Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золотой саркофаг

ModernLib.Net / Мора Ференц / Золотой саркофаг - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Мора Ференц
Жанр:

 

 


Ференц Мора
Золотой саркофаг

Блеск и сумрак императорского Рима

      Римская империя… Эти слова вызывают в памяти любого сколько-нибудь сведущего в истории человека ассоциации двоякого рода. Прежде всего, возникает образ могущественной средиземноморской державы, подчинившей своей власти народы на огромных пространствах от Британии на северо-западе до Египта и Сирии на юго-востоке и установившей «Римский мир» едва ли не на всей известной тогда европейцам ойкумене. Но, как правило, тут же всплывают картины не столь величественные и торжественные, но не менее впечатляющие. Картины нравственного разложения римского общества, как бы забывшего гражданские доблести и моральные императивы своих предков и погрязшего в праздности, лицемерии и разврате. Более осведомленный читатель, вероятно, вспомнит при этом название знаменитого труда английского историка Эдуарда Гиббона «История упадка и разрушения Римской империи». Вышедший более двухсот лет назад, труд Гиббона как бы навеки соединил представление о Римской империи со словами «упадок и разрушение», а сами эти слова стали устойчивым выражением, кстати, использованным для названия своего романа другим английским автором – классиком литературы XX столетия Ивлином Во.
      Верны ли эти «расхожие» представления о Римской империи? Да, в общем верны. Но гораздо сложнее ответить на вопросы о том, когда и в силу каких причин начался кризис Римской державы? Как писал недавно знаток античной культуры М. Л. Гаспаров, «его относят и к религиозному кризису I в. н. э., когда явилось христианство, и к социальному кризису III в., когда рабство стало уступать место новым формам общественных отношений, и к национальному кризису V в., когда большая часть римского Запада оказалась заселена германцами». Авторы исторических романов, люди, нередко хорошо знающие источники и исследовательскую литературу об избранной ими эпохе (достаточно назвать имена Феликса Дана и Дмитрия Мережковского, Лиона Фейхтвангера и Теодора Парницкого), вольны, однако, присоединиться к одной из возможных версий описываемых ими событий. Положение профессионального историка несколько сложнее: он должен учитывать все имеющиеся в науке гипотезы и в силу этого, как правило, более осторожен в своих оценках и выводах. Имея в виду данное обстоятельство, попытаемся, хотя бы в общих чертах, познакомить читателя романа Ференца Моры «Золотой саркофаг» с представлениями современных ученых об истории Римской империи. По необходимости нам придется напомнить основные события того времени, «так как и то, что известно, – заметил Аристотель в своей „Поэтике“, – известно немногим».
      Началом Римской империи обычно считают либо битву 31 г. до н. э. у мыса Акция, в которой флот Октавиана одержал решающую победу над флотом Антония и Клеопатры, либо события 27 г. до н. э., когда Октавиан, внучатый племянник Юлия Цезаря, возвратился в Рим и, торжественно объявив сенату об окончании гражданских войн, сделал попытку (очевидно, лицемерную) сложить с себя чрезвычайные полномочия триумвира. В 27 году и в последующие годы Октавиан получил многочисленные звания и привилегии: среди них был титул императора, подчеркивавший его непосредственную связь с войском, титул Августа (поэтому годы его правления позднее стали называть «эпохой Августа»), звание «отца отечества».
      Дальновидность Августа как государственного деятеля проявилась в том, что он, удовлетворив насущные требования армии, поставил ее под свой жесткий контроль и стал осуществлять на практике идею согласия различных социальных слоев римского общества. Август отказался от политики террора и вернулся к лозунгу Юлия Цезаря о «милосердии». Себя Август скромно называл «принцепсом», то есть первым по списку сенаторов. Тем самым декларировалась, якобы, решающая роль сената в политической жизни Рима и подчеркивался его авторитет, хотя уже современникам было очевидно, что полномочия Августа не отличаются от монархических. Именно слово «принцепс» дало название всей эпохе Ранней империи – ее принято называть эпохой принципата.
      После смерти Августа в 14 г. н. э. в Риме более полувека (до 68 г. н. э.) правили представители родов Юлиев и Клавдиев (или усыновленные ими). Династия Юлиев-Клавдиев прекратилась со свержением и гибелью Нерона. После кровавой борьбы 68—69 гг. на императорский престол взошел Веспасиан, основатель династии Флавиев. К ней принадлежали также сыновья Веспасиана Тит и Домициан. И ближайшие преемники Августа, и представители рода Флавиев не отличались, за редким исключением, политической дальновидностью и мудростью, терпимостью и нравственным авторитетом. Во всяком случае римские авторы II вв. н. э., в том числе такие знаменитые, как Сенека , Тацит и Светоний, не жалели мрачных красок при характеристике их образа жизни и деятельности. Хотя современные ученые спорят о том, не слишком ли тенденциозно и односторонне, в пылу собственных политических пристрастий, изображали римские писатели еще недавно всесильных императоров, но тем не менее очевидно одно: в сознание образованного римлянина II в. н. э. настойчиво «внедрялась» мысль о «кровожадных тиранах» I в. н. э. Некоторые из них, особенно из династии Юлиев-Клавдиев, рисовались просто полубезумными людьми.
      С 96 г. н. э. в течение почти столетия (до 192 г.) на римском престоле находилась династия Антонинов, получившая свое название по имени одного из ее представителей – Антонина Пия. Отметим любопытную деталь: уже в эпоху Юлиев-Клавдиев некоторые будущие императоры не принадлежали по крови к правившему роду, а усыновлялись и объявлялись преемником императора. Этот обычай стал устойчивой традицией в эпоху Антонинов. Кроме последнего императора Коммода, действительно являвшегося сыном Марка Аврелия, все предшествующие императоры были усыновлены своими предшественниками с одобрения армии и римского сената. Такой порядок косвенно свидетельствовал о примирении императоров с сенаторами, об установившемся в Риме политическом согласии и социальном мире.
      Эпоху Антонинов нередко называют «золотым веком» Римской империи. Действительно, это было время наивысшего внешнего могущества Рима и, хотя бы относительной, внутренней стабилизации империи. При Траяне (98-113 гг.) империя достигла своих максимальных границ. После покорения Дакии этот император раздал часть богатой добычи римскому плебсу, что, несомненно, способствовало росту популярности Траяна (праздник по поводу победы над даками длился три месяца!). Интереснейшую фигуру представлял собой и Марк Аврелий (161—180 гг.), выдающийся полководец и одновременно – «философ на троне», последний стоик Рима, автор знаменитого сочинения «К самому себе» (или «Размышления»).
      Что же можно сказать о самом римском обществе эпохи принципата? Оно было очень неоднородным, так как сословное деление дополнялось делением на римских граждан и т. н. перегринов (отсюда – более позднее слово «пилигрим» – странник). К высшим сословиям – сенаторов и всадников – принадлежали люди, обладавшие имуществом соответственно в 1 млн. и 400 тыс. сестерций . Наряду с представителями знатных родов, в I в. н. э. императоры начинают выдвигать в состав сенаторского сословия лично им преданных людей, сначала из италийских городов, а с середины I в. – и уроженцев других провинций. Достаточно широкие круги муниципальной знати Италии, а затем и провинций составляли третье сословие – декурионов. Разноликим был состав римского плебса, формально не считавшегося особым сословием. Наряду с торговцами и владельцами ремесленных предприятий, среди плебеев было много людей, работавших по найму, и едва ли не столь же много – людей без определенных занятий. Опасаясь социального недовольства плебса, отстраненного в эпоху принципата от активного участия в политической жизни Рима, императоры стремились умиротворить плебеев, реализуя на практике знаменитый лозунг «хлеба и зрелищ». Только в самом Риме даровой хлеб получали около 100—150 тысяч человек.
      Все большее распространение получает в эпоху империи институт вольноотпущенничества. Либертины (вольноотпущенники), хотя и несли некоторые повинности по отношению к своим патронам, иногда сами добивались высокого положения в обществе и становились богатыми людьми. Наиболее эксплуатируемой частью населения империи, несомненно, являлись рабы. Но и в этом сословии, как и среди либертинов, усиливается социальное расслоение. Во II в. н. э. некоторые рабы получают в качестве пекулия участок земли или ремесленную мастерскую. Рабовладельцы начинают переводить своих рабов на положение колонов.
      Уже в годы правления Марка Аврелия стало очевидно, что сдержать наступление варваров на границы Римской державы удается ценой огромного напряжения военных сил и благодаря ряду уступок. Особенно тяжелыми оказались войны на дунайской границе, где, наряду с другими варварами, выступили германские племена квадов и маркоманов (т. н. Маркоманские войны 167—180 гг.). «Золотой век» Антонинов закончился бесславно: император Коммод, обладавший красивой внешностью и исключительной физической силой, «обессмертил» себя тем, что решился выйти на арену как борец с дикими зверями и как гладиатор. Как писал о Коммоде римский поэт IV в. Авсоний, «жизнью дурной обличив свою мать в недостойнейшем блуде, он поплатился за все, горло подставив петле».
      Начавшаяся в Римской империи в 193 г. смута явилась как бы прологом к длительному кризису, охватившему в III в. н. э. едва ли не все сферы жизни римского общества. В суждениях ученых на этот счет есть свои нюансы: Е. М. Штаерман склонна рассматривать весь период с конца II в. до времени Диоклетиана как «эпоху кризиса», а М. Л. Гаспаров понимает под последней лишь период т. н. «солдатских» императоров (то есть узурпаторов, выдвинутых армией), сменявших друг друга на престоле в 235—284 гг.
      Гражданская война начала 90-х годов II в. н. э. закончилась победой уроженца Африки Септимия Севера, поддержанного дунайской армией и положившего начало династии Северов. За исключением самого Септимия Севера, все императоры III в. умерли не своей смертью, а были убиты. Чем же объяснить и эту кровавую вакханалию , и общий упадок римского могущества в III веке?
      Когда речь идет о сложных исторических явлениях, о крушении некогда могущественных государств, бывает совсем не просто объяснить причины подобного развития событий, даже если сам их ход известен достаточно хорошо. Всегда привлекательной кажется идея выявить доминанту хода истории, то есть, говоря проще, одним-двумя словами растолковать, почему все случилось именно так, а не иначе. Но, с другой стороны, в мировой истории, как и в жизни отдельного человека, так переплетены «начала и концы», причины и следствия, что самый пытливый исследователь приходит порой в недоумение. Еще чаще оно охватывает читателя, не являющегося профессиональным историком: как же так, вопрошает он, столько лет ученые анализируют эти события, написали сотни, если не тысячи книг, но до сих пор не могут объяснить мне, непрофессионалу, почему, скажем, погибла Римская империя? Это недоумение вполне естественно, но история именно тем и интересна, что она многолика и по сути своей неисчерпаема, любое событие может быть интерпретировано по-разному. Вспомним известную поговорку о том, что «наши достоинства есть продолжение наших недостатков». Новый закон или покорение соседней области, распространение запрещенных ранее культов или перенесение торговых путей – все это (мы назвали примеры произвольно) может иметь для государства одновременно и положительные, и негативные последствия.
      Самой общей причиной кризиса, охватившего Римскую империю в III веке, исследователи античности обычно называют упадок того рабовладельческого уклада, на котором зижделось в течение предшествующих столетий процветание римского общества. Во многих хозяйствах, покоившихся на рабском труде, стала остро сказываться нехватка рабочей силы. Резкое уменьшение численности рабов, в свою очередь, имело различные причины. Ушли в прошлое победоносные для Рима войны, связанные с захватом пленных; сказались эпидемии, голод и другие бедствия, не способствовавшие воспроизводству рабского населения; развивалась практика отпуска рабов на волю, что влекло за собой серьезные перемены во всей организации хозяйственной жизни.
      В III веке многие области Римского государства обезлюдели. Особенно бросалось в глаза то обстоятельство, что захирели некоторые, еще недавно цветущие, города. Торговля приходила в упадок. Достаточно быстрыми темпами шел процесс натурализации римской экономики. Росло крупное землевладение латифундиального типа, и многие латифундисты порывали с городским образом жизни.
      Как полагают современные исследователи, демографические факторы во многом являются симптоматичными при определении «состояния здоровья» общества и происходящих в нем глубинных перемен. В конце II – начале III вв. н. э. все большее число «исконных» римлян вытеснялось в армии, административных учреждениях и даже в сенате «провинциалами», в том числе выходцами с Востока. Высокомерные римляне считали провинциалов людьми «второго сорта». Сын Септимия Севера, вошедший в историю под именем Каракаллы, издал в 212 г. эдикт, по которому право римского гражданства было даровано всем свободным жителям империи, за исключением т. н. дедитициев (бывших врагов Рима, сдавшихся «на милость победителя»).
      Среди факторов, способствовавших кризису империи в III в., надо назвать длительную и весьма ожесточенную борьбу двух политических тенденций: выразителями одной из них были «сенатские» императоры, а другой – «солдатские». В первые десятилетия III в. те и другие сменяли своих предшественников на престоле в результате кровавых заговоров. С 235 г. в течение почти полувека императорами становились лишь военные командиры, опиравшиеся на верные им легионы, – это было время политической анархии в Риме.
      Уже упоминавшийся Септимий Север, «солдатский» император, пытался укрепить положение дел в государстве, увеличив армию до 600 тысяч человек. Нарушая все римские традиции, он даже разместил легион в самой Италии. Каждый солдат, независимо от сословного положения, мог теперь дослужиться до самого высокого звания. Ветераны приравнивались в правах к сословию декурионов. В то же самое время Септимий Север применял массовые репрессии против знати, в том числе сенаторов. О его правлении мы узнаем из такого, весьма спорного, источника IV в., как «Истории Августов» (имя Август являлось в то время титулом правящего императора). «Сочинители истории Августов» (до сих пор неясно, действительно ли этот памятник написан шестью историками или он является плодом творчества одного, оставшегося анонимным, автора) замечают, что Септимий Север «убил многих по действительным или мнимым винам. Многие были осуждены за то, что подшучивали, другие за то, что молчали, иные за то, что не раз выражались иносказательно». Несмотря на свою жестокость, Септимий Север казался современникам и ближайшим потомкам далеко не худшим из императоров. Тот же источник свидетельствует: «После его смерти все высоко оценивали его – главным образом потому, что государство в течение долгого времени не видело ничего хорошего ни от его сыновей, ни после, когда многие устремились к власти, и Римское государство стало добычей для грабителей».
      Другой представитель династии Северов – Александр Север (222—235 гг.) – был «сенатским» императором. Сочетавший в себе нравственность с твердостью, доброжелательный к людям и усердный в государственных делах, Александр Север проводил политику, объективно более выгодную крупным собственникам, чем солдатам и ветеранам. Убийство Александра Севера и его матери во время солдатского мятежа на Рейне в 235 г. знаменовало наступление эпохи «солдатских» императоров, длившейся вплоть до правления Диоклетиана.
      Отсутствие политического согласия, неумение или нежелание императоров III в. найти компромисс со своими политическими противниками приводило либо к террору, либо к разгулу политической анархии. Такой поворот событий, впрочем, уже не удивлял ко всему привыкших римских граждан. Казалось, что сама человеческая жизнь потеряла всякую цену. Социальная нестабильность, естественно, рождала и соответствующую житейскую «философию». Люди спешили получить от жизни именно сегодня «все, что можно», ибо завтра могла оборваться уже и сама их жизнь. Нравственная деградация затронула буквально все слои римского общества. Конечно, различный стиль и «уровень» жизни богатого представителя знатного рода и неимущего плебея вносили специфические нюансы в эту картину морального разложения Рима. Но многое было общим.
      Назовем лишь три черты, особенно отчетливо свидетельствующие об упадке нравов римского общества, – это праздность, жестокость и развращенность. Работать не хотел уже никто – ни рабы, ни свободные граждане. Физический труд и ранее не считался достойным занятием для знатного римлянина, но в республиканскую эпоху его неприятие «компенсировало» стремление проявить себя на поле брани, в общественных делах и т. п. Теперь же подобное служение обществу тоже не казалось необходимым, а тем более привлекательным. Оставались одни увеселения. Число праздничных дней в Риме доходило в середине II века до 180 в году!
      Культ жестокости проявлялся не только в постоянных заговорах и политических убийствах (едва ли не все императоры первых веков нашей эры запятнали свое имя убийством кровных родственников, включая матерей и детей, а также жен, ближайших соратников и т. д.). Этот культ стал неотъемлемой частью повседневной жизни римлян. Быть может, наиболее цинично он заявлял о себе во время массовых театрализованных представлений, на которые стекались десятки тысяч людей. «Острые» зрелища, будоражившие до предела эмоции, и раньше были распространены в Риме. Достаточно вспомнить гладиаторские бои. Но теперь этого было мало. Приговоренных к смерти заставляли выходить на арену цирка или амфитеатра и играть последнюю в своей жизни роль – роль персонажа, гибнущего по ходу спектакля. Собравшимся зрителям «щекотало нервы» то обстоятельство, что они были свидетелями подлинной, а не мнимой гибели «героя» спектакля, что лилась горячая человеческая кровь… К слову заметим, что этот образ – образ «гибнущего всерьез» актера – использовал Борис Пастернак, написавший о творчестве подлинного художника в эпоху его зрелости («старости») следующие строки:
 
Но старость – это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез.
 
