Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказания о людях тайги (№2) - Конь Рыжий

ModernLib.Net / Историческая проза / Москвитина Полина Дмитриевна, Черкасов Алексей Тимофеевич / Конь Рыжий - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 10)
Авторы: Москвитина Полина Дмитриевна,
Черкасов Алексей Тимофеевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Сказания о людях тайги

 

 


Ной с сожалением посмотрел на нее:

– Вот и выходит, нечего пенять тебе на отца, коль овца в того же подлеца. Это у тебя сон, Дуня. Только он вчерашний. Не проспи день завтрашний.

– Уж как-нибудь не просплю! А вот когда свергнут большевиков, какой вы будете иметь интерес?

– Совесть мою никто не свергнет. И честь. На том весь белый свет стоит.

<p>II</p>

В вагоне холодище.

Кругом охи и вздохи – ни дров, ни угля! Сытые таились от голодных, как волки от охотников. А поезд тащился так медленно – тошно в окно глядеть. То одна остановка – дров набирают, то другая – воду ведрами в тендер таскают. А люди прут и прут в вагоны – ни дыхнуть!

Разруха!..

В Москве повезло – сели в поезд, идущий до Иркутска через Самару. Ной с Дуней и Санькой упаковались в спальное купе, потеснив бородатого купчину из Екатеринбурга – Георгия Нефедыча, как он себя назвал. Борода стриженая, черная, глаза – у черта взяты – едучие и до того хитрые, насквозь все видят. Известное дело купецкое – глаза надо иметь во лбу и на затылке, иначе облопошат. Купчина ехал с молоденькой бабенкой – Люсьеной звать – пригожая собой, полненькая, сдобная, еще поп из Омска подселился, отец Михаил – худущий, будто век некормленый, высокий, с позолоченным крестом на черном священническом одеянии. Поп забрался со своими корзинками на верхнюю полку и пел оттуда псалмы Давида тихо и нудно. Купчина устроился на полу, вернее, на вместительных тюках и мешках, перетянутых веревками: подкатывался к Ною, чтоб тот со своим ординарцем, в случае чего, защитил бы его, разумеется, за приличное вознаграждение. Хорошенькая, беленькая Люсьена, широколицая, скуластая, смахивающая на монголку, доверительно поглядывала на богатыря офицера, но, не преуспев, отметила своим вниманием черночубого ординарца в белой бекеше, а тот – с моим почтением!

Стало их в третьем купе шестеро – печальной судьбы сотрапезников. В других купе набивалось по десять человек и больше. И в коридоре классного вагона – веслом не повернуть.

Санька устроился на тюках – другого места не было, щупал купчину, как бы ненароком, так, что у Георгия Нефедыча сон пропал. По всей ночи вертелся, перекладывая из одного кармана в другой браунинг, а Санька в пику браунингу – револьверище системы наган, чей, мол, козырь убойнее! У хорунжего при себе была сабля, как и у ординарца Саньки, револьвер и кавалерийский карабин: при боевом снаряжении отпустили. Дуня Юскова, отдохнувшая от охов и вздохов, в некотором роде неприкосновенная, тащила своего спасителя Ноя на каждой станции и полустанке поглядеть на народ, как и что происходит на великой российской дороженьке!

– Экая ты неуемная! – сопел Ной, но не отказывался от вылазок.

Какой сговор произошел у Саньки Круглова с Георгием Нефедычем, Ной не знал. На вторую ночь от Москвы Санька потушил стеариновую купеческую свечу на фарфоровом блюдце и вскарабкался на верхнюю полку погреться к хорошенькой Люсьене. Купчина и ухом не повел. Пущай, мол, греются, только бы черночубый казачина не щупал мотню: в мотне лосевой кошель болтался, туго набитый золотыми империалами. Санька, понятно, ущупал кошель…


За окном промерзшего вагона снег – пустыня, дымящиеся, нахохлившиеся деревни, мертвые колокольни и медленный, самый медленный в мире пассажирский поезд восемнадцатого года.

Ночь. Глубокая ночь…

Скрежет тормозов – удар, визг железа. Санька Круглов трахнулся с верхней полки на купчину, тот заорал во всю пасть:

– Граабют!..

На Саньку свалился поп Михаил, темень, переполох. Во всем вагоне рев, гвалт, визг.

Поп Михаил вопит:

– Господи, помилуй! Господи, помилуй!

– Кажись, крушенье, – первым опомнился Ной и, открыв дверь, схватил бекешу, шашку, карабин, поспешно выбежал из вагона узнать, что произошло?

Путь впереди разворочен. Пассажиры из вагонов, как горох из решета. А кругом – снег, сухой, скрипучий – в бога, креста, давай, машинист, Самару!..

Бегут. Бегут. Качаются в снежной метелице волчьи глаза свечевых фонарей, путь разворочен! «Ааа! Ааа!» – вопит горластая толпа, и бегом, бегом к дымящимся вагонам на втором пути безвестного разъезда.

Поезд с продовольствием шел из Сибири в Петроград – поезд с продовольствием пустили под откос.

Как тут было? И что тут было? Скрежет и вой стонущего железа, хруст и треск ломающихся товарных вагонов, облако пара от лопнувшего котла, слетевшего с рельс и железным лбом своротившего деревянный телеграфный столб. Возле столба – оборванные струны проводов, и в этих струнах свистит ветер – ветер и мороз! Искромсанные, сжеванные вагоны. Некоторые вагоны-теплушки горят, там ехали люди – охрана, и все они, эти люди, обезображенные, валяются на рельсах. В шинелишках, в полушубчишках, кто в чем. Едкий дым стелется в морозной стыни. А по разъезду всадники с шашками – всадники с шашками! Возле разъезда – подводы, подводы, подводы. Какие-то мужики в шубах горбятся под кулями с хлебом – грабят пущенный под откос эшелон с продовольствием.

Конные надрывают глотки:

– Наааазаааад! Паааа ваагооонаам!

Стреляют. Из винтовок, револьверов. В кого стреляют?! Кто стреляет?!

По рельсам, по шпалам, по откосу – потоки пшеницы, мешки с мукой, крупой, туши скотского мяса – в ледяном распятье. Рельсы выворочены, шпалы вздыблены – катастрофа! Вся Россия разворочена сейчас, как этот пущенный под откос продовольственный эшелон из Сибири.

– Ааааа! Г-гаг-га-га! – стонет толпа, пятясