Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник)

ModernLib.Net / Михаил Веллер / Три романа и первые двадцать шесть рассказов (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Михаил Веллер
Жанр:

 

 


в движение, активизирует, оживляет, делает видимым и слышимым весь поток времени, омывающего его борта и надстройки: здесь били лиственные сваи и засыпали бутовым камнем, одевали набережную в гранит, снимали булыжники и мостили проезд торцами, торцы меняли на диабаз, а после стелили асфальт, здесь проходили демонстрации и обкладывали мешками с песком зенитные позиции, здесь мамы прогуливали малышей, малыши шли в школу, взрослели, женились, рожали детей, старели, выходили на пенсию, умирали, за этими окнами, где много раз меняли стекла, делали ремонты и перепланировали квартиры, въезжали одни жильцы и выезжали другие, здесь менялись моды: козловые ботинки со скрипом, парусиновые тапочки, беленые зубным порошком, рогожковые брюки и тенниски шелкового трикотажа, крепдешиновые платья с плиссированными юбками и туфли на венском каблуке, и мини, и белые ажурные чулки, и черные отутюженные брючки шириной в шестнадцать сантиметров, и голубовато-снежные нейлоновые сорочки, женские прически «бабетта» и мужские локоны до плеч, а под ними просвечивают клеши, и перманент, и стальные фиксы, и зеленые суконные вицмундиры с чеканными орлеными пуговицами в два ряда, и в музыке сменялись Утесов, Вертинский, Бернес, Элвис, Битлз, Пьеха, и прорисованы один сквозь другой портреты Николая, Зиновьева, Кирова, товарищей Булганина и Хрущева – Брежнева, Андропова, Горбачева, и через штукатурку стен белеет мелом, схваченным в классе: «Гагарин! Ура!», и даже если взять лишь один гранитный синевато-багровый блок набережной – это каменоломня в Карелии, и замордованные мужики с кувалдами и клиньями, плотная серая дымка злющего комарья, и дым костров, булькающий котел на огне, и волокуши, на которые укладывают обвязанные пеньковыми тросами блоки, и лошади, давно уже кончившие свой век на живодерне, из их копыт сварен клей со старинным забытым названием «гуммиарабик», которым гимназисты клеили осенние листья в альбомы гербариев, украшенные тонким и угловатым золотым тиснением ятей, а блоки обтесывались стальными тесалами, и державшиеся за теплый металл узловатые, разбитые работой и обросшие мозолями руки были когда-то руками детей, цеплявшимися за материнскую юбку, и каждый камень – это история счастья и слез человеческих семей, от которых только и осталось их воплощение в этом гранитном блоке, и зернистый камень навечно хранит прикосновение этих жизней, и эти бессчетные связи с миром и множеством миров тянутся от каждой гранитной крошки, в полыхании штандартов, вымпелов и знамен, в лязганье и громе оркестров и пьяной россыпи гармошек, в мате, мольбах и клятвах, в веерах блеклых и радужных ассигнаций с калейдоскопом профилей, и бесчисленное плетение времен и судеб накрывает громадной прозрачной и призрачной полусферой тот небольшой участок пространства, на котором мы остановили сейчас свой взгляд, и любой обрывок ткани бытия, любая нехитрая материальная комбинация, вроде того же крейсера – не сама по себе, но, как пел сгинувший в веках англичанин и поэт, но – как буксир, который, отчаянно и тихо работая винтами, пытается сдвинуть с собою вместе всю набережную, воду реки, городской пейзаж и историю города и страны, с которыми каждый миг времени он срощен воедино невидимыми и нерасторжимыми связями, являясь сам их частью и продолжением, малой гранитной крошкой времени и общего целого.

Вот во что верим мы, историки.

И мы любим истину.

Вот что такое сдвинуть с места крейсер.

<p>19 .</p>

Безопасный секс хорош только в телерекламе. Майя забеременела, о чем немедленно сообщила Шуре и трепетно уставилась, ожидая реакции. Шура с подобным явлением природы применительно к своей небогатой личной жизни столкнулся впервые, и в понятном волнении, проникнувшись весомостью события, в ответ рассказал о том, какое ответственное дело предстоит ему. Личное и общественное вступили в классический и классицистский конфликт.

Он чувствовал себя скотиной еще и потому, что в голове, совершенно противу его желания и эмоций, истерически прыгал глумливый и подлый стишок: «Если ты беременна, то знай, что это временно, а если не беременна – то это тоже временно». Господи, какое же я говно, думал Шура.

– Вообще мы могли бы пожениться до вашего отхода, – сказала Майя. Подумала, отчаянно обхватила его за шею и зарыдала.

– Откуда я знаю, что нам предстоит, – пробормотал Шура, со стороны понимая высокий трагический пафос момента.

– Зачем вам в Москву!.. – плакала Майя.

– Ты что – не понимаешь, на каком корабле мы служим?

– Вам только ваши революции устраивать, а нам потом что? Как я так останусь?..

– А как все?

– Все ходят в абортарии, где их потрошат, как курей. Тебе очень охота, чтоб из меня выпотрошили твоего ребенка, да?

– Погоди, – гладил ее Шура по голове, – погоди. Наведем порядок, тогда и поженимся. Ну, как я сейчас могу? Что я ребятам скажу? А они мне что скажут?

– А если вы-вы-вы-ы не вернетесь?

– Ага, – сказал Шура. – Если смерти – то мгновенной, если раны – небольшой. Нельзя так дальше жить, понимаешь, нельзя! – закричал он, с отвращением слыша, что говорит чужими заемными словами, не зная, как сказать иначе.

Майя судорожно вздохнула, посмотрела на часы и вылезла из постели.

– Сейчас Катя придет, – сказала она, – надо одеваться. Ты только предупреди меня, когда вы поплывете. Я тебя буду встречать в Москве, хочешь?

– Вот только не надо! Сиди дома, поняла? Здесь спокойно, по крайней мере.

– Это здесь-то спокойно? Ты телик смотришь?

– Ну, относительно.

<p>20.</p>

Кабельное телевидение Ольховский приказал протянуть на крейсер по одной-единственной причине: следить за прогнозами погоды, поскольку ни родному городскому метеобюро, ни кронштадтской службе он имел все основания не доверять. Ждали одного: нагонного ветра, который поднимет уровень воды; а это происходит, как правило, в октябре, если происходит вообще. Как тут не вздохнуть, от какой малости зависят судьбы людей и стран иногда. Впрочем, судьба моряка всегда зависела от ветра.

Теперь после отбоя команда в тапочках пробиралась смотреть эротику и глотать слюни. Нет худа без добра. Это тоже способствовало общему подъему настроения. Завершением на донышке дня оставалось удовольствие.

Но ожидание напрягает, и атмосфера стала несколько нервозной, а в манерах вдруг начала проглядывать церемонность, через которую выражала себя значительность предстоящего: так находят опору в создании этикета вокруг мелочей люди, живущие рядом с опасностью. Не просто, то есть, живем и служим, а каждый день готовы ого-го к чему.

Все чаще Ольховский ночевал на корабле, приезжая домой раз в несколько дней.

– Пьер, – сказала жена в одно из последних их свиданий; откуда она взяла это дурацкое французское обращение? и произносила-то как-то в нос. Очевидно, ей казалось в этом что-то гвардейское, аристократическое: словно так подобало говорить аристократке, спокойно готовой к любым катастрофам, муж которой избрал военное ремесло, и риск придает остроты отношениям любящих супругов. – Пьер, я боюсь.

– Боюсь не боюсь, а что делать, – отозвался муж.

Никому в голову не приходило, что три часа ночи и что пора спать.

– Говорят: несчастья, страдания, – сказал Пьер. – Мы думаем, как нас выкинет из привычной дорожки, что все пропало; а тут только начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много, много. Это я тебе говорю, – сказал он, обращаясь к Наташе.

– Да, да, – сказала она, отвечая на совсем другое, – и я ничего бы не желала, как только пережить все сначала.

Пьер внимательно посмотрел на нее.

– Да, и больше ничего, – подтвердила Наташа.

Жизнь любого человека – роман, в этом – жила-была девочка, ее любили, и как она надеялась на жизнь, взрослела, и вот познакомилась с курсантом, и влюбилась, и они ссорились и вновь сходились, и ревновали, и строили планы на будущее, и поженились, свадебное платье, и поехала за ним на Дальний Восток, гарнизоны, ожидания, неустроенность, беременность, сплетни и скука, служебные дрязги, отпуска на Запад, родители стареют, подарки и выпендреж перед подругами, морщины и грузнеет красивая фигура, а сын растет и идет в школу, уже помнишь себя в этом возрасте и с ужасом не веришь своему пониманию, что пошел второй круг – твои дети стали людьми, а ты старой, как твоя мама при тебе-школьнице, у мужа появляется седина, у вас тускнеет интерес к жизни, и уже что-то болит по ночам, и спишь, наконец, в ночной рубашке, которая раньше при муже была непонятно зачем нужна, а сын… сын, твой, пристрастился к наркотикам, а муж пропадает на службе все позднее и чаще, а считать приходится каждую копейку… и давний отпуск в Сочи, и как он ей, еще студентке, дико смущаясь, подарил белье, и она хохотала его смущению, покупка стирального порошка, визиты к стоматологу и гинекологу, уборка квартиры, пронзительная жалость к старению другого, и неужели это тот твой праздник всегда с тобой, который всегда помнится. И когда командир всходит на борт – это входит весь его мир, и такой мир у каждого, эти миры ловко и сложно складываются, как ажурные головоломки из миражей, романы их жизней ветвятся во все стороны пространства и времени, и лишь в пределах объема крейсера все они соединяются, как тысяча прозрачных теней дают в сложении четкий черный силуэт.

– Ты знала, за кого выходила. Я морской офицер. Есть все-таки присяга, долг.

– Пьер, – шепотом позвала Наташа. – А нельзя заложить этот корабль в банке и уехать куда-нибудь далеко-далеко?..

– Что?

– Что, все так делают. Ничего, ничего. – Она улыбнулась сквозь слезы Пьеру. – Спокойной ночи, пора спать.

– Есть честь, – растерянно сказал Ольховский.

– Почему для всех нет, а для тебя есть?

– Отчего же только для меня. Сорок человек в команде. Зеленые пацаны причем в основном.

– Неужели ты в самом деле думаешь что-то изменить?

– Еще как! Еще как!.. Представь – если бы мы в октябре семнадцатого вложили сотню снарядов в Смольный? Вся история пошла бы иначе! Так что нечего кивать на объективные законы. Я и есть объективный закон.

<p>21.</p>

Некоторый мандраж на борту присутствовал. Без повода замечали друг другу, что все нормально, а будет еще нормальнее.

Колчак вернулся из командировки: на «Волго-Балте» доехал пассажиром до Москвы, проводя рекогносцировку маршрута. «Пройдем», – удостоверил он.

Облеченный доверием Шурка, томясь жаждой чего-нибудь такого, внес от лица совета предложение: провести как бы небольшой митинг у памятника декабристам, ну, типа вроде клятвы, что ли. Услышав, Колчак сделал публичное заявление:

– Кого я со школы ненавидел – так это декабристов. Боевые офицеры! – точили лясы и бездарно дали перебить сотни доверившихся им людей. Ax – пятерых повесили… Мало!!! Всех офицеров надо было перевешать – за неумение и нежелание командовать, что привело к катастрофе, за неуправление войсками в бою, за обман своих солдат: вот в чем преступление! Хоть бы раз помянули тех, кого в картечь разметелили на Сенатской, кто вмерзшим в лед уплыл в залив: нет, нам жалко только господ аристократов, а солдаты – хрен с ними, серая скотинка, им помирать по званию положено. Один ротный залп по экипажу царя – и вся история России пошла бы иначе! Все, что требуется для наведения шороха – решимость, организованность и крепкие нервы. Власть лежит и ждет, кто ее возьмет! А тут: бал-бал-бал бал-бал-бал!

– Их там счастье, что мы пока еще здесь, – резюмировал Мознаим.

<p>22.</p>

Если в Петербурге и случается раз в полвека наводнение, то бывает оно ближе к середине октября. Но редкий год проходит без того, чтобы западный ветер с Балтики не запирал невское устье нагонной волной; тогда тяжелая вода выплескивается на ступени Адмиралтейства, скрывается в глубине булыжный обвод Василеостровской стрелки, лужи бьют вдоль Менделеевской линии, и в кайме мусора пологие валы полощут гранитные фасы петропавловских бастионов. Стихия, понимаешь, и поэзия. Диалог Медного Всадника с дамбой. И ничего дамба, как выяснилось, не помогла: застоялая акватория залива цветет и пахнет, но проходы встречных вод в ней достаточно широки, чтобы мощный сход невского течения при западном ветре в считаные часы поднял уровень реки на метр и два выше ординара.

В восемь вечера Колчак лично привел портофлотовский буксир: нельзя было рисковать непредвиденными задержками. Буксир назывался «Мощный», но мощность его была умеренной, средней; хватит. Рабочий день в порту кончился в пять; состоящую из четырех человек команду пригласили на борт закусить. Буксир ошвартовали по левому борту.

Дождевые струи летели полого, дробя зигзагами проблески фонарей; подходящая была погода. С оттенком художественной символичности и исторических параллелей, что вовсе необязательно в реальной обстановке.

К одиннадцати уровень воды был на восемьдесят пять сантиметров выше ординара.

– Ну что же, Николай Павлович, – сказал Ольховский, – полнолуние не подвело. Хоть и у лужи живем, а большой прилив – он есть прилив.

Колчаку хотелось поежиться, и поэтому он расправил плечи.

– В ноль часов режем балки, – сказал он так, как запертый долгие месяцы на стоянке моряк говорит, мыслями уже в открытом море: «В полночь поднимаем якоря». – Мосты сейчас в одну разводку, сверху пропускаем – и встраиваемся: после половины третьего вылезать надо.

К полуночи вода поднялась еще на три-четыре сантиметра.

– С Богом! – Ольховский встал и надел дождевик. – Пошли на мостик!

В ходовой рубке было сухо, тепло: обжито.

– Боцману! Сварщиков с аппаратами – в люльки! Швартовой команде – на верхнюю палубу! Приготовиться к отдаче швартовов!

Стальную коробчатую балку швартовом назвать трудно, но в Морском Уставе такой команды, как «Режь балки!», не предусмотрено.

Черная волна шевелилась под самыми балками, косо уходящими от борта в воду к затопленному сходу набережной. Люльки потравили с борта вплотную. Вспыхнули и загудели сине-белые острия газорезок и с шипением лизнули металл. Полыхнула и завилась стружками, растаяла краска в обе стороны рдеющего разрезного шва.

– Команде к отходу – по местам стоять! В машине – поднять давление!

Прорезали боковую и нижнюю плоскость мощных коробок и переместили люльки на другую их сторону. Полудюймовая сталь поддавалась медленно. Верхний разрез оставляли напоследок: вес балки будет работать на разлом.

В час тридцать пять сквозь голые деревья бульвара всплыл и остановился красный огонь разводного пролета Троицкого моста.

Из люлек доложили:

– На пять минут работы осталось! – Теперь крейсер соединялся с берегом лишь неширокими перемычками.

