако наша дружба с ними, хотя и довольно кратковременная, как-то сразу помирила нас со всей улицей. Во всяком случае, мальчишки перестали нас дразнить. А ведь они были великими мастерами этого дела. Помню, какой невообразимый гомон подымали они, когда в нашем пригороде появлялся кто-нибудь из местных юродивых - тихая, робкая, еще довольно молодая женщина, дурочка Лушка, толстая, краснолицая Васька Макодериха, отличавшаяся весьма строптивым и буйным нравом, или же старый Хрок, безбородый, сморщенный, хмурый человечек с нахлобученным на голову по самые брови медным котлом. Прозвище свое он получил из-за того, что, приплясывая, издавал какие-то хриплые звуки, вроде: "Хрок! Хрок! Хрок! Хрок!"
      Гулом восторга приветствовали мальчишки юродивых, особенно Хрока.
      Даже петрушечника, изредка приходившего на Майдан с пестрой ширмой на спине, не встречали и не провожали таким неистовым гомоном и хохотом, как угрюмого Хрока, когда он принимался топтаться, кружиться на месте, подпрыгивать и приседать. И все это с такой невозмутимой в торжественной серьезностью!
      Ребята свистели, улюлюкали, колотили по медному котлу Хрока палками, пока их не разгоняли взрослые, которые любили и жалели "блаженненьких". Из всех калиток подавали юродивым ломти хлеба, бублики, бросали медные гроши и копейки.
      Глубокая, дремучая старина окружала мое детство на слободке. Хрока с котлом на голове или Ваську Макодериху так легко можно было бы представить себе на улицах времен Ивана Грозного, а то и в еще более ранние времена. Да и крытые соломой хаты, в которых обитало большинство жителей пригорода, вряд ли намного отличались от жилищ их дальних предков.
      НЕДОЛГОВЕЧНЫЕ ЛАВРЫ
      Работа на маленьком, почти кустарном заводишке была слишком мелка для отца и не могла утолить его постоянной жажды нового. Он любил изобретать, делать опыты, а должен был с утра до глубокой ночи простаивать у горячих котлов сырого и полутемного завода. Приходил он домой поздно, но пользовался любой минутой отдыха, чтобы раскрыть книгу и уйти в нее с головой. Читал он так самозабвенно, что мать, которая весь вечер ждала его, чтобы поговорить о самых насущных делах - о том, что надо заплатить долг в лавку, сшить детям новые пальтишки к зиме, - не решалась оторвать его от книги. Сама она весь день, безо всякой помощи, стряпала, мыла некрашеные полы, стирала белье, одевала и обшивала пятерых, а потом шестерых ребят. Ей-то уж совсем не удавалось передохнуть и почитать книжку. Даром пропадали ее прекрасные способности, ее редкая память.
      Только вечером, под стук швейной машинки, она иногда вполголоса пела, но пела грустные песни.
      Помню время, когда работа на заводе приостановилась и отец надолго уехал из дому искать счастья.
      Мы одни на пустынном дворе. Ставни у нас наглухо закрыты, да еще приперты железными болтами. Со всех сторон доносится яростный, хриплый лай собак, да изредка за нашим забором постучит колотушкой обходящий свой круг ночной сторож.
      Мать, склонясь над шитьем, поет песню про чумака, ходившего в Крым за солью и погибшего в пути, и про его товарища, который пригнал домой пару волов, оставшихся без хозяина.
      Я лежу, съежившись, в постели, и слова этой простой песни наполняют мое сердце страхом и тоской. Мне почему-то кажется, что в песне говорится о нашем отце, что это он шел-шел, "тай упав" где-то в дороге, и кто-то чужой принес нам весть о его гибели...
      Рано утром во всех наших комнатах открывались ставни. Вместе с темнотой уходили ночная грусть и ночные тревоги, и для нас, ребят, начинался новый день - огромный, как бывает только в детстве, до краев наполненный дружбой, дракой, игрой, беготней...
      ----
      Но вот наступила для нас новая пора: мне с братом наняли репетитора, веснушчатого гимназиста седьмого - предпоследнего - класса, и мы стали готовиться к экзамену.
