Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Изнанка экрана

ModernLib.Net / Юмористическая проза / Марягин Леонид Георгиевич / Изнанка экрана - Чтение (стр. 6)
Автор: Марягин Леонид Георгиевич
Жанры: Юмористическая проза,
Биографии и мемуары

 

 


Горького. Отснятый и вчерне подложенный материал картин показывался широко, всем без исключения работникам студии. Приглашались и киномеханики, и маляры, и помрежи, и просто те, кто бродил по коридорам... После просмотра он, чувствуя успех, спрашивал кого-нибудь из незнакомых: «Ну как?» и, получив хвалебный отзыв, интересовался: «Ты кто? Киномеханик? Поговорю с директором студии — ты достоин быть ассистентом оператора!» Если же отзыв оказывался критическим, следовало знаменитое луковское: «Ты кто такой? Как ты сюда попал?»

«Режиссерское самолюбие всегда болезненно», — уверял он и в доказательство любил приводить эпизод, произошедший с ним на заре его режиссерской практики.

— Ставим камеру, — повествовал Луков, — я смотрю в лупу, мне нравится композиция кадра, и вдруг слышу — за спиной кто-то тяжело вздыхает. Поворачиваюсь. Вижу: опытный киевский осветитель мрачно смотрит на меня. Ищем новую точку съемки. Опять установили камеру. Смотрю в лупу — композиция вроде неплохая. И снова — за спиной такой же неодобрительный вздох. Еще раз переставили камеру. И еще раз осветитель вздыхает. Так — раз пять. Наконец я не выдержал и говорю осветителю: «Если вам что не нравится в кадре — так и скажите. И нечего вздыхать и сопеть!» А осветитель отвечает: «Мне все нравится. Просто у меня астма».

До самых последних дней в нем не исчезла зависть к эрудиции своих коллег, которых он пытался догнать, добирая на ходу недополученное в юности. Однажды, вернувшись из ВГИКа, где председательствовал в государственной экзаменационной комиссии, Луков рассказывал, сияя от счастья: его выступление с анализом дипломного фильма одобрил Михаил Ильич Ромм. «Понимаешь, после заседания сам подошел и сказал, что он анализировал фильм точно так же!»

Была у Лукова поговорка: «Режиссером может быть каждый, кто не доказал обратного». Надо сказать, что сам Леонид Давыдович не доказывал. Он был режиссером. Время подтверждает это.

Личная жизнь Лукова была безалаберна и несчастлива — затяжные романы с актрисами не замещали его домашнего одиночества, заставляли идти на художнические компромиссы, а иногда делали смешным в роли ревнивца ко всем знакомым его очередной пассии. Домашнее существование не складывалось — актриса Вера Шершнева была никакой хозяйкой. Однажды Луков, пресытившийся ресторанным бытом, решил устроить воскресный домашний обед для друзей:

— Приходите, Вера купит на рынке парных цыплят, пожарит, а я привезу из «Арагви» ящик «Хванчкары».

В назначенный час приглашенные собрались. Цыплята, поданные хозяйкой, появились на столе, и — конфуз! — обнаружилось, что они не общипаны, а пострижены и зажаренные корни перьев, как иглы у ежа, торчат из каждого цыпленка. Луков побагровел, поднялся из-за стола и почти шепотом произнес:

— Все, все... поехали в ресторан.

В минуты откровений он говорил мне:

— Как я твоему отцу завидую!

— В чем, Леонид Давыдович?

— В том, что ты у него есть. У меня тоже мог быть сын. Но Вера не хотела, когда могла. Все сниматься, сниматься, все потом, потом... А потом — уже не получалось...

Преодолеть одиночество он так и не смог.

Урок демократии

Сталин лично пристально следил за кинематографом. Режиссеру Лукову не дано было со своей второй серией «Большой жизни» избежать высокого внимания. Его вызвали на специальное заседание политбюро ВКП(б)

В комнате, куда впустили режиссера, за длинным столом уже сидели участники предстоящей экзекуции: Молотов, Каганович, Микоян и остальные. Место в торце стола было свободно, и напротив этого места на столе лежал сценарий фильма «Большая жизнь», повествовавшего о послевоенном Донбассе. В стороне от основного, «руководящего» стола, параллельно ему, стоял стол для работников угольной промышленности. Руководители-угольщики, все, как один, в черной устрашающей форме, недавно введенной в отрасли, застыли в ожидании главного события — появления Сталина. На рукавах и петлицах отливали золотом генеральские нашивки.

Лукову, как подсудимому, был уготован маленький столик в стороне. Заседание должно было высказаться по поводу ошибок фильма «Большая жизнь».

Сталин появился, и все разом встали. Вождь жестом посадил собравшихся и, разместившись на своем месте в торце, придвинул сценарий.

— Кто хочет сказать? — Он обвел глазами собравшихся.

Воцарилась молчание.

И тут из-за стола угольщиков поднялся дородный генерал.

— Я, товарищ Сталин.

— Кто вы такой? — осведомился вождь с любопытством.

— Замминистра, — с достоинством ответил генерал.

— Замминистра, — удивленно покачал головой Сталин, — замминистра, — уже величественно повторил он и поднял палец вверх, — замминистра, — развел вождь руки, — замминистра, — и Иосиф Виссарионович небрежно и презрительно отмахнулся.

Луков заверял, что этот замминистра исчез с угольных, и не только, горизонтов.

Старый знакомец Андреев

Бориса Андреева я увидел в 1955 году — Михаил Ильич Ромм показывал мне «Мосфильм». Из второго павильона, где снимался фильм «Мексиканец», наперерез нам широким шагом вышел человек в ковбойке и сапогах. Звякнув шпорами, гигант остановился и спросил:

— Михаил Ильич, когда будем вместе работать?

— Наступит это время, Боря, — ответил Ромм и, когда мы свернули в коридор, пояснил: — Это актер Андреев. Когда я в войну был худруком Ташкентской студии, два человека были моей главной заботой: Борис Андреев и Леонид Луков...

Никогда я не узнал историю о Лукове, он не продолжил, а я не решился спросить... Про Андреева услышал, но позже...

Через 21 год я снова встретился с Борисом Андреевым — на этот раз на его квартире в центре Москвы, на Бронной. Я сам решил свезти ему сценарий фильма «Мое дело» и предложить сыграть главную роль — директора завода Друянова. Предложение это было рискованным — к тому времени стало ясно, что многие актеры боятся соперничать с театральным исполнителем роли Друянова — Ульяновым, так как сценарий был написан по мотивам пьесы «День-деньской», а Ульянов за роль в спектакле по этой пьесе уже поимел Госпремию. Уверен, что как раз по данной причине отказался пробоваться у меня Всеволод Санаев. Были и другие мотивы для моих опасений: много лет актер Андреев не появлялся в павильонах «Мосфильма» и считался с чьей-то легкой руки «неуправляемым»...

Борис Федорович встретил меня в залитой солнечным светом, уставленной вазами с цветами и каслинским литьем гостиной, — огромный, в белой рубахе навыпуск — и указал рукой на стул. Я сидел и вертел в руках сценарий, готовясь к вступительной речи, а он лукаво, как мне казалось, рассматривал меня. Молчание затянулось, и Андреев поощрил меня:

— Ну, говори, Леня, говори. Я с твоим тезкой и учителем Леней Луковым всегда договаривался.

Его замечание раскрепостило меня, и я приступил:

— Сценарий этот, Борис Федорович...

— Ты вот что, — перебил меня Андреев, — не волнуйся. Оставь мне сценарий. Я прочту. И если соглашусь, сделаю тебе роль в картине. Знаешь, как я работаю? Я живу со сценарием месяц, другой. А потом прихожу и играю. Ты не волнуйся, Леня. Если соглашусь — все будет в порядке!

Сообщалось все это ласково, покровительственно, но не совсем, мягко говоря, меня устраивало.

— А что я буду делать? Может, мы вместе?

Борис Федорович уловил в моих словах запальчивость и громко рассмеялся.

— Не доверяешь?

— Ну почему... — замялся я, — но лучше, если мы...

— Ты оставь сценарий, а потом мы решим, как быть. — Борис Федорович снова стал иным — суровым, даже мрачным.

Не могу сказать, что встреча эта принесла покой, а к следующей, уже на «Мосфильме», меня просто трясло, и не только меня — у Георгия Тараторкина, который должен был стать партнером самого Андреева, дрожали коленки. Как прошла репетиция? Я открываю свою записную книжку того времени, после первой репетиции записано: «Б. Андреев — актер чуткий, тонко слышащий, умный, но — по каким причинам, не берусь судить, — отвык адекватно выражать накопленное. Постоянная тяга к преувеличению в походке, жесте, голосе».

Я ничего этого не сказал тогда актеру, но следующую репетицию назначил с видеозаписью. Каждая прикидка фиксировалась на видеопленку и тут же прокручивалась для артиста. И Борис Федорович к концу этой репетиции нашел камертон меры и правды. Больше к этому вопросу мы не возвращались. Предстояло не менее важное — оснастить фигуру будущего героя личным андреевским, из его кинобиографии, на это и был мой расчет — ни слова о далеком прошлом, но зритель должен понять, что Друянов — Андреев родом от Балуна из «Большой жизни», от Саши Синцова из «Двух бойцов» и другим быть не может, таков его направляющий стержень. Нелегко было актеру проложить протоки к образам тридцатилетней давности — у него была уже другая психофизика, но Борис Федорович преодолел ее силой таланта — становился в сценах, требовавших того — озорного, ребячливым.

Работоспособности актера можно было позавидовать. Началось с текста. Главная роль в двухсерийном сценарии, написанном по пьесе. Шестьдесят страниц на машинке. И для театрального-то актера немало. А в кино — вообще небывальщина.

Борис Федорович не выходил из своего номера в таганрогской гостинице. На натуре, которую мы снимали на заводе «Красный котельщик», он был занят мало и, запасясь съестными припасами, чтобы не отвлекаться на ресторан и буфет, занялся изучением текста. Когда я приходил к нему после съемок, выполнялся установившийся ритуал: Борис Федорович снимал с маленькой электроплитки, купленной в магазине лабораторного оборудования, литровую кружку с кофе, отрезал ломоть зельца и, положив его на хлеб, протягивал мне и говорил:

— Слушай!

Он показывал эскизы монологов и сцен Друянова, а я корректировал его решение, когда это требовалось. Споров не возникало — он отчеркивал что-то в своем экземпляре и на следующий день показывал новый вариант. Не знаю, сколько кружек кофе выпил я, но Андреев приехал из экспедиции в Москву с готовой ролью: это было чрезвычайно важно — мы снимали фильм многокамерным методом, целыми сценами...

Партнером Бориса Федоровича оказался главный режиссер Ленинградского театра имени Ленсовета Игорь Владимиров — в фильме он играл Казачкина, заместителя директора по экспорту. Игорь Петрович, никогда не видевший в работе Андреева, сложил о нем по экрану, очевидно, представление, как об актере, живущем короткими кусочками — от кадрика к кадрику. Он был восхищен умением Андреева непрерывно и мощно действовать в сценах. И тут же, на съемочной площадке, конкретизировал свое восхищение — предложил Андрееву работать в его театре, на любых условиях, гарантируя прекрасное жилье. Борис Федорович как-то вначале растерялся от такого поворота и попытался скрыть это за иронической улыбкой.

— Неужели и квартиру дадите?

— Дадим, — абсолютно серьезно подтвердил Владимиров.

— Нет. Не пойду в театр. Из кино меня не выковырнешь.

Обычно артисты, да еще такой руки, как Борис Федорович, весьма не любят, когда режиссер делает им замечание при группе. Что ж, верно, самолюбие артиста надо щадить. Иначе это дурно скажется на экране.

Но бывают случаи, когда избежать публичных замечаний нельзя. Так было и в сцене Андреева с молодым тогда Кайдановским, игравшим конструктора Березовского. Для меня было важно не пропустить момент и перейти от репетиций к съемке, когда актеры подойдут на действие к пику эмоциональности. Я дал команду «мотор», увидев, что Кайдановский уже «готов», и рассчитывая, что Андреев придет к пику эмоции в дублях... Но вдруг произошло неожиданное: Борис Федорович стал подменять действие голосовой техникой. Я не сдержался и начал резко выговаривать, уже на полуфразе подумав, к каким последствиям это может привести: Андреев просто уйдет из павильона. Но Андреев не ушел, лицо его налилось кровью, и, сжав зубы, он рыкнул:

— Ну! Снимай!

Дубль был прекрасным. В комнате отдыха за павильоном мы пили чай и молчали. Наконец Андреев сказал:

— Хорошо, что налег на меня — мне такого удара как раз не хватало!

И захохотал раскатисто.

Мои знакомые, узнав, что я работаю с Андреевым, донимали вопросами: правда ли, что Сталин так полюбил артиста после роли Алексея в фильме «Падение Берлина», что неоднократно приглашал к себе в гости, на обед и даже играл с ним сцену из этой картины. С подобными расспросами подступиться к артисту сразу я не решился. Но дорога настраивает на откровенность, я бы сказал, даже на исповедальность...

Хвостовые вагоны скорого поезда изрядно раскачивало — поезд летел из Таганрога. Один из купейных вагонов заполнили артисты, плацкартный — рядовые кинематографисты; съемочная группа фильма «Мое дело» возвращалась из экспедиции. Исполнитель главной роли народный артист СССР Борис Федорович Андреев ехал один в двухместном купе «СВ».

Я зашел к нему, и артист без видимого повода рассказал мне как раз то, о чем я и собирался спросить.

— Во время войны, приехав из Ташкента, где снимались «Два бойца», я зашел посидеть в ресторан «Москва», — Борис Федорович подлил из термоса в эмалированную кружку кофе цвета дегтя, — этот ресторан тогда посещали все, кто любил хорошо поесть, выпить, потанцевать... Оказался я за одним столом с каким-то генералом. При генерале был офицер-порученец. И стали они ко мне приставать с расспросами, что мне не очень понравилось. Я приподнял генерала и высадил из-за стола на пол... А потом и порученца тоже. Что произошло дальше — понятно. Уже утром меня судила тройка за контрреволюционные действия и приговорила к расстрелу — генерал оказался важный, из ведомства Берии.

Сижу в камере смертников, на душе муторно. Думаю: «Уж скорее бы все кончилось». Сижу сутки. Вдруг приходит надзиратель, возвращает ремень, часы, все остальное и отпускает. Признаюсь, тогда у меня не было охоты узнавать, по чьему решению отменили приговор. Но узнать пришлось. И совершенно неожиданно. В Москву после войны впервые приехал Мао Цзэдун. Сталин долго его не допускал к себе и наконец устроил в честь Мао в Кремле прием. Деятелей кино туда тоже позвали. Самых-самых. Как мне передавали, Сталин любил смотреть ленты с моим участием: считал, что я на экране и есть тот самый простой русский человек, на котором вся власть держится. Поэтому и в картину «Падение Берлина», где рабочий общается с ним, со Сталиным, пригласили играть именно меня.

Правда, место на банкете в честь Мао Цзэдуна мне отвели не в самом ближнем зале, но не в этом дело. Когда все положенные тосты уже были сказаны, Сталин с Мао пошли вдоль столов. Сталин знакомил большого гостя с присутствующими. Секретарь подсказывал ему фамилию и профессию сидевшего за столом человека, и Сталин представлял того Мао.

Мао Цзэдун здоровался не глядя и еле касаясь ладонью протянутой руки.

Когда остановились возле меня, Сталин без подсказки обратился к Мао Цзэдуну:

— Это артист Андреев, — и, усмехаясь в усы, добавил: — Он меня должен всегда помнить. Была у нас одна история!

Тут же, на банкете, один из бериевских чинов пояснил сказанное: после того как меня тогда, в войну, приговорила тройка, чин этот решил доложить о случившемся вождю. А то вдруг, глядя очередной фильм, спросит: «А почему не снимается этот большой человек, артист Андреев?» И тогда жди беды — полетят и исполнители приговора, и те, кто приговор одобрил.

Сталин выслушал докладывающего и как-то вяло отмахнулся...

— Пусть этот артист еще погуляет!

— Вот так судьба переворачивается, — развел руками Борис Федорович, а я подумал: «Вряд ли Сталина интересовала жизнь самого Андреева. Скорее, ему важна была жизнь на экране андреевских героев, своей простотой и открытым обаянием невольно утверждавших миф о демократичности той „великой сталинской эпохи“.

Популярность артиста была огромна — люди, увидев его на улице, начинали улыбаться. Для Бориса Федоровича не было вопроса, как распорядиться популярностью. Он любил помогать людям. Только по моей просьбе он делал это не раз и не два — ездил в райисполком, в милицию, пробивал обмен жилья. Все это без личной выгоды — для низовых работников студии, от которых он не зависел.

Он мог пойти в райисполком, басовито проворковать: «Ласточка», — и секретарше, испытанной в бурях и шквалах приемных дней исполкома, было этого достаточно, чтобы раскрыть двери к председателю, а тому, услышав самоуничижительное андреевское: «Милый человек, помоги мне, старику, в пояс тебе кланяюсь», — оставалось только одно решение — в пользу просителя.

Борис Федорович выходил на крыльцо исполкома с разрешением на обмен площади, молча передавал его заинтересованному работнику студии, только отмахивался в ответ на благодарности и торопливо садился в машину, опаздывая, естественно, на какую-то встречу со зрителями из-за визита в исполком.

Однажды я спросил Андреева, почему он так безотказно отзывается на просьбы. Борис Федорович ответил: «Бог мне многое дал; если я не буду помогать людям, он от меня отвернется!»

Жизнь Вани Курского

Петр Мартынович плакал. Смотрел на себя молодого, улыбчивого, белозубого, с чубом — в фильме «Александр Пархоменко» — и плакал.

В 59-м году режиссер Леонид Луков решил перемонтировать свой фильм «Пархоменко», чтобы вернуть ему экранную жизнь. Нужно было выкинуть сцены со Сталиным и даже упоминания о нем. Осуществить задуманное поручили мне. Я с трепетом вызвал на студию легендарного Алейникова, чтобы переозвучить реплики о вожде в устах его героя Алеши Гайворона. Петр Мартынович не справился с этой элементарной задачей. Эмоции захлестнули его, он, прослезившись, не мог попасть в собственную артикуляцию на экране и, в конце концов, махнув в отчаянии рукой, ушел из павильона, где проходило озвучание. Вместо Алейникова роль переозвучивал пародист Геннадий Дудник.

У Петра Мартыновича к тому времени было много поводов для расстройства.

В конце тридцатых годов он вместе с Борисом Андреевым буквально ворвался на звездный небосвод нашего кинематографа и собственным обаянием и индивидуальностью пленил миллионы кинозрителей. Большая часть из них даже не знала его фамилии: титры в начале фильмов читали тогда не многие. Алейникова называли именем его персонажа — Вани Курского — из картины «Большая жизнь», хотя Курский не был его первой ролью.

Воспитанник детского дома где-то под Могилевом, Петя приехал в Ленинград и поступил в Институт сценического искусства на курс к Сергею Герасимову. У него же он сыграл свою первую роль — повара Молибогу в фильме «Семеро смелых». И хотя эта лента снималась раньше «Большой жизни», Молибогу для большинства зрителей играл Ваня Курский — так ярко запечатлелась роль в сознании людей.

Предложений сниматься было хоть отбавляй, и он снимался в фильмах «Шуми, городок», «Трактористы», «Случай в вулкане», «Пятый океан», «Конек-Горбунок»... Но, пройдя огонь и воду актерской кинокарьеры, Петр Мартынович не сумел одолеть испытание медными трубами — славой и популярностью. Монтажница Киевской студии Т.Л. Зинчук рассказывала, как Алейников и его дружок Боря Андреев запивали украинский борщ водкой, сидя в студийной столовой. К их столу подошел кто-то из старых украинских кинематографистов и посоветовал:

— Что вы, таки гарны хлопцы, горилкой балуетесь! Шли бы до дивчин лучше!

Алейников ответил с готовностью:

— Водка и дивчины — несовместимы, а водка и серьезная наука — философия — подходят друг другу. Вот мы и философствуем!

В его устах, при его манере растягивать слова, даже несмешное становилось смешным, а уж если он рождал остроту, она делалась «убойной». Однажды на приеме в корейском посольстве он, по совету Николая Крючкова, пригласил на танец одну из присутствующих кореянок. Танец окончился. Алейников вернулся на свое место.

— Ну как корейка ? — спросил Крючков.

— Корейка-то ничего, — ответил Алейников, — но грудинки мало.

Война принесла новые роли, новую тематику. Он играет защитников страны в «Морском батальоне», «Небе Москвы» и «Непобедимых». Однако работы эти не стали откровением в актерской биографии Алейникова. Хоть картину «Небо Москвы» ставил сам Юлий Яковлевич Райзман — большой специалист по созданию в своих фильмах экранных характеров.

После окончания войны ролей у Петра Мартыновича поубавилось. Причин здесь несколько: малокартинье, алкогольная недисциплинированность актера, а главное, тот человеческий тип, который ярко и талантливо создавал на экране актер. Иронист и балагур, несерьезно относящийся к происходящему, в современности казался ненужным начальственным цензорам, мог послужить плохим экранным примером.

Но когда режиссер Л. Арнштам снял Алейникова в роли Пушкина в картине «Глинка», зритель не принял эксперимента — в зале стоял хохот, несмотря на то что актер очень верно существовал в образе персонажа. Публика ждала привычных проявлений своего любимца и видела в этих съемках анекдот.

Актер вынужден был в основном концертировать: играл сцену в пивной из первой серии «Большой жизни» со случайными партнерами (вторая серия в то время покоилась на полке, и поделом — уж больно примитивными выглядели в ней все персонажи, включая и персонаж Алейникова). Читал Петр Мартынович с эстрады и «Ленин и печник». Приезжая в какой-нибудь клуб, артист въедливо спрашивал:

— Какая здесь аудитория?

— Рабочие.

— Ну, — говорил он после раздумья, — тогда я прочту «Ленин и печник».

В другом клубе на его вопрос о составе аудитории отвечали:

— У нас — студенты.

Решение после глубокой паузы было тем же:

— Ну, тогда я прочту «Ленин и печник»

Он мастерски создавал иллюзию сиюминутного выбора репертуара, имея в «багажнике» всего один концертный номер (очевидно, память больше не держала).

В прежние времена фильмы не старели — они шли на экранах бесконечно — и популярность актера держалась. У Алейникова появились стереотипы общения с незнакомыми людьми, узнававшими его. Помню, как увидел актера в пивной на площади Восстания, где он жил в высотном сталинском доме. Он, почувствовав мой изучающий взгляд, обернулся и спросил:

— А ты как здесь?

Хотя до этого не видел меня ни разу.

Режиссер Луков, поддерживающий актеров своей юности (а «Большая жизнь» была одним из ярких взлетов режиссера), пригласил меня — ассистента — и сказал: «Заходил Петя Алейников, просил занять его в картине. Он после операции — удалили легкое... Вызови его, попробуй на роль отца нашей героини».

Я выполнил указание шефа, но грим для фильма «Цена человека» не получился: как ни старались гримеры, перед нами представал не отец героини, а состарившийся худой, сморщенный паренек. Роль — не случилась.

Как мы «улучшали» Эйзенштейна

После закрытой в производстве (из-за моего недовольства работой маститого оператора Яковлева, утратившего с возрастом львиную долю навыков) картины «Отцовский пиджак» ставить мне на «Мосфильме» не давали. Выйти из этого тупика помог мой отец: он обратился за помощью к зампреду Совета министров Д. Полянскому, с которым познакомился на одном из «кукурузных обедов», куда приглашали писателей в те времена, когда считалось необходимым пропагандировать кукурузу. Папа позвонил помощнику, был принят Полянским и рассказал о несправедливости, случившейся со мной на студии. На мое везение, зампред видел по телевизору короткометражку «Ожидания», и все мгновенно решилось. Последовало указание председателю Госкино Романову, а далее — все «табу» на меня снимались по инстанциям. Но пока отец, Георгий Марягин, дозревал до своего поступка, сын, Л. Марягин, ходил в безработных, и директор 1-го творческого объединения, тот же К.И. Ширяев, что в свое время взял меня в телеобъединение, предложил помочь Григорию Васильевичу Александрову, приступившему в то время к восстановлению картины «Октябрь».

Александров — соратник и сорежиссер Эйзенштейна, постановщик «Веселых ребят», «Волги-Волги», «Цирка», — интересно поработать рядом!

И вот я в кабинете Александрова на студии. Григорий Васильевич разглаживает мощные седые брови, открывает кейс-атташе (большая редкость по тем временам), извлекает термос с кофе, галеты, сигары и, отпивая из раскладного стаканчика, объясняет мне первый этап работы:

— У меня восемь копий «Октября», я собрал их, объехав все фильмотеки мира, чтобы восстановить первоначальный вариант фильма. Ваша, Леня, задача — отсмотреть их и отметить все кадры, недостающие в советском варианте.

Потянулись километровые просмотры, в результате которых выяснилось, что госфильмофондовский вариант самый полный, о чем я с растерянностью доложил Александрову. Мне казалось, что он будет очень недоволен результатом моих изысканий, но Григорий Васильевич затянулся неизменной сигарой и легко резюмировал:

— Тем лучше. Значит, мы теперь полностью уверены, что располагаем всем материалом фильма «Октябрь».

— Как материалом? — вырвалось у меня.

— Материалом, — подтвердил Александров и вытащил из кейса два желтых кодаковских конверта из-под фотобумаги. — Вот здесь записи Эйзенштейна о том, какой должна быть картина при доработке. Мы кончали «Октябрь» в спешке, к юбилею, и многое не успели сделать. Разве вы не заметили повторы кадров, дубли, поставленные в картину?

Я сделал вид, что заметил, не смея признаться в собственной поверхностности.

— Изучите записки и вместе с Эсфирь Вениаминовной, — так звали монтажера, — устраните длинноты.

Тут уж я не смог «сделать вид». Представляю себе, как выглядело мое лицо со стороны.

— Я?!

— Да. Вы. Я вам доверяю. — И Григорий Васильевич вручил мне конверты.

Записки носили самый общий характер, и нужно было иметь огромное нахальство, чтобы уродовать на их основании фильм. Мои размышления у монтажного стола вместе с Эсфирь Тобак ни к чему не привели. Она работала с самим Эйзенштейном, считала все, что тот делал, каноническим и любое, самое осторожное предложение встречала в штыки. Тогда на выручку пришел сам Александров.

— «Октябрь» не влезает в длину современного киносеанса, нужно убрать 20 минут, — с обезоруживающей простотой сказал он, — лучше от начала, там, где у нас очень подробная экспозиция.

То, что вызывало священный трепет у меня, не представляло сложности для Григория Васильевича. Он попросил поставить сзади в монтажной персональный письменный стол с городским телефоном и в перерывах между часовыми разговорами с ЦК, Академией общественных наук, Комитетом борьбы за мир, с консультантами из разведки (по будущей картине «Скворец и Лира») и еще бог знает с кем (выяснилось, что кроме «Мосфильма» он работал еще в пяти учреждениях) приказывал:

— Отрежьте вот этот план. А теперь начало этого... — не обращая внимания на оханье монтажера.

Таким образом, не садясь за монтажный стол, он сократил лишние минуты главным образом за счет длительности множества кадров. Дальше в дело должен был войти Шостакович. Но не сам великий композитор, а музыковед Холодилин, которому было доверено из готовых произведений композитора сделать композицию. Ну, естественно, тема Временного правительства легла под музыкальную тему «Понапрасну, Ванька, ходишь, понапрасну слезы льешь...». Что же касается революционного напора и драматических затиший, то тут творчество композитора давало поистине безграничный материал. И все же одна тема фильма не укладывалась в музыку Шостаковича: тема Дикой дивизии. На экране возле теплушек, до того как поддаться агитации большевиков, остервенело плясали лезгинку джигиты в папахах.

Ни один оркестр в Москве не мог воспроизвести колорит этих плясок, кроме... кроме оркестра ресторана «Арагви». Пришлось погрузить музыкантов с их электроплитками и бубнами в автобус и высадить уже перед студией звукозаписи «Мосфильма». Музыканты подключили свои электроплитки, подсушили отсыревшие бубны и дружно вдарили под экранное изображение.

Александров был доволен. Он дымил сигарой и улыбался:

— Именно так и хотел Эйзенштейн!

Чем дольше я работал на «Октябре», тем с большим подозрением относился к ссылкам Александрова на мнение Эйзенштейна. Слишком часто его имя возникало, чтобы утвердить правильность самого удобного производственного и творческого решения. Однако мои подозрения оставались втуне — приходилось выполнять то, что положено второму режиссеру, и предложение Александрова поехать в Ленинград для досъемок «Октября» я воспринял безропотно. Григорий Васильевич затянулся — именно затянулся — сигарой и объяснил, что Сергей Михайлович мечтал в конце фильма видеть красный, в цветном изображении, флаг над Смольным. Я сразу вспомнил раскрашенный от руки флаг в «Броненосце», но смолчал. Решили начать кадр с пьедестала памятника Ленину во дворе Смольного (благо памятник серого цвета и плавно смонтируется с предыдущим черно-белым изображением), а затем выйти на развевающийся красный флаг на флагштоке Смольного.

Досъемки были оговорены, и Григорий Васильевич приступил к своим обязательным каждодневным «фантастическим» рассказам. Обычно при этом он вынимал из кейса какое-нибудь документальное подтверждение своей новелле: фотографию, пожелтевшую вырезку из газеты, записку наконец, и... происходило действо в одном лице. Скажем:

— Вы видите на этой карточке меня с Эйзенштейном. Вот жалюзи дома рядом. Знаете, кто за этими жалюзи? Сам Тельман. Глава коммунистов Германии. Он не мог сняться с нами в Швейцарии — боялся фашистских ищеек!

Или:

— Я летел в Новосибирск по фильму «Русский сувенир». Самолет приземляется. Смотрю в окошко — рядом катится колесо. И, что самое интересное, — это колесо от нашего самолета...

Или (показывая фотографию):

— Это Чаплин и я. Мы с ним очень дружили... Он пел песни из моих фильмов.

Естественно, что фонограмма не прилагалась к фото, но в ушах у слушающих уже звучали мелодии Дунаевского в исполнении Чаплина.

Такое бывало не только с Александровым. В девяностые годы уже прошлого века, побывав в Голливуде, я убедился, что памятные фотографии вовсе не свидетельство дружбы, а просто знак уважения к стране: мой продюсер Денн Мосс объявил: Рейган примет меня в своем офисе через десять дней.

— Кого еще? — поинтересовался я.

— Больше никого. Вас как главу русской съемочной группы, впервые снимающей в Голливуде. И меня как продюсера, сотрудничающего с вами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21