Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Летописцы отцовской любви

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Михал Вивег / Летописцы отцовской любви - Чтение (стр. 5)
Автор: Михал Вивег
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      - Мамочка! - кричит Карлик из комнаты. - Поди сюда!
      Голосок у мальца уже довольно скрипучий.
      - Он уже щас, должно, обкакался, - шепчет дед по-чертячьи.
      - Щас не могууу! - кричит бабушка через стенку. - Посиди смирно.
      Она и сама радехонька посидеть - ногам покой дать.
      Тут звонит в дверь дедушкин дружок по работе. На голове у него бумажная шапка с золотым крестом, в руке посох, золотой фольгой обмотанный. А как же, все путем!
      - Мамочка, я боюсь!
      - Если ты был хороший, нечего тебе бояться!
      Все трое смеются в свои натруженные ладони.
      Стучат в дверь к соседке: нарядилась ли? - спрашивают.
      - А как же, все честь по чести, вот только крылья опадают. Сейчас присобачу их, и готово, - успокаивает она.
      Наконец дело сделано. Все в ажуре.
      - Блблблблблбууу! - проводит дед генеральную репетицию.
      Видок у него и впрямь отпадный.
      Они идут. Звонят в колокольцы, гремят цепями.
      Стучат в дверь гостиной, отпирают. Бабуля входит первая, не убирая с лица той придурошной победоносной улыбочки, которая застыла на ее лице с того момента, как ей взвесили мандаринки.
      - Так где же наш мальчик? Принимай гостей:
      Вопрос по существу - мальчика нигде нету.
      Ну как же, вот он: из-под журнального столика выглядывают донельзя знакомые детские тапочки.
      Скатерть стянута почти что до полу. Вазочка опрокинута.
      Тишина, как после доклада Хрущева.
      - Блблблблблбуууу! - гудит дед насколько мочи хватает.
      Но зря старается. Когда подымают скатерть, воочию убеждаются, что мальчик в полном отрубе (а до этого он успел еще и обделаться).
      Вот уж и впрямь словил кайф .
      Бабуля бежит за водой, как в плохом фильме, дедушка с бригадиром воскрешают Карлика оплеухами. Наконец это им удается, однако они упускают из виду дедов офигенный костюм, и мальчик очухивается в объятиях самого что ни на есть рогатого черта. Вряд ли кто слышал, чтобы в таком крике надрывался ребенок.
      Он аж посинел весь, истерично молотит ногами по полу, всех отталкивает. Даже свою мамочку, которая ради него час с четвертью простояла на площади Мира за мандаринками. Он стягивает на себя скатерть и остается под столом. В собственном дерьме.
      Наконец силком его извлекают оттуда. Пока моют под душем, непрестанно суют ему под нос чулок с вкуснятиной.
      - Вот, Карличек, орешки. Боже правый - да тут еще финики. Видать, ты хороший был, коль Микулаш столько подарков тебе надавал!
      На крючке под носом у Карлика и орешки, и финики - он смотрит на них и не видит. А потом, измотанный, засыпает. Слава Всевышнему!
      Однако ночью его снова находят под столом (и еще много-много раз во все последующие дни и годы).
      Похоже на то, что под столом ему вроде бы приглянулось.
      Правда, папахен?
      С того времени, стало быть, святой Микулаш в нашей семье был под строжайшим запретом, но Рождество мы с фатером отмечали еще долго. С тех пор, как наши развелись, в Сочельник до обеда мы бывали только вдвоем, но к вечеру к нам всегда приходила сестрица, так что Сочельник мы праздновали все-таки с ней. Но когда она запала на этого Дртикола номер два и перестала приходить к нам даже под вечер в Сочельник, мы завязали и с самим Рождеством.
      Но хоть и завязали: Примерно до двадцать второго мы с фатером убеждаем друг друга, что в нынешнем году мы на этот достославный праздник покоя и мира и вправду, блин, на сей раз и вправду, плюнем с высокой колокольни - никаких тебе кретинских подарков, никаких карпов, ни тебе елки, ни даже палки: Никаких уступок ихней ползучей рождественской идеологии!
      Однако накануне двадцать второго фатер начинает мандражировать. У людей все нажарено, убрано, подарки - в полном ажуре, и только у нас у двоих ни хрена! Даже рядовые солдатушки из его роты на пэвэохе штыками вырезают вертеп: Его зашкаливает, и по дороге с работы он прихватывает одного доходягу карпа и три почти что голые еловые ветки. Вечером пылесосит.
      Я делаю вид, что ни фига не замечаю.
      Двадцать третьего топаем в кино - чаще всего на какой-нибудь ужастик.
      Народу там не густо. Когда возвращаемся, ноль внимания на рождественские украшения в подсвеченных витринах. На коляды плюем.
      В Сочельник после обеда он хрястает этого доходягу по рылу и спрашивает меня, не хочу ли я сунуть ветки в какую-нибудь вазу и маленько украсить их.
      - За каким чертом, е-мое?! - взрываюсь я - Разве мы кой-чего не обещали друг другу, а ?
      Фатер стоит у таза и молча пялится на мертвяка карпа. Потом переводит взгляд на меня: в глазах у него, как говорится, чертики прыгают.
      - Натруси на ветки малость золотишка, и все дела, - говорит он и краснеет. - А я пока ошкрябаю этого снулого говнюка и упакую его в фольгу.
      - Если бы на этих палках, блин, была хоть какая хвоя! - говорю я как бы сердито.
      - Да плюнь ты на хвою, - говорит фатер. - На кой ляд эта сраная хвоя!
      Наше Рождество, стало быть, началось.
      Я довольно подмигиваю ему. Он краснеет еще больше. Поворачивается к тазу и начинает чистить рыбу.
      В доме напротив уже зажигаются первые елки.
      - Полпятого, а тьма как в жопе у черта, - говорю я, чтоб поддержать разговор.
      - Знаешь, включи хотя бы телевизор, - говорит фатер, - а то здесь такая тишина, что свихнуться можно!
      - На хрен нам телевизор? Все равно эти засранцы передают одни гребаные сказки!
      12.
      Вчера мы с Ренатой и Синди пошли прогуляться к маяку. По дороге Рената сказала мне, что два моих рассказа про то, как я женился на ее матери и как после развода мы с ее братом без чьей-либо помощи преодолели все трудности, понравились ей, хотя подчас было ощущение, что в них я изображаю себя слишком большим героем. Спросила, есть ли и у меня какие-нибудь недостатки. "Не без того, - ответил я посмеиваясь. - Но как раз тебе я не стану о них рассказывать". "А кому же ты о них станешь рассказывать?" - спросила она. Я сказал, что о своих дурных качествах я уже не раз вполне откровенно говорил со своим другом - капитаном Вонятой (то бишь с тем самым, с которым я сидел в буфете, когда моя бывшая жена рожала, но он тогда, естественно, был еще младшим лейтенантом) и что, возможно, ей было бы даже в диковинку, какими мы можем быть откровенными друг с другом и критичными. "Так, значит, со мной ты не до конца откровенен. До конца откровенничаешь ты только с капитаном Вонятой", - разочарованно протянула она. Мне пришлось признать, что в ее словах есть доля правды, и я пообещал ей кое-что написать на эту нелегкую тему. И должен сказать, что мое писание еще никогда не длилось так долго, как на сей раз. Естественно, у нас у всех есть пороки, однако писать о них неприятно, особенно когда знаешь, что об этом будет читать твоя дочь. Я долго думал на эту тему и пришел к выводу, что самый большой мой изъян - это возникающая лишь порой, но существенная нехватка мужества. Одним словом, я никогда не был героем. Говорю это с полной откровенностью, но не хочу и никогда не стану объяснять свой дефект той детской травмой, какую я получил сорок лет назад, в пятьдесят шестом. Нет, сваливать все на это я не собираюсь. Осознаю четко, что я чересчур осторожный: скорей присоединюсь к большинству, чем буду рисковать даже малостью. А кроме того, я не по-мужски чувствительный: слишком близко принимаю все к сердцу. Вместо