 
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
 
      Иногда на арене амфитеатра казни «обставляли» иначе: например, ранних христиан порой отдавали на растерзание диким зверям, которых перед этим не кормили несколько дней…
      Не гражданские дела и общественные заботы, а удовольствия и развлечения, часто весьма непристойного характера, занимали все большее место в жизни знатного римлянина. Пуританские нравы республиканской эпохи давно были забыты. Пиры и оргии с самыми изощренными сексуальными наслаждениями становились обыденным делом. Посещение терм (особенно знамениты были термы Каракаллы, где одновременно могли пребывать около полутора тысяч человек) стало для многих любимым занятием. Женщины мылись в одних помещениях с мужчинами, так как никого уже не смущала нагота женского тела. Более того: все хвастались многочисленными любовными связями, ибо в ту пору, по словам Л. Фридлендера, «целомудрие являлось доказательством уродства». Плебеи и даже рабы старались не «отстать» от знатных римлян – если не в изысканности и изощренности сексуальных удовольствий, то хотя бы в их многочисленности и, с позволения сказать, интенсивности. Между прочим, знатные матроны часто брали себе в любовники актеров, гладиаторов, рабов.
      В такой вот обстановке нравственного распада и политической анархии, когда «солдатские» императоры в результате очередного заговора сменяли друг друга на престоле (нередко в одной части империи легионы провозглашали одного командира императором, а в другой – иного), когда казалось, что никто и ничто уже не спасет некогда великий Рим, к власти пришел Диоклетиан. Судьба этого человека не только удивительна, но во многом и загадочна.
      Его настоящее имя было Диокл. Он происходил из Иллирии (или Далмации) и был сыном вольноотпущенника. В детстве гадалка предсказала ему великое будущее. Но в жизни он всего добивался сам, пройдя путь от солдата до начальника дворцовых войск. Аврелий Виктор рассказывает в своем сочинении «О цезарях» об обстоятельствах прихода Диокла к власти. Императора Нумериана тайно убил его родственник, префект претория Апр, рассчитывавший, вероятно, на престол. Диокл в окружении солдат отомстил за невинно погибшего юного императора, зарубив находившегося рядом Апра, но «всем остальным дано было прощение, и почти все его враги были оставлены на своих должностях». Этот шаг свидетельствовал скорее не о великодушии, а о трезвом политическом расчете Диоклетиана (став императором, он изменил свое имя на римский манер).
      Хотя Диоклетиан не получил серьезного образования и не отличался интеллектуальной изысканностью, как, скажем, Марк Аврелий, он вошел в историю Рима как один из наиболее крупных государственных деятелей. Можно предположить, что Диоклетиан правильно оценил обстановку в буквально разваливавшейся на части империи (как в результате внутренних смут, так и под натиском варваров) и принял решение разделить «бремя власти», взяв себе в соправители Максимиана. Весной 285 г. Максимиан получил титул Цезаря, а через год – Августа. Империя была поделена на две части: Диоклетиан оставил себе более богатые восточные области империи, а Максимиану отдал Запад. Диоклетиан торжественно объявил, что ровно через 20 лет они с Максимианом добровольно откажутся от высших полномочий и передадут власть другим. Поразительно, но он сдержал это свое обещание!
      Резиденцией Диоклетиана стала Никомидия , расположенная на побережье Мраморного моря. Такой выбор императора объясняют тем, что в условиях постоянных столкновений с варварами Рим оказался неудобен со стратегической точки зрения. Диоклетиан стремился быстрее реагировать на передвижения варваров у границ империи, и положение Никомидии как бы на «стыке» Европы и Азии его вполне устраивало. Резиденцией Максимиана стал Медиолан (Милан), а позднее – Равенна.
      В 293 г. цезарями были объявлены Констанций Хлор и Галерий. Их резиденции находились в Галлии и Паннонии. Таким образом, в конце III в. н. э. в Римской империи сложилась т. н. тетрархия – система четырех правителей. Но несомненно, что в течение этого двадцатилетия (с 285 по 305 год) решающее значение имела многообразная деятельность Диоклетиана. Она знаменовала начало нового периода в истории Римского государства – периода домината (от латинского слова «доминус», то есть «господин»).
      Если, по существу монархическая, власть императоров I—II вв. лицемерно сочеталась с сохранением прежних республиканских институтов и традиций (приходилось, вероятно, считаться и с устойчивым менталитетом римского общества), то Диоклетиан и его преемники отбросили за ненужностью «республиканские одежды» эпохи принципата. Отныне власть императора приобрела «божественный» характер и стала считаться абсолютной. Диоклетиан носил шитую золотом пурпурную одежду. Он редко появлялся перед народом, но если кто-то бывал допущен к его священной особе, то должен был неукоснительно соблюдать специально разработанный церемониал: падать ниц перед императором и целовать край его одежды. Подобные обычаи, принятые при дворе персидских царей, свидетельствуют о том, что при Диоклетиане власть римского императора стала внешне напоминать восточную деспотию. Но, по мнению известной исследовательницы Е. М. Штаерман, говорить об «ориентализации» Поздней Римской империи следует с большой осторожностью.
      Диоклетиан провел ряд реформ с целью упорядочить положение дел в огромном государстве. Административная реформа сводилась к разукрупнению провинций, число которых перевалило за сотню. Несколько провинций объединялось в диоцезы (их было 12). В провинциях гражданская власть была отделена от военной. Был создан огромный бюрократический аппарат. Все чиновники были распределены по рангу, и их благополучие и продвижение по службе всецело зависело от воли императора. Административный аппарат в эпоху домината не был уже связан с определенным сословием или социальным слоем и представлял самостоятельную силу.
      На некоторое время удалось укрепить боеспособность армии. Были выделены части, постоянно стоявшие на границах империи (солдаты этих отрядов находились на положении военных поселенцев), и легионы, в случае необходимости перебрасываемые в любую область империи. Численность армии была доведена до 450 тысяч человек. Примерно вдвое возросло число легионов, но количество воинов в каждом из них значительно сократилось. Улучшение комплектования армии, укрепление воинской дисциплины, строительство пограничных оборонительных сооружений – все эти меры позволили Диоклетиану успешно отражать наступление варваров и подавлять мятежи на подвластной Риму территории. Но уже при ближайших преемниках Диоклетиана стало очевидно, что военная реформа не решила глубинных проблем: ни сыновья ветеранов, ни солдаты, набранные из числа колонов, не были особо заинтересованы в воинской службе. Приходилось вновь обращаться к найму варваров или заключать соглашения с соседними племенами. Последние переходили на положение федератов, «друзей и союзников римского народа», требуя за это землю в провинциях.
      Стремясь усилить влияние государства на хозяйственную жизнь, Диоклетиан много внимания уделял финансовым вопросам и налоговой политике. Суть его налоговой реформы до сих пор не вполне ясна историкам. Вероятно, многие косвенные налоги были заменены прямым поземельно-подушным налогом, взимавшимся в натуральной форме. Христианский автор Лактанций , несколько сгущая краски, писал: «Число сборщиков податей до такой степени превысило количество тех людей, которые обязаны были эти подати платить, что земледельцы, силы которых истощились от неумеренности податей, покидали поля, а обработанные земли превращались в леса… Взимание бесчисленных податей было явлением не то чтобы частым, а просто непрерывным, и невозможно было вынести творившиеся при этом несправедливости».
      При Диоклетиане улучшилось денежное обращение, порченая монета была заменена полноценной; в 301 г. издан эдикт, устанавливавший максимальные цены на товары и на оплату труда. Но попытки борьбы со спекуляцией, в частности на зерно, не были эффективны.
      Диоклетиан стремился жесткими, хотя иногда и поощрительными, мерами заставить все слои населения трудиться «на общую пользу». Средние землевладельцы из числа декурионов, именуемые теперь куриалами, объединялись в консорции, коллективно отвечая за наложенные на них обязанности, в частности, по сбору налогов. Ремесленники со своими потомками прикреплялись к соответствующей коллегии и не могли ее оставить. Еще более ограничены в своей свободе были колоны, которые позднее, уже при Константине, вообще утратили право переходить с места на место. Эти суровые меры сочетались, однако, в эпоху Диоклетиана с нововведениями, направленными на защиту низших слоев населения: запрещалось отбирать у крестьян за долги орудия труда и рабочий скот, позже был введен запрет на продажу без земли колонов и посаженных на землю рабов и т. п. Диоклетиан стремился к тому, чтобы быть в глазах своих подданных суровым, требовательным, но и по-своему справедливым «господином».
      Как отмечал известный историк античности С. Л. Утченко, в эпоху империи принципиально изменился сам характер социальных связей. Полисная шкала ценностей предусматривала непосредственные и «неотчужденные» связи в системе «община-гражданин», то есть связи соучастия. К III в. н. э. сформировалась иная система связей («империя-подданный»), которые можно определить как связи подчинения.
      Этого подчинения государство добивалось различными, в том числе и репрессивными, методами. Уже в первые годы правления Диоклетиана было подавлено, правда, не окончательно, движение т. н. багаудов (с конца II века они именуются в источниках «разбойниками»). Согласно легенде, багауды укрепились в римской крепости на р. Марне и совершали набеги на виллы землевладельцев и на слабо защищенные города Галлии. Несколько позднее Максимиан разбил отряды повстанцев в Северной Африке, а благодаря успешным действиям Констанция Хлора была восстановлена власть Рима над отпавшей Британией. При Диоклетиане укрепились позиции империи на Дунае и Рейне, а также в Иберии. Столь же успешными были военные кампании на Востоке – в Армении, Месопотамии, против персов и др. Разваливавшаяся на части Римская держава за 10—15 лет вновь обрела единство и была послушна воле императора и его соправителей.
      Отношение Диоклетиана к религии было прагматическим и во многом было обусловлено его политической доктриной. Император стремился придать своей неограниченной власти еще и «божественный» характер. Для достижения этой цели использовались различные средства – от идеологических и пропагандистских (утверждалась преемственная связь Диоклетиана с Юпитером , а Максимиана – с Гераклом) до репрессивных. Именно в это время христиан стали подвергать жестоким преследованиям, хотя церковная традиция обычно отодвигает «в глубь веков» (в эпоху Нерона) начало гонений на христиан. С этим вряд ли можно согласиться. В I—II вв. Римская империя была еще могущественной державой, и христианские общины, как и другие религиозные секты, не представляли для нее сколько-нибудь серьезной угрозы. Несомненно, отдельные, порой кровавые, столкновения с ранними сторонниками христианского вероучения имели место, но о целенаправленной политике империи против христиан в I—II вв. говорить не вполне корректно.
      Ситуация изменилась к концу III в. Несмотря на множество распространенных в Римской империи культов (часто – восточного происхождения), именно в христианстве власти почувствовали таящуюся для них опасность. Преодолевая все препоны (а, может быть, благодаря им!), христиане сумели тайно создать очень крепкую и жизнеспособную организацию, игнорировать существование которой римские власти уже не могли. Непосредственным поводом для преследования христиан нередко был их отказ участвовать в обряде жертвоприношения. При Диоклетиане были изданы эдикты, согласно которым имущество христианских общин конфисковывалось, а их религиозные книги должны были быть сожжены. Христианские церкви разрушались, а сами христиане должны были отказаться от своих обрядов и принести жертвы римским богам. «Упорствующие» в своих заблуждениях предавались мучительной казни.
      Парадоксально, но сам Диоклетиан никакой личной вражды к христианам не испытывал. Сохранившиеся свидетельства позволяют говорить о нем как о достаточно терпимом в вопросах веры человеке, а среди его приближенных было уже немало христиан. Более того: его жена Приска и дочь Валерия сами были христианками (правда, после издания суровых эдиктов их заставили принести жертвы старым богам). Эти факты говорят о том, что политика Диоклетиана в отношении христиан была продиктована превратно понятой государственной целесообразностью, а не сугубо религиозными убеждениями.
      Иным человеком был соправитель Диоклетиана Максимиан Геркулий (его прозвище означает «происходящий от Геркулеса »). По-своему неглупый человек, Максимиан отличался грубостью, жестокостью и даже свирепостью. Христиан он люто ненавидел и использовал любой повод, чтобы сурово покарать их. Как пишет Е. В. Федорова, «если Диоклетиана называли отцом золотого века, то Максимиана Геркулия прозвали отцом железного века».
      Гораздо снисходительнее относился к христианам Констанций Хлор. По происхождению иллириец, он был провозглашен цезарем в 293 г., а после отречения Диоклетиана и Максимиана в 305 г. стал августом. Римский историк IV в. Евтропий пишет, что Констанций Хлор был мягким и учтивым человеком. Он жил так скромно, что в праздники даже занимал у других серебряную посуду. Получив в управление Галлию, Италию и Африку, Констанций Хлор позже отказался от Италии и Африки. В Галлии он сумел завоевать признательность населения. Кстати, жертв среди христиан при Констанции Хлоре на Западе было гораздо меньше, чем на Востоке, где соправителем Диоклетиана был Галерий.
      Древние авторы дают Галерию противоречивую характеристику. Так, Аврелий Виктор пишет: «Галерий был хоть и грубоват, но попросту справедлив и заслуживал похвалы; он имел прекрасную фигуру, был отличный и удачливый воин…» Гораздо критичнее отзывается о нем Лактанций: «Ему была присуща дикость истинного зверя и свирепость, несвойственная римлянам… Внешность Галерия соответствовала его характеру. Он был высок ростом и чрезвычайно тучен. Наконец, голосом, жестами и всем своим видом он всех повергал в страх и ужас». Судя по свидетельствам античных авторов, именно Галерий «подтолкнул» Диоклетиана к тому, чтобы начать массовые репрессии против христиан. Хотя его жена Валерия (дочь Диоклетиана) была христианкой, но сам Галерий не знал пощады в своих владениях, пока судьба не сыграла с ним злую шутку. Заболев неизлечимой болезнью, Галерий, видимо, расценил это как «кару» за свою прежнюю жестокость по отношению к христианам и, уже будучи августом, в 311 г. издал указ о веротерпимости. В нем разрешалось христианам «свободно исповедовать их религию и собираться на их сходки без опасений и препятствий лишь с тем условием, чтобы они всегда оказывали должное уважение существующим законам и властям». Так писал Евсевий в своей «Церковной истории» об этом указе Галерия, предвосхитившем в определенной мере будущие решения Константина Великого. Но этот указ, принятый Галерием незадолго до смерти, несомненно, не имел важных последствий, и гонения на христиан были возобновлены.
      Мы напомнили основные события, предшествовавшие утверждению на престоле Диоклетиана, и кратко охарактеризовали его правление и его соправителей. В заключение расскажем о том, как покинул историческую сцену этот незаурядный государственный деятель. Обладая огромной властью, Диоклетиан отрекся от престола, когда никто, казалось, не был в силах на эту власть посягнуть. Хотя и с трудом, он уговорил оставить трон и Максимиана Геркулия, явно не желавшего расставаться с титулом августа. Это случилось 1 мая 305 г., через 20 лет после того, как Диоклетиан объявил о своем намерении править именно два десятилетия. Источники не дают оснований говорить о том, что решение императора сложить с себя верховные полномочия было вызвано какими-то непредвиденными обстоятельствами (чьей-то изменой, раскрывшимся заговором и т. п.). Для историков навсегда останется загадкой, что побудило Диоклетиана отказаться от высшей власти.
      Отрекшись от престола, Диоклетиан переехал в Салону (современный г. Сплит). Он жил в великолепном дворце у моря и занимался на досуге разведением цветов и овощей. Конец его жизни был столь же загадочен, как и конец его правления. Если верить Аврелию Виктору, Диоклетиан добровольно покончил с собой (принял яд), так как стал опасаться, что ему готовится позорная насильственная смерть. Это случилось в 313 г., уже в годы правления императора Константина (по другим сведениям – на 2-3 года позже).
      В последующие два, если не три, столетия территория Римской империи продолжала быть ареной то несколько затухающей, то до предела обостряющейся борьбы различных сил. В этом сложном и нередко хаотичном противоборстве решающее значение будет иметь столкновение римского общества и его институтов с варварским миром, а, с другой стороны, глубокий конфликт языческой культуры и религии со все более торжествующим христианством. Исход этого конфликта, уже очевидного как реальным, так и вымышленным героям романа Ференца Моры «Золотой саркофаг», предугадать в ту пору было еще трудно. Но современный читатель знает, что этот глубокий кризис римской государственности и, главное, римского духа завершится гибелью античной цивилизации и становлением новой, христианской Европы.
       В. С. Савчук

Часть первая
Антиохия или книга о политике

1

      Даже мраморные стены императорского дворца едва не сомлели в этот знойный сирийский полдень. Дворцовую стражу одолел сон: в такую изнурительную жару можно было не бояться сполошных наездов. Трое воинов-киприотов лежали навзничь в короткой тени колоннады и громко храпели. Два копьеносца-араба клевали носом, сидя на корточках, как у себя в пустыне.
 