Буксир тихо застучал машиной, отошел вперед и выше по течению и надраил пятидюймовый буксирный конец, заведенный за носовые кнехты. Теперь, работая на средних оборотах и перемалывая воду за кормой, он создавал тягловое усилие, оттягивающее крейсер от берега и против течения. Одновременно облегчалась последняя работа сварщиков.

– На швартовах – стоп. Все на местах. Машине – готовность к оборотам!

В час сорок поехал вверх сигнал здоровенного центрального пролета Литейного моста.

Неслышный за шорохом дождя речник, двоя в черном зеркале огни надстройки, заскользил сверху.

«Четвертый, – считал Ольховский, – пятый… Сколько их сегодня?..»

В два двадцать шесть ходовые огни поднимающегося судна вылезли справа из-за угла набережной, закрывавшей обзор вниз.

– Режь! – заорал с крыла мостика вниз Ольховский, перегибаясь через обвес.

Две белые точки под бортом вздулись конусами и развернулись алым круговым лепестком по металлу.

– На буксире – полный! Машине – средние обороты на оба винта! Палыч – дай право руля!

В два тридцать негромко и медленно бултыхнул обрезанный конец носовой балки, и нос крейсера еле уловимо подался влево, вверх по течению и в кильватер буксира.

Положенный вправо руль и работающие машины стремились отодвинуть корму от берега и одновременно – скатить нос вправо в берег, что компенсировалось оттягивающей работой буксира. Теперь корабль удерживался только узкой недорезанной смычкой кормовой балки.

Уже второе поднимающееся судно приближалось к Литейному.

– Режь!! – зверским голосом гаркнул Колчак.

Кормовая балка обрушилась в воду.

– Борт чист! – выкрикнул боцман.

И мгновенно крейсер вошел в сложную эволюцию. Работа винтов и руль на правый борт направляли движение воды в берег, не давая течению навалить корабль на берег кормой. Заведенный за нос буксир, преодолевая собственную тягу крейсера, оттягивал нос влево и выводил корабль на простор акватории – если невскую акваторию вообще можно считать простором для корабля.

В результате «Аврора» двигалась не носом вперед, как обычно подобает кораблю, а левой скулой, наискось удаляясь от берега всем бортом. Буксир в придачу к своим машинам и положенному против поворота рулю создавали эффект бокового движения, который так легко достигается на современных паромах винтами поворотного шага.

– Отвалили, – хрипло объявил Ольховский. Вытер мокрую и горячую изнанку фуражки носовым платком и закурил, затянувшись до диафрагмы.

– Ф-фу-у, – признал Колчак. – По стакану бы сейчас.

Ольховский прочистил горло, зачем-то топнул ногой и с шумным молодым счастьем прокричал:

– Расчет бакового орудия – к орудию! Пять выстрелов из крюйт-камеры – подать к орудию!

– А это зачем? – флегматично поинтересовался Колчак, как будто это было самое обычное дело: ночью посреди города подавать снаряды к шестидюймовому орудию.

– А чтоб ощущали нерв жизни. Для тонуса!

Внизу промолотили по тиковой палубе прогары расчета. Снарядные ящики тащили бегом по двое и аккуратно поставили в ряд позади щита.

– Расчет бакового орудия к стрельбе готов! – с молодецкой злостью доложил Шурка, задрав голову; холодный дождь стекал по разгоряченному лицу, и он наслаждался этим ощущением.

– Радиорубка! – закричал в связь Ольховский.

– Есть радиорубка.

– Почему не слышу? Музыку на отход!

– Есть музыку на отход! – в восторге отозвался маркони, и трансляция вползвука разнесла объявленное им мимо микрофона: «Начинаем концерт по заявкам московских радиослушателей!»

Наверх вы, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает! —

ударил над водой тяжелый мужской хор.

– Отставить! Я те покажу последний парад! Веселее!

– Есть веселее!

С якоря сниматься, по местам стоять!

Эй на румбе-румбе-румбе – так держать!

– Отставить! Без клоунства!

– Есть без клоунства!