того, чтобы, например, рассердиться и стукнуть кулаком по столу, я скорей залезу под него. Я никогда ни с кем не дрался (хотя без бахвальства скажу - я всегда был и остаюсь в отличной форме), а ведь бывали случаи, когда не грех было бы и подраться. По своему характеру я слишком часто уступаю людям и позволяю иногда, так сказать, оставлять меня в дураках. В 1979-м, например, я дал слабину и подписал формуляр о приеме в компартию, который молча передо мной положил один товарищ из нашей части (не буду называть его имени) и сказал: "Цени, парень, такой шанс не каждому дается". Насчет шанса никаких иллюзий я не питал (кроме устройства сына в начальную школу, партия ничем не помогла мне - разве что помогала расходовать деньги на членские взносы), однако формуляр я заполнил и подписал, хотя прекрасно знал, что все их лозунги и статьи в газетах сплошное вранье. В свою защиту скажу лишь, что мне было двадцать девять, чистого жалованья - 1840 чехословацких крон, двухкомнатная квартира в панельном доме, а в ней - жена, двое детей и начинающиеся проблемы в семейной жизни. Хотя и то правда: те, что такие формуляры не подписывали, по большей части были не в лучшем, а то и в худшем положении. Упреки таких людей справедливы - я принимаю их, но тем, кто ни во что не влип только потому, что поздно родился и ничего уже не застал, - тем нечего читать мне нотации. О морали при коммунизме теории разводить легче легкого, а вот жить при нем было дьявольски трудно. И я просто ума не приложу, откуда у этих "генералов перед битвой", то есть у тех, кто успел лишь родиться и школу кончить, берется право болтать о подобных вещах (Рената отлично знает, кого я имею в виду).
      13.
      Он в нескольких метрах вправо от меня. Вода доходит ему почти до груди, но откат очередной волны выдает его: да, он онанирует. Лица его я почти не вижу солнце светит ему в спину, но когда он на миг, с опаской, поворачивает голову, я примечаю его подчеркнуто безучастное, напряженное, печальное выражение.
      Я абсолютно спокойна, возможно даже спокойнее прежнего. Я ничего не делаю, ни о чем не думаю. Я ложусь навзничь на водную гладь, рапластываю руки, запрокидываю голову и закрываю глаза. Мурлычу одну миленькую песенку о любви.
      Море несет меня.
      В ателье Виктора я не могла петь.
      Однажды он пришел домой и застал меня с гитарой - весь день я проторчала одна и немножко грустила.
      - Ну спой, - сказал он и протянул мне гитару, которую при его появлении я испуганно отложила.
      - Нет, - оттолкнула я гитару, растерянно улыбаясь. - Это просто такая пустенькая туристская попса.
      - Увидим, - сказал Виктор. - Пой.
      Он сел напротив и с серьезным видом уставился на меня.
      Я спела ему - не ахти как, потому что стеснялась, - одну песню, которую, несмотря на ее абсолютную попсовость, всегда любила: "Дом голубки".
      Когда я кончила, Виктор кивнул.
      - Хорошо, - сказал он ледяным тоном. - Еще одну.
      - Нет, - возразила я. - Тебе не нравится.
      - Пой!- повелительно приказал он.
      Я спела - на этот раз совсем скверно - "Прядь волос".
      Он долго молчал.
      Я отложила гитару и хотела было обнять его, но он оттолкнул меня. Целый вечер он не проронил ни слова.
      Только в постели он все объяснил мне: то, что я пою о любви в пору, когда наконец после долгих десятилетий решается судьба всего восточного блока, он еще мог бы простить мне, но жалостливую слюнявость и дешевую попсовость всех этих текстов простить не способен. Он ничего не может поделать с собой, но когда слышит или видит, как кто-то из его близких друзей - а я для него больше, чем просто друг, - приобщается к чему-то столь невероятно тупому, он испытывает глубокое разочарование.