      Против дворца осел глодал кору миртов в священной роще Юноны. Хозяин осла сидел на нижней ступени дворцовой лестницы, прислонясь спиной к мешку с дынями, и тоже спал. Единственное свое одеяние – кожаный фартук до колен, он сдвинул пониже, открыв мухам потную волосатую грудь. Время от времени он нещадно скреб ее ногтями, и тогда мухи перелетали на серое от пыли лицо. Судя по всему, крестьянин забрел сюда, ища тихого местечка в шумной столице Востока. Ему, как видно, было невдомек, что место, облюбованное им для отдыха, – неприкосновенная святыня.
      В портале дворца, позади стражи, появился павлин с растопыренными крыльями. Священную птицу Юноны мучила жажда: широко раскрывая клюв, она озиралась по сторонам, где бы напиться. Безуспешно попробовав взлететь на цоколь статуи бога Януса , где воробьи чистили перышки, павлин повернул обратно и скрылся за порфировыми колоннами портика.
      Всюду его встречала сонная тишина; у дверей класса павлин остановился, прислушиваясь к звукам человеческих голосов.
      Урок ученикам нового набора давал сухопарый старичок Нонн, самый усердный нотарий великой императорской канцелярии. Воспитание придворной молодежи было делом магистратуры дворцовых служб, но сейчас там все смешалось. Большая часть двора осталась при императоре в Никомидии. В Антиохию вместе с императрицей еще весной приехало лишь несколько сот придворных. Предполагалось, что вскоре на совещание имперского совета – священного консистория – прибудет сюда и сам император. Но проходил месяц за месяцем, а император не приезжал, отчего магистра дворцовых служб в Никомидии и его заместителя в Антиохии все время лихорадило. Такое разъединение дворцового персонала всех выбило из колеи: например, в буфетной специалисту по разделке птицы уже не раз приходилось готовить к столу жареную свинину. Людей перемещали из одной службы в другую. Вот почему нотарию поручили временно взять на себя обучение молодежи. Правда, это дело не могло попасть в более надежные руки, поскольку Нонн, хоть и служил в отделе прошений, придворный устав знал назубок. Не вздорная прихоть, а разумная предусмотрительность побудила нотария взяться за изучение придворных правил. Он рассчитывал, и вполне дальновидно, что эти знания помогут ему добиться места в магистратуре дворцовых служб, а со временем получить в управление хозяйство одного из дворцов.
      Сейчас Нонн разъяснял скучающим ученикам положение о рангах и титулах, переводя их с гортанным сирийским акцентом на греческий. Вопреки повелению Диоклетиана считать общегосударственным языком латынь, в восточной части империи язык эллинов имел куда большее применение.
      – Итак, повторим правила придворной сообразности… Не безобразничай, Ферокс!.. Думаешь, что ты еще в Германии, среди зубров? Кому-кому, а тебе, сыну счастливца, удостоенного величайшей чести быть смотрителем псарни Его Божественности, полагается знать, что при дворе нельзя чесаться, как варвару, всей пятерней, а надо лишь слегка поскрести в волосах последней фалангой указательного пальца левой руки. Вот так: смотри!
      Подавленный смех разогнал дремоту подростков: на голове у нотария не было ни единого волоска. Нонн одобрительно закивал головой:
      – Правильно: придворный должен улыбаться только уголком рта… Итак, на чем мы остановились, Пирарг?
      Юный грек с озорными глазами ответил, хмуря лоб:
      – На волосах Вашей Весомости.
      Теперь никто не мог удержаться от смеха. Сухопарый старикашка негодующе всплеснул руками.
      – Ты глуп, как беотиец! По возвращении в Никомидию я тотчас порекомендую Его Степенности протектору отослать тебя домой, свиней пасти… Неужели трудно запомнить, что Вашей Весомостью полагается называть придворных служителей?.. Имейте в виду, что титулы и ранги разработаны самим Божественным Повелителем, и тот, кто путает их, непременно подлежит порке.
      Ученики притихли. Преподаватель на кафедре самодовольно откинулся назад и продолжал излагать новые установления о титулах.
      – А теперь скажите, как по Положению следует называть меня?
      – Ваша Разумность! – прокричали хором слушатели. Нотарий удовлетворенно кивнул своей птичьей головкой и поднял левую руку.
      – Пойдем дальше… Рассмотрим систему высших авторитетов – основу основ Римской империи. Прежде всего – Божественнейший Повелитель!
      Сильно вытянув шею, он склонил голову и помолчал.
      – Это Гай Аврелий Валерий Диоклетиан, величаемый еще Юпитерственным, во-первых, потому, что он ведет свое происхождение прямо от отца богов, и, во-вторых, потому, что он правит смертными, так же как Юпитер – бессмертными. Он – старший император, первый август, или коротко – Властелин, Повелитель. За ним следует второй август, божественный Марк Аврелий Валерий Максимиан, называемый еще Геркулием, поскольку происходит он от божественного героя Геркулеса. И если Диоклетиан – разум, то Максимиан – рука; что Юпитер задумает, то Геркулес совершит.
      Обожание, положенное второму августу, было выражено несколько менее глубоким наклоном птичьей головки и несколько более коротким молчанием.
      – Августы избрали в соправители по цезарю. Август Максимиан…
      Учитель запнулся. Поймав себя на грубой оговорке, он опасливо оглядел аудиторию. К счастью, никто не заметил нарушения субординации, и нотарий, ловко маскируя свое замешательство кашлем, продолжал:
      – Август Диоклетиан поделил восточную часть империи с цезарем Гаем Валерием Галерием, в то время как август западной империи Максимиан избрал себе в цезари Флавия Валерия Констанция. Цезари – приемные сыновья и зятья августов и потому величаются Божественными. Члены их семей называются нобилиссимами. Адорация, то есть приветственное коленопреклонение, полагается, собственно, только Божественному Императору. Однако он, по своей безграничной снисходительности, позволяет приветствовать так и соправителей, считая их причастными к его божественным деяниям. Но если строго придерживаться высочайшего повеления, то те, кого боги удостоят счастья лицезреть второго августа или цезарей, должны приветствовать их троекратным поклоном, подымая вверх правую руку с вытянутой ладонью. Что касается нобилиссимов…
      Что именно касается нобилиссимов, на этом уроке осталось невыясненным.
      В класс с громким криком ворвался перепуганный павлин. На хвосте у него повисла белокурая девочка; одной рукой она вцепилась в роскошные павлиньи перья, а в другой у нее был медовый пряник. Золотые сандалийки и ярко-красная оторочка маленькой туники, оставляющей открытыми пухленькие ручки, говорили о том, что ребенок этот – из семьи божественных. Впрочем, павлин, то ли сознавая и собственную божественность, то ли опасаясь за свой хвост, повел себя невиданно храбро и даже дерзко. Он бесцеремонно повалил нобилиссиму наземь, выхватил у нее пряник и удрал. Нобилиссима испуганно завизжала, высоко задирая ножки, и размазывая слезы по нарумяненным, согласно моде, щекам.
      Нотарий поспешил к девочке и, совсем забыв о полагающемся нобилиссиме приветствии, попытался поднять ее. Но девочка решительно запротестовала:
      – Минина! Минина!
      Нонн растерянно потер подбородок. В голове его вихрем пронеслись все параграфы придворного церемониала, но, к величайшему стыду своему, он должен был признать, что творение сие не свободно от пробелов, так как не содержит никаких указаний о том, как нужно обращаться с трехлетней нобилиссимой, которой так срочно понадобилась нянька. Он не нашел другого выхода, как закричать, вторя ребенку.
      – Минервина! Минервина!
      Из олеандровой аллеи выбежала девушка. Золотой ключ на поясе означал, что она служит при дворе августа Максимиана. Просиявшие юноши встретили стройную румяную девушку покашливанием и шарканьем ног.
      – Вот красавица! – щелкнув языком, прошептал грек соседу. – Она достойна баюкать настоящую богиню!
      Белокурый фракиец усмехнулся:
      – Вероятно, наоборот: бог баюкает няню… конечно, не в колыбели.
      – Как это?
      – Очень просто. Принцепс Константин. Я не раз видел их вместе.
      – Ну так что же? Что тут особенного? Кто не знает, что девчонка – его невеста? Да вообще… они, в самом деле, женятся то на одной, то на другой, как боги.
      – А ты на его месте разве не согласился бы объявить своей невестой девчурку, у которой такая красавица няня? Ставлю два сестерция – сейчас появится сам принцепс.
      – Что ж… Видно, отцовская кровь заговорила. Отец его в этом возрасте тоже к смертным снисходил. Первая его жена – из прислуг. Кажется, в Наиссе он приглядел ее. Но потом властелин приказал ему жениться на дочери Максимиана, и он ее прогнал.
      Фракиец зашептал чуть слышно:
      – Что ты мне рассказываешь! Я ведь сам из Наисса , мы с Еленой Флавией земляки. Она и вправду была служанкой. Мой старик тоже когда-то ее обхаживал.
      – Хороша была собой?
      – Да и теперь недурна.
      – Она жива?
      – Что ей делается! Живет себе в Наиссе. Там ее все называют белой женой. Если б не седина, она и теперь звалась бы по-прежнему – Еленой Прекрасной.
      – Чудно как-то: она – белая и муж ее – беловолосый цезарь. Ведь Констанций Хлор тоже седой.
      – Они и поседели-то в одну ночь. Когда повелитель приказал им разойтись…
      Между шепчущимися появилась лохматая голова Ферокса.
      – Не болтайте о таких вещах! Неужто не знаете, почему жене Галерия пришлось разогнать свой двор? Цезарь приказал утопить трех придворных дам, шушукавшихся о том, что им будто бы случилось видеть, как плакала его жена.
      – Это совсем другое дело, – отмахнулся Пирарг. – Констанций – белый цезарь, а Галерий – красный.
      Но и он почел за лучшее прикусить язык, хотя к разговору их никто не прислушивался. Все следили за отчаянной борьбой бедной Минервины с расходившейся девочкой. Капризная нобилиссима каталась по полу. Упустив павлиний хвост, она принялась изо всех сил брыкаться, норовя сбросить с ног золотые сандалийки.
      Няня, стоя перед ней на коленях, пыталась успокоить девочку. Потом схватила дрыгающую ногами нобилиссиму в охапку, и крикнула, чуть не плача от злости:
      – Да замолчишь ты, наконец, гадкий лягушонок!
      Нонн содрогнулся от явного оскорбления ее величества, да еще в присутствии сорока свидетелей. За словами, видимо, последовало бы оскорбление нобилиссимы действием, если б со стороны олеандровой аллеи не послышался ласковый мужской голос:
      – Фаустелла! Что с тобой, милая?
      Девочка сразу умолкла и с открытым ртом уставилась на дверь. Вошел высокий, широкоплечий, стройный молодой человек в простой одежде военного трибуна. Только большой медальон императора на золотой цепи говорил о том, что командир этот – из семьи цезаря.
      Константин, сын Констанция Хлора и отверженной Елены, отвечал на приветствия дружелюбными кивками.
      – В такую жару лучше всего на Оронте . Отвел бы ты, старая кряква, утят своих на воду, – добродушно сказал он согнувшемуся в три погибели нотарию, ласково глядя на молодую няню, между тем как девочка у нее на руках тянулась к его медальону.
      – Возьми меня, возьми! Хочу к тебе!
      – Пойдем, милая, пойдем, моя невесточка, – с нежностью сказал он и, беря ребенка на руки, будто нечаянно погладил руку няни.
      – К няне это относится или к малютке? – язвительно шепнул грек фракийцу.
      Ученики зашумели: на дозорной башне часовой прокричал полдень, и отовсюду послышались шаги. Нонн, однако, снова взобрался на кафедру.
      – Мы должны подытожить сегодняшний урок, – вяло протянул он.
      Нотарий, конечно, видел, что его никто не слушает, но даже в глазах подростков не хотел казаться нерадивым на службе придворной гармонии, обеспечивающей устойчивость всего мира.
      – Итак, у нас четыре властителя, как четыре времени года, четыре стороны или части света, или же солнце, месяц, утренняя и вечерняя звезды, или же четыре божественных коня в квадриге Аполлона . И подобно семи планетам – семь Сиятельств, а именно: первый – старший служитель, то есть страж священной императорской опочивальни, второй – его заместитель, третий – министр внутренних дел, четвертый – управляющий императорским дворцом, пятый – министр финансов и, наконец, два главнокомандующих – пехотой и кавалерией. Все они – члены священного консистория и на белых парадных тогах имеют широкую пурпурную кайму, а на черных башмаках – серебряные пряжки в форме полумесяца. Превосходительства – патриции и правители провинций – носят такие же башмаки, но кайма на их тогах чуть уже. Славнейшими именуют верховных государственных жрецов. Славными – всех сенаторов. Судьи – Опытнейшие, камергеры – Отличнейшие, независимо от того; восседают они в канцелярии или усердствуют по дворцовому хозяйству. И, наконец, декурионы в провинциях. С тех пор как на них возложен сбор налогов, декурионов полагается называть Уважаемыми.
      Затем Его Разумность – нотарий перечислил важнейшие обращения, подчеркнув, что вообще для желающих преуспевать не так опасно завысить титул на две ступени, как занизить хоть на одну, но самое лучшее в точности соблюдать предусмотренное титулование. Кого полагается называть Ваша Широкость, тот, конечно, не обидится, если его нечаянно назовут Ваша Высокость. Но Его Весомость, несомненно, оскорбится, если назвать его Ваша Легковесность.
      – Божественный Диоклетиан покорил все народы мира, однако величайшая историческая заслуга его в том, что он, разработав строгую систему званий и степеней, вывел Римскую империю из вековой путаницы, вызывавшейся отсутствием закрепленных титулов, что, в свою очередь, приводило к неустойчивости авторитетов.
      С улицы послышался глухой рев, так что до остальных установленных законом авторитетов дело не дошло. Нонн подумал, что привезли таврских медведей. Их заказал через особого курьера долженствующий прибыть из Сирмия цезарь Гаперий, чтобы показать на них могучую силу своих рук. Отнюдь не отличаясь отвагой, нотарий любил, однако, испытывать острые ощущения, находясь в безопасном месте. Прервав урок, он тотчас направился к выходу, окруженный учениками.
      Слух обманул его. Ревели не медведи, а обыкновенный осел. Охранявшие портал воины проснулись и прогнали крестьянина, осмелившегося осквернить своим грязным телом ступени священного дворца. А тот избивал теперь свою ослицу.
      – Ах ты, проклятая осквернительница святыни! – кричал крестьянин. – Жрешь мирты Юноны! Тебе и дела нет, что мстить она будет мне! О Луцина! Молю тебя, пошли двойню… но не моей жене, а вот этому чудовищу. Покровительница рожениц! Тебе это ничего не стоит, а мне все-таки прибыль.
      Неизвестно, как долго продолжались бы эти благочестивые истязания животного и брань, если бы не корка дыни, угодившая крестьянину прямо в нос. Это ученики, стибрив мешок дынь и поедая их, стали пускать в ход корки.
      – Держись, отец! – приметился Пирарг в лохматую голову крестьянина. – Персы наступают!
      Бедняк рассвирепел.
      – Чтоб вам гарпии глаза выклевали! Бездельники! – вопил он. – Вы хуже исаврийских разбойников!
      Последовал новый залп, а в ответ – новая порция отборной брани. Ферокс выхватил у воина копье и стал метиться в крестьянина. Нонн удержал его:
      – Не раздражайте этого скота. Чего доброго, рев его услышат в триклинии августы. Эй ты, свинья, на, получи и убирайся отсюда!
      Нотарий швырнул крестьянину несколько медных монет. Тот упал на колени и, воздев руки к небу, стал благодарить:
      – Да воздаст тебе Плутос тысячекратно! Но, собрав медяки, запричитал: – Пять силикв всего-навсего! Да на них пяти вязальных спиц не купишь. У меня пятеро ребятишек, господин. Сжалься хоть над ними!
      Нонн указал в сторону города, откуда доносился оживленный шум рынка.
      – Там, на форуме, вывешены цены. Посмотри, узнаешь, что твои паршивые дыни и того не стоят.
      Крестьянин вскочил на ноги и погрозил кулаком в сторону рынка.
      – Говоришь, там узнать, да? А где бы узнать, куда исчезли с рынка шерсть, кожа, гвозди и серпы с тех пор, как эти новые правила введены? Кто только их выдумал? Чтоб ему провалиться вместе с ними!
      Нонна в пот ударило. Он знал, что Диоклетиан требует неукоснительного соблюдения ценника, хотя в некоторых провинциях он вызвал серьезные волнения. Император повелел продавцов и покупателей, нарушающих таксу, прибивать за уши к столбу объявлений, а недовольных – пороть.
      – Кому это ты пожелал провалиться?! – воскликнул нотарий, привстав на цыпочки и схватив крестьянина за плечо. – Властителю? Да?
      – Почем я знаю, кто у вас там властитель! – возразил крестьянин, немного присмирев.
      – Вот как! Ты не знаешь, кто наш император?
      Нонн в бешенстве ударил крестьянина в лицо кулаком. Тот, взбеленившись, высоко поднял голову и завопил:
      – А на что мне знать?! Кормит он меня, что ли? Это я кормлю его вместе с прихлебателями! И ты, видать, из ихнего отродья!
      Нонн, в приступе удушья, схватился за горло.
      – Бегите скорее на форум за стражей! – закричал он, как только у него отлегло.
      Пирарг кинулся было исполнять приказание, но со стороны портика послышался возглас:
      – Постой, мальчик, не торопись!
      Из-за колонн появились два старика в сопровождении юноши лет семнадцати. Белокурые локоны его ниспадали до плеч, на поясе висел серебряный ключ – эмблема секретаря императорского дворца. На верхней ступени юноша остановился, а старики в черных плащах стали спускаться вниз.
      В черных плащах ходили ученые. Один из стариков – курносый, с пепельной бородой и с улыбчивыми темными глазами на морщинистом, напоминающем Сократово , лицо, отличался некоторой медлительностью – это был математик Бион. В те времена математиками – как до того грамматиками и философами – называли искателей истины. Среди них попадались ловкие плуты, но встречались и серьезные, подлинно образованные люди, не превозносившиеся над своими согражданами. Бион знал все, что можно почерпнуть из книг, но неутомимо изучал и действительность. Лет за полтораста перед тем, во времена императоров – покровителей философии, его могли бы назначить хранителем императорской библиотеки. Но у Диоклетиана библиотеки не было, и Бион стал придворным астрологом.
      Второй, со сверкающими черными глазами на сухом, нервном лице, обрамленном редкой черной бородкой, был ритор Лактанций. Обоих ученых связывала старая, еще школьная дружба: оба учились у Арнобия в Александрии риторике – науке всех наук, овладев которой, можно браться за любое дело. Однако в превратностях судьбы пути их скоро разошлись, подобно двум ветвям параболы, чтобы затем встретиться в бесконечности императорского двора.
      Первым при дворе императора оказался Бион. Император обратил на него внимание еще во время египетского похода, при осаде Александрии. Неутолимая жажда знаний всегда гнала Биона туда, где был материал для наблюдений; тогда он, объявив себя астрологом, затесался в пеструю толпу, неизбежную спутницу военных лагерей. Осада затягивалась, император стал нервничать. В минуту гнева он поклялся, что, взяв этот неуступчивый город, разрешит солдатам расправляться с жителями, пока колени его коня не окропит кровь. Бион слышал эту страшную клятву и отважился предсказать императору победу: так говорят звезды.
      – Хорошо, – сказал император, – я это запомню. А пока будь при мне. Если твое предсказание оправдается, ты останешься при дворе, а коли обманул, взойдешь на костер.
      После отчаянного сопротивления Александрия пала. Торжествующий император, сопровождаемый своими полководцами, направился в город. При въезде, у самых ворот, конь его, поскользнувшись в луже крови, пал на ноги. Это была дурная примета. Но тут перед императором появился Бион.
      – Государь! – сказал он. – Клятву свою ты исполнил: колени твоего коня в крови. Боги возвещают тебе, что они не хотят гибели Александрии!
      В душе у победителя кипели мстительные чувства, надо было дать им выход, предоставив солдатам полную свободу. Но Диоклетиан не решился противиться воле богов. Так Бион спас город, дорогой его сердцу с юных лет. И, вместе с тем, завоевал доверие Диоклетиана, конечно, лишь в той мере, в какой тот мог доверять кому-либо из смертных. Бион остался при дворе. Император велел предоставить ему комнату рядом со своей спальней, чтобы звездочет был под рукой, если понадобится без промедления узнать, что говорят светила о важных государственных делах. Благоволя к астрологу, Диоклетиан позаботился для него не только о хлебе насущном, но и о духовной пище, издав приказ, запрещающий солдатам сжигать трофейные книги, как это делалось раньше. Отныне предписывалось все книги доставлять математику.
      Так в руки Биона неожиданно попал комментарий к произведениям Цицерона , составленный Лактанцием. Бион разузнал, что друг его юности адвокатствует в своем родном городе, африканской Сикке, влача там незавидное существование. Зная, как одарен его друг, Бион добился от императора указания о назначении Лактанция директором столичной школы в Никомидии. Должность эта была почти государственной, но оплачивалась не очень щедро: предполагалось, что основной доход директора школы составят взносы слушателей. Однако количество слушателей год от году шло на убыль. С развитием и укреплением абсолютной императорской власти общественная жизнь замирала, а вместе с ней клонилось к закату и ораторское искусство. Времена горячих публичных дискуссий и зажигательных речей отошли в прошлое. Теперь красноречие требовалось лишь в торжественных случаях – имея задачей восхваление существующих порядков. Но для этого было достаточно одного официально назначенного оратора на каждую из провинций.
      Так как профессия Лактанция не приносила ему дополнительных доходов, чувство собственного достоинства возрастало у него гораздо быстрей, чем богатство. На приеме у императора Лактанций был только раз, когда впервые представлялся ему, но придворные считали его очень видной фигурой. Если посвященный во многие государственные дела Бион держался замкнуто, то ритору – с его южным темпераментом – до всего было дело.
      Вот и сейчас именно Лактанций остановил Пирарга.
      – Что здесь происходит, Нонн? – спросил он нотария. Нонн всей душой ненавидел всех, кто был хоть рангом выше, но благоразумная расчетливость заставляла его быть вежливым с теми, кто мог при нужде помочь. Хотя ни ритор, ни звездочет не занимали официальных должностей, они, несомненно, имели доступ к императору. Нонн же и не мечтал о таком счастье, и если сам не мог лицезреть властителя, то старался угодить тем, кто этой чести удостаивался.
      – Вот этот скот оскорбил Его Величество! – Нотарий с ненавистью указал на крестьянина.
      – Ты заблуждаешься, Нонн, – по профессиональной привычке возразил ритор. – Скот может оскорбить только скота, но не его величество.
      – Пусть он убирается отсюда, – вмешался математик. – Я вижу, ему уже заплатили.
      Но крестьянин, почуяв благоприятный оборот дела, облизал с усов дынный сок и захныкал:
      – Заплатили, а сколько я получил-то? Всего-навсего пять жалких силикв! Слезно молю вас, смилуйтесь! Дайте хоть динарий!
      Математик, потрогав свой пояс, с улыбкой обратился к Лактанцию:
      – Я кошелек дома забыл.
      Ритор усмехнулся:
      – А у меня его и дома нету. Во всей империи не найти кошелька, который не был бы для меня велик!
      – Квинтипор! У тебя есть деньги? – крикнул Бион секретарю.
      Юноша, скача через три ступени, сбежал вниз и протянул математику кошелек. Тот, заглянув внутрь, от изумления присвистнул:
      – Клянусь Фортуной, это настоящий рог изобилия! У тебя тут мелочь, да и та – золотом, как у императора, мой мальчик!.. Что ж, хоть раз поглядим на счастливого человека!
      Он швырнул крестьянину золотую монетку.
      – И живо прочь отсюда! Не вздумай благодарить, а то лишишься золотого… и осла заодно!
      Крестьянин от удивления разинул рот и пролепетал заикаясь:
      – Неужто… золотой?
      Бедняге только от стариков довелось слышать, что были когда-то золотые деньги, а видеть он их не видел. В смутные времена, при ежедневном обесценивании денег, каждый, у кого было золото, старался его припрятать. Богачи переплавляли в слитки не только золотые, но и старые серебряные монеты. А потерявшие цену денежные знаки везли целыми мешками на рынок.
      – Ты ее понюхай! – засмеялся Бион.
      Крестьянин потер монету пальцами: не сотрется ли позолота, как стирается серебро с новых сестерциев. Попробовал и на зуб, потом, довольный, осклабился во весь рот:
      – Что вы! Мне без ослицы никак нельзя. Без нее меня и дома не признают. Мы с ней никогда не разлучаемся.
      И он потрепал животное по холке. Он сделал было несколько шагов в сторону, но ритор крикнул ему вдогонку:
      – Послушай! Ты – не христианин?
      Крестьянина этот вопрос явно задел:
      – Зачем обижаешь, господин? Нешто я похож на еврея?!
      Видимо, чтоб доказать, что он не тот, за кого его принимают, он сплюнул, да вышло не на землю, а на холку ослицы.

