Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горменгаст - Титус Гроан

ModernLib.Net / Мервин Пик / Титус Гроан - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Мервин Пик
Жанр:
Серия: Горменгаст

 

 


Дальше тянулся, сужаясь в перспективе – темной, поскольку окна отсутствовали, – остаток коридора. В нем уже не было дверей ни слева, ни справа, а на дальнем своем конце он упирался в кремнистую стену. Обычно этот бесполезный тупик оставался, как то и следовало, пустым, но ныне господин Флэй приметил в нем несколько распростертых в сумраке тел. И в тот же миг его оглушил громовый рев, топот и лязг.

Господин Флэй вошел в Великую Кухню и на него сразу обрушилась волна ужасного, парного, душного жара. Он ощутил, как тело его приняло удар этой волны. Дело было не только в привычно тошнотворной кухонной атмосфере, усугубляемой бившими сквозь высоко сидящие окна лучами солнца, нет, в праздничном угаре кто-то переложил в печи топлива, разведя в них опасный огонь. Впрочем, Флэй понимал, что это правильно, такое место и должно быть невыносимым. Он понимал даже, что четверо жарщиков, которые тяжелыми сапогами забивали окорок за окороком в железные двери печи, покамест та не уступала их неустанному натиску, поступают в согласии с предписанным законом настроением празднества. Конечно, они не разумеют, что творят и зачем, но разве это имеет значение? Графиня разродилась наследником, тут уж не до разумного поведения.

Сложенные из серых каменных плит, источавшие жаркий пар стены огромного помещения составляли предмет личной заботы восемнадцати слуг, называемых Серыми Скребунами. Особая их привилегия состояла в том, чтобы, достигнув отрочества, узнать, что поприще для них, как для сыновей своих отцов, уже назначено и впереди их ждут неотличимые жизни, посвященные исполнению не способной порадовать воображение, хоть и достохвальной обязанности. Последняя сводилась к тому, чтобы ежеутренне до блеска начищать необъятный серый пол и высокие стены. В каждый день года, с трех предутренних часов и почти до одиннадцати, до часа, когда их козлы и лестницы начинали мешать поварам, Серые Скребуны исполняли свое наследственное призвание. Сам характер их ремесла сообщал рукам Скребунов невероятную мощь, и когда они привольно свешивали по бокам свои колоссальные лапищи, в облике их проступало нечто большее, чем простое обезьяноподобие. При всей корявости их обличий, люди эти составляли неотъемлемую часть Великой Кухни. Не будь здесь Серых Скребунов, любой социолог, явившийся в это мглистое помещение в поисках звена, завершающего круг темпераментов, последней ноты в гамме низших человеческих ценностей, ощутил бы, что в ней не хватает чего-то очень земного, сильного, подлинного.

Повседневная близость к огромным каменным плитам, обращала и лица Скребунов в подобия этих плит. Физиономии всех восемнадцати давно лишились какого ни на есть выражения, если не считать таковым само отсутствие оного. То были просто плиты, с помощью которых Серые Скребуны говорили, что случалось нечасто, смотрели – всегда, и слушали, едва ли что-нибудь слыша. Традиция предписывала им глухоту. На плитах устроены были глаза, маленькие и плоские, точно монеты, окрашенные все в тот же булыжный цвет, как будто за долгие часы профессионального призора за стенами те наконец отразились в этих глазах – и уже неизгладимо, раз и навсегда. Да, глаза имелись – тридцать шесть глаз, к коим прилагалось по восемнадцати носов, а также ртов, походивших на рассекшие плиты иззубренные трещины. И хоть все, чему положено иметься на человечьем лице, присутствовало и на каждом из восемнадцати, различить на них хотя бы малейший признак оживления не удавалось еще никому, и даже если бы можно было свалить их черты в большую миску и основательно перемешать, а затем наугад выудить по одной и налепить на восковую башку какого-нибудь манекена – в какое угодно место и под каким угодно углом, – ничего бы не изменилось, ибо и самое фантастическое, самое затейливое их сочетание не смогло бы вдохнуть жизнь в сооружение, составные части которого мертвы. Взятые в совокупности, сто восемь их лицевых признаков, – причитая сюда и уши, временами чудовищно выразительные, – не смогли бы даже при самом благоприятном стечении обстоятельств набраться сил, по отдельности или en masse[2] чтобы явить и легчайшую тень намека на работу того, что крылось под ними.