      - Разочарование?! - повторила я горько. - Я разочаровала тебя?
      - В определенном смысле ты действительно разочаровала меня.
      - Прости, - прошептала я в отчаянии. - Прости меня.
      - Естественно, простить я тебя могу, но, к сожалению, забыть этого никогда не сумею.
      Не только к пению, но и к смеху отношение было такое же: в ателье Виктора строго-настрого возбранялось просто смеяться. Более двух лет я должна была бдительно следить за тем, чтобы не посмеяться над чем-то дешевым. Над чем-то недостаточно глубоким. К примеру, над какой-нибудь эстрадной остротой, случайно услышанной по телику или по радио. Какой бы удачной она ни была:
      Дозволено, даже желательно было высмеивать.
      Высмеивали мы с Виктором практически все: газетные статьи, библиотеку моей матери, службистов-лампасников, Владимира Ремека, отцовские тренировочные штаны и его укрепляющую гимнастику, Карела Гота, рождественские яйца и рождественские елочки, тексты траурных сообщений, известных спортсменов, актеров Национального театра, "трабанты", взгляды моих знакомых, бутерброды с ветчиной, туристов и дачников, узоры обоев (кроме тех, что были на стенах у Виктора в ателье), грибников и их чудовищные корзины, фильмы Иржи Менцела, телеведущих (и их невообразимый отлив волос), продавщиц и покупателей "Котвы": Людей, покупающих в ларьках. Людей, покупающих где бы то ни было.
      Людей вообще.
      Мы высмеивали все усредненное. Высмеивали эту свинячью европейскую цивилизацию.
      Высмеивали людей, нормально работающих и покупающих, но не способных - как говорил Виктор - хоть один-единственный раз вырваться из своего тупого существования и увидеть себя со стороны, чтобы затем уже прозревшими вернуться в бытие совершенно нового качества. Короче, высмеивали тупые свинячьи массы. Массы Виктор вообще не любил - как не любил и отдельные личности. Кого он любил изначально, так это меньшинства: вьетнамские, цыганские, гомосексуальные, интеллектуальные, чернокожие - любые, какие только приходят в голову. Меньшинства Виктор в обиду не давал, особенно дискриминированные. Ради дискриминированных меньшинств он готов был писать петиции и целыми днями пикетировать надлежащие институции - тут вы могли сполна на него положиться! (Проблемы возникали, лишь когда вы чувствовали себя кем-то или чем-то прищученными, но при этом не являли собой какое-либо меньшинство - уж тут вы получили бы полный отлуп!)
      Мы высмеивали все, что было лишено глубины.
      Высмеивали все коммерческое - например, все фотографии в журналах (и почти всех здравствующих фотографов).
      Высмеивали меня - мою семью, прошлое, мои взгляды.
      Единственное, что запрещалось высмеивать, были Викторовы фотографии - от них, напротив, мы искренно балдели.
      И естественно, мы не смели насмешничать над своими насмешками.
      Это подразумевалось само собой.
      Прошло два года, прежде чем я наконец поняла, кто такой Виктор.
      Монопольный обладатель Единой Правды. Непримиримый судья тех, кто не сумел стопроцентно победить в тупиковых ситуациях, в которых сам он никогда не оказывался. Интеллектуальный гопник, утверждающий Абсолютный Закон. Герой Востока. Самозваный Гарант нравственных и художественных ценностей. Патриот с белым билетом. Неутомимый рекламист Собственной Исключительности (Приеду! Эффектно
      повергну кумиры. Пароль: "Только
      великое"). Неистовый, Непреклонный характер. Гуманист-ненавистник.
      Самый начитанный дундук, какого я когда-либо встречала.
      Два года я жила с человеком, готовым двадцать четыре часа в сутки защищать человеческие права любого меньшинства, но не желавшим признать ни на миг за моим отцом право на естественные человеческие желания. Два года я жила с человеком, который восторженно становился под знамена Правды и Любви, но на деле не способен был ни к любви, ни к нежности, ни даже к нормальной вежливости.