2

      – В самом деле, Лактанций, с чего это ты вдруг? – спросил Бион, когда крестьянин ушел.
      – О чем ты? А-а… Я спросил этого циклопа , не из омерзительной ли он породы безбожников. Неужели ты не заметил, как он смердит? Только их безносый бог может вынести такое зловонье.
      – Безносый?
      – Ну да! Он ведь у них бестелесный. Значит, у него и носа нет. Ни глаз, ни ушей, ни рук, ни ног. Словом, ничего, что делает совершенство наших богов в высшей степени очевидным. По-моему, это трудно себе представить, хотя епископ утверждает, что именно бесплотность отличает их бога от наших бессмертных… Кстати, ты незнаком со здешним епископом?
      – Нет, – покачал головой Бион – И не хочу знакомиться.
      – Напрасно. Он часто спрашивает о тебе, говорит, что когда-то, еще в Александрии, вы были друзьями. Его Мнестор зовут.
      – Клянусь Диоскурами , просто невероятно! У меня на самом деле был друг по имени Мнестор, жрец Сераписа , но это был трезвый, ученый человек. Когда я был последний раз в Египте, мне сказали, что он утонул в Ниле.
      – Он остался жив, но от страха у него помутился рассудок. Мнестор уверовал, что именно тогда и снизошло на него просветление. Он утверждает, что уже захлебывался, как вдруг увидел великана с ребенком на плечах, который шел по воде, как по зеленому лугу. Мнестор принял его за Мемнона , сына Эос, и спросил, зачем он сошел с пьедестала. И будто бы тот ответил: «Я Христофор, несу на плечах будущее». Мнестор умолил великана взять на руки и его. Христофор перенес его через реку и опустил на землю в пустыне, как раз в том месте, где обитают эти помраченные умом безбожники. Ты, конечно, слышал о них?
      – Те, что питаются одними кореньями, выкапывают их из земли пальцами, а мыться считают великим грехом?
      – Они самые. Так вот… твой друг прожил среди них десять лет. А потом антиохийские безбожники пригласили его сюда епископом.
      – Будет интересно побеседовать с ним.
      – Остерегись, Бион! Окунет он тебя в Оронт, а наши боги не простят этого.
      – Не беспокойся, – улыбнулся математик, – я столкуюсь с любым богом. А тебе, мой друг, такая опасность в самом деле грозит.
      – Почему же?
      – Очень уж ты, Лактанций, ополчился на этих, как ты выражаешься, безбожников. Как бы ты и сам не стал ярым христианином!
      Кивнув на прощанье Нонну, они, балагуря, пошли вверх по лестнице. А тот не мог сделать и шага, пока ученики не достали ему ремешок для сандалии: старый лопнул, когда нотарию пришлось встать на цыпочки, чтоб оградить авторитет его величества.
      Два ученых беседовали, как это было принято, то и дело останавливаясь и не обращая внимания на то, что делается вокруг.
      – Ты окончил свою речь? – спросил математик ритора.
      – Три раза переписал, собираюсь переделывать заново. И зачем только поручили мне приветствовать августов? По-моему, это прямая обязанность наместника или, на худой конец, кого-нибудь из консуляров.
      – Не скромничай, Лактанций! Всем известно твое искусство. Оно – образец для грядущих поколений!
      – Нет, Бион! Дело совсем не в этом. Я неплохой оратор, когда могу сам избрать тему. Но сейчас я должен говорить не о том, какую надгробную речь произнес бы Александр Великий на похоронах Дария или какими словами Тит воодушевил бы легионы на штурм иудейской столицы, а о событиях современности. Это не искусство! Во всяком случае, задача не по мне и не для моего таланта!
      – В этом отношении я за тебя спокоен, Лактанций: тебе и придется говорить не о том, что есть, а о том, что могло бы быть.
      Ритор нервно теребил кончик бородки.
      – Верно. Но я слыхал, что в Медиолане, на торжествах по поводу разгрома нашим Максимианом восстания галльских крестьян, когда оратор сравнил победителя с Ганнибалом , божественный триумфатор спросил: «А кто такой Ганнибал?»
      – Не беда, – пожал математик плечами. – Пусть тебя не тревожат подобные факты. Максимиан достаточно образован, чтобы задать такой вопрос лишь своему старшему евнуху вечером, после празднества. Я уверен, что он не перебивал оратора, а внимательно выслушал речь до конца и, конечно, как полагается, наградил его золотой цепью.
      На верхней ступени ритор вдруг схватился за голову.
      – Зачем я поднимался! Ведь мне с тобой не по пути.
      – Пойдем ко мне, Лактанций! У меня сегодня обед не менее роскошный, чем у самого властителя: сыр с оливками. Разница лишь в том, что, когда я выплевываю косточки, никто не подставляет мне золотого блюда. Пойдем?
      – Не могу. Я приглашен в другое место.
      – Почему же ты смутился? Клянусь головой императора, у тебя водятся какие-то тайны!
      – Ты будешь надо мной смеяться, – обернулся к нему ритор. – Медш позвал обедать Мнестор. Знаешь, я наругаюсь с ним вдоволь и после этого чувствую себя как-то бодрее.
      Бион заметил, что юноша, отстав от них, стоит посреди лестницы, спиной ко дворцу.
      – Квинтипор! Неужели я обрезал тебе пуповину для того, чтобы ты совсем меня оставил?!
      Юноша весело взбежал наверх.
      – Знаешь, Бион: с тех пор, как я сделался важной особой, я чувствую себя не в своей тарелке.
      Квинтипор с ребяческой важностью погладил серебряный ключ на своем поясе. Математик взял юношу под руку.
      – Тогда пообедай со мной сегодня. Знаешь, мой мальчик, с того времени, как мы стали обедать порознь, у меня пропал аппетит. За два года я привык к тебе, как к своему зубу с дуплом. С ним тоже пришлось в свое время помучиться, а теперь я бы огорчился, не нащупав его языком.
      – Значит, я тоже мучил тебя? – насупившись, спросил юноша. – Зачем ты говоришь так? Почему никогда не давал мне почувствовать, что я чем-то огорчаю тебя?
      – Собственно, огорчался я только вначале, точнее говоря, боялся, когда император поручил мне твое воспитание. Помню, Диоклетиан как-то спросил, умею ли я укрощать медведей. Я оторопел: чем только за свою жизнь не занимался, а вот с медведями дела не имел. Ты и сам, наверно, помнишь, что укусил меня, когда я приехал за тобой в деревню. Твой отец хотел привязать тебя веревкой к мулу. Ты мне показался тогда маленьким злым зверьком, Квинтипор.
      – Нет, Бион, тогда я уже не был ребенком. Я очень разозлился на отца за то, что он продал меня в рабство.
      – Но кому продал, мой мальчик! Самому императору! Старик Квинт знал, что делает. В молодости он отдал за жизнь императора один глаз, а в старости поручил его заботам оставшийся. Мне кажется, мой мальчик, у тебя нет причин жаловаться на судьбу. Я должен бы обращаться к тебе в соответствии с титулом, но, откровенно говоря, не знаю, как он звучит.
      Квинтипор гордо выпрямился:
      – Магистр священной памяти!
      – Вот как! Клянусь Зевсом, немногим удавалось достичь таких высоких степеней в восемнадцать лет! Значит, император свою память хранит у тебя! Хорошо еще, что вас целых сто сорок два магистра, и на каждого, в конечном счете, приходится не так уж много.
      Они вошли в колонный зал перед покоями императора. Квинтипор остановился.
      – Скажи, Бион, что за человек император? Не для того же он свел меня с тобой, чтоб навсегда разлучить?
      Математик, потупившись, забормотал себе в бороду:
      – Отныне мы не принадлежим сами себе. Запомни: император – не человек, а бог. Для тебя он был добрым богом… Разлучит ли он нас? Откуда мне знать, мой мальчик? Ты – его раб, и он вправе поступить с тобой, как пожелает. Разгневается – прикажет распилить пополам, а захочет – назначит правителем Далматии. Я не думаю, чтобы относительно тебя у него были недобрые замыслы. По крайней мере, все, что он делал до сих пор, говорит о другом. Вот он набил твои карманы золотом, а это совсем не в его обычаях. При виде твоего кошелька у ритора прямо глаза на лоб полезли.
      Бион усмехнулся. Юноша робко заглянул ему в глаза:
      – Ты не мог бы узнать о моей судьбе по звездам?
      Математик нахмурил брови.
      – Если б у меня был сын, я, Квинтипор, ни за что не стал бы исследовать положение его звезды. Вообще никогда не стал бы заглядывать в будущее тех, кого люблю. А ты – единственный, к кому я питаю это чувство.
      Юноша бросился старику на шею:
      – Я не хочу расставаться с тобой! Я тоже во всем мире не люблю никого, кроме тебя.
      – А мать? Отец?
      – Я лишний там, Бион. Они продали меня в рабство.
      Математик слегка дернул юношу за ухо.
      – Эх, магистр, как ты зелен еще, совсем ребенок! Что ж, по-твоему, лучше землю в огороде копать, чем расхаживать в такой роскошной одежде. Скажи, а старик Квинт считает тебя важной особой?
      – Как же! Придворным мухоловом зовет, – усмехнулся Квинтипор. – Сегодня утром заставил грядки поливать.
      – Видишь, значит, он не совсем от тебя отказался. А матушка Саприция?
      Юноша покраснел.
      – Представь себе, зашила в мою одежду какую-то траву, чудачка такая… от сглаза, говорит. От кого она оберегает меня здесь?
      Математик похлопал юношу по спине и, подталкивая его к двери, сказал:
      – Хорошо, что Саприция не знает, что произошло в Коринфе и в Афинах. Правда?
      Квинтипор протянул руки к яркому солнечному свету:
      – Ах, Бион! Как это прекрасно – жить!
      Бион, остановившись на пороге, минуту серьезно смотрел прямо перед собой. Потом улыбнулся. Мудрой улыбкой старого ученого, любящего жизнь без упоения и без тревоги.

3

      В Антиохии, ожидавшей четырех властителей мира на совещание имперского тайного совета, должны были встретиться не только государи, но и их семьи. Правда, все четыре семьи составляли, по существу, одну – семью императора. Так же, как и вся тетрархическая система правления была лишь учетверением одной воли – воли Диоклетиана.
      За сто лет, предшествовавших его правлению, в Римском государстве сменилось тридцать три императора, и тридцать из них заплатили за императорскую багряницу багрянцем крови, часто не только своей, но и всего потомства. Тот, кто облачался в порфиру, тем самым вступал под сень неотвратимой и скорой смерти. Если восточные легионы провозглашали своего полководца императором, – западные немедленно выдвигали своего. Против того, кто поднят на щит придунайскими солдатами, восставали африканские солдаты. А римский сенат покорно пресмыкался перед каждым, наступившим ему на горло. С тех пор как преторианская гвардия отняла у сената право пожалования императорской порфирой, сенату стало безразлично, кто выдвигает императора: Римский ли гарнизон или легионы, укомплектованные варварами. Да и сама гвардия разжирела, размякла, состарилась и повела гражданский образ жизни. Для гвардии на императорском престоле был приемлем любой, лишь бы он хорошо платил, одевал, предоставлял даровой хлеб и зрелища, а в день своего рождения щедро раздавал подарки. Разумеется, больше всего гвардию обрадовало бы, если бы бог послал императора, который справлял бы свои именины несколько раз в году. Но она была благодарна небесам и за то, что имела: почти каждые три месяца новый император не жалел ни денег – на форуме, ни крови – на арене.
      Далеко было от границ империи до Рима, и не каждому императору удавалось вступить с триумфом в столицу мира. Этому могли помешать не только войска соперников, но и собственные легионы. Солдаты, поднявшие на щит нового императора, могли похоронить его под щитами через три месяца, через три недели, а то и через три дня, смотря по тому, когда объявится другой полководец, – может быть, один из ближайших друзей императора, готовый заплатить солдатам побольше, или выдать им обувь подобротнее. А иной раз и этого не требовалось. Было совершенно достаточно, если подкупленные гарусники и авгуры , всегда находившиеся при армии, получали от богов дурное предзнаменование. Императора могли низложить из-за того, что священные куры не очень охотно клевали насыпанные для них зерна. И если какой-нибудь пустомеля центурион за завтраком рассказывал, будто ему ночью приснилось, что с древков боевых знамен снялись и улетели вдаль бронзовые орлы, то вечером с кровью заката могла смешаться и кровь императора. Можно всячески ублажать солдат, но невозможно предугадать все их капризы. Наемники из варваров сделались хозяевами своих нанимателей и представляли для государства более непосредственную опасность, чем их соплеменники, вожделенно подстерегавшие удобный момент на границах империи.
      Римское государство уже страдало всеми недугами, связанными со старческим одряхлением, но наибольшим злом являлась все же неустойчивость власти. Стать владыкой мира было не так трудно, но усидеть на троне из всех императоров-авантюристов сумел только Диоклетиан. И потому медальеры могли без лести называть его Восстановителем мира. Укрепляя собственную власть, он действительно восстановил империю.
      Отпрыску далматинского раба было уже за сорок, когда он, по трупам двух истекших кровью претендентов на порфиру, по милости мятежных солдат взошел на трон. Вместе с порфирой он присвоил себе и титул Юпитерственный, возможно, чтобы завуалировать свое происхождение. Мир вскоре убедился, что новый император вполне достоин такого прозвища. Воспитанный суровой военной жизнью, полководец, с более чем сомнительной родовитостью, доказал на деле, что он – нечто большее, чем только баловень судьбы. Казалось вполне вероятным, что отец богов, в самом деле, поделился с ним опытом управления миром. Во всяком случае, подвластные императору народы, испытавшие на себе произвол стольких безумцев, готовы были признать богом человека, принесшего им мир и спокойствие. А между тем это был всего лишь мудрый крестьянин, одновременно грубый и сдержанный, с трезвым умом и честными намерениями, который сумел навести порядок в одичавшем поместье, что распростерлось от Темзы до Евфрата, от богатого янтарем Северного моря до богатого жемчугом Красного.
      Диоклетиан начал с того, что избрал своей столицей Никомидию – провинциальный городок на границе Европы и Азии, где некогда завершил свой жизненный путь скрывавшийся от преследований Ганнибал. В Риме ноги Диоклетиана не было. По слухам, он не явился туда, опасаясь спесивых патрициев и дерзких плебеев, которые испещрят его статуи язвительными эпиграммами, узнав, что рука божественного императора, так успешно владевшая мечом, еле справляется с каламом. К тому же, кое-кто из римлян еще помнил, что на Виа Номентана жил сенатор Анулиний, у которого отец императора, не получившего филологического образования, вел литературную работу… Правда, лишь в качестве безымянного переписчика, только номером отличавшегося от остальных невольников. Так или иначе, император ограничился кратким посланием, в котором известил сенат о своем восшествии на престол, не запрашивая на то никаких санкций. А когда сенатская делегация, прибывшая к нему с поздравлениями, намекнула на то, что священный город жаждет увидеть своего императора, Диоклетиан коротко объяснил, что он глава не только города Рима, но и всей империи.
      Рим почувствовал унижение, какого не испытывал, даже когда на формуле горели костры галлов. И если бы в Вечном городе нашлись достойные мужи, они непременно повергли бы в прах статуи этого сына раба. Но таких не нашлось. Рим опасливо побрюзжал и стал уповать на то, что легионы не будут мешкать с выдвижением нового императора, который полностью удовлетворит столицу мира.
      Надежды эти не оправдались. Диоклетиан не стал слугой легионов, сделавших его властителем. А с претендентами на трон он расправлялся, не дожидаясь их провозглашения.
      Император знал, что из полководцев ему следует больше всего опасаться своего земляка, иллирийца Максимиана, выдвинутого, как и он, из самых низов. Это был талантливый полководец, бесстрашный воин, но человек тщеславный и ограниченный. Как противник он был опасен, как друг – мог быть полезен. И новый император сказал ему:
      – Римская империя так обширна, что одному государю не управиться, и так больна, что одному врачу ее не исцелить. Нужен помощник, такой же умелый, как и я. Ты – единственный, с кем я могу разделить тяготы и славу моей порфиры. Надень плащ августа западной империи и отправляйся укрощать взбунтовавшихся галлов. Да поведут тебя боги в одеянии, которое даю тебе я, и да приведут обратно со славой, которую ты обретешь сам.
      Максимиан с величайшей радостью преклонил колена перед императором и отдал приказ о выступлении в поход против восставших галльских крестьян. Он был слишком счастлив и не мог сообразить, что, направляя по воле Диоклетиана свои войска на подавление одного восстания, он уводит их от другого, вполне вероятного.
      Одержав победу, Максимиан рассчитывал на восторженные овации Рима, но благодарность императора превзошла все его ожидания. Диоклетиан сказал:
      – Если я сын Юпитера, то отныне ты – сын Геркулеса. Пусть осветят на алтарях твое имя всюду, где поклоняются твоему божественному предку.
      Диоклетиан рассудил, что лишний бог для него менее опасен, чем опирающийся на победоносную армию талантливый полководец. Силу его необходимо обезвредить прежде, чем он попытается ее умножить.
      – Парфяне наводнили Месопотамию, персы захватили Армению, орды блеммиев угрожают Египту. Я понимаю, что сейчас не могу на тебя рассчитывать, – ведь и в твоих землях неспокойно. Берега Океана опустошают британские пираты, в Испании бесчинствуют племена горцев, и теперь, когда готы подмяли под себя бургундов, вандалов и гепидов, их копья направлены на тебя. Поразмысли, быть может, нам с тобой нужны молодые помощники, чтобы работать мечом в четыре руки?
      Но размышлять – не было призванием второго августа, а думать над тем, чего хочет первый, он счел просто неуместным. Диоклетиан взял себе в помощники Галерия, а второй август – Констанция. Каждому из этих молодых полководцев был присвоен титул цезаря, означавший, хоть и не совсем официально, что-то вроде наследника. Каждый цезарь получил в управление четвертую часть империи. И чтобы к преданности их обязывало не только их официальное, но и семейное положение, каждый из августов усыновил избранного им цезаря и женил его на своей дочери.
      Столь искусно сплетенная система тетрархии обеспечивала господство Диоклетиана и вместе с тем мир внутри империи.
      Кто, против кого и с какой целью мог бы восстать в таких условиях? Восстание не могло иметь смысла. Четыре обнаженных меча всегда поддерживали (но, правда, и контролировали) друг друга. В первое время возникали известные трения, но Диоклетиан каждый раз умел предотвращать конфликт.
      Максимиан хотел управлять своими странами – Италией, Ретией и Нориком – из Рима, Диоклетиан же опасался, как бы оскорбленные патриции и преторианцы, сыграв на честолюбии этого недальновидного человека, не толкнули его на какое-нибудь безрассудство. И он назначил для Максимиана столицей город Медиолан, втолковав своему соправителю, что с альпийских предгорий сподручней присматривать за северными варварами. Тогда Максимиан захотел поселить в Риме хоть своего подрастающего сына Максентия и уже отстроил для него дворец и виллу в Байях. Но и в этом Диоклетиан усмотрел определенную опасность и потому удостоил второго августа, а также цезаря Констанция величайшей чести, решив содержать их сыновей при своем дворе, чтобы лично наблюдать за их воспитанием. Правда, положение Максентия и Константина здесь сильно смахивало на положение заложников, однако Максимиан увидел в этом решении лишь большую для себя честь и новое доказательство дружеского расположения к нему императора. Западный август вел весьма непринужденный образ жизни и потому не особенно огорчился, что остроглазый сын перестанет стеснять его своим присутствием. Цезарю Констанцию расстаться с сыном было значительно труднее, однако и он почувствовал известное облегчение при мысли, что вылитый портрет первой, отвергнутой жены, не будет мозолить глаза второй.
      Диоклетиан еще во время персидской войны заметил, что и между двумя цезарями возникают трения. Незадолго до битвы при Каррах цезари потолковали между собой накоротке, по-солдатски, и с той поры Галерий стал недолюбливать западного цезаря, хоть открыто этого и не показывал. Диоклетиан долго не обращал внимания на ядовитые реплики Галерия по адресу Констанция, но один случай заставил его серьезно задуматься. Галерий насплетничал ему, что Констанций не умеет поддерживать свой авторитет: вместо того чтобы в общении с вождями покоренных племен неизменно подчеркивать свое превосходство, он держится с ними запанибрата. Охотится без свиты в их компании и даже чокается деревянным кубком.
      – Простого солдатского достоинства и того нет, – жаловался Галерий. – Он унижает не только себя, но и всю империю.
      От природы мягкий и простой в обращении, император, как властелин, пролил немало крови и перед смертными появлялся всегда осыпанный с головы до ног драгоценными камнями и жемчугом. Владычество его было тиранией намеренной – отнюдь не стихийной, а хладнокровно продуманной и рассчитанной, не игрой прихоти, а преследующей благие цели системой. Своих подданных он не мог считать римскими гражданами, видя в них только опустившихся вероломных, давно потерявших чувство собственного достоинства рабов. Император был неколебимо убежден, что он может спасти империю лишь в том случае, если ему удастся превратить людей, уже не способных стать свободными, в образцовых рабов. Поэтому вся его система правления была, в сущности, огромной школой для воспитания рабов, где преподавалась только покорность единой божественной воле, сверкающей и разящей, подобно молнии.
      Поэтому так изумили Диоклетиана методы правления западного цезаря, и он написал ему строгое предупреждение:
      «Мы облачили тебя в порфиру, надеясь, что ты будешь носить ее с достоинством. Но, к величайшему нашему сожалению, мы узнали, что ты еще не научился властвовать, так как не умеешь показываться перед своими подданными во всем блеске принадлежащего тебе сана. А ведь смертные сами жаждут, чтоб боги ослепляли их своим сиянием. Кто стал бы поклоняться Юпитеру, если б он ходил среди смертных в бахилах, а Ганимед наливал бы ему напиток бессмертия в деревянную чашу?»
      Цезарь скромно ответил, что милостью и волею августов он оказался среди варваров, вырезающих Юпитера из дерева.
      «Да, но они надевают ему на шею золотой обруч, – писал в ответном письме император. – Не забывай, что большую часть молодости мы тоже провели среди варваров и знаем, что бедность и в их глазах унизительна и презренна. Это, пожалуй, единственное, в чем взгляды варваров совершенно совпадают со взглядами цивилизованных народов. Мы надеемся, что ты все-таки сумеешь разбогатеть и последуешь примеру цезаря Галерия, который покоряет не только силой, но и блеском. Когда карпы увидели его во главе боевых порядков в золотом панцире, на покрытом порфировой попоной коне, они побросали оружие, решив, что не будут сражаться с богом».
      Тут Констанцию стало ясно, что к этой истории причастен Галерий. Но из уважения к императору он в ответном письме своем даже не намекнул на это, а лишь покорно обещал исправиться. Когда через год Констанций успешно отбил натиск пиктов и шотландов на самых северных границах империи, он получил уведомление, что в скором времени его посетит Галерий. Он поспешил к себе в столицу – Августу Треверов, совсем недавно, во время великих смут, разрушенную германцами. Констанций в самом начале своего правления восстановил из руин этот город. Были уже отстроены базилики, цирк, форум, бани, и вожди местных племен подумали, что восточный цезарь приезжает на освящение города. Обычно бледный, Констанций, с побагровевшим от гнева лицом, быстро охладил их воодушевление.
      – Галерий хочет узнать, научился ли я властвовать и достаточно ли разбогател за ваш счет.
      С привычной для него прямотой он рассказал своим друзьям-варварам о предыстории этого посещения. В результате все золотые и серебряные украшения, какие только можно было обнаружить между Рейном и Секваной, оказались во дворце Констанция: варварская знать с величайшим рвением принесла все это своему повелителю. Галерий прибыл с необычайной пышностью, но увиденное так потрясло его, что он еле произнес приветственную речь. Констанций принял Галерия под порфировым балдахином в сверкании жемчугов и драгоценных камней. За столом, накрытым золотой посудой на триста человек, варвары с достоинством родовитых патрициев провозгласили здравицу в честь Рима. Диоклетиан получил одновременно письмо Констанция и донесение Галерия.
      «Итак, цезарь Констанций научился, наконец, властвовать, – писал Галерий. И чтоб не притупилась бдительность императора, добавил: – Разбогател он до устрашающих размеров».
      Констанций написал императору откровенно все, как было. Письмо его кончалось так:
      «Этой дерзкой симуляцией, о божественный наш повелитель, я вовсе не хотел обмануть твоего посла, а желал только убедить тебя, что преданность моих подданных умножает мощь твоей империи значительно больше, чем это могло бы сделать мое богатство. Ныне дворец мой снова беден и пуст, и я опять утоляю жажду из походного деревянного кубка. Но как только твоя божественность и интересы империи этого потребуют, Галлия и Британия добровольно отдадут тебе свои сокровища».