      Старший брат поступил в гимназию первым. Это был не по летам серьезный мальчик. Задолго до гимназии успел он прочесть множество книг, не истрепав, в противоположность мне, ни одной из них. Книги он бережно хранил в окованном железом сундуке, куда мне не было доступа. Помню, как, забравшись в сундук, брат приводил свои книги в порядок. В эти минуты он напоминал мне пушкинского "Скупого рыцаря". Мы часто с ним дрались из-за книг или еще из-за чего-нибудь, - но вдруг ни с того ни с сего он прерывал самую бешеную нашу схватку совершенно необычным в борьбе приемом: принимался осыпать меня нежными и горячими поцелуями. Смущенный и обезоруженный, я бывал, конечно, вынужден в этих случаях мириться, так и не додравшись до конца, хоть и чувствовал в братских объятиях не то военную хитрость, не то обидную снисходительность старшего.
      Поступив в гимназию, брат как бы совершенно переродился. Это был уже не прежний, не домашний мальчик, не мой сверстник в коротких штанишках и в детской курточке, а гимназист с блестящим гербом на фуражке и с двумя рядами серебряных пуговиц на серой, почти офицерской шинели. Возвращался он из гимназии, как со службы. Обедал один, окруженный всеми домочадцами, и между одной ложкой супа и другой торопливо и взволнованно рассказывал о гимназических порядках, о строгих и добродушных, толстых и тонких учителях в синих сюртуках с золотыми погонами, о товарищах по классу, отличавшихся друг от друга и ростом, и возрастом, и наружностью, и характером.
      Я жадно слушал рассказы брата и старался представить себе всех этих незнакомых людей и обстановку, так мало похожую на все, что мне случалось видеть до тех пор.
      Каждый день там происходили какие-нибудь события - не то что у нас на Майдане.
      Казалось, мой брат, который был старше меня всего двумя годами, уже вошел в настоящую, деятельную жизнь, в мир, где каждый человек на виду и каждый час полон событий и происшествий.
      И этот особенный, не всем доступный мир, блещущий форменными пуговицами и лакированными козырьками, назывался гимназией.
      ----
      А через год после того, как брат надел фуражку с гербом и серую шинель с темно-синими петлицами, должен был держать экзамен и я.
      Всю осень и зиму, в дождь и снег, к нам на слободку ходил из города наш репетитор-гимназист, так успешно подготовивший в гимназию брата. Со мной занятия у него шли не совсем гладко. Я был беспечен и рассеян, не всегда готовил уроки, пропускал в диктовке буквы и целые слова, ставил в тетради кляксы. Кроткий и терпеливый Марк Наумович мне все прощал. А я мало думал о том, что только ради меня шагает он каждый день через лужи или снежные сугробы, пробираясь на Майдан и обратно в город, и что родителям моим не так-то легко платить ему за уроки по десять целковых в месяц.
      Только иногда среди ночи я просыпался в тревоге и начинал считать остающиеся до экзамена дни. Я давал себе клятву не тратить больше ни одной минуты даром и на следующее утро просыпался, полный решимости взяться наконец за дело как следует и начать жить по-новому. Весь день у меня был расписан по часам.
      Но чуть ли не ежедневно происходили события, которые налетали, как вихрь, и разбивали вдребезги это старательно составленное расписание.
      Как будто нарочно, чтобы помешать мне, у самых ворот нашего дома останавливался любимец слободских ребят - петрушечник. Мог ли я усидеть на месте, когда над яркой, разноцветной ширмой трясли головами, размахивали руками и со стуком выбрасывали наружу то одну, то другую ногу знакомые мне с первых лет жизни фигуры: длинноносый и краснощекий Петрушка в колпаке с кисточкой, тощий "доктор-лекарь - из-под каменного моста аптекарь" в блестящей, высокой, похожей на печную трубу шляпе, усатый и толстомордый городовой с шашкой на боку... Я знал и все же не верил, что шевелит руками кукол и говорит за них то пискливым, то хриплым голосом этот пожилой, мрачный, небритый человек, надевающий их на руку, как перчатку.
      А на другой день ребята соседнего двора запускали большого бумажного змея - да не простого, а с трещоткой. На третий - я как-то нечаянно, между делом, зачитывался "Всадником без головы" или какой-нибудь другой заманчивой книжкой из сундука, который был в полном моем распоряжении до прихода из гимназии брата.
      Но вот однажды мой репетитор объявил мне, что должен поговорить со мной серьезно.
      Я насторожился. До этого времени серьезные разговоры - о книгах, об экспедициях на Северный полюс, о комете, про которую в те дни так много писали в газетах, - бывали у Марка Наумовича только с моим старшим братом, а со мною он добродушно пошучивал - даже тогда, когда объяснял мне правила арифметики или грамматики. Он был теперь уже учеником последнего - восьмого - класса и обращался со мною, как взрослый с ребенком.