      На куртке у него был народный триколор - под курткой презрение и ненависть к большинству народа.
      Исключением были только меньшинства.
      Вот что я скажу тебе, Виктор:
      - С такими людьми, как ты, я отказываюсь иметь что-либо общее.
      ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
      ВЫ ЛЮБИЛИ КОГДА-НИБУДЬ РАКОВИНУ?
      1.
      Спустя неделю после автографиады - звонок в дверь. Решив, что Габина пришла чуть пораньше, я иду открывать. Но за дверью не Габина, а какой-то хмырь, который порывается тут же войти, хотя никто и не думает его приглашать. Я прикинул было, что этот хмырь пришел насчет газа или там еще чего, но он, не снимая штиблет, рванул прямиком в гостиную и, внахалку рассевшись на диване, объявил, что пришел сообщить мне, что моя книга банальная, кичовая, вульгарная и написана на скорую руку.
      - А кем вы изволите быть? - спрашиваю.
      Он называет свое имя, которого я в жизни не слыхивал, хотя он и утверждает, что принадлежит к когорте известных литературных критиков. Преимущественно он-де пишет о литературе, но разбирается в политологии, социологии, теологии и атомных электростанциях.
      - Вы, должно быть, и вправду спец, - говорю я.
      Он скромно пожимает плечами и снова заговаривает о моей книге: пишу я, дескать, стилем капиталистического реализма, бросаюсь словами, а претензии, которые я в своих
      постмодернистских философских отступлениях предъявляю
      к литературе, формулирую ждановской лексикой: Он нес такую бредятину, что вступать с ним в дебаты было бессмысленно. Однако более всего меня зацепило, что он был преисполнен дикой ненависти ко мне. Я начисто не мог понять причину такого злобствования и должен признать, что поначалу это меня даже ошарашило. Ведь эти деятели из Института чешской литературы ни о чем подобном тогда и не вякали!
      Ну и сыграли со мной подлянку, думал я и в то же время быстро прикидывал, как бы этому дубарю раз и навсегда заткнуть глотку. Он говорил, что, дескать, в моей книге он сходу обнаружил подозрительный схематизм, корнями уходящий, судя по всему,
      в пятидесятые годы, что я-де циник, пишущий для циников, и что я совсем недалек от логики насилия.
      В последнем пункте он не ошибся. К логике насилия в данную минуту я был близок как никогда.
      - Моментик, шеф, - обрываю я его. - Вы читали рассказы Джеймса Тэрбера?
      Он в замешательстве кривит морду.
      - Естественно, - говорит он оскорбленно. Он, выходит, кумекает, но я иду на риск.
      - Спустимся-ка в подвал, - говорю я ему.
      Я встаю и иду в прихожую. Он покорно шлепает за мной. Лестница темная и сырая. На одной ступеньке я притормаживаю.
      - Погодим, - говорю я. - Стало быть, вы читали рассказы Джеймса Тэрбера и все-таки топаете за мной в подвал?
      - Что вы плетете, дружище? - взвивается он. - Лучше бы вы о своих героях поразмыслили! Что это за нули без палочки, черт подери!
      Он заводится в новом монологе и все время божится каким-то Лопаткой. Никакого Лопатки я не знаю, но лопата, слава Богу, на своем месте.
      - Нули без палочки? Кого вы имеете в виду? Моего отца? Мою мать? Или сестрицу? - говорю я и с разворота врезаю ему этой лопатой по вывеске.
      Он шмякается как подкошенный прямо на уголь - по крайней мере, волочить его никуда не придется! Однако он жив.
      - Хрестоматийная реакция на критику, - хрипит он укоризненно. - Вы типичный пример узколобого человека!
      Тут уж я размахиваюсь как можно шире и еще раз-другой хрястаю его по универсально умному кумполу. Под конец заваливаю его несколькими центнерами угля и иду наверх. Затем принимаю душ, переодеваюсь и в шейкере смешиваю для Габины "манхэттен". Капелюху отливаю себе и бросаю туда две черешенки. Попиваю, жду Габину и балдею. Все ж таки классно, что за долгое время я наконец обтяпал что-то толковое.