4

      Диоклетиан мыслил достаточно трезво, чтоб больше не противиться методам Констанция. Долго после этого между четырьмя властителями царило согласие. Может быть, этому содействовало то обстоятельство, что они довольно редко встречались. Их столицы разделяли огромные расстояния, а надолго оставлять своих подданных без надзора они не могли. К тому же, все они были настоящими солдатами, и среди нелегких забот по управлению народами им некогда было скучать друг о друге. Но теперь, на восемнадцатом году своего правления, Диоклетиан почувствовал необходимость личной встречи и назначил эту встречу в Антиохии. Столичный дворец в Никомидии он счел для такой цели слишком тесным, а колоссальный дворец в Салоне только строился.
      Жену свою Приску Диоклетиан послал в Антиохию уж несколько месяцев тому назад, вместе с Максентием, Константином и частью своего двора. Он хотел предоставить жене возможность подольше побыть с дочерью Валерией, которую сам недолюбливал – в свое время она пошла замуж за Галерия не без ропота. Диоклетиан не терпел возражений, тем более со стороны дочери. Валерия приехала в Антиохию с падчерицей Максимиллой, а жена Констанция Теодора, отправившись с берегов Океана, заехала в Медиолан и привезла с собой сводную сестру свою, маленькую Фаусту, незадолго перед тем осиротевшую. Смерть ее матери недолго печалила Максимиана: уже четвертая жена его приобщалась таким способом к сонму бессмертных.
      Первым из четырех властителей прибыл Констанций, столица которого находилась дальше всех. Корабль его, проделав огромный путь, пристал, наконец, в Селевкии – ближайшем к Антиохии порту. Одетый в скромную белую тогу и сопровождаемый небольшой свитой, сошел цезарь на берег. Он был доволен тем, что сын его Константин еще с вечера прискакал сюда верхом вместе со своим оруженосцем Минервинием, чтобы его встретить.
      – Как ты вырос! – воскликнул цезарь, обнимая сына. – Выше меня… И румяный какой!.. Совсем как… ну, словом, ты не в меня.
      Цезарь хотел сказать, что сын его – вылитая мать, но сдержался, не желая растравлять старую рану, в надежде, что и сын поступит так же. Константин был еще малюткой, когда его разлучили с матерью, и придворная жизнь могла бесследно стереть воспоминания, непрочные, как пыльца на крыльях бабочки.
      Пока сводили коней на берег, отца с сыном окружила толпа: грузчики, водоносы, торговцы рыбой, портовая прислуга. Среди них было много христиан. Кто-то узнал принцепса, который, по слухам, неплохо относился к верующим в единого бога. Зная, что в Антиохии назначена встреча государей, они узнали цезаря по сходству с сыном.
      – Поедем полями, – предложил принцепс. – Там больше пыли, зато не будет зевак.
      Они двинулись по проселочной дороге между нивами, на которых ветер колыхал высокую стерню. Ехали рядом; цезарь то и дело наклонялся к сыну, чтоб потрепать его по щеке или ласково погладить руку.
      – Как относится к тебе повелитель?.. Августа? Какое прозвище дали тебе солдаты? Закрылась ли рана, которую ты получил в Дакии? Что это у тебя на бедре? Ага, это след медвежьих лап. Почему ты не написал мне об этом?!
      Константин рассказал неохотно: когда он был в гостях у Галерия, тот зачем-то послал его в сад, и там на него напали два медведя. Рабов, забывших запереть клетки, цезарь отдал на растерзание зверям… хотя все обошлось благополучно. Медведя, который вцепился в бедро, Константин заколол кинжалом, а другого задушил.
      – А как он натравил на тебя сарматских гладиаторов? – потемнев лицом, спросил цезарь. – Об этом я узнал тоже не от тебя!
      – Все это уже прошлое, – ответил принцепс, пожав плечами. – Быть может, тут не было злого умысла. Зачем Галерию посягать на мою жизнь?
      Цезарь стал расспрашивать о придворной жизни. Коротко, неторопливо отвечал Константин на вопросы отца. И вдруг спросил:
      – Скажи, как поживает мать?
      Рука цезаря медленно соскользнула с плеча сына.
      – Ты должен знать это лучше меня. Уже шесть недель, как она здесь. Ты навещаешь ее?
      – Я спрашиваю не о твоей жене… а о своей матери. Супруге твоей я каждый день лично выражаю свое почтенье. Она добрая женщина… и очень любит тебя. И мать она хорошая, любит своих детей. Но я ей не сын… и хочу знать, как живет моя мать… изгнанница.
      Цезарь долго молчал. Потом заговорил столь же спокойно, сколь нетерпеливо требовал от него ответа сын:
      – Она в Наиссе…
      – Ты говорил с ней? Помнит она меня? Каждый раз, когда я засыпаю, мне кажется, будто она гладит меня. А по утрам чудится ее ласковый голос. Спрашивала она тебя обо мне, отец?
      – Я не говорил с ней. Ведь мы плыли на корабле. Заходили в Фессалонику, и нанеский пресвитер привез мне туда ее письмо.
      – Не обижают ее там?
      – Кто может обидеть ее? Христианский бог наделил ее великой силой. По словам пресвитера, она воскрешает мертвых.
      – Что она пишет, отец? Я не знаю даже ее почерка.
      Цезарь потупился.
      – Я сжег письмо… Она просила об этом.
      – Обо мне было хоть что-нибудь в этом письме?
      – Она просила передать тебе, что скоро… навестит тебя в Антиохии. Ты с ней уже встречался?
      – Только во сне, отец.
      – Я спросил потому, что, как я убедился, она знает о тебе гораздо больше, чем я. Ты сказал, что не знаешь даже ее почерка? Может быть, устно вы все же передаете известия друг другу? У тебя есть друзья среди христиан?
      Принцепс медлил с ответом. Долго и сосредоточенно смотрел он на холку своего коня.
      – Можешь говорить откровенно. При моем дворе есть христиане. У меня и префект – христианин. Мне нравятся его рассказы о их боге. Видимо, это очень могущественный бог и, кажется, не злой. Я, может быть, прикажу поставить его статую в своей капелле – пусть стоит там вместе с другими.
      Принцепс покраснел.
      – Девушка, которую я люблю, тоже поклоняется этому богу.
      – Неужели? – удивился цезарь. – А я думал, что Фауста – еще ребенок!
      – Я говорю не о ней… Я люблю ее няню.
      – Но ты так молод, – рассмеялся цезарь. – В твои годы это совсем не удивительно. Вот у старика Максимиана седая борода, и каждую неделю – новая наложница.
      Юноша в упор посмотрел на отца.
      – Ты меня не понял, отец. У меня нет наложницы, у меня невеста.
      – По воле императора, твоя невеста – Фауста.
      – По моей воле моя невеста – Минервина.
      – Рабыня?
      – Когда она родилась, мать ее была уже свободна. Отец Минервины – солдат. Он едет сейчас позади. Его имя Минервиний, он очень предан мне… И тоже христианин.
      – Он твой слуга. Тем легче заполучить его дочь.
      – Я повторяю, отец: она христианка, и может быть мне только женой.
      Помолчав, принцепс добавил решительно:
      – Я женюсь на ней… как ты женился на моей матери.
      Долго ехали молча. Цезарь заговорил, только когда проселок вывел их на широкую, мощенную камнем дорогу, идущую по берегу Оронта прямо в город. Купающихся было немного, но заросшие лозняком берега реки и усеянные цветами овраги оглашались верещанием свирелей и визгом кружащихся в неистовой пляске обнаженных людей. Справлялся великий праздник богини Майумы, в честь которой для благочестивых гетер ночная жизнь наступила с утра.
      – Тогда я был всего-навсего безвестным центурионом, – тихо промолвил отец. – Никому до меня не было дела, и я никому не был обязан отчетом. А ты – принцепс, которого император назначил женихом Фаусты, как только она появилась на свет. Твоя мачеха рассказывала мне, что по приказу Максимиана в столовой его аквилейского дворца уже написана фреска о вашей помолвке. Ты изображен там коленопреклоненным перед сидящей на руках у императора девочкой, которая протягивает тебе украшенный павлиньими перьями золотой шлем. Стоит ли рисковать таким будущим из-за… красивых губ?
      Он хотел сказать: «Из-за какой-то няньки», – но побоялся, что услышит в ответ: «Моя мать, когда ты женился на ней, была служанкой в таверне».
      Констанций снял свою дорожную войлочную, с узкими полями шляпу, встряхнул упавшими на глаза белоснежными волосами и спросил, указывая на седину:
      – Может быть, ты хочешь вот этого?
      Глаза принцепса наполнились слезами.
      – Этого ты, отец, хочешь для меня.
      Вдруг перед ними засверкал золотой купол возвышающегося на холме пантеона. Цезарь прикрыл глаза рукой.
      – Нет, мой сын, я не намерен мешать твоему счастью. Да возместят тебе боги то, чего лишили меня.
      Принцепс наклонился было к отцу, чтобы обнять его, но они уже подъезжали к юго-восточным воротам города, и Константин обнял отца только, взглядом огромных лучистых голубых глаз.
      – Спасибо, господин мой. Ничто другое меня не заботит.
      – Зато другой позаботится о тебе, – горько вздохнул Констанций. – Император упрям и беспощадно ломает все, что противится его воле… Кстати, как он к тебе относится?
      – До сих пор я во всем был покорен ему.
      – Твоя любовь может стоить тебе жизни.
      – Наверно, отец, если я отрекусь от нее.
      – Он лишит тебя любимой девушки, он ее умертвит.
      Лицо принцепса озарилось.
      – Моя мать вернет ей жизнь! Ты сам говоришь, что она может воскрешать мертвых. Но боги будут к нам милостивы. Знаешь что? Пусть мать, когда приедет сюда, возьмет потом Минервину в собой в Наисс. Император не узнает об этом.
      – А Фауста?
      – О-о, отец, она еще долго будет забавляться куклами. И кто знает, как решит Тиха, когда она подрастет.
      – Тиха? – удивленно переспросил цезарь. – Ты тоже почитаешь слепую богиню судьбы? Перед отъездом сюда я распорядился чеканить ее изображение на всех новых монетах.
      Константин расстегнул воротник.
      – Смотри, отец. – Он показал свой талисман на тонкой золотой цепочке.
      Это была крошечная золотая статуэтка крылатой Тихи, богини судьбы.
      Объехав пантеон, в безмолвной тишине которого белели статуи Юноны, Юпитера и Минервы, они повернули на улицу Сингон. Возле скромной базилики стояла большая толпа людей в черном. Когда отец с сыном подъехали, они, обнажившись до пояса, выстроились по двое, запели какую-то очень печальную песню и медленно пошли вокруг базилики, хлеща себя бичом по голой спине.
      – Жрецы Исиды? – спросил цезарь.
      – Не знаю, – ответил принцепс.
      – Конечно, они. Правда, я их еще не видел, но слышал, что они добиваются благосклонности Исиды самобичеванием. Давай подождем, пока они доведут себя до исступления.
      Остановив коней, оба с интересом принялись наблюдать процессию. Подъехала свита. Минервиний спешился, стал на колени.
      – Кого ты приветствуешь? – спросил принцепс.
      – Угодников божиих, – сказал Минервиний и, перекрестившись, низко поклонился процессии.
      – Христиане? – поразился цезарь. – Зачем они истязают себя?
      – Они замаливают грехи тех, кто почтил сатану в праздник Майумы.
      В самом глухом закоулке священного дворца математик нашел целую груду старинных папирусов и пергаментов. Забыв обо всем на свете, ученый жадно стал развертывать свиток за свитком. От радости у него руки задрожали, когда он вдруг обнаружил считавшийся давно потерянным трактат Менехма о конических сечениях. Но сердце математика сжалось от боли, когда, развернув свиток, он увидел, что кое-где папирус изъеден тлей и краска во многих местах выцвела. Облив рукопись кедровым маслом, Бион смазал ее шафрановой желтью, и буквы выступили отчетливее. Он уселся было за переписку, но в комнату торопливо вошел встревоженный Лактанций.
      – Это верно? Ты слышал?
      – Конечно! – ответил Бион, принимая со скамьи охапку пыльных свитков, чтоб освободить место другу. – Верно: я нашел его!
      – Кого?
      – Менехма. Вот он, смотри!
      Ритор раздраженно отстранил сокровище.
      – Я про слухи спрашиваю: верны они или нет?
      – Для меня – нет! Я ничего не слышал, – отрезал математик с досадой непризнанного первооткрывателя и склонился над рукописью.
      – Город охвачен тревогой: говорят, язиги прорвались из-за Дуная в Валерию!
      – А тебе здесь, в Антиохии, что за дело до этого Дуная? И родом ты из Нумидии.
      Паннония , восточную часть которой Галерий в угоду императору назвал именем своей жены, в самом деле была слишком далеко от Антиохии, чтобы из-за нее тревожиться. Сирийский погонщик верблюдов знал о ней не больше, чем паннонский виноградарь о Триполитании или кордубский скотовод о Пальмире . Римская империя – ставшая вселенной, перестав быть родиной, – была гигантским лесом, где дня не проходило без пожара. То в один, то в другой конец ее досужие варвары швыряли горящую головню, но дым от пожара ел глаза лишь тем, кто находился поблизости, а там, куда доходили только слухи, никто не беспокоился. Большие войны, само собой, могли раздражать: тогда границы надолго закрывались, прекращался подвоз хлеба, торговцы взвинчивали цены на товары, доставляя их с огромным риском для жизни, так как военные власти обычно не отличали торговца от соглядатая. Но частые потасовки с небольшими разбойничьими племенами не нарушали привычного течения жизни и поэтому никого особенно не интересовали, если не считать работорговцев, пользовавшихся удобным случаем, чтоб обогатить свой ассортимент. Впрочем, дела военные касались, прежде всего, августов и цезарей – их территория расширялась при победе или сужалась при поражении.
      Однако на этот раз Антиохия все-таки заволновалась. Нападение язигов могло вынудить Галерия остаться в Паннонии, а это помешало бы встрече государей, к которой уже полгода деятельно готовился весь город. От этой встречи торговцы ожидали увеличения оборота, чиновники – продвижения по службе и наград, голодные и оборванные – бесплатной раздачи хлеба и одежды, а все вместе – зрелищ, празднеств, увеселений.
      Только местные власти втайне вздохнули свободнее. Все расходы по приему государей и их свиты ложились на муниципии , и такое вынужденное гостеприимство уже не один город ввергло на долгие годы в нищету.
      Ритор считал, что орды варваров вырвали у него из рук лакомый кусок. Ему, конечно, было досадно, что он зря выучил наизусть пространную речь, которая, по его расчетам, должна была пробудить задремавшее внимание императора и обеспечить более ощутимое пособие. Однако ритор не был корыстолюбцем. В отличие от многих своих коллег, он мог искренне воодушевляться идеями, а не только видеть в них источник дохода. Он придумал способ отстоять интересы богов, но для осуществления своего замысла ему необходимо было лично встретиться с императором. Дело в том, что епископ Мнестор, еще находясь на службе бога Сераписа, недаром считался знающим, образованным человеком. Знания, приобретенные в язычестве, он превосходно использовал, став христианином. В спорах с Лактанцием он часто прибегал к Цицерону, доказывая, что и в древнем Риме были проницательные умы, начинавшие задолго до проповедей Христа сознавать необходимость единого бога. Лактанций прекрасно понимал, что в руках безбожников Цицерон станет грозным орудием разрушения, когда они, овладев чернью, примутся за образованное общество. Ритор пришел к мысли, что опасность эту можно легко устранить тайным императорским эдиктом. Надо изъять произведения Цицерона из публичных библиотек и книжных лавок. Потом под соответствующим наблюдением подготовить новое издание, устранив из трудов философа все положения, которые могут быть злонамеренными людьми превратно истолкованы.
      Бион терпеливо выслушал друга, потом начал копаться в заплесневелом хламе.
      – Подожди, подожди… я ее только что видел… Ага! Вот она, друг Лактанций: книга Цицерона «О природе богов»! К твоим услугам мой скальпель, если ты считаешь, что, выскоблив отсюда кое-что, можно спасти богов от гибели. Но не советую тебе преподавать императору философию религии. Не забудь, мой друг, что Диоклетиан – не Марк Аврелий и за один выгодный проект закона о налогах отдаст Цицерона и Сенеку, вместе с божественным Платоном в придачу… Что случилось, Квинтипор?
      Магистр священной памяти растерянно топтался у порога.
      – Я ищу принцепса.
      – Какого?.. Стыдно не знать, что их у нас двое.
      – Принцепса Максентия.
      Бион удивленно поднял брови.
      – Почему же ты ищешь его здесь, среди книг, среди ученых? Нет, сын мой, Максентий в более избранном обществе. Клянусь коленкой Венеры, будь я лет на десять помоложе, я охотно помог бы тебе его отыскать.
      – Начальник дворцового ведомства поручил мне найти его и сказал, что он, наверно, у нобилиссимы.
      – Да, и мне так кажется, – многозначительно кашлянул математик.
      – Тебе сказали, что принцепс у Титаниллы?
      – Нобилиссиму зовут как-то иначе, – ответил юноша, стараясь припомнить имя.
      – Может быть, Максимилла? Это ее настоящее имя, но она на него не откликается. Отец зовет ее Титаниллой, намекая, что сам он – титан. Раз Диоклетиан ведет свою родословную от Юпитера, а Максимиан – отпрыск Геркулеса, то Галерий должен быть, по меньшей мере, титаном. А если так, значит, и дочь его – Титанилла. Эдакая титаночка в женском платье. Говорят, она и вправду может одолеть трех молодцов зараз… Лактанций, что написал бы старик Цицерон о природе богов, если б узнал наших бессмертных?
      Но ритор совсем повесил нос.
      – Если правители не приедут, мне придется поступить, как цирюльнику царя Мидаса : пойду на Оронт и там произнесу речь камышам.
      – Они приедут, господин мой, – повернулся к ритору Квинтипор. – Именно об этом я должен сообщить принцепсу. Язиги повернули обратно: на них с тыла напали маркоманы. Повелитель уже выехал из Никомидии… вместе с августом Максимианом. А цезарь Галерий будет здесь не сегодня-завтра.
      – Юноша, ты поистине – вестник богов! – воскликнул ритор и, расцеловав магистра и Биона, убежал.
      – Ты его осчастливил, – усмехнулся Бион, – не знаю, так ли восторженно примет твое сообщение принцепс.
      Юноша скривил рот.
      – Не возьмешься ли ты выполнить это поручение, Бион?
      – Выдумаешь! Такую развалину, как я, нобилиссима, пожалуй, и близко не подпустит. Пославший тебя знает, что делает.
      – Но я и дороги к ней не знаю.
      – Что ж, я провожу тебя. Вдвоем, пожалуй, не заблудимся.
      То, что в Антиохии называлось императорским дворцом, в действительности было скоплением множества зданий разного возраста и назначения, обнесенным общей стеной. Здания были отделены друг от друга платановыми рощицами и соединены кипарисовыми аллеями. В течение пятисот лет, начиная с основателя города Селевка Никатора, каждый властитель Востока портил или украшал его в соответствии с требованиями моды и собственной прихоти. Август Октавиан воздвиг здесь храм Аполлона, Нерон построил колоссальный гимнасий, куда палящее сирийское солнце заглядывало лишь на закате, Адриан соорудил фонтаны, Аврелиан и Диоклетиан – монетные дворы.
      – Здесь, очевидно, и находится резиденция его титанства, – показал математик на виллу из желтого мрамора. У входа на высоком пьедестале стола бронзовая, в натуральную величину статуя Галерия в позе Сражающегося бойца Агасия, справа – Фортуна с рогом изобилия, слева – три парки , прядущие золотую нить.
      С балкона на западной стороне дома, защищенного от солнца красным навесом, послышался звонкий смех. Квинтипору показалось, что кто-то бросил золотой шарик в серебряный бокал.
      – Я слышу голубку, – закивал Бион. – Значит, и ястреб поблизости. Ну, конечно там даже два! Тот, косоплечий, со смарагдовой цепью на шее, – видишь, как сверкает?..– это и есть твой Максентий. Он знаменит тем, что на всех пальцах носит тонкие золотые кольца. Толстые, по его мнению, можно носить только зимой, а в жару надо носить тонкие. А кто же вон тот, в пестром плаще и в шапке даже сейчас, летом?.. Ага, я знаю, – что персидский царевич: он скрывается при нашем дворе. Его должно приветствовать так же, как принцепса: все-таки царская кровь… Ну, а теперь – смело вперед! Дай взгляну, в порядке ли твой костюм?
      Поправив вишневый пояс на светло-зеленой одежде Квинтипора, старик ласково подтолкнул его на дорожку, выложенную слюдяными плитами и окаймленную кустами розмарина.
      К счастью, Квинтипор сразу нашел лестницу, ведущую на балкон. На средней площадке юноша в бронзовой статуе с кифарой узнал Аполлона, покровителя искусств. Наверху, у входа на балкон, стояла герма Сафо из розового мрамора. Квинтипор остановился и прочел золотую надпись на цоколе:
      Тебе, незваная, я жизнь отдам, – Ведь ты, любовь, сильнее смерти…
      Дочитать он не успел: опять зазвенел золотой шарик в серебряном кубке. Юноша вздрогнул, сердце его неистово заколотилось. Раздвинув шелковые занавески, он шагнул вперед, но тут же замер как вкопанный.
      Посреди балкона на высоком ложе с ножками из слоновой кости под красным покрывалом лежала девушка: были видны только голова ее с черными волосами, уложенными в высокую прическу, да яркие губы над узким белым подбородком. А глаза и нос закрывала парчовая повязка, как при игре в жмурки. Молодой человек со смарагдовой цепью, захлебываясь, совсем по-мальчишески закричал:
      – Подсматриваешь, Титанилла, подсматриваешь! Клянусь жизнью императора, ты все видишь!
      – Честное слово, ничего не вижу! – хохотала нобилиссима. – Поверь, дорогой Максентий, я и без повязки зажмурилась бы, лишь бы не смотреть на тебя.
      Молодой человек был рыжий и в веснушках, с большой, смахивавшей на лошадиную, головой.
      – Погоди же, гадючка! Сейчас ты у меня замолчишь! – пригрозил Максентий и шлепнул ее по бедру, обтянутому покрывалом. – Ну-ка угадай, кто заглушит твое шипение?
      Отстранив улыбающегося товарища, он склонился над лицом девушки и в мимолетном поцелуе едва коснулся пунцовых губ.
      – Варанес! – засмеялась девушка.
      – Не угадала! – захлопал Максентий в ладоши. Он подошел к стене и серебряным стилем сделал отметку на восковой табличке.
      Второй юноша, в остроконечной шапке, сбросил с плеч пестрый плащ, и Квинтипор увидел, что у него нет левой руки. Глубоко вдохнув воздух, Варанес опустился на колени и, схватив девушку рукой за плечо, крепко прижался губами к ее рту.
      – Задушишь, Максентий! – резко отвернулась нобилиссима и тотчас, смеясь, добавила:
      – Нет, это Варанес!
      Принцепс свирепо затопал ногами:
      – Это обман! Мошенники! Я видел, как он стиснул тебе плечо, – вот ты и узнала его. Что? Верно, не только в игре приспособилась?
      – Ты опять за свое, принцепс?! – холодно прервала его девушка, стараясь снять повязку. – Ну-ка, развяжи, Варанес!.. Спасибо, уже готово.
      Она бросила разорванную повязку на пол и, повернувшись на бок, приподнялась на локте. Шелковый, земляничного цвета хитон скользнул с плеча, на нежной белой коже еще виднелись красные пятна – следы Варанесовых пальцев.
      – Поверь, Варанес, – у моей сойки и то ума больше, чем у твоего друга!
      И нобилиссима послала воздушный поцелуй вверх, в сторону золотой клетки над входом, где, нахохлившись, сидела пестрая пичуга.
      – Кто ты? – наконец заметила девушка Квинтипора.
      Магистр, не решившийся ни убежать, ни шагнуть вперед, преклонил колено и, поднимая руку для приветствия, вытер вспотевший от смущения лоб.
      – Раб императора, нобилиссима.
      – Кто прислал тебя? – Темные миндалевидные глаза ее округлились.
      – Его высокопревосходительство начальник дворцового ведомства велел передать принцепсу и нобилиссиме…
      Девушка перевела взгляд на клетку и снова занялась птичкой. Принцепс, близоруко щуря глаза, подошел к юноше.
      – Что еще придумал старый евнух? Наверно, опять подцепил на невольничьем рынке какую-нибудь перепелочку? Или, может быть, мальчика?
      – Их божественность повелитель и твой отец август…
      Максентий наклонился и взял юношу за подбородок.
      – Клянусь грациями , ты девчонка! Геркулесом, дедом своим, клянусь! Меня не обманет твой мужеподобный голос, плутовка!
      И рука принцепса скользнула с подбородка юноши вниз. Но Квннтипор вскочил на ноги и ударил принцепса так, что тот отлетел к ложу нобилиссимы. Девушка схватила его за плечи и залилась звонким смехом:
      – О, Геркулес у ног Омфалы ! Какая прелесть, Варанес!
      Молодой перс молча отвернулся и, облокотившись на перила, стал смотреть в сад. Девушка похлопала принцепса по плечу.
      – Могу поклясться, что только мой принцепс умеет падать с таким изяществом! Миленький, ну почему ты вдруг принял его за девушку? Ведь любая девушка с первого взгляда бросается тебе на шею.
      Прижав к себе лошадиную голову принцепса, она ласково гладила его по рыжим волосам до тех пор, пока он, успокоившись, не поднялся на ноги и шутливо толкнул в грудь магистра, застывшего как изваяние.
      – И не стыдно тебе при такой невинной физиономии иметь мускулы гладиатора? Или это во вкусе здешних танцовщиц? Что же сообщает нам старик?
      Квинтипор доложил. Максентий слушал с явным удовольствием, но когда обернулся к девушке, лицо его выражало отчаяние.
      – Не везет тебе, сокровище мое, – сокрушенно сказал он. – А я решил приволочь тебе за бороду вождя язигов. Мы сделали бы его твоим евнухом, да вот видишь: мира запросил, презренный.
      – Он, конечно, струсил, – задорно ответила девушка. – Но ты не горюй, принцепс: зачем мне евнух, когда есть ты.
      Она коснулась обильно умащенных волос принцепса, но тотчас с отвращением отдернула руку.
      – Слушай! Где твой цирюльник берет такую отвратительную мазь?!
      – Это аравийский нард, – оправдываясь, пробормотал Максентий и прижался головой к шее девушки.
      Нобилиссима брезгливо отстранилась и приказала Квинтипору, ожидавшему разрешения уйти:
      – Подай платок. Вон, на столе, белый шелковый.
      Она тщательно вытерла шею, скомкала платок и бросила его в лицо принцепсу.
      – На твоем месте я приказала бы отрубить цирюльнику руку за святотатство.
      Варанес с ехидной улыбкой на серьезном лице обратился к принцепсу.
      – Как звали вашего бога, который однажды на Олимпе соорудил у себя в спальне хитроумный полог и поймал с его помощью жену свою Венеру вместе с Марсом?.. Вулкан , кажется… Так вот, Максентий, ты мог бы сказать ему, что для него и здесь найдется работа… Взгляни, что делается вон там, у фонтана, перед голубятней!
      Фонтан этот изображал бронзовую нимфу, из сосков которой две серебристые струйки падали в черный мраморный бассейн. На краю бассейна сидел Константин, устремив задумчивый взгляд на заходящее солнце. Он как будто даже не заметил, что стоящая перед ним на коленях Минервина украсила его голову венком из плюща.
      – Ого! Братец-то уж в императора играет! – позеленел Максентий. – Идем, пожелаем ему удачи, – позвал он перса, но, спохватившись, хлопнул себя по лбу, сорвал со стены восковую табличку и, показывая ее нобилиссиме, потребовал:
      – С тебя один золотой, дорогая моя! Первый-то поцеловал тебя я, а не Варанес!
      – Ну, так что же? Можешь поцеловать еще раз – и будем квиты, – зевнув, ответила нобилиссима.
      – Нет, так не годится. Проиграла – плати!
      – Чем? Золотом моих мечтаний? – развела она руками, показывая пустые ладони. – Но и это не для тебя. А больше у меня ничего нет. Ты же знаешь, что в императорском доме я – нищая нобилиссима.
      – Тогда зачем играла? Тебе известно, что я сын Максимиана, у которого исполнитель – палач.
      И, схватив павлинье опахало, он занес его, как секиру, над головой девушки. Та, опять зевнув, невозмутимо ответила:
      – Ох, как я напугалась, принцепс. А у меня сам отец палач. Он приедет – отдаст тебе за меня твой солид.
      – Ладно. А пока я возьму в залог вот это.
      Он сдернул с нее красное покрывало. Нобилиссима осталась лишь в помятом хитоне. Она была такая маленькая, такая хрупкая, что магистру подумалось: «Это скорее творение дриад, чем Титана».
      – А теперь пошли вон! Я спать хочу! – объявила нобилиссима.
      Взяла лежавшую в изножье серебристую накидку, завернулась в нее и закрыла глаза. Максентий бросил покрывало Квинтипору:
      – Неси за нами!
      И, взяв Варанеса под руку, сказал:
      – Если Венеру нужно было ловить невидимой сетью, то для няньки сойдет и это.
      Не успели они спуститься по лестнице, как нобилиссима подбежала к перилам, желая предупредить влюбленных. Но у фонтана уже никого не было.
      Подождав, когда Максентий выйдет из дома, девушка насмешливо крикнула:
      – И тут, как с язигами, тебе не повезло! Противник отступил без боя!
      Принцепс погрозил ей пальцем:
      – Что-то уж очень скоро тебе расхотелось спать!
      – Как только ты ушел! – И нобилиссима показала ему кончик языка.
      Во двор вышел Квинтипор. Он нес покрывало с таким напряженным видом, точно это был свинец, а не легкая ткань. Нобилиссима улыбнулась и крикнула Максентию:
      – Верни покрывало!
      – Мне самому принести?
      – Пришли… с тем, кто его унес. К тому же этот раб так ни о чем мне и не доложил.
      Но Максентий, взяв покрывало, уже повернул обратно.
      – Нет! – повелительно закричала нобилиссима. – Принцепса с меня на сегодня довольно! Говорю, пришли раба!
      Максентий с раздражением кинул покрывало магистру и, подняв голову к балкону, крикнул:
      – Не прикажешь ли прислать всех рабов? Хочешь, пришлю тебе своего конюха?
      Но последних слов девушка уже не слышала. Подбежав к круглому серебряному зеркалу, она поправила прическу, подкрасила губы и свинцовым карандашиком чуть удлинила брови.