Капитана в тот день называли на ты,

Боцман с юнгой сравнялись в талантах.

Распрямляя хребты и ср-рывая бинты,

Бесновались матросы на вантах!

– Я те дам «на ты»! Хорошо, но не по делу!

– Слушаюсь, – озадаченно сказал радист, затрудненный в выборе неопределимостью командирского вкуса. И озвучил мглу, воду и гранит суровыми ритмами:

Посмотри на моих бойцов —

Целый мир знает их в лицо!..

– Да что за мрачность! Я сказал – по настроению! Или ты настроения не понимаешь?

– Виноват, товарищ капитан первого ранга, – сказал динамик и неразличимо добавил: «А чтоб ты сдох, меломан».

Раскатисто бухнул барабан, запели тромбоны, подпираемые геликоном и покрытые контрабасом, и панацея на все случаи жизни, мелодия всего русского двадцатого века, не марш, а гордая слеза жизни нашей, серебряными литаврами накрыла ночной город «Славянка».

– Подо что же еще, черт возьми, отходить, – сказал Колчак.

Слушали в отсеках и на палубе, и без спроса затаившись от всех в своей каюте встал и заплакал Иванов-Седьмой, прервав запись: «…спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?..»

Уперев взгляд выше скрытого ночью горизонта, Ольховский мысленно обратился: «А теперь, Господи, можешь не помогать, только не мешай», – тем самым, сам того не зная, повторив молитву Бар-Кохбы, затевающего грандиозную и освободительную смуту в необозримой империи.

Вслух же он, выплюнув окурок и крепко хлопнув по колючему погону также взмокшего Колчака, в том же направлении сказал:

– А вы что думали – вы будете драть нас всю жизнь безнаказанно?!

Крейсер вываливал на фарватер.

Часть третья

Путешествие из Петербурга в Москву

<p>1.</p>

Черные лаковые струи свивались вдоль бортов. Если прислушаться – то даже здесь, на мостике, можно было уловить тихое-тихое, воспринимаемое всем телом и ни с чем не сравнимое живое гудение и дрожь машины в глубине корпуса: крейсер жил и двигался; существование его было наполнено смыслом движения.

Дождь измельчал и превратился в ровную водяную взвесь, заполнившую ночное пространство над рекой и городом. Фонари и редкие ночные окна вдали на набережных рефракция превратила в мутные желтые одуванчики с белесым искрением в сердцевине.

Поэзия просилась к выражению.

– Редкая птица долетит до середины чего не надо, – сказал Ольховский, не запахивая плаща и с неприятностью ощущая потные и стынущие подмышки и спину.

– Ты лети с дороги, птица, – скептически молвил Колчак из теплой и темной глубины рубки, где мерцали редкие огоньки действующих приборов. Он стоял перед лобовыми стеклами, широко расставив ноги и сдвинув фуражку на затылок. – Зверь с дороги уходи.

Буксир трудился в полусотне метров впереди, взбивая светлеющую косынку пены за полукруглой низкой кормой. Расчет бакового орудия стыл внизу шестью темными столбиками, и выражали те столбики хозяйственную и деловитую готовность сотворить с проплывающим мимо городом то, что будет приказано с высоты мостика. Ощущение своей власти над окружающим и досягаемым миром, беззащитно спящим в иллюзии наглого могущества – придавало людям звенящую значимость. Атмосфера этой значимости продолговатым обтекаемым контуром покрывала движущийся корабль.

Разведенный мост приближался, раздвигая освещенную картинку своего открытого подбрюшья под вздетым пролетом. Силуэт буксира плавно задвигался в этот выхваченный яркими лампами кусочек сухопутного пейзажа.

– Ноль два часа тридцать девять минут, «Мощный», прохожу вверх Литейный, – доложила рубка буксира в речную диспетчерскую, и стоящая на той же переговорной волне ультракоротковолновая рация в рубке «Авроры» с характерным летящим искажением продублировала доклад.