      После пяти рюмок "манхэттена" Габина здорово заквасилась и никак, ну никак не могла поймать кайф. Я не сдавался, но вкратце описал ей, как только что замочил критика. Я полагал, что ее могла бы разжечь мысль, что она совокупляется с реально крутым парнем, но это как-то не возымело действия.
      - Значит, ты убийца! - говорит она с ужасом.
      - Типа того, - улыбаюсь я и стараюсь, чтобы все выглядело натурально cool .
      - Так ты убийца?!
      Она даже пытается сесть.
      Спустя время мне удается кое-как ее успокоить, но главное все еще впереди.
      - Попробуй говорить гадкие слова, - предлагает она. - Типа жутко неприличные.
      Мизинец она без конца сует себе в рот, но уже и это не действует.
      - Не могу, sorry.
      Я не то что против неприличных слов, но просто не могу выговаривать их при этом - они напоминают мне Рождество на пару с фатером, и потому я всегда лопаюсь от смеха.
      К счастью, мне вдруг приходит в голову нечто абсолютно другое.
      - Послушай, - говорю я, - представь себе хотя бы, как ты видела меня по телику.
      Она закрывает глаза и, прежде чем я успеваю сосчитать до десяти, выпадает в осадок.
      Вот она, слава!
      Через неделю критик, естественно, начинает подванивать.
      В субботу должна пожаловать сестрица. Уже в среду мы с папахеном затеваем генеральную уборку всей квартиры, однако от этой вони, в натуре, не избавляемся.
      - Тут все время что-то воняет, - говорит фатер.
      - Я скажу тебе, что тут воняет, - говорю я. - Это воняет твоя отцовская любовь :
      (Днем раньше он звонил сестрице и, когда прощались, послал ей воздушный поцелуй.
      - Опомнись, отец. Ей уже двадцать семь, - говорю я ему с отвращением. Дело твое, но по мне, так уж лучше скажи, что целуешь ее взасос, только прошу: не посылай ей воздушных поцелуев! Такого пылкого проявления отцовской любви я, факт, больше не выдержу:) .
      В пятницу смрад становится почти невыносимым. Я non stop распахиваю настежь окна, но и это ни черта не помогает. Полный прокол! Я, само собой, знал, что разлагающийся труп смердит, но чтобы так?!
      Так дико смердеть, видать, может только критик.
      - Из подвала несет, - убежденно говорит папахен.
      - Серьезно, сержант?
      - Я спускался туда посмотреть. По-моему, от угля воняет.
      - Наверно, под ним труп, детектив Коломбо, - говорю я, однако начинаю малость нервничать.
      - Уголь, однако, так вонять не может, - качает головой фатер.
      Я подхватываю подкинутый шанс и говорю:
      - Может. Шахтеры на него после смены всегда мочатся - это такой профессиональный обычай. Такой шахтерский ритуал.
      - Чушь порешь, парень!
      - Фиг тебе чушь! Это еще со Средневековья идет. В Кутна-Горе, к примеру:
      - Там вроде серебро добывали, - вздыхает фатер.
      - Так и на серебро ссали после смены:
      - Сегодня не Рождество, - автоматически напоминает мне фатер.
      - Вот почему у ихней патронессы - у святой Барбары - на всех картинах того времени закрыты глаза. Ты про это никогда не слыхал?
      Фатер делает самый что ни есть скептический вид.
      - Идет такой смрад, что на этот уголь они скорей всего даже... - не договаривает он. Сегодня не Рождество.
      - :насрали, хочешь сказать?
      - Сегодня не Рождество.
      - И ты еще удивляешься? За те гроши, что они там теперь получают?
      2.