5

      Когда Квинтипор вошел на балкон, нобилиссима, завернувшись в накидку, сидела на ложе, по-восточному подобрав под себя ноги.
      – Ты, как я вижу, не умеешь подавать вещи дамам, – улыбаясь, потянулась она за покрывалом.
      – Это не моя профессия, нобилиссима, – покраснел юноша.
      – О!.. Но кто же ты такой? Ключник? Что означает этот ключ?
      – Я секретарь императорского дворца.
      – Пусть! А мне какое дело?! Кто бы ты ни был, ты обязан этому научиться. Смотри, как надо!
      Встряхнув покрывало, она аккуратно сложила его вчетверо и подала Квинтипору.
      – Теперь разверни и одень меня!.. Вот так… Шею прикрой как следует: по вечерам здесь комары донимают… А отчего у тебя руки дрожат? Неужели холодно? Постой!
      Она сбросила на пол две небольшие подушки.
      – Садись и слушай! Понял ли ты, что обязан мне жизнью? Заметил хоть, что я спасла тебя?
      – Спасла? От чего, нобилиссима?
      – Как ты посмел ударить принцепса?! Если бы не я, он зарезал бы тебя на месте!
      Квинтипор усмехнулся. Нобилиссима повысила голос:
      – Чему ты смеешься, раб?
      Юноша опустил голову. Он раб – это правда. Но еще никто не хлестал его этим словом так больно.
      – Отвечай! Почему ты усмехнулся?!
      – Я только подумал, чем бы я занялся, пока бы принцепс меня резал.
      Девушка звонко рассмеялась.
      – Да ты не из робких… И, видно, сильный!.. Дай я погляжу на твою руку… Ты кто? Охотник? Наездник?
      – Нет, нобилиссима.
      – Ах да! Я все забываю, кто ты. Принцепсу стоило приказать – и тебя распяли бы на кресте. Он ведь дикий, жестокий и коварный, как волчонок. Я сама всегда боюсь, что он укусит меня.
      Девушка озорно улыбнулась. Потом на минуту задумалась.
      – А вот персидский царевич не такой… Кроткий, тихий. И какие сказки рассказывает!.. Интересней, чем моя няня. Жаль только – руку себе отхватил, сумасшедший. Знаешь из-за чего?
      Квинтипор растерянно молчал. Девушка, не дожидаясь ответа, продолжала тараторить:
      – Он уже наместником был, только вот забыла где – никак не могу запомнить эти варварские названия. Ну, все равно… Одним словом, был уже сатрапом… И кто-то донес царю, что будто он затеял против него, отца своего, заговор. Варапес, как только узнал о доносе, взял да оттяпал себе руку, и в знак преданности послал отцу. Он очень любил своего отца… да и сейчас любит, хоть и должен скрываться от него. Вот какие есть на свете отцы… и дети тоже! Слыхал ты что-нибудь подобное?.. А ты способен на такое? Хватило бы у тебя духу отрубить вот эту сильную руку?.. Ух, какой яркий у тебя пояс! Совсем как мои губы! Правда?.. Почему ты молчишь? Отвечай!
      – Да, – молвил, опустив глаза, Квинтипор.
      – Ах, до чего ты красноречиво изъясняешься! А все-таки любопытно знать, к чему относится это «да»: к поясу, к моим губам или к твоей руке? Скажи, есть ли в жизни такое, ради чего ты мог бы отрубить себе руку?!
      Звуки умирают быстрее, чем цвета и запахи, но врезаются в память и преследуют значительно дольше. Магистр даже в последний свой час явственно слышал этот вопрос, хотя так никогда и не мог понять, что произошло, когда он услышал его. На фоне темно-бронзового заката вдруг порозовело мраморное лицо поэтессы, кроткое, задумчивое, и он ответил ее словами, написанными золотом:
 