Наблюдая все возраставшее в Великой Кухне волнение, Скребуны, неспособные по причине своей глухоты понять, чем оно вызвано, ухитрились тем не менее за последний час или два проникнуться праздничным духом, пронявшим кухонную челядь не только до глубины сердечной, но и до самых потрохов.

И теперь, в этот наиважнейший день, восемнадцать Серых Скребунов, осознавших наконец, что на свет явился новый Властитель, рядком лежали на каменных плитах под огромным столом, все до единого пьяные в стельку. Они почтили событие и сошли со сцены, и их по одному закатили под стол, будто восемнадцать бочонков с элем, в каковые они, собственно, и обратились.

Сквозь наполнявший Великую Кухню гул голосов, вздымавшийся и опадавший, менявший темп и медливший, пока пронзительный порыв или хриплый накат звука не сменялся новой паузой лишь для того, чтобы ее вновь сотряс отвратительный взрев хохота, или дробный шепоток, или хрип прочищаемой глотки, – сквозь все это плотное, узорчатое плетение бедлама привычной темой скорбного усердия проступал тяжелый храп Серых Скребунов.

К чести Скребунов следует сказать, что они присосались к своим бочонкам, как присасывается к груди еще не отнятый от нее младенец, лишь после того, как благодаря их стараниям засияли полы и стены кухни. Да и не их одних перестали держать ноги. То же несомненное доказательство верноподданнических чувств являли не менее сорока членов кухонного причта, которые, подобно Серым Скребунам, отыскав в бутылке наилучшее средство для выражения преданности роду Гроанов, уже погрузились в видения и грезы.

Господин Флэй, утирая тыльной стороной клешнеобразной ладони пот, уже обильно оросивший его чело, позволил своему взгляду ненадолго задержаться на косных, укороченных перспективой телах упившихся Скребунов. Они лежали к нему головами, остриженными коротко – до серой, как орудийная сталь, щетины. Тени свили себе гнездо под столом, и прочие части Скребуньих тел, параллельно сужавшихся, быстро глотала мгла. С первого взгляда Флэю показалось, что перед ним всего лишь рядок свернувшихся ежиков, прошло какое-то время, прежде чем он уяснил, что смотрит на щетинистые головы. Поняв это, он хмурым взглядом окинул Великую Кухню. Все в ней смешалось, но за бурлением движущихся тел, за временным хаосом перевернутых разделочных столов, за полом, усеянным кастрюльками для бульона, сковородками для соусов, разбитыми мисками, тарелками и объедками, господин Флэй различил коренной костяк кухни, на котором разум его утверждался, как на опоре, ибо кухня плыла перед ним в вязком тумане. Вон отделенная тяжкой каменной стеной с крепкой деревянной дверью, garde-manger[3] со штабелями окороков, подвешенными цельными тушами и – с внутренней стороны двери – вертелами. На вделанном в пол столе, тянувшемся вдоль всей стены, стояли огромные миски, вмещавшие до полусотни порций. Суповые кастрюли вечно булькали, перекипали, и пол под ними покрывала коричневатая жижа и яичная скорлупа, бросаемая в кастрюли для придания ясности бульону. Опилки, каждое утро разбрасываемые по полу, теперь были сбиты ногами в пропитанные пролитым вином бугорки. И всюду валялись по полу катыши сала, круглые и растоптанные, похожие из-за прилипших к ним опилок на фрикадельки. На потеющих стенах висели ножи забойные и шпикари, обвалочные, шкуросъемные ножи и двуручные секачи, а под ними стояла разделочная колода, двенадцать на девять футов, иссеченная вдоль и поперек, затрухлявевшая от полученных за десятки лет обширных ран.