      Но на этот раз он уселся за стол не рядом со мною, а напротив меня, и, глядя мне прямо в глаза, спросил:
      - Послушай-ка, ты и в самом деле хочешь держать экзамены в этом году? Или, может быть, собираешься отложить это дело на будущий год?..
      - Нет, не собираюсь, - как-то нерешительно ответил я, еще не понимая, к чему он клонит.
      - Ну так вот что, голубчик. Пойми, что ты, в сущности, не учишься, а только играешь в занятия. Не думай, что Экзамены - это тоже игра. Отвечать ты будешь не так, как отвечаешь мне. Сидеть вот этак, развалясь на стуле, тебе не позволят. Ты будешь стоять у стола, и экзаменовать тебя будет не один, а несколько учителей. Может быть, инспектор и даже сам директор! И на каждый заданный вопрос ты должен будешь ответить коротко, четко, без запинки. Понял?
      Я задумался. Нет, отвечать коротко, четко, без запинки я вряд ли смогу...
      А Марк Наумович продолжал смотреть на меня в упор, то и дело мигая красными от бессонницы глазами (он и сам в это время готовился к экзаменам, да еще каким - к выпускным, на аттестат зрелости! - и работал чаще всего по ночам).
      - Ну да ладно, попробуем! - сказал он уже менее строго. - Только знай: с нынешнего дня и я начну спрашивать тебя, как спрашивают у нас в гимназии. А ты забудь, что перед тобою Марк Наумович, и вообрази, что тебя экзаменует сам Владимир Иванович Теплых или Степан Григорьевич Антонов!
      Об этих учителях, приводивших в трепет всю гимназию, я много слышал от брата. Но представление о них никак не вязалось у меня с образом доброго Марка Наумовича, такого худого, веснушчатого, в серой гимназической блузе с тремя пожелтевшими пуговичками по косому вороту и в поношенных серых брюках, из которых он давно уже вырос.
      И все же после этого серьезного разговора я почувствовал ту же острую тревогу, которая охватывала меня по ночам при воспоминании о предстоящих экзаменах. Ну, конечно же, я провалюсь! Разве такие в гимназию поступают? Да я, чего доброго, разом позабуду все, что знаю, когда меня вызовут к большому столу, за которым будут сидеть учителя в золотых погонах, инспектор, директор... Может быть, мне и готовиться уже не стоит? Как хорошо было бы сейчас простудиться и заболеть на все время, пока идут экзамены. Это все же лучше, чем провалиться. Да нет, нарочно не заболеешь!..
      У меня уже подступали к горлу слезы, когда на пороге неожиданно появился отец, который вчера только вернулся домой на несколько дней и сейчас отдыхал в соседней комнате.
      - Простите меня, Марк Наумович, - сказал он, протирая очки. - Конечно, вы абсолютно правы: готовиться к экзамену надо серьезно и основательно. Однако вы нарисовали сейчас такую мрачную картину, что и я, пожалуй, не отважился бы после этого идти на экзамен! Но знаете, дорогой, поговорку: "Своих не стращай, а наши и так не боятся". Уверяю вас, мы выдержим, да еще на круглые пятерки! Я в этом нисколько не сомневаюсь.
      - Ах, ты никогда ни в чем не сомневаешься! - с горечью прервала его мать, вошедшая в комнату вслед за ним. - Марк Наумович дело говорит, и я так благодарна ему за то, что он беспокоится о своем ученике. А ты только портишь его. Вот увидишь, теперь он и совсем забросит книжки и уж наверное провалится.
      - Нет, - сказал отец, - вы его не знаете!
      - Это я-то его не знаю? - удивилась мать.
      - Ну, может быть, знаешь, да не веришь в то, что у него есть сила воли. А я верю. Ведь ты не подведешь меня, а?
      Я молчал.
      До экзамена оставался всего один месяц. Меня перестали посылать в лавку и в пекарню. Сестрам и маленькому брату было строжайше запрещено отрывать меня от занятий. Они проходили мимо моего стола на цыпочках и говорили друг с другом шепотом.
      С самого раннего утра я сидел за столом, как приклеенный. Сидел час, другой, третий, пока меня не начинало клонить ко сну.
      Помню, как однажды около полудня, когда солнце смотрело с вышины прямо в наши окна, я встал, чтобы размяться немного, и как-то нечаянно заглянул в соседнюю комнату, где сияли белизной и свежестью застланные с утра кровати.
      Младшие ребята играли в это время на дворе. Мать ушла на рынок.