Тебе, незваная, я жизнь отдам,
Ведь ты, любовь, сильнее смерти…
 
      И замер, потрясенный своей дерзостью. Произнести это вслух – богохульство! Святотатство большее, чем ударить сына божественного августа… Он не успел додумать эту мысль до конца, как девушка вдруг вытянулась на ложе и воскликнула почти со слезами:
      – Это правда?! Или сон?.. Ты произнес это?! Стихи Сафо?.. Ты раньше их знал или здесь выучил?.. Да кто же ты такой? Здесь всюду – одни солдаты… да рабы!.. Ты… ты, наверно, переодетый бог! Правда?! О! Было бы чудно, если б ты только мне, только мне одной открыл, кто же ты! Ходил бы среди людей, как простой смертный, и я одна знала бы, кого скрывает эта зеленая одежда… Нет, я воздвигла бы тебе алтарь, и ты стоял бы на нем изваянием, равнодушный к людям, приносящим тебе жертвы, смотрел бы на далекие облака, слушал бы ветры и пение птиц… А когда на небе загорятся звезды, ты покидал бы свой алтарь и читал мне стихи о ветрах, облаках, птицах.
      В сгустившихся сумерках голос ее, слабея, доносился, словно откуда-то издалека. Под конец девушка говорила уже только сама с собой, а когда умолкла, юноша сказал, тоже сам себе:
      – Я раб. Раб своего отца.
      Нобилиссима, будто очнувшись, огляделась по сторонам.
      – Как? Разве ты не раб императора? Что это значит – раб своего отца?
      – Отец превратил меня в раба – продал императору.
      – Все мы рабы! – с горечью воскликнула нобилиссима. – Рано или поздно отец и меня тоже отдаст в рабство. А ведь он – цезарь!.. Скажи, кто твой отец?
      – Садовник Квинт. Здесь, при дворе.
      – Здесь есть садовник? Ни разу не видела. Да и тебя я до сих пор не замечала. Вы тоже из Никомидии?
      – Родители оттуда. А меня только на днях привез сюда Бион.
      – А кто это Бион?
      – Придворный математик.
      – Варанес, кажется, знает его. Тот, что читает по звездам?
      – Да, нобилиссима, Бион знает все на свете. Когда мы были в Афинах, он предсказал землетрясение, и за это его хотели провозгласить богом. Но Бион сказал, что обожествлять человека – кощунство, и тогда нас чуть не закидали камнями.
      – И тебя тоже? Что ты там делал? Прислуживал Биону?
      – Он всюду возил меня с собой. Так приказал повелитель. Он поручил Биону мое воспитание.
      – Ой, не говори о воспитании, а то заставишь меня покраснеть. Меня ведь никто не воспитывал. Росла себе, как дикая маслина. Скиталась, мыкалась по свету, куда только не водил отец свои войска. Недаром и прозвали меня дикой нобилиссимой. Не слыхал? А тебя как зовут?
      – Квинтипор.
      – Какое странное имя, – усмехнулась девушка. – Видимо, оно обозначает, что ты пятый сын? Верно?
      – Нет, я у отца единственный. А имя мое обозначает просто, что я – сын Квинта.
      – Извини, но все-таки это – чудное имя. Максентий, например, куда благозвучнее. И значит: величайший из великих. Между прочим, мое настоящее имя – Максимилла, так сказать, самая большенькая… Ты что? Думаешь, я намного ниже тебя?
      Она спрыгнула на пол. Юноша в смущении выпрямился. Но она тотчас забыла, зачем поднялась, и, показав на луну, чья красная верхушка виднелась сквозь тончайшую дымку над правильным конусом Сильния, воскликнула:
      – Смотри, Диана уже надела свою пурпурную диадему!
      Приняв слова нобилиссимы за разрешение удалиться, Квинтипор преклонил колено, не зная, впрочем, чего ему больше хочется – уйти или остаться.
      – Куда ты? – строго посмотрела на него Титанилла. – Я приказала принцепсу удалиться, потому что он надоел мне. А тебе приказываю остаться, потому что мне с тобой еще не скучно. К тому же ты так и не доложил сообщение начальника дворцового ведомства.
      – Получено известие, что его божественность цезарь Галерий прибудет на днях в Антиохию.
      Девушка ничего не ответила. Она срывала белый пух барвинков, обвивавших балкон, и сдувала его вниз, в пространство, озаренное красным светом факелов, которые держали четыре раба-люцернария, уже занявшие свои места у входов в виллу. Откуда-то издалека слышался колокольный звон и мычание жертвенных коров, отправляемых в дафнийскую рощу.
      Вдруг нобилиссима заговорила:
      – Ты здесь, сын Квинта? Я и забыла о тебе… Мне вспомнилась бабушка, ее домик, где я жила в детстве. Моя бабушка, но это – секрет, понимаешь, семейная тайна… Как бы рассказать тебе об этом?.. Скажи, ты не мог бы выдать мне взамен какую-нибудь свою семейную тайну?.. О, тебе хорошо, у тебя нет семейных тайн! Вот если бы ты влип в родство с богами, так и тебе непременно подсунули бы какую-нибудь тайну – еще в колыбель.
      Повернувшись спиной к восходящей луне, она продолжала:
      – Твой Бион и меня назвал бы богохульницей. А ты веришь, что я свалилась сюда прямо с Олимпа?
      – Да, нобилиссима! – тотчас простодушно, искренне воскликнул юноша.
      – Ну, не ври! Я ничуть не верю. Одному отцу моему известно, что бабушка зачала его от Марса, совсем как Рея Сильвия Ромула. Может быть, про это знает еще сам бог Марс. Но моя милая старенькая бабушка ничего, ровно ничего об этом не знает. Я думаю, она обломала бы о спину своего сына метлу, если б знала, что он создаст ей такую дурную славу.
      Нобилиссима захохотала и хлопнула Квинтипора по плечу.
      – Хочешь, скажу, что ты сейчас подумал? – Что за спиной все зовут моего отца пастухом! Ведь это пришло тебе в голову, правда?
      – Нет, нобилиссима. Почему же?
      – Да потому, что все так его называют. И ты, как только освоишься немного при дворе, тоже будешь.
      Юноша отрицательно покачал головой, но девушка, махнув рукой, продолжала:
      – Что до меня, ты можешь звать его пастухом: я не сержусь на это. Бабушка до сих пор каждое утро приносит голубку в жертву Весте за то, что ее сын-пастушок стал вдруг божественным государем. Сказать тебе?.. Я ведь и сама чувствую, что во мне – кровь пастуха, а не бога. Я чувствовала бы себя очень счастливой, если б меня отпустили в деревню к бабушке – сажать наседок на яйца, копаться в огороде, кормить теленка, отгонять коршунов – делать все-все, что делает бабушка.
      Согнувшись и придерживая покрывало у колен, она засеменила по балкону.
      – Шиу-шш-у-у ты, проклятый, кши-и-и!
      Потом выпрямилась и, вскинув голову, промолвила:
      – Наболтала я тебе, Квинтипор, всяких глупостей… Это все из-за мычания коров, из-за луны. Ну ладно! Теперь говори ты! Так что же ты пришел сообщить?
      – Я уже доложил, нобилиссима. Скоро приедет твой отец.
      – Доложил, говоришь? А я не слышала. Но, знаешь, это для меня не новость. Вчера я получила от отца письмо и еще кое-что. Показать?
      И она куда-то исчезла. У Квинтипора голова закружилась. Он крепко взялся за перила. Эти нобилиссимы все такие взбалмошные?! Вот афинские девушки, с которыми он осматривал Пирей, – те совсем другие. Да и коринфская поэтесса, вместе с которой он украсил венком статую Афродиты, снимающей сандалию, тоже не такая. Но никто из них не сравнится с нобилиссимой по красоте. Балкон вдруг качнулся и куда-то поплыл, юноша, тряхнув головой, зажмурился. И сразу возникло изумительно белое плечо нобилиссимы с огненно-красными пятнами от пальцев перса. Этот перс еще отвратительнее, чем тот… с лошадиной головой. Мимо пронеслась летучая мышь, едва не задев его лба. Квинтипор открыл глаза. В тумане медленно кружились здания, рощи, остроконечная вершина Сильпия с серебряным диском луны вверху.
      Очнулся он от мелодичного звона. К нему приближалась нобилиссима, грациозно пританцовывая, в одеянии необычного покроя. Золотисто-желтый шелк струился длинными складками. На голове – серебристый тюрбан; жемчужное ожерелье с золотыми бусинками спускалось к слабо завязанному фиолетовому поясу, усеянному драгоценными камнями; на руках и ногах – золотые запястья с крошечными колокольчиками.
      Квинтипор смотрел как зачарованный. Девушка горделиво повернула голову.
      – Что ж ты не молишься, раб? Варанес с Максентием уверяют, что, когда я в этой палле, на меня можно только молиться. Этот наряд принадлежал, наверное, какой-нибудь еврейской царице: отец получил его от правителя Иудеи. Для жены, конечно… но прислал мне, чтобы я нарядилась к его приезду. А для кого мне наряжаться? Скажи, Квинтипор, для кого мне быть красивой?!
      И она кокетливо прошлась перед ним, звеня подвесками.
      – Да, нобилиссима… в мире нет достойного твоей красоты, кроме тебя самой! – взволнованно пролепетал юноша.
      – О-о! У тебя настоящий дар! Как ты быстро входишь в роль!.. Кто знает, может быть, точно такими же словами льстили и той, для кого шилась эта палла! И возможно – это была моя мать. Отец говорит, что почти не помнит ее, и я ему верю: ведь тогда он был только легатом. А вот Трулла – моя няня – клянется Гекатой … она у меня старенькая, наверно, ровесница самой Гекате, но лепешки печет – объедение! Погоди, я как-нибудь угощу тебя… Ой, я ведь что-то хотела сказать? Скорей, Квинтипор! Ты обязан угадывать мои мысли… угадал стихи, которые были тогда у меня на уме… Выручай опять!
      – Ты хотела рассказать о своей матери, нобилиссима.
      – Да, да! Верно!.. Мне не было и года, когда отец ее бросил, и она умерла. Трулла говорит, что она была, кажется, еврейская царевна. А ты не заметил, Квинтипор? Глаза-то у меня еврейские! Все видят, а что у меня в душе, через них не разглядишь.
      Квинтипору глаза нобилиссимы все время казались черными. Сейчас, широко раскрытые, но невидящие, устремленные к луне, свет которой дробился в них серебристыми искорками, они стали совершенно синими.
      – Глаза твои цвета спелого винограда, нобилиссима!
      Девушка не слышала. С неизъяснимой скорбью на лице, с дрожащими, чуть приоткрытыми губами она протянула руки к луне. Юноше стало жутко.
      – Нобилиссима! – испуганно окликнул он.
      В коридоре послышались шаги. Невольник-египтянин с бритой головой внес на балкон серебряный канделябр с тремя ковчегообразными светильниками, в которых ярко пылало душистое масло. Семенившая следом за рабом быстроглазая, как ящерица, старушка несла перед собой черную шкатулку.
      – Посмотри, Нилла, что прислал тебе принцепс!.. Раскрыть, моя пташка?
      Она поставила шкатулку на стол, подошла к девушке и стала гладить ей лицо, плечи, целовать руки.
      – Опять нашла на тебя эта порча, голубка моя! И старой няньке-то своей не отвечаешь?.. Сейчас мы их, проклятых духов, обратно на луну загоним.
      Мелкими шажками старуха вышла и тут же вернулась с дымящейся курильницей на бронзовой цепочке. Окуривая девушку со всех сторон, она стала бормотать непонятные заклинания.
      Нобилиссима встрепенулась, но, словно еще не придя в себя, бессильно уронив руки, спросила:
      – Это ты, Трулла? Что тебе?
      – Говорю, принцепс подарочек прислал. Хочешь взглянуть?
      Титанилла раздраженно передернула плечами:
      – Не надо! Уходите! Только оставьте свет!
      Квинтипор тоже направился к выходу.
      – Нет! Тебя я не отпускала! Подай шкатулку. Сумеешь открыть?
      – Она не заперта, – ответил магистр, но, приподняв крышку, выпустил шкатулку: из нее выпала окровавленная кисть человеческой руки.
      Девушка подскочила к зашатавшемуся юноше и, вцепившись ему в волосы, изумленно воскликнула:
      – Какие у тебя мягкие волосы! Мягче моих! Ну, попробуй сам!.. Что с тобой, Квинтипор?!
      Магистр с ужасом показал на пол:
      – Вон там… посмотри, нобилиссима…
      – Вижу! – Она оттолкнула кисть в сторону носком золотой сандалии. – Этот болван отрубил-таки руку своему цирюльнику. Хорошо еще, что я не про голову сказала. Ты испугался?! А говорил, что способен поступить, как Варанес!.. Можешь идти, Квинтипор!
      Юноша преклонил колено и быстро ушел, не пятясь, как полагалось, а лицом к двери.
      Содрогаясь всем телом, он опрометью кинулся вниз по лестнице, освещенной хрустальным светильником. Внизу навстречу ему из-за колонны вышла нобилиссима: на лице и в глазах ее играла спокойная улыбка.
      – Взгляни на эту гемму.
      На гладко отшлифованном аметисте прекрасная юная нимфа давала грудь безобразному старому сатиру. Поражала тонкость гравировки, исполненной на таком небольшом камне. Мастер, несомненно, работал новейшим способом, пользуясь лупой – стеклянным шариком, наполненным водой.
      Юноша покраснел:
      – Я… уже… видел это, в скульптуре… на Кипре.
      – Скажи, стоит она руки?
      – Не… не… не знаю, нобилиссима, – пробормотал он, заикаясь.
      Он хотел ответить, что, не колеблясь, отдаст обе свои руки, если нобилиссима этого пожелает, но не отважился. Ему опять вспомнилась окровавленная кисть на полу.
      – Твой Бион, наверно, знает. Попробуйте продать ювелиру: может, он даст за нее несколько золотых. А ты отнеси их цирюльнику. Только чтобы он тебя не видел: брось в окно, пусть думает, что какой-то бог сжалился над ним.
      Квинтипор смущенно протянул ей свой кошелек. При виде золота девушка радостно засмеялась:
      – Не говорила ли я, что ты переодетый бог!
      Она взяла из кошелька только две монеты.
      – Пожалуй, будет лучше, если роль богини сыграю я. Мне не хочется, чтобы принцепс видел тебя возле своего дома. Мое появление не удивит его.
      Квинтипору казалось, что кто-то схватил его за сердце, хотя нобилиссима схватила его только за руку и всунула ему гемму в ладонь.
      – Бери: она твоя, ты купил ее… Но с условием: носить ее будешь, только когда вернешься в Элладу.
      Оглянувшись по сторонам, она вдруг притянула к себе голову юноши и прошептала на ухо:
      – Я так рада тебе, сын Квинта!.. Потому, что… не обязана выйти за тебя замуж… Спи спокойно!
      Но сын Квинта в эту ночь не спал спокойно. Домой он пришел поздно, пробродив весь вечер в темных заброшенных аллеях под тихо мерцающими, кроткими звездами. Юноше казалось, что одна из них спустилась к нему.
      Квинтипор прокрался на цыпочках мимо комнаты Биона. Сегодня ему впервые не хотелось беседовать с математиком. В открытую дверь он видел спину старика, склонившегося над рукописью, и отодвинутый в сторону нетронутый ужин: очевидно, Бион рассчитывал поужинать с ним вместе. Вспомнив улыбку, с которой математик говорил о «титаночке в женском платье», юноша не нашел в своем сердце приязни к старому другу.
      Уже светало, когда, унесенный вихрем смутных путаных мыслей, он забылся в тяжелом сне, успев подумать напоследок, что нынче третий день недели Dies Martis, то есть не день златокудрой богини, что катается по небу в запряженной голубями колеснице, а день, посвященный красноликому и кровожадному богу.