По другую сторону кухни, слева от господина Флэя, вехами ему служили великанских размеров медный котел, шедшие в ряд печи и узкий дверной проем. Печные заслонки были распахнуты, из них опасно вырывалось наружу едкое пламя, поскольку внутри смердели и пузырились бросаемые прямо в огонь ошметки сала.

Господина Флэя раздирали противоречивые чувства. То, что он видел, вызывало в нем отвращение, ибо из всех помещений замка именно кухню он ненавидел пуще всего, на что у Флэя имелась вполне основательная причина; и все-таки трепет, продиравший его приличное пугалу тело, убеждал господина Флэя в правильности всего, что здесь происходит. Он, разумеется, не мог проанализировать свои чувства, даже идея такая явиться ему не могла, и все же он слишком сросся с Горменгастом, чтобы не ощущать всем нутром, что самая суть традиций замка мощно и неуклонно изливается здесь в предназначенное ей русло.

Однако то обстоятельство, что Флэй, принуждаемый к тому глубочайшим из побуждений, по достоинству оценивал всю вульгарность происходящего в Великой Кухне, нимало не умеряло его презрения к людям, которых он ныне видел. Он переводил взгляд с одного человека на другого, и удовлетворение, испытанное им при виде их слитной массы, сменялось отвращением к каждому в отдельности.

Удивительная, вывихнутая какая-то, спиралью завившаяся балка плыла, или так только казалось, над простором Великой Кухни. Снизу в нее были ввинчены там и сям железные крючья. С балки свисали подобно мешкам, наполовину набитым опилками, – столь безжизненными казались они, – пара пирожников, дряхлый poissonier[4], rotier[5] с ногами настолько кривыми, что они замыкались в неправильный круг, рыжий legumier[6] и пятеро sauciers[7]с положенными их званию зелеными шарфами на шеях. На дальнем от Флэя конце один из них еле приметно дергался, прочие же сохраняли полную неподвижность. Все они были безмерно счастливы.



Господин Флэй сделал несколько шагов, и кухонный чад сомкнулся вокруг него. У дверей он стоял незамеченным, но теперь, когда выступил вперед, какой-то пьяница вдруг взвился в воздух и вцепился в один из крюков, свисавших с темной балки над ними. Он висел на одной руке, идиот с застывшим на лице сосредоточенным бесстыдством. Должно быть, он обладал силой, непомерной для его малого роста, поскольку рука не только держала его на весу, но он умудрился еще подтянуться, достав до железного крюка головой. Пока господин Флэй проходил под ним, карлик, с немыслимой быстротой извернувшись кверху ногами, обвил ими скрученную балку и повис, так что перевернутая рожа его с нелепой ухмылкой закачалась в нескольких дюймах от лица господина Флэя, которому осталось лишь резко остановиться. Тут карла рывком забросил свое тело на балку и помчался по ней на четвереньках с проворством, приличествующим более джунглям, нежели кухне.

Громовый рев, перекрывший всю прочую какофонию, заставил господина Флэя оторвать от карлика взгляд. Слева, в тени подпирающей потолок колонны, Флэй различил того, кто все это время, с той самой минуты, как он вошел в Великую Кухню, сидел у него в мозгу подобием опухоли.

СВЕЛТЕР

Главный повар Горменгаста, кое-как взгромоздясь на винную бочку, взывал к поварятам, одетым в полосатые волглые куртки и белые шапочки. Поварята, чтобы не повалиться, обнимали друг друга за плечи. На отроческих лицах их, распаренных жаром близких печей, застыло ошалелое выражение, когда же поварята разражались смехом или аплодировали нависавшей над ними туше, в них проступало безумное, угодливое рвение. Как только господин Флэй на несколько ярдов приблизился к ним, в пекле, сгустившемся над винной бочкой, раскатился еще один взрев, подобный тому, какой долетел до него мгновением раньше.

Юные поварята и прежде не раз слышали этот рев, но никогда не связывали его с чем бы то ни было, кроме гнева. И оттого в первый миг он поварят напугал, но мало-помалу они уяснили, что нынче в нем отсутствуют раздраженные ноты.