      "Отчего бы мне не прилечь на несколько минут? - подумал я и сам удивился этой неожиданной мысли. - Все равно за столом я сейчас трачу время даром и только клюю носом".
      Никогда еще в жизни не случалось мне ложиться в постель в такую пору дня. Вероятно, от новизны ощущения этот дневной отдых казался мне чертовски соблазнительным.
      Поколебавшись немного, я лег на одну из кроватей, сладко жмурясь от солнца, бившего мне прямо в глаза. Но и сквозь плотно закрытые веки я видел солнце. В радужной полутьме так отчетливо доносились ко мне все звуки со двора: протяжный петушиный крик, резвый лай собачонки, звонкие голоса детей... Я заснул крепким, блаженным сном и проспал несколько часов подряд.
      Вернувшись домой, мама пожалела меня и не стала будить. Вот, мол, до чего доработался бедный ребенок!
      Более шестидесяти лет прошло с тех пор, но в памяти моей этот счастливый и безмятежный дневной сон запечатлелся ярче и сильнее, чем даже экзамены, стоившие мне так много тревог и волнений.
      В последние дни перед экзаменом я то и дело переходил от одной крайности к другой: то непоколебимо верил в свой успех (это я-то провалюсь? Нет, такого и быть не может!), то впадал в отчаянье и считал себя неспособным ответить на самый простой вопрос, который зададут мне восседающие за столом экзаменаторы.
      Должно быть, я унаследовал в равной мере и счастливую веру в будущее, присущую моему отцу, и вечные тревоги матери.
      Когда мною овладевала эта мучительная, бросающая то в жар, то в холод лихорадка тревоги, я с ужасом представлял себе свое возвращение домой после провала на экзамене. Понурив голову, я плетусь за матерью. Избегаю расспросов соседей. Не слушаю утешений отца, который уверяет меня, что в будущем году я уж непременно выдержу на круглые пятерки.
      И вот опять тянутся унылые дни за днями, и ко мне по-прежнему каждый день шагает из города Марк Наумович, - если только он не поступит в этом году в университет...
      Ну, а если не Марк Наумович, то какой-нибудь другой гимназист-репетитор, которому тоже надо будет платить за меня десять целковых в месяц!
      ----
      Наконец наступил день Страшного суда - первый день моих экзаменов. Мама надела темное праздничное платье и соломенную шляпку с вуалью, аккуратно причесала меня, одернула на мне курточку, и мы отправились пешком в город.
      Ночной дождь сменился ясным солнечным утром. За длинными плетнями и заборами доцветали яблони. Кусты сирени наклонялись, будто предлагая прохожим сорвать густую, тяжелую гроздь.
      Мама отломила влажную ветку, и я видел, что на ходу она старательно ищет звездочку с пятью лепестками - "счастье".
      На этот раз мама была или, по крайней мере, казалась бодрой и веселой. Против своего обыкновения, она всю дорогу убеждала меня, что я отлично подготовился и непременно выдержу.
      Я совершенно иначе представлял себе это шествие в гимназию на экзамен думал, что мама будет беспокойно поглядывать на меня и спрашивать по пути таблицу умножения или "слова на ять". И мне было приятно, что сегодня она такая спокойная я ласковая.
      Мы говорили с ней о посторонних вещах, о которых никогда не разговаривали раньше: о том, когда открываются в городе магазины, когда зажигают и тушат на улицах фонари и сколько примерно в Острогожске извозчиков - сто или больше...
      ----
      Вот наконец и гимназия - белое одноэтажное здание со множеством чисто вымытых, голых окон и с тяжелой входной дверью.
      Я много раз до того проходил мимо каменной ограды, которой был обнесен гимназический двор, но никогда еще не открывал этой заповедной двери. Гимназия казалась мне каким-то особым царством, живущим своей загадочной жизнью. У нее была даже своя домовая церковь с маленькой звонницей, в которой так уютно жили колокола и голуби.
      ----
      Этот майский день, когда мы с мамой без конца ходили взад и вперед по длинному, гулкому коридору или стояли у окна в ожидании минут, решающих мою судьбу, был для меня не только первым днем экзаменов.
      Впервые я очутился в большом городском каменном доме, где было столько дверей, окон и просторных комнат с высокими потолками.