6

      Если император являлся народу не иначе как в ослепительном блеске божественного убранства, то жена его августа Приска еще больше походила на божество, будучи абсолютно недоступной лицезрению смертных. В реальности императрицы никто не сомневался, так как на всех площадях стояли ее статуи, перед которыми ежегодно в назначенный день, согласно предписанию, приносились жертвы в виде благовонных курений. Скульпторы изображали ее Церерой , безмятежной и благосклонной, – именно такой надлежало представлять себе первую матрону Римской империи. Говорили, что такой она и была, когда в сиянии безыскусственной красоты взошла на престол: и все позднейшие статуи копировали первую. Но с годами августа, как все женщины, состарилась. Некоторые утверждали, что императрица избегает людей и ненавидит их, оттого что какая-то болезнь обезобразила ее; другие говорили о душевном недуге. В последнее время втайне поговаривали и о том, что боги за что-то покарали августу, лишив ее рассудка, чем и объясняется усиленная охрана поезда императрицы во время следования из Никомидии в Антиохию. Немногие очевидцы ее прибытия клялись всеми богами, что та, которую вынесли из закрытой повозки, тщательно завернутую в покрывала, с закутанным вуалью лицом, могла быть только малым ребенком, а никак не взрослой женщиной.
      Однако ничего определенного никто не знал. Даже высшим сановникам не дозволялось входить в гинекей императрицы. Часть дворцовой прислуги, некогда обслуживавшей божественное семейство, уже вымерла, другие были отпущены императором на покой. В последние годы августа Приска не имела придворных дам, а прислужницы жили вместе с госпожой, отрешенные от всего мира. Кроме них и врачей, правду знали лишь члены семьи императора да два-три самых приближенных человека.
      Августа Приска не была ни сумасшедшей, ни человеконенавистницей, но, по утверждению врачей, временами ею овладевал некий злой демон. Подолгу пребывая в глубокой печали и молчании, она немного оживлялась, когда ее навещал император. Изредка она сама приглашала его на ужин. Но чаще всего ее мучили ужасные головные боли – предвещавшие скорое появление злого духа. Императрица целыми днями не прикасалась к пище, не могла заснуть и все ходила по покоям, во власти тяжелых раздумий, не замечая, что прислужницы следуют за ней по пятам. Сначала она ходила молча, потом, с озаренным нежной улыбкой лицом, начинала что-то невнятно бормотать. Потом, подобно счастливой молодой матери, принималась напевать колыбельные песни, в такт двигая руками, головой, покачиваясь всем телом. Потом вдруг, присев на корточки, ползала по полу, поддерживая воображаемого ребенка и поощряя его первые шаги ласковым лепетом. Под конец августа обычно вскакивала и с душераздирающими воплями металась по дворцу, пока, совершенно обессилев, не падала наземь и не засыпала, всхлипывая во сне. Этот необычайный сон, длившийся иногда двое суток, был ужасающе глубок и оканчивался всегда тем, что императрица снова начинала рыдать, рвала на себе волосы, царапала в кровь лицо. Когда он случился впервые, августу сочли умершей, так мертвенно остекленели ее глаза. Но сердце билось нормально, и дыхание было как у спящей. Ее трясли, переворачивали с боку на бок, она не просыпалась. Врачи, заподозрив во всем демона, пришли к заключению, что он навсегда покинул бы августу, если бы его удалось хоть раз прогнать. Перепробовали все возможные средства. Больную кропили водой священных источников, доставленной из самых отдаленных частей империи. С трудом разжав ей зубы, вливали в рот жгучий сок аравийских трав, чтобы противодействовать маковому молоку, которым бог Сомн смачивает губы спящих. Окуривали дымом навоза, привезенного из Египта, от священного быка Аписа. Обжигали руки и плечи крапивой, выросшей не в тени, а на солнце, то есть посеянной не богиней Гекатой, а всепробуждающей Авророй. Ничто не помогало. Правда, курение вызывало у больной кашель, а крапива воспаляла кожу, но ни то, ни другое не могло пробудить ее. Не помогали даже древнейшие фламинские заклинания, на которые возлагались особенные надежды, так как содержание их было загадочно для самих заклинателей.
      – Из всех известных нам демонов этот – самый могучий, – сокрушенно говорили врачи. – Он, несомненно, архонт всех остальных.
      Имя архонта злых духов тоже было разгадано. Все сошлись на том, что его зовут Фиуфабаофом. Этому открытию придавалось огромное значение: известно, что демоны, когда к ним обращаются по имени, становятся покладистее. Но Фиуфабаоф никаким уговорам не поддавался и покидал больную, только когда хотел этого сам, обычно часов через восемнадцать, а, уходя, обнаруживал свою ужасную силу еще убедительней, чем до того. Пятеро прислужниц еле удерживали судорожно бьющуюся императрицу в постели. Столько силы, конечно, не могло быть в изнуренном теле больной. Этим демон показывал, что, разозленный настойчивыми попытками изгнать его, он не склонен выпускать свою жертву из когтей.
      Главный придворный медик Синцеллий посоветовал обратиться за помощью к самому богу врачевания. В пергамское святилище Асклепия больные должны были являться лично. Хранящиеся в сокровищнице храма груды золотых сердец, ониксовых глаз, выточенных из слоновой кости рук и ног свидетельствовали, что многие состоятельные люди избавились здесь от болезней сердца, глаз или конечностей. Исцелялись только богатые, так как желающим выздороветь нужно было спать в храме у подножья статуи бога, а за место и снотворные напитки изымалась немалая плата. Сам Асклепий лечил, разумеется, бесплатно. Бог консультировал больных ночью, во время сна, рекомендуя способы, как избавиться от недуга или хотя бы немного смягчить его.
      С трудом решилась императрица на такое далекое путешествие. И, очевидно, не напрасно провела она ночь у подножия статуи бога. Правда, сама августа не помнила, что приснилось ей в святилище, но жрецы слышали, что она громко смеялась во сне. А смех – явное свидетельство благоволения божьего.
      – Некая большая радость исцелит августу, – растолковали ее сон жрецы. – Радость наполняет сердце ярким светом, а злые духи, порождение тьмы, бегут от света, ибо свет несет им смерть.
      Посещение бога в Пергаме состоялось незадолго до поездки императрицы в Антиохию. После того как добрая воля Асклепия была установлена, августа, готовая ухватиться за малейшую надежду, немного воспрянула духом. Но в последние дни, когда в священном дворце всех охватило волнение в ожидании скорого прибытия государей, силы опять оставили больную. Демон уведомлял о своем приближении привычными головными болями, но на этот раз августа жаловалась также на боли в сердце. Сначала она не хотела и слышать о том, чтобы лечь в постель, но, в конце концов, уступила настояниям своей дочери Валерии.
      Бледная, с обострившимися, словно обточенными болезнью чертами лица, лежала императрица в затемненной спальне; сползающий со лба пергаментный бурдучок с ледяной водой почти совсем закрывал обведенные синевой глаза. Она казалась моложе дочери. Сидящая на краю постели худощавая молодая женщина с горестным выражением лица выглядела старше, чем больная.
      Из-под опущенных ресниц августы тихо катились слезы.
      – Жрецы, уверяют, что у меня еще будет радость, – ломая прозрачные руки, промолвила она. – Но скажи, какую радость, кроме смерти, могут дать мне боги?
      – Полно, полно, мама! Перестань! – воскликнула Валерия, схватив мать за руку. – Ты сама усиливаешь болезнь тем, что не хочешь расстаться со своим горем.
      Резкие слова дочери больно задели августу, уже привыкшую к тому, что с ней во всем соглашаются. По-детски надув губы и немного помолчав, она спросила:
      – Зачем ты обижаешь меня, Валерия?
      – Обижаю? Чем, мама? Тем, что призываю к терпению?
      – Ты совсем не жалеешь меня.
      – А меня кто-нибудь жалеет?!
      – Ведь ты еще молода.
      – Вот именно. Я еще молода… я дочь императора и жена цезаря, а жизнь моя хуже, чем у последней невольницы, обмывающей покойников.
      – Почему так разгневались на нас боги? – простонала больная. – Почему лишили меня радости? Я никогда никого не обижала.
      – Я не знаю, мама!
      И опять схватив августу за руку, Валерия горячо продолжала:
      – Но знаю, что у меня-то радость отняли не боги… а вы с отцом… Выдав меня за Галерия!
      – О нет! Только не я! Только не я! – рыдая, запротестовала мать. – Ведь я была не в себе, когда тебя увезли к нему.
      – В этом все дело. Отдавшись своему горю, ты была слепа и глуха ко мне. Я ползала у тебя в ногах, обнимала твои колени, молила пощадить меня, но ты ничего не слышала и не видела… плакала, плакала, и все о своем сыне.
      – О, Аполлоний! Родной мой Аполлоний! – вскрикнула мать, порывисто поднявшись в постели.
      Валерия энергичным движением заставила ее опуститься на подушки и, взяв обеими руками за голову, повернула лицом к себе.
      – Зачем плакать о том, кого нет? Можно ли без конца сокрушаться над тенью ребенка? Ведь Гадес похитил его, когда он и ходить-то по этой земле еще не научился! Как долго будешь ты рыдать над тенью?! Деметра и та оплакивала Персефону только с осени до весны. А тебе, мама, недостаточно шестнадцати лет, чтобы остановить свои слезы!
      Добрым материнским взглядом, исполненным страдания, императрица заглянула в глаза молодой женщины.
      – О, дочь моя! Пусть дадут тебе боги узнать, что значит быть матерью, но только не так, как мне!
      Валерия вдруг нервно, визгливо расхохоталась:
      – Мне? Быть матерью? Я своими руками задушила бы ребенка, если бы выносила его в своем чреве! Но не беспокойся, мне не придется стать убийцей твоего внука. Твоя дочь, которую без согласия матери выдали замуж, никогда не станет матерью! У меня нет мужа, а только господин! Знаешь, что он сделал, когда в свадебном наряде при свете факелов, под звуки флейт подружки привели меня в его дом? Приказал распороть живот беременной невольницы и своими руками вырвал плод, чтобы по его внутренностям ему предсказали будущее. И представь, не обмыв рук, он хотел развязать мой пояс! С той поры меня преследует запах крови. Тот, кого вы с отцом нарекли сыном, весь пропах кровью.
      Валерия, тоже рыдая, упала на грудь матери. Та прижала ее к себе и погладила по голове.
      – Император, твой отец…
      – Нет, мама! Он мне не отец, он только император!.. Может быть, не стань он императором, я и была бы ему дочерью. Но теперь он – только император, у которого нет ничего, кроме империи.
      – Он самый мудрый в мире…
      – Как ты не понимаешь, мама, что мне нужна не мудрость, а хоть капля любви!
      – Ты скажи ему… Хочешь, я попрошу его за тебя?
      – Я боюсь его, мама! Если бы ты видела, как он отвернулся от меня, когда я сказала, что не хочу быть женой Галерия! После этого я только раз виделась с ним, но и тогда у него не нашлось для меня доброго слова.
      – Он думает, что ты счастлива.
      – Он вовсе этого не думает. Он принес меня в жертву, как Агамемнон – Ифигению, и больше я для него не существую.
      За окном раздались торжественные звуки труб, которыми обычно приветствовали появление государей. Вскочив с места, Валерия заглянула в атрий и тотчас вернулась с побледневшим, без кровинки, лицом.
      – Галерий идет, мама! Всеми богами молю: забудь, о чем мы говорили! Ты видишь, как мне страшно!
      Она показала матери руки, покрывшиеся гусиной кожей. Потом поправила подушки, краем одеяла осушила слезы и подняла занавес над входом.
      Цезарь Востока явился без свиты, в сопровождении своей дочери. Казалось, пол прогибался под его тяжелыми шагами. Хотя он уже раздобрел, лицо его было еще свежо и румяно, курчавая борода иссиня-черна. В круглых, как у дикой кошки, глазах еще горела безудержная удаль горного пастуха, умеющего и стеречь скот, и угонять его.
      Валерия приветствовала мужа молчаливым поклоном. Небрежно кивнув ей в ответ, он поднял правую руку и зарокотал:
      – Да благословят боги тебя и твой дом, государыня августа! Не гневайся, что не встаю на колени: мне трудно будет подняться. Старею, августа, старею! Но это не беда, лишь бы женщины наши были вечно молоды.
      Императрица, сделав над собой усилие, дрожащими губами, но приветливо, спросила, благополучно ли он доехал.
      – Хорошо, матушка, хорошо. Но путешествие немного затянулось. Пришлось повозиться с проклятыми безбожниками.
      Он сердито фыркнул. Так как обе женщины молчали, Титанилла сочла уместным поинтересоваться:
      – Тебя задержали язиги? Мы здесь тоже о них слышали. Максентий совсем было собрался на них в поход.
      Галерий рассмеялся:
      – Молодец твой Максентий! Но дело не в язигах, а в безбожниках. Язиги что! Это вполне честные разбойники. С ними управиться плевое дело: повесил одного-другого на границе, и пока трупное зловоние не выветрилось в этом районе – порядок и тишина. Безбожники похуже.
      – Это христиане?
      – Они самые! Язиг охотится за скотом, женщинами и рабами, и больше ему ничего не надо. Христиане же хотят наших богов выгнать из храмов. По дороге в трех местах жрецы жаловались мне, что эти мерзавцы разрушили алтари бессмертных. Согнал я их в одно стадо и отправил вслед за богом, которому они поклоняются. Но меня просто взбесило, что в моем войске нашелся центурион, который отбросил копье в сторону и нагло заявил, что не станет проливать христианскую кровь. Ничего не поделаешь, пришлось заодно и его кровь пролить. Я своей собственной рукой, вот как стою перед вами – в плаще и парадной тоге, пронзил безумца его же копьем… Постойте, сейчас покажу, как этот негодяй забрызгал мне тогу кровью.
      Императрица и Валерия вскрикнули. Голова августы бессильно соскользнула с подушек. Валерия в ужасе отпрянула к стене. Встревоженная Титанилла заметалась от одной к другой.
      Цезарь выпучил глаза:
      – Что с ними стряслось?
      – Ты их напугал своей окровавленной тогой, государь.
      Галерий расхохотался.
      – Сразу видно – не нашей породы. А ты куда?
      – За врачом, если позволишь.
      И нобилиссима выбежала из спальни. Закинув за спину конец красной мантии, цезарь тяжелой, вялой походкой тоже двинулся к выходу.
      Ни единой души не встретилось ему вблизи покоев императрицы, лишь в кипарисовой аллее стали попадаться люди – не только босоногие рабы, но и сановники в башмаках с серебряными пряжками. Все они, завидев багряницу, падали на колени, а цезарь проходил мимо, не обращая на них никакого внимания. Только раз оглянулся он, удивленный: мужчина в длинной власянице низко поклонился, но колена не преклонил, хотя шедший впереди него седой невольник простерся ниц. Когда Галерий пошел дальше, старый раб поднялся и, дрожа всем телом, пролепетал своему спутнику:
      – Господин!.. Ведь это был сам божественный цезарь!
      – Знаю, – усмехнулся тот. – Но не понимаю, почему ты так напугался.
      – Ты не воздал ему должной почести!
      – Нет, друг мой, я приветствовал его, как полагается приветствовать человека. А колени преклонять следует только перед богом.
      Он сказал «перед богом», а не «перед богами». Глаза старого невольника восторженно засияли.
      – Значит, ты из наших, господин, – воскликнул он и перекрестил себе лоб. Тот тоже перекрестился.
      – Я христианский врач Пантелеймон.
      Старик опять упал ничком, как только что перед цезарем.
      – Что ты делаешь?! – возмутился Пантелеймон. – Разве ты не христианин?
      – Как же! Я из христиан, господин. Помнится, я тебя видел на нашем собрании. Толкуют, что бог наделил тебя чудотворной силой воскрешать мертвых именем Христа! И вот я благодарю господа нашего за то, что он послал меня указать тебе дорогу.
      Пантелеймон действительно был христианским врачом, которого господь бог наставил на путь истины. Многие годы, живя в Антиохии, будучи язычником, он успешно лечил заболевших богачей, и сам очень разбогател. Как-то раз судьба свела его у постели умирающего с епископом Мнестором. Сначала врач принял епископа за знахаря-шарлатана, но очень скоро по некоторым высказываниям Мнестора убедился, что тот помимо чрезвычайной кротости отличается также немалой ученостью. Пантелеймона, конечно, удивило, что, несмотря на это, тот исповедует столь невежественную религию. Когда же врач высказал епископу свое недоумение, тот ответил, что и он, со своей стороны, очень удивлен тем, что такой знаменитый врач еще не принял христианства. По его убеждению, все врачи обязаны стать христианами, так как исцелять людей можно только именем Иисуса Христа. При следующих встречах епископ не переставал убеждать врача, чтобы тот попробовал исцелять именем христианского бога. Однако Пантелеймон, чрезвычайно одаренный лекарь, чуждался христианских способов врачевания. К тому же его недавно избрали главой антиохийской коллегии врачей, архиятром, и ему не хотелось рисковать своей репутацией, навлекая на себя насмешки коллег. Однако он стал все чаще задумываться, даже во время прогулок, над чудесами, творимыми христианским богом; о них очень горячо рассказывал ему при встречах епископ Мнестор. И вот однажды, возвращаясь с прогулки через кварталы, где ютилась беднота, Пантелеймон услыхал громкие крики и плач. Во дворе полуразвалившейся хижины, откуда они неслись, толпилось множество народа. Врач вошел, и ему рассказали, что подростки во время гимнастических состязаний вдруг стали дразнить христианином лучшего дискобола. Завязалась драка, в которой бедняге переломали ребра. Уже полдня он лежит во дворе не дыша, а мать его, вдова ткача, не имея денег, чтобы нанять плакальщицу, оплакивает его сама, на все лады проклиная христиан.
      – Неужели в этом виноваты христиане? – удивился врач. – Разве они убили твоего сына?
      – Конечно, виноваты они, – ответила женщина. – Если бы их вовсе не было, никто не стал бы убивать моего мальчика!
      Врач задумался. А что, если на этом бедняге проверить способ, настойчиво рекомендуемый епископом? Правда, юноша этот не христианин, но тем большее уважение заслужит христианский бог, если проявит к нему великодушие. Если же опыт не удастся, осрамится Христос, а репутация врача останется незапятнанной, поскольку никто в толпе его не знает.
      Пантелеймон подошел к смертному ложу несчастного юноши, под которое приспособили ткацкий стан. Врач осенил больного крестным знамением и, взяв за руку, повелительно произнес:
      – Именем Иисуса Христа, встань!
      Юноша вздрогнул, в испуге широко открыл глаза и поднялся на ноги так быстро; что под ним развалилось ложе. Уверенный, что христианский бог наставил его на путь истины, Пантелеймон тотчас явился к епископу и надел белый хитон оглашенных. Приняв христианство, он облекся в грубую власяницу в знак покаяния за безбожное прошлое. От должности архиятра он отказался, чтобы все свое время посвятить лечению нищих и бедняков; им он постепенно роздал и свое состояние.
      Пантелеймон уже давно перестал лечить больных из высшего общества, и потому был крайне удивлен, когда его позвали к императрице.
      – А ты не ошибаешься? – спросил он явившуюся к нему прислужницу. – За мной ли тебя прислали?
      – Моя госпожа нобилиссима приказала позвать первого попавшегося врача. Одна старуха, у которой я спросила на рынке, назвала мне тебя. Она сказала, что ты воскресил из мертвых ее сына. Идем же скорей, идем!
      Пантелеймон усмотрел в этом десницу божию и без дальнейших рассуждений отправился с прислужницей во дворец. На форуме он потерял ее в шумной толпе и у входа во дворец попросил одного из рабов показать дорогу. Старый раб довел его до первой колонны перистиля.
      – Отсюда пусть господь укажет тебе дорогу, – сказал он, – мне вход сюда запрещен.
      Пантелеймон прошел во внутренние покои, и его никто не остановил. Прислужницы, когда императрицу навещала дочь, уходили к себе посудачить.
      У входа в спальню врач остановился, напряженно вслушиваясь в тихие рыдания. Войдя, он увидел двух женщин, которые, склонившись друг к другу, горько плакали.
      Услышав шаги, обе затихли, и та, что моложе, спросила:
      – Кто ты?
      – Врач.
      – Кто прислал тебя?
      – Бог.
      Другая женщина простонала:
      – Разве есть бог, который еще не отвернулся от меня?
      – Мой бог не отворачивается от страждущих.
      Валерия внимательно посмотрела на врача, так странно одетого.
      – У тебя какой-то свой бог?
      – Он не только мой. Это бог всех, кто верит в него. Уверуйте вы, он станет и вашим.
      – Имя твоего бога?
      – Его называют просто богом. Ему не нужно имени, потому что он един. А сына его единородного, умерших за нас, зовут Иисусом Христом.
      Императрица, рыдая, воскликнула:
      – Я тоже родила бога!.. Куда он делся?.. Ради кого умер?
      Врач обратил к ней спокойное, просветленное лицо.
      – Так и Мария плакала о сыне своем.
      – Мария?
      – Матерь Божия, родившая Иисуса… Его распяли на кресте, и он умер, но потом воскрес. Она может утешить горе любой матери.
      Августа широко открытыми глазами пристально рассматривала вдохновенное лицо врача.
      – А меня какой бог утешит? – с горькой усмешкой воскликнула Валерия.
      – Тот же, который послал меня к вам… Боги, которым поклоняетесь вы, не могут дать утешения, потому что не умеют страдать. Они могут только радоваться. Но страждущие глухи к радости. А мой бог может утешить целый мир, потому что сам пострадал за него.
      Врач достал из капюшона власяницы небольшое распятие.
      – Вот это я оставлю вам в защиту и утешение. На ночь кладите его в изголовье, и он оградит вас от дурных снов. А когда на глаза навернутся слезы, возьмите его в руки, и ваши сердца исполнятся тихой радости.
      Обе женщины перестали плакать и напряженно слушали странные речи врача – так еще никто с ними не беседовал.
      – Как тебя зовут? – спросила императрица, никогда не интересовавшаяся именами даже самых высокопоставленных сановников.
      – Я – Пантелеймон, врач антиохийских нищих… Да будет с вами бог, ведь и вы нищие.
      И врач ушел, оставив на одеяле распятие. Валерия взяла его в руки.
      – Но это просто деревяшка! – удивилась она.
      – Деревяшка? – равнодушно переспросила императрица, чувствуя, как тяжелеют ее веки. – А ты, дочка, не хочешь поспать?
      – Я так устала, мама!
      – Ложись рядом со мной. Посмотри, как мало нужно мне места.
      – Какая ты хорошая, мама, – мягко проговорила Валерия, ложась на край кровати и обнимая мать. – Я снова превратилась в твою маленькую дочку… и теперь такой уж останусь.
      – Милая моя дочурка, – ласково пробормотала императрица. – Куда ты его спрятала?
      – Крест? Под подушки: пусть лежит в изголовье, как советовал врач.
      Вскоре они крепко заснули. Не разбудило их даже громыхание лестницы, которую садовник Квинт переносил по атрию, приводя в порядок цветы, украшавшие колонны. В помощь себе он взял Квинтипора, который после обеда зашел навестить родителей.
      – Пойдем со мной, поработай. Пускай твой хозяин не говорит, что ты, как и другие шалопаи, даром ешь его хлеб.
      Забравшись на лестницу, старик снимал корзины, в которых нужно было сменить цветы, и подавал их Квинтипору.
      – Сюда поставь безвременниц, – сказал он, опуская круглую корзинку. – Вон те лиловые колокольчики…
      Но корзины никто не принял. Квинт, не оборачиваясь, раздраженно крикнул:
      – Ну, пошевеливайся!.. Оглох, что ли, с тех пор как важным господином стал?
      Старик был одноглаз, ему пришлось совсем повернуться назад. Он никого не увидел. Сердито ворча, он начал спускаться с лестницы. И только оказавшись на земле, услышал шаги Квинтипора. Юноша нес в руках длинные ветки, среди белых цветов-звездочек ярким золотом улыбались крохотные апельсины.
      – Ты что, лунатик? Где тебя носило?.. А ветки эти хороши будут на капитель.
      – Хотел воды найти, сбрызнуть их, а то уж привяли чуть-чуть.
      – Куда же ты ходил за водой?
      – Я видел поблизости колодец.
      – А у себя под носом не видишь?.. Вон она, вода, в имплювии, посреди двора. Видно, нельзя тебя одного на смотрины пускать… Клянусь пупком Артемиды, это одна из граций!
      В воротах появилась Титанилла. Протянув руки вперед, она шла прямо к ним.
      – Что ж ты убежал с цветами, Квинтипор? Разве они не для меня? Или ты нас не заметил? Я звала тебя… Мы с Варанесом сидели там в павильоне… Ты мне даришь их? Ух, какие тяжелые!.. Пойдем, отнеси в мою комнату!
      Квинт задорно щелкнул пальцами.
      – А я-то думал, этому хитрецу и впрямь помощь на смотринах нужна. Ну, парень, губа у тебя не дура! Да и ты, плутовка, тоже не промах. Значит, хочешь и парня красивого заполучить, и цветы тоже? Парня, пожалуй, бери, я не против. А цветы оставь: они не для такой пигалицы выращены… Иди, нюхай со своим дружком мяту.
      Садовник хотел щелкнуть нобилиссиму по носу, но Квинтипор, стоявший позади девушки и тщетно пытавшийся знаками предупредить отца, вовремя схватил его за руку.
      – Отец, неужели ты не видишь, кто перед тобой?! Это дочь цезаря, нобилиссима!
      Квинт крякнул от удивления.
      – Госпожа моя! Ты видишь, я одноглазый. Но императору да старухе своей я и такой гожусь. Ты сама виновата, красота твоя лишила зрения и последний мой глаз.
      Нобилиссима потрепала старика по щеке и, улыбнувшись, обратилась к юноше:
      – Слышал, Квинтипор? Поучись, как надо разговаривать с женщинами!

7

      Тысячекилометровый путь из Никомидии в Антиохию императорские курьеры проделывали менее чем за десять суток. Императору вместе с личной гвардией и значительной частью двора для этого потребовалось почти столько же недель. Плыть морем было бы и удобнее и быстрее, но Диоклетиан не случайно предпочел сухопутье. Он хотел лично проверить, можно ли полагаться на отчеты наместников провинций. Вообще недоверие было положено в основу реформированного им управления государством и в целом давало хорошие результаты. Каждый государственный служащий обязан был следить за другим: за префектом претория пристально следили его викарии, много внимания уделяли друг другу в этом смысле наместники провинций и прокуратуры, и даже последний писарь мог быть тайным осведомителем императорской канцелярии. Систематическим шпионажем занимались по долгу службы курьеры, доставлявшие во все концы империи официальные распоряжения, собирая попутно неофициальные донесения и слухи. Это были глаза и уши императора. Самые привилегированные из них – курьезии – не только обладали значительной властью, но и были гораздо богаче высокопоставленных сановников. Большую часть чиновников государство оплачивало натурой, снабжая мелких служащих питанием и одеждой; те, кто повыше, получали еще серебряные столовые приборы и наложниц. Но курьезии имели значительные денежные доходы не от государства, а от общин. Каждая община была обязана выдавать курьезию определенную плату за сообщения о радостных событиях: о победах, об учреждении новых праздников, о юбилеях августейшей фамилии или о добром здравии императора.
      Теперь курьезии заранее предупреждали население городов и сел о приближении его божественности. Так что Диоклетиан имел возможность воочию убедиться, что со времен основания Рима у Римской империи не было повелителя столь обожаемого. Где бы он ни появлялся, двигаясь по заранее тщательно разработанному канцелярией дворцовых служб маршруту, всюду его встречали такими же церемониями и торжественными речами, какими встречали бы сошедшего на землю Юпитера. С одинаковым трепетом склонялись перед его статуями на форумах делегации от разных школ, корпораций и ремесленных коллегий. С таким же благоговением падали перед ним ниц в городах децемпримы во главе с городским префектом, а в деревнях – декурионы. За ними дружно, как по команде, валились головой в дорожную пыль празднично одетые свободные земледельцы и мелкие арендаторы, которые в положении колонов работали в императорских поместьях или в огромных латифундиях.
      Молчаливо выслушивал император приветственные речи, и хотя все они были на одну колодку, лицо его выражало явное удовлетворение. Оно подтверждалось, между прочим, и тем, что Диоклетиан щедро раздавал мелкие деньги, которые, не причиняя ущерба казне, делают человека на всю жизнь счастливым, особенно если ни один из этих грошей не достался ни врагу, ни другу. Кроме того, император многих произвел в асессоры и президы, а некоторых даже в комиты, что считалось наивысшей наградой. Счастливцы, произведенные в этот чин, имели право называться лицами, сопровождающими императора, хотя август никогда не прибегал к их услугам. Зато награжденные обязаны были в знак благодарности воздвигнуть портик общественного пользования, или украсить площадь новым фонтаном, или оплатить расходы по устройству очередных цирковых представлений.
      В самом начале пути, в Дорилее, по поводу присвоения чинов произошла небольшая неприятность. Через день после отъезда императора из этого города курьезии донесли ему, что дорилейский претор в таблицу о производстве в комиты, кроме лиц, представленных легатом, самочинно вписал четырех человек, которые хорошо ему заплатили. Подделка священнейшего волеизъявления расценивалась как оскорбление его величества, и император, опустив предписанное законом судоговорение, вынес приговор единолично. Он повелел: на игрищах, которые устроят награжденные им, бросить на растерзание диким зверям мздоимца и мздодателей.
      Случилось и еще одно нарушение предусмотренного порядка, тем более досадное, что привлечь к ответу было некого. Император сам допустил оплошность. Никому никогда не приходило в голову, чтоб он заговорил с кем-либо из своих подданных. А он возьми и спроси одного декуриона, аккуратно ли поступают налоги в его деревне. По новому положению о своевременном сборе податей должны были заботиться в первую очередь декурионы, как самые богатые, способные отвечать за недоимки своим личным состоянием, представители общины. Декурион заверил императора, что все его подданные с величайшим воодушевлением исполняют свои обязанности. Довольный Диоклетиан милостиво похлопал землевладельца по плечу и спросил:
      – Давно ты из армии? Эти шрамы – память армянского похода, не так ли?
      – Наша провинция – императорская и освобождена от рекрутских наборов… – начал, было, декурион, но умолк, видя, как энергично стали делать ему знаки стоявшие позади императора вельможи: одни давали понять, что он должен только поддакивать императору, другие пытались предупредить беднягу, что если император скажет «нет», ни в коем случае нельзя говорить «да». Окончательно растерявшийся декурион, заикаясь и путаясь, ответил, что в армии не был, а шрамы на его лице – следы бичевания, которому по распоряжению квесторов подвергли его ликторы , чтобы он с большим рвением взыскивал недоимки.
      Император повернулся к нему спиной, решив про себя, что на всем пути до самой Антиохии больше никого не удостоит своей беседой. Но в одной деревне после восторженной речи официального оратора о всеобщем благоденствии один колон подполз к августу на животе и, облобызав его пыльные дорожные сандалии, воскликнул:
      – Смилуйся, божественный государь!.. Другие боги не в силах помочь мне.
      Император равнодушно произнес:
      – Не богохульствуй! Говори, в чем состоит просьба.
      Колон рассказал, что он всю жизнь работает на императорской земле, но женился на дочери крестьянина, арендующего землю у крупного землевладельца. Было это двадцать лет назад, тогда колоны могли при желании менять хозяев. Потом был издан закон, упразднивший право свободного переселения. Пока шли войны и рабы были дешевы, землевладельцы не нуждались в рабочей силе. Но вот Диоклетиан восстановил мир, приток рабов прекратился и землевладельцы оказались вынужденными сдавать свои земли в аренду. Мелкий арендатор копался в земле до тех пор, пока не собрал средств, достаточных для того, чтобы стать свободным крестьянином. Все большие площади из года в год оставались невозделанными. Для спасения крупных землевладений понадобилось вмешательство самого императора. Особый закон запретил колонам выкупать наделы и менять хозяев. Колон и его потомство навечно закреплялись за арендованным участком земли и становились крепостными землевладельца.
      – Ну вот, – жаловался крепостной, припадая к стопам императора, – хозяин жены нынче требует свою долю – половину моей семьи. Неужто твоя божественность позволит, чтобы моих деток разделили на две части, как поросят или телят?!
      Император на мгновение прикрыл глаза.
      – Сколько у тебя детей?
      – Двое: мальчик и девочка. Сына-то и хотят у меня отнять: он уже подрос, работать может.
      – Дарую свободу тебе… и твоей жене. Можете идти куда хотите.
      Не только люди, но и боги задерживали продвижение императора. По дороге то и дело попадались то облупленная статуя какого-нибудь божества, то обветшалый храм, то необычной формы придорожный камень с углублением для жертвенных возлияний, то дуплистое дерево, убранное пестрыми лентами, – и все это непременно требовало остановки.
      К тому времени богов в Римской империи было, пожалуй, не меньше, чем граждан. На светлый Олимп были допущены сумрачные суровые божества варваров, и олимпийские старожилы постепенно смешались с пришельцами, разделив, таким образом, судьбу своих почитателей на земле.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6