Главный повар громоздился над ними – хмельной, надменный, педантичный и страшно довольный собой.

Поварята, сгрудившись вкруг бочки, пьяно покачивались, лица их ловили и отпускали свет, лившийся сквозь пробитое под потолком окно, – они тоже, хоть и на помутненный лад, были собою довольны. Многократное эхо беспричинного, судя по всему, вопля главного повара стихло, и все, кто стоял у бочки неровным кружком, яро затопали ногами и восторженно завизжали, ибо увидели, как размытый сумрак, окутавший огромную, парящую над ними голову, сгущается в бессмысленную улыбку. Никогда еще не дозволялось им так вольничать в присутствии их повелителя, и теперь они норовили превзойти один другого в проявлениях фамильярности, доселе неслыханной. Они наперебой старались завоевать благосклонность главного повара, изо всех сил выкликая его имя. Они норовили поймать его взгляд. Все они очень устали, всех тяжко мутило от выпитого и от жары, но неистовая жизнь еще бушевала в них, питаясь запасами замутненной винопийством нервной энергии. Во всех, кроме одного юноши с высоко поднятыми плечьми, хранившего на протяжении всей этой сцены угрюмое молчание. Он ненавидел возвышавшуюся над ним фигуру и презирал своих собратьев-поварят. Он стоял, прислонясь к утопавшему в тени боку колонны, укрывшей его от глаз главного повара.

Даже в такой день сцена эта привела господина Флэя в раздражение. Хотя теоретически он все это одобрял, на практике подобный спектакль оказался ему неприятен. Господин Флэй помнил, что с первой же встречи со Свелтером он и повар мгновенно прониклись друг к другу неприязнью, которая в дальнейшем лишь растравлялась все пуще. Свелтера раздражало даже присутствие в его кухне костлявой, разболтанной фигуры личного слуги графа Сепулькревия, и единственным, что отчасти умеряло раздражение, была возможность поупражняться на счет господина Флэя в остроумии, коим Свелтер его превосходил.

Господин же Флэй заявлялся в чадные владения Свелтера только с одной целью. Доказать себе и другим, что его, человека, приближенного к лорду Гроану, никому из челяди устрашить не удастся.

Держа этот непреложный факт перед своим умственным взором, он время от времени обходил помещения слуг, никогда, впрочем, не вступая в кухню без тошного ощущения под ложечкой и никогда не покидая ее без обновленной хандры.

Длинные солнечные лучи, отражаясь в мерцающей мути от мокрых стен, покрыли тело главного повара пятнами призрачного света. Снизу он представлялся крапчатым сгущением теплой, смутной, смешанной с серостью белизны, тонущим в трясине ночного мрака, – тушей, возносящейся и исчезающей между стропил. Время от времени Свелтер прислонялся плечом к каменной колонне пообок, и латки света сплывали по выродившейся белизне его туго натянутой форменной куртки. В миг, когда господин Флэй приметил повара, лицо оного полностью укрывала тень. Над нею стройно парил форменный белый колпак, туманный топсель, теряющийся в разодранных небесах. В целом, повар и впрямь чем-то напоминал галеон.

Одно из пятен отраженного солнечного блеска блуждало туда-сюда по его брюху. Эта лужица света, словно загипнотизированная, перемещалась взад-вперед, временами выхватывая из темноты длинный красный остров винного пятна. Остров, когда на него падал свет, казалось, отрывался от нечистого одеяния повара, разрушая общий строй светотени и отрицая законы сочетания тонов. В этом украсившем вздутый холст, незатейливом свидетельстве разгула, которому предался Свелтер, присутствовало, к удивлению господина Флэя, нечто завораживающее. С минуту Флэй смотрел, как оно появляется, исчезает и появляется снова – багряный ромб на раскачивающемся теле.