– Не препятствовать, – хмыкнул Ольховский, ненужными словами стравливая излишек напряжения, как клапаном.

– «Мощный», вас понял, – отозвалась диспетчерская из невидимого потрескивающего далека, существующего только в области звуков и однако связанного с реальностью, как бряканье цепи за забором связано со сторожевым псом.

Электрические блики заскользили по осклизлому зеленью граниту быков, уходящих назад. Срезанная плоскость моста, в послойном сечении асфальтовых покрытий и стальных двутавровых перекрестий, проходила слева над головами. А справа накрывали и прихлопывали небо механические внутренности и огромные облупленные заклепки поднятого пролета, нереального и страшноватого, как квартал мира, построенного в вертикальном измерении.

Крейсер протянулся сквозь этот сухопутный оазис и вновь разъединился с обитаемой землей, вернувшись в естественную тьму над пустой водой.

Справа близились в косых столбах прожекторов бело-голубые башни и купола Смольного; за ними угадывался длинный корпус дворца.

– Ахнем сейчас по нему спокойно! – сказал Колчак, и в ответ фигурки внизу приблизились к орудию и пришли в движение.

– А-атставить, – негромко отреагировал Ольховский и наиграл грубым пиратским тоном: – Перевешаю, сучьи дети. – И сучьим детям, и отцу-командиру эта игра была приятна.

Далеко внизу по течению, где-то на фоне размытой подсветки Ростральных колонн, проблеснули за изгибом набережной ходовые огни поднимающегося следом за ними сухогруза. Все было мирно и спокойно.

– Никак идем помалу, – признал Колчак.

Он вышел на крыло мостика к Ольховскому, глядя назад, и тогда они увидели, как где-то в районе Дворцовой площади, заслоненной углом Большого дома, вершинами Летнего сада и ломаным силуэтом крыш, возникли и стали перемещаться отсветы какого-то движения. Заметались, то и дело перекрещиваясь, лезвия прожекторов, утыкаясь в глухое подбрюшье туч, донеслись тукающие пробочные хлопки и прерывистый тихий швейный треск, взлетела и выписала гаснущую дугу зеленая ракета.

– Это еще что за спектакль сегодня? – вопросил Колчак и переместил козырек фуражки с темени на брови, параллельно своему тарану. Ольховский методично застегнулся.

С Петропавловки скатился в воздух круглый хлопок, весьма напоминающий не столько полуденный сигнал, сколько выстрел арт-системы среднего калибра.

– Никак наводнение? – усомнился Ольховский, вглядываясь в берег.

Каменное погромыхивание удаляющегося звука исчезло, и тогда оттуда, от Дворцовой, донеслось еле различимое здесь:

– А-а-а-а-а… – Словно из сотен глоток, забиваемых ветром.

Крошечные окна Зимнего беспорядочно вспыхивали и гасли. Из-за фасада выскочил и проткал темноту плавно загибающийся книзу пунктир трассера.

– Должен признаться, – врастяжку произнес Ольховский, – что более всего это мне напоминает незабвенную съемку Эйзенштейном штурма Зимнего дворца. Но поскольку сейчас, кроме отдельных уцелевших шедевров мировой живописи, брать там решительно нечего, то я просто теряюсь в догадках! В любом случае мне сдается, что мы вовремя ушли. Твое мнение, старпом?

– Чеченская братва штурмует Санкт-Петербургское законодательное собрание.

– А почему ночью?

– Для конспирации. Традиция такая. Не принято? Ну – Никита Михалков приступил к массовкам новой версии «Милюков в октябре». Слушай: внесем разнообразие? Положим им снаряд за фасад?

– Да? Шутник. Ты сначала туда министров-капиталистов перевези.

– Уже.

– К черту! в поворот ложимся! В машине – малый на оба винта! На руле – два румба влево держать! В машине: правая – самый малый назад! А то выкатит нас сейчас кормой на мель с фарватера, замучишься сниматься…

– Да не боись. Мы же на буксире.