      Когда у Ренаты был выпускной бал, она приехала пригласить меня лично. После тех злосчастных двух лет, пока она встречалась с Виктором, это был ее первый визит ко мне, и мы оба изрядно нервничали, что, думаю, понятно. Естественно, у меня были все причины изображать из себя обиженного и злиться на нее, потому как если ваша собственная дочь два года кряду, с позволения сказать, плюет на вас, то, думаю, это существенный повод для злости. Но я сказал себе: радуйся, мол, что она пришла сама наконец, и не испытывай больше судьбу. В минуты, когда мои дети чем-то ужасно допекут меня, я всегда вспоминаю одно стихотворение Голана. Хотя поэзию я не особенно читаю (а если честно, не читаю вообще ничего), но однажды у Голана я прочел, что человек должен быть готов взбить перед сном сыну подушку, даже если сын, к примеру, убийца. Голан, естественно, написал это лучше, на то он и поэт, но в общем и целом там была примерно такая мысль. Естественно, это относится не только к сыновьям, но и к дочерям - сын здесь просто такой поэтический образ (хотя, естественно, я не хочу сказать, что даже отдаленно сравниваю то, что сделала мне Рената, с чем-то таким ужасным, как убийство, но вы же понимаете, что я имею в виду). Так вот: я старался говорить с ней любезно и дружески, словно между нами никакой кошки не пробежало. "Тебе чаю или лимонаду?" - спросил я. "С удовольствием чего-нибудь выпью", - сказала Рената. Видно было, что она благодарна мне за то, что никаких сцен я ей не устраиваю. Сказала, что на выпускных балах всегда бывает так называемый родительский танец: сыновья приглашают матерей, а дочери - отцов, и потому она, дескать, хочет, чтобы я непременно был там. Не стану врать, будто это меня не порадовало, хотя что касается танцев - я отнюдь не Фред Астер, говорю это прямо. "Но ваше диско я танцевать не буду, - сказал я Ренате. - Из меня Фред Астер не получится". Естественно, я не мог идти туда в форме: для этого праздника пришлось купить новый костюм за четыре тыщи без малого. Чувствовал я себя в нем, честно говоря, хорошо, но потом, уже на балу, перед самым родительским танцем начал порядком нервничать. Хотя все было нормально и моя бывшая жена относилась ко мне с пониманием, все равно я испытывал большое желание залезть под какой-нибудь стол и немного очухаться. Но я знал, что должен держать себя в руках, чтобы не опозорить Ренатку. А уж это случилось бы точно - ведь там везде были слишком короткие скатерти. К счастью, после нашего танца заиграли вальс, который я на уроках танцев хорошо выучил, так что я обрел необходимую уверенность и, за исключением двух моментов, когда мы сбились с ритма, у нас, думаю, все получилось недурно. "Ты очень хорошо танцевал, папка", - сказала Рената, когда музыка кончилась. Она взяла меня под руку, и мы снова пошли к столу, где сидела моя бывшая жена. "Ты заметила, что я купил новый костюм?" сказал я Ренате по дороге. Она остановилась, как следует оглядела костюм, а потом, ни слова не говоря, у всех на глазах поцеловала меня. Во мне, естественно, все сжалось, и я чуть было не разрыдался, потому что этот вальс, который мы сейчас танцевали, и этот ее поцелуй были для меня прямым доказательством, что, пусть мы с моей бывшей женой уже шесть лет в разводе, для дочери я по-прежнему ее папка - а ведь в таком доказательстве, видит Бог, я, так сказать, чертовски долго нуждался. Но я знал, что мне нельзя попрекать ее и устраивать какие-то сцены, а потому просто спросил Ренату, не купить ли ей к вину хрустящих палочек, и тут же пошел за ними.
      3.
      Угадайте, что мы с папахеном каждую пятницу по вечерам делаем? Нет, в компьютерные игры на моем ноутбуке мы не играем - абзац, как вам только могло прийти такое в голову? Я терпеть не могу компьютерные игры. Итак, еще раз: что мы с фатером можем делать поздно вечером в пятницу?
      Точняк, смотрим "Тринадцатую комнату"!
      - Пан инженер, вы сказали, что обнаружили в себе это несколько необычное стремление еще в детстве. Как и когда это произошло? - именно в эту минуту спрашивает моя сестрица без малейшей иронии.