Еще один бессмысленный взрыв топота и визга рассеял эти чары, и Флэй, оглядевшись, скривился. На какой-то миг воспоминание о господине Ротткодде в его пыльном пустынном зале прокралось в сознание Флэя, и он потрясенно понял, насколько в сущности милее – в сравнении с этим адом освященного веками дебоша – была ему вялая и по видимости нелояльная самососредоточенность Смотрителя. Он протолкался к месту, с которого можно было охватить взглядом всю картину разом, откуда он мог видеть все, сам оставаясь невидимым, и тут обнаружил, что Свелтер, попрочнее утвердясь на ногах, помавает огромной мягкой рукой, требуя, чтобы сгрудившиеся под ним отроки умолкли. Флэй заметил, что привычная резкость повадки и тона Свелтера сменилась сегодня чем-то сдобным, пропитанным по случаю пиршества свинцовой приторностью, пугающей задушевностью, еще более страшной, чем самые грозные припадки его гнева. Голос Свелтера падал из теней гигантскими комьями звуков, или вернее, теплыми тошными нотами некоего чудовищного, заплесневелого, свалянного из войлока колокола.

Мягкая рука смирила бурление поварят, толстый голос Свелтера поплыл, отделяясь от его лица.

– Желщные камушки! – Он так широко развел в сумраке руки, что с тужурки поотлетали пуговицы, и одна из них, со свистом прорезав зал, оглушила таракана на противоположной стене. – Шомкните ряды, шомкните ряды и шлушайте шо вшею внимательноштью. Приближься же, мелкое море лиц, ближе ко мне, мои меленькие.

Поварята качнулись вперед, пихаясь, давя друг другу ноги. Стоявших впереди притиснуло к винной бочке.

– Вот так. Вот именно так, – сказал, осклабившись, Свелтер. – Вот теперь мы одна маленькая, радошная шемья. Шамая што ни на ешть отборная и ражвитая.

Он сунул жирную руку в прорезь должностной тужурки и вытянул из бокового кармана бутылку. Выдрав пробку губами, обхватившими ее с жутковатой мускульной силой, Свелтер влил себе в глотку полпинты, – не вынимая пробки из губ, ибо он приложил к горлышку палец, разделивший вино на две струи, которые, лихо омыв изнутри его щеки, соединились в глубинах глотки и с тусклым журчаньем ниспали в несказанные пропасти, лежавшие ниже.

Поварята в восторге и обожании затопали и завыли, щипля и терзая друг дружку.

Главный повар вынул пробку из губ, повертел ее в пальцах и, удостоверясь, что она осталась идеально сухой, закупорил бутылку и вернул ее сквозь ту же прорезь в карман.

Снова он поднял ладонь и снова воцарилось безмолвие, нарушаемое лишь тяжким, возбужденным дыханием.

– Теперь шкажите мне, мои вонющие херувимшики. Шкажите и шкажите как можно быштрее – кто я ешть? Шкажите как можно быштрее.

– Свелтер, – завопили они, – Свелтер, господин! Свелтер!

– И это вще, што вы жнаете? – пал сверху голос. – И это вще, што ты жнаешь, маленькое море лиц? Тогда молщять! И шлушать меня полутче. Меня, главного повара Горменгашта, мужем и малыциком, шорок лет, в щиштоте и щаде, в дождь или в шнег, в пыли и опилках, бараны и лани и прочие, и вще они жарятся в меру и поливаютщя алоэвым шоушом с щютошкой оштрого перщика.

– С чуточкой острого перчика, – взвыли поварята, пихая друг друга локтями. – Можно мы сготовим его, господин? Прямо сейчас, господин, и плюхнем в медный котел, господин, и размешаем. Ох! какая вкуснятина, господин, какая вкуснятина!

– Молщять! – рявкнул главный повар. – Молщять, мои шветлые малыцики. Молщять, рыгающие ангелятки. Приближьтещ, приближьтещ ш вашими наметанными лищиками, и я шкажу вам, кто я ешть.

Не разделявший всеобщего возбуждения юноша со вздернутыми плечами, вытащил кургузую трубку узловатого, червями источенного дерева и неторопливо набил ее. Рот его был напрочь лишен выражения, губы не изгибались ни кверху, ни книзу, глаза же темнели и тлели от зрелой ненависти. Они оставались полуприкрытыми, но то, что им хотелось сказать, клубилось за ресницами, пока он вглядывался в человека, опасно кренившегося на винной бочке.