      В первый раз я видел так много ребят, и почти все они казались такими чистенькими, умытыми, старательно причесанными. А все взрослые, кроме родителей, пришедших с детьми, были здесь одеты в форменные синие сюртуки с золотыми квадратиками на плечах и с двумя рядами блестящих пуговиц. Поодиночке или по двое, по трое, они с деловым видом, словно пчелы из улья, появлялись из какой-то таинственной комнаты, на дверях которой была дощечка с надписью: "Учительская". Одни из этих людей добродушно улыбались - не знаю, нам или солнечному свету, щедро затопившему в это утро весь коридор, другие смотрели хмуро, озабоченно и как будто даже не замечали наших поклонов.
      Первый человек, которому я поклонился при встрече, был маленький старичок с лицом, изборожденным морщинками, и реденькой, седовато-рыжей бородкой. Он осклабился и приветливо закивал мне головой. По широким золотым галунам на рукавах я принял его за директора или, по крайней мере, за инспектора гимназии и очень удивился, когда через несколько минут увидел его со шваброй в руках. Позже я узнал, что это был гимназический сторож Родион, надевший по случаю начала экзаменов свою парадную форму.
      Понемногу ребята, теснившиеся в коридоре и в небольшой комнате, которая называлась "Приемной", стали знакомиться друг с другом; толстый мальчик в крахмальном отложном воротничке и пестром галстуке бантом, собрав вокруг себя ребят, показывал фокусы: глотал копейки и большие пуговицы, а потом вынимал их из кармана пиджачка или из-за воротника сзади.
      Я смотрел на него и думал: какой удивительный мальчик!.. Сейчас начнутся экзамены, а он, ничуть не тревожась, потешает ребят фокусами.
      Высокая нарядная дама в широкой шляпе с цветами то и дело строго и настойчиво звала его к себе:
      - Степа!
      Он подбегал к ней на минуту, торопливо кивал ей головой, словно что-то обещая, а потом вновь оказывался в толпе ребят, строил невероятные гримасы или жонглировал маленьким костяным шариком, который то вертелся, словно живой, у него на ладони, то внезапно исчезал.
      В другом конце коридора увидел я своего старого знакомого - долговязого и вихрастого Сережку Тищенко, сына лавочника с нашего Майдана.
      Сережка и в прошлом году держал экзамены, провалился чуть ли не по всем предметам, а теперь рассказывал ребятам о гимназических порядках так, будто был здесь своим человеком.
      - Нет, - говорил он, - если по русскому будет спрашивать Сапожник, крышка: хоть кого срежет!..
      - Сапожник?.. - испуганно спрашивали ребята.
      - Ну, Антонов Степан Григорьевич. Прозвище у него такое, кличка. А вот ежели экзаменовать будет Пустовойтов...
      - Это тоже прозвище?
      - Да нет, фамилие. Так вот, если спрашивать будет Пустовойтов Яков Константиныч, тогда другое дело. Он даже сам подскажет, коли собьешься. А самый злющий из всех учителей - это, уж конечно, Барбоса.
      - И вовсе не Барбоса, а Барбаросса, - поправил его мальчик в бархатной курточке. - Я его знаю, мой брат у него в седьмом классе учится.
      - Ну, все равно - Барбоса или Бабароса, а только он такие задачки подбирает, что и семикласснику не решить. Они так и называются: "неопределенные"... Всех до одного проваливает!
      Я слушал Сережку, и у меня от страха сосало под ложечкой.
      Но вот наконец нас построили в ряды и развели по классам. Сейчас должны были начаться письменные экзамены.
      Мама проводила меня до самых дверей, еще раз одернула на мне курточку и пригладила мои волосы.
      - Только будь спокоен и не торопись, - сказала она, но я видел, что и сама она не слишком-то спокойна.
      В первый раз в жизни сел я за парту - желтую с черной блестящей крышкой и с двумя чернильницами в углублениях. Рядом со мной оказался Сережка Тищенко, а сзади - тот веселый, круглощекий мальчик, который показывал в коридоре фокусы, Степа Чердынцев.
      В полуоткрытую дверь еще заглядывали родители. Широкая шляпа Стениной матери совсем заслонила мою маму. Я стал искать ее глазами, но тут дверь плотно закрыли, и все мы почувствовали, что с этой минуты предоставлены "самим себе.
      Скоро в класс вошел медленной, тяжеловесной походкой пожилой, темнобородый, широкоплечий человек в очках. Кое-кто из ребят при его появлении встал. Потом, один за другим, поднялись и остальные.
      - Сапожник! - шепнул мне в ухо Тищенко. - Беда!..
      Учитель привычным, равнодушным взглядом окинул пестрые ряды ребят в курточках, матросках, пиджачках, косоворотках.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13