      В будке перед ней сидит некий архитектор, которого, несмотря на высшее образование, возбуждают раковины.
      Да, вы читаете правильно: раковины.
      - Когда я сидел в ванне, а мама пришла вытащить затычку, - вслух предваряю его ответ, но фатер одергивает меня.
      Он сидит перед экраном типа какой-то пришибленный, на нем армейский спортивный костюм лилового цвета с надписью Dukla-Praha, и он в полном отпаде буквально пожирает глазами сестрицу. Кстати, сегодня мы едва узнали ее: с кило штукатурки, волосы зачесаны вверх и еще костюмчик лососевого цвета. Ни фига себе, сестрица!
      - Впервые я осознал это на каникулах в Высочине, куда я еще ребенком наведывался к родным, - говорит силуэт инженера (и голос у него вполне цивилизованный). - Там была одна женщина, замужняя, которая уже тогда возбуждала меня сексуально.
      - А сколько вам было тогда лет?
      - Двенадцать.
      - Она знала об этом?
      - Думаю, нет. Естественно, я старался не выказывать свои:чувства, чтобы не выдать себя.
      - В каких ситуациях эта женщина возбуждала вас более всего?
      - Однозначно: когда она купалась. Я всегда внимательно следил, когда она пойдет в ванную, и старался зайти туда следом за ней. И здесь я должен упомянуть об одной существенной детали: как уже сказано, я навещал родных летом, когда ни один из членов семьи не спускал из ванны воду, чтобы дядя или тетя смогли использовать ее для поливки. В деревне это было и, думаю, осталось довольно распространенной практикой. Тогда я впервые осознал, что сильно возбуждаюсь, погружаясь во все еще теплую воду, в которой упомянутая женщина за минуту до этого купалась голой.
      - Боже правый! - оторопело говорит папахен, не спуская, в натуре, глаз с экрана.
      - Что же, собственно, явилось непосредственным импульсом вашего возбуждения: реально существующая вода или воображаемая обнаженная женщина в этой воде?
      Dukla-Praha гордо подмигивает мне, дескать, заметил ли я, как его дщерь умеет точно и литературно закручивать.
      - Поначалу, думаю, и то и другое вперемешку. Однако учтите: хотя в этой ванне я с самого начала, естественно, и мастурбировал, надо сказать, что ни вода сама по себе, ни воображаемая женщина сама по себе в полной мере возбудить меня никогда не могли.
      - Следовательно, что вы должны были делать, чтобы достичь оргазма?
      - Боже правый! - восклицает папахен.
      Когда сестрица в телевизоре произносит слова типа оргазм или поллюция, у фатера каждый раз делается такой вид, будто, несмотря на ее умение точно и литературно высказываться, он никак не может однозначно решить, гордиться ли ему ею или краснеть за нее.
      - Лапидарно говоря, я должен был вытащить затычку. Оргазм наступал мгновенно.
      - И, следовательно, тогда вы впервые осознали, что решающим импульсом для вашего сексуального возбуждения является сточное отверстие?
      - Именно так. Для людей с традиционным, как бы с консервативным пониманием сексуальности это, естественно, прозвучит несколько экстравагантно, а для многих, к сожалению, и довольно вульгарно, но правда такова, что меня возбуждают темные сточные дыры:
      Фатер хватается за голову и уже не произносит ни слова.
      - Но при условии, что в данной ванне купалась женщина?
      - О нет, с течением времени это условие перестало быть для меня непременным. Я могу возбудиться и при виде совершенно новой, никем еще не использованной ванны или душа.
      - Или даже умывальника?
      - Однозначно, и умывальника тоже.
      - Как вы это оцениваете, пан доктор? - не поведя бровью, обращается сестрица к заседающему в комиссии сексологу. - Встречались ли вы когда-нибудь с подобной девиацией? Но прежде чем пан доктор ответит нам, я предлагаю пану инженеру решить, хочет ли он в конце нашей программы показаться зрителям или же предпочтет остаться невидимым.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8