– Шлушайте хорошо, – продолжал голос, – и я шкажу вам кто я, а пошле шпою пешню и вы будете жнать, кто вам поет, мои гадкие бешмышленные филейщики.

– Песню! песню! – вступил визгливый хор.

– Во-первых, – объявил повар, наклоняясь и роняя каждое задушевное слово, будто облитое сиропом пушечное ядро. – Во-первых, я никто иной как Абиата Швелтер, а это жнащит, ибо то вам не ведомо, што я ешть щимвол доштатка и превошходштва. Я отец доштатка и превошходштва. Так кто я такой?

– Абафа Свелтер, – ответил общий вопль.

– Абиата, – медленно повторил он, напирая на срединное «а». – Абиата. Какое имя я вам нажвал?

– Абиата, – ответил повторный вопль.

– Вот и правильно, и верно, Абиата. Вы шлушаете, мои хорошенькие паражиты, вы шлушаете?



Поварята уверили его, что слушают очень внимательно.

Прежде чем продолжить, главный повар еще раз приложился к бутылке. На сей раз он стиснул горлышко зубами и, откинув голову так далеко, что бутылка стала торчком, осушил ее и выплюнул, отправив в полет над зачарованной толпой.

Звук, с которым черное стекло вдребезги разбилось о каменные плиты, потонул в одобрительных кликах.

– Еда, – объявил Свелтер, – божештвенна, а выпивка нежит душу, и вмеште они шуть цветошки, а ягодки – гажы в брюхе. Такие гажовые цветошки. Подойдите поближе, подкрадитещ поближе, и я вам шпою. Шладщяйшее щердце мое вожнещется к штропилам и пропоет вам пешню. Штарую пешню великой пещяли, шамую шлежную пешню на швете. Подойдите поближе.

Еще ближе притиснуться к шефу поварята никак не могли, но они усердствовали, толкаясь, вопя, требуя песню, запрокидывая вверх потные лица.

– О, што за прелешная груда маленьких тушек, – вымолвил Свелтер, озирая их и вытирая ладони о толстые бока – вверх-вниз. – Тушек, из коих вытоплен лишний жир. Да, таковы вы и ешть, только щють-щють недожаренные. Шлушайте, петушки, я жаштавлю ваших бабушек шладко жаержать в могилах. Мы жаштавим их жаержать, мои дорогие, жаштавим – вот так новошть для них и для глодающих их щервей. Где тут Штирпайк?

– Стирпайк! Стирпайк! – взревели юнцы. Стоявшие впереди приподнимались на цыпочки и вертели головами, стоявшие в задних рядах вытягивали шеи вперед и озирались вокруг. – Стирпайк! Стирпайк! Он где-то здесь, господин! Здесь он, здесь! Да вон он, господин! За той колонной, господин!

– Молщять! – рявкнул повар, поворачивая тыквовидную голову в направлении, указанном множеством рук, меж тем как юношу с задранными плечами уже вытолкнули вперед.

– Вот он, господин! Вот он!

Юный Стирпайк, застывший у подножья монструозного монумента, казался неправдоподобно маленьким.

– Я шпою для тебя, Штирпайк, для тебя, – прошептал повар и, покачнувшись, ухватился рукой за каменную, лоснившуюся от жаркой росы колонну, по канелюрам которой стекали струйки влаги. – Для тебя, новищек, унылый шептун и летний шлижняк, – для тебя, отвратный, лукавый, пугающе глупый кожлик в доме шмрада.

Поварята радостно заколыхались.

– Для тебя, для тебя одного, мой шгуштощек кошащей желщи. Для тебя одного, так внемли же моим поущениям. Ты внемлешь? Вщем ли шлышно? Ибо это ему пошвящаетщя пешнь. Моя штолетней давношти пешня, жалобная, шамая грушная пешня.

Свелтер, казалось, тут же забыл, что собирался петь, и вытерев потные руки о голову ближнего юноши, снова воззрился на Стирпайка.