– Береженого Бог бережет.

<p>2.</p>

На рассвете вышли в Ладогу.

Множество оттенков и разновидностей серого цвета, составляющего основной зрительный и как следствие эмоционально-ассоциативный фон (тон) Балтики (седой, туманной) и русского Севера (хмуроватого, скуповатого), не поддается исчислению. Сизая и жемчужная облачная пелена молочно светлеет к точке, где предполагается солнце – его место обозначено тускло-серебряным монетным кружком. Зыбкая дымка скругляет горизонт с темнеющей вблизи кромкой берега. Грифельная штриховка полупрозрачных голых ветвей разнообразит пустоты между пепельными контурами дальних строений. Мышастые фигурки разной степени плотности мягко контрастируют с грязноватой размытостью перспектив, и плывущие в воздухе волокнистые клочья конденсированной влаги от места до места смазывают картину нежной слепой мутью. Свинец, сталь, серебро, олово – четыре военных металла придают тусклую тяжесть своих отсветов окоему Севера. Добавьте акварельную гарь труб, ртутный блеск луж и ручьев, пребывающие в разных стадиях эволюции от белого цвета к черному деревянные заборы и срубы – и вы получите гибрид живописного шедевра «Над вечным покоем» с шедевром поэтическим «Приют убогого чухонца» в черно-белом, то есть исконном, исполнении.

Итак, на рассвете вышли в Ладогу.

Рассвет – это не спозаранок, хотя у нации горожан, получивших поголовное и обязательное среднее образование и паразитирующих в бетонных сотах, рассвет ассоциируется с лугом в алмазной росе, первым мычанием доброй и полезной коровы и мучительной похмельной жаждой. Зимний рассвет на Севере – это то время, когда в странах более южных и вследствие того цивилизованных (если только не наоборот: более цивилизованных и вследствие того более южных) трудящиеся и капиталисты прерывают бодрое сосание соков друг из друга и покидают рабочие места ради вкушения ланча, что дешевле стоит и легче обходится. И это еще хорошо, потому что если зимой забраться на русский Север подальше, то вообще не рассветет, даже если петух исполнит Седьмую симфонию Шостаковича от первой и до последней ноты; что гарантирует эти Богом заповеданные места как от ланча, которого там отродясь не нюхали, так и от капитализма, бессильного против единства национальной формы и содержания, являемых бутылкой и огурцом.

Но зато в конце октября рассвет приходится исключительно вовремя: к подъему флага. Дрогнула дробно и замерла двойная шеренга на юте, отсыревшая флажная шерсть зашевелилась складками и поползла кверху, и до боевого сияния начищенный латунный горн старинным петровским сигналом (голландским, парусным, морским!) возвестил начало дня: в данном случае первого дня плавания.

УКВ рация в рубке захрипела, раскатисто высморкалась и голосом механического людоеда сказала:

– На крейсере! Ну что, разбегаемся? Отдавай буксир. Командир, вы ход гасите помалу.

Отдали буксирный конец, врубили машину на самый малый назад, и «Аврора», медленно сбавляя движение, застыла на воде.

Буксир подработал к борту. Скинули штормтрап. Капитан буксира вскарабкался наверх, они с Ольховским залепили рукопожатие и загоготали.

– Ну что, товарищ капитан первого ранга? Вперед? – Было ему лет двадцать пять, на рано заматеревшей фигуре лопалась канадка, жесткий волчий чуб пер из-под замятой фураньки, и смотрел он сытым ухарем, которому и адмирал не бог, и черт не брат.

– Пошли, капитан, – Ольховский хлопнул его по спине, плотной, как дубовая колода. – Врежем за благополучный рейс.

– Это святое!

В каюте Ольховский плеснул себе в коньячный бокал, капитану – стакан с мениском.

– Семь футов под килем! Хотя дальше – хорошо, чтоб два фута или хоть один везде у вас оставался.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18