– Но пощему тебе, мой лущик протухшего шолнца? Пощему тебе одному? Можешь быть уверен, мой милый маленький Штирпайк, – можешь быть шовершенно уверен, што ты, шождание, нигцтожнейшее крови шлепня, вегцьма удален от вшего, школько-нибудь приближенного к природе – однако, шкажи мне, а лутче не говори, жащем твои уши, преднажнащенные ижнащяльно для уловления мух, по какой-такой прищине, тебе ведомой лутче, нежели вшем оштальным, раштопырилищ штоль неприштойно? Што ты еще вожнамерился ущинить, плавая в этом прокишлом теште? Ты бродишь вжад-вперед на швоих нищтожных ножках. Я видел, как ты это делаешь. Ты наполняешь швоим дыханием вщю мою кухню. Ты ожираешь ее швоими наглыми швиншкими глажками. И это я тоже видел. Я видел, как ты глядишь на меня. Ты и теперь глядишь на меня. Штирпайк, нетерпеливый мой неражлущник, што это вще ожнащяет и пощему я должен петь для тебя?

Отклонившись назад, Свелтер, похоже, на миг задумался над этим вопросом, отирая лоб рукавом. Впрочем, ответа он не ждал, он лишь откачнул в стороны две руки, как два маятника, так, что где-то на нем затрещала рвущаяся ткань.

Стирпайк пьян не был. Стоя у ног господина Свелтера, он не испытывал ничего, кроме презрения к человеку, который только вчера ударил его по голове. Но и сделать он ничего не мог, лишь стоять, где стоял, ощущая тычки и щипки Свелтеровых прихлебателей, и ждать.

Сверху снова полился голос.

– Эта пешня, о мой Штирпайк, обращена к воображаемому монштру, шовшем такому, каким штал бы ты, будь ты вдвое больше и еще гнушнее. Это пешня для жештокощердого монштра, так што шлушай ее внимательно, мой маленький гнойнищок. Ближе, ближе! Што ж вы, не можете подтянутыця поближе, штобы ушлышать щей погребальный шедевр?

Выпитое, добравшись до головы главного повара, удвоило свои подрывные усилия. Теперь он криво обвисал, привалясь всем телом к потливой колонне.

Глаза Стирпайка глядели на него из-под высокого костлявого лба. Глаза повара выпирали наружу, как налитые кровью пузыри. Одна рука свисала, точно у мертвеца, вдоль желобчатой опоры. Огромное лицо набрякло, расплылось. Оно блестело, как студень.

В лице образовалась дыра, из которой вновь поплыл голос, ставший вдруг слабее и тише.

– Я Швелтер, – повторил голос, – великий шеф Абиата Швелтер, повар его шветлошти, я вщегда на пошту, на борту вщех кораблей, што плывут по школьжким волнам, мужем и малыциком, и девощки в лентах, и кущя кухонь, шорок лет в жару и в штужу, плати только денежки, а я тут, толштый и волошатый волшебник! Великий пещенник и шкажитель! Шлушайте вще, шлушайте лутче!

Свелтер, не поведя плечьми, свесил голову на залитую вином грудь, пытаясь понять, готовы ли его слушатели вникнуть в начальные ноты. Однако ему удалось разглядеть лишь «мелкое море лиц», к которому он взывал, да и это море почти беспросветно скрывал текучий туман.

– Шлушаете?

– Да, да! Песню, песню!

Свелтер свесил главу еще ниже, совсем приблизя ее к мерцающей водной пыли, и слабо воздел правую руку. Он неуверенно попытался отлепиться от колонны, принять более внушительную позу, достойную строк, которым вот-вот предстояло излиться, но сил, чтобы разогнуться, ему уже не хватало, понизу его лица расползлась гигантская, бессмысленная улыбка, и господин Флэй, чей тонкий и жесткий рот подергивался, изгибаясь книзу, увидел, как повар понемногу обваливается вовнутрь себя самого, словно сворачиваясь в предвкушении неминуемой смерти. В кухне стало тихо, как в жаркой могиле. Несколько погодя безмолвие оживилось слабыми булькающими звуками, но были ль то первые строки долгожданных стихов, сказать никто бы не взялся, ибо повар, как галеон, достиг, наконец, долгожданной гавани. Огромные паруса обвисли, затем в трюмы устремилась вода и колоссальный корабль пошел на дно. Раздался звук, словно нечто расплющилось, и пространство в семь каменных плит скрылось из виду под раскисшей массой пропитанной вином медузы.

КАМЕННЫЕ ПРОУЛКИ

Тошнота медленно, но верно подступала к горлу господина Флэя, и пока тянулись эти жуткие минуты, он наливался отвращением столь всеобъемлющим, что, не окружай главного повара его молодцы, Флэй, пожалуй, набросился бы на пьянчугу. На деле же он лишь оскалил песочного цвета зубы и в последний раз пронзил повара взглядом, полным несказанной угрозы. Затем отвернулся, сплюнул и, распихивая тех, кто преграждал ему путь, огромными, как у скелета, шагами устремился к узкому дверному проему в стене, расположенному напротив того, сквозь который он вошел в кухню. Ко времени, когда Свелтеров монолог доволокся, наконец, до хмельного его завершения, господин Флэй уже был снаружи и каждый шаг уносил его на новых пять футов от смрада и мрака Великой Кухни.

Черное одеяние Флэя, залатанное на локтях и близ ворота сальной, цвета сепии, тканью, сидело на нем дурно, но было такой же неизменной его принадлежностью, как голова черепахи, глядящая из-под панциря, или голова грифа, торчащая из каменного мусора перьев, суть неизменные принадлежности этой рептилии и этой птицы. Костлявая, пергаментного цвета голова Флэя искони сроднилась с упомянутым сальным тряпьем. Она торчала из чердачного окошка этого высокого черного сооружения так, словно никогда и не знала иного жилья.

Пока господин Флэй шагал коридорами в ту часть замка, где впервые за много недель был им оставлен лорд Сепулькревий, Смотритель мирно похрапывал под реечной шторой в Зале Блистающей Резьбы. Гамак, приведенный в движение господином Ротткоддом, который залег в него, едва заперев за Флэем дверь, еще покачивался, почти неприметно. Солнце палило сквозь щелки штор, золотистыми лентами обвивая пьедестал одной из скульптур, покрывая тигровыми полосами пыльные доски полов.



Пока господин Флэй совершал свой путь, солнечный свет все также просовывал один-единственный пальчик и в кухонное окно, освещая потную каменную колонну, коей не было больше нужды подпирать главного повара, ибо упившийся Свелтер сверзился с винной бочки через миг после ухода Флэя и ныне лежал, раскинувшись, у подножья своей трибуны.

Вокруг него валялись по полу раздавленные, обвалянные в опилках комки мяса. Резко воняло горящим жиром, но кроме распростертой туши главного повара, Серых Скребунов под столом да еще одного персонажа, так и свисавшего с потолочной балки, в огромной, жаркой, пустой кухне не осталось уже никого. Каждый мужчина и мальчик, еще владевший своими ногами, удалился на поиски места попрохладней.

Стирпайк наблюдал театральное завершение разглагольствований господина Свелтера со смесью изумления, облегчения и злорадного удовольствия. Миг-другой он простоял, глядя сверху вниз на заляпанное вином тулово своего повелителя, затем, оглядевшись и обнаружив, что остался один, метнулся к двери, в которую вышел Флэй, и скоро уже несся по коридорам, сворачивая то налево, то направо в безумном стремлении выбраться на чистый воздух.

Он никогда прежде не проходил в эту дверь, но полагал, что быстро отыщет путь, который приведет его под открытое небо, куда-нибудь, где он сможет побыть один. Заворачивая то туда, то сюда, он вскоре понял, что заблудился в лабиринте каменных коридоров, освещаемых кое-где свечьми, утопавшими посреди стенных ниш в собственном сале. На бегу юноша в отчаянии схватился за голову и тут – он как раз обогнул скругление стены – впереди быстро прошествовал поперечным проходом некто, не глядевший ни вправо, ни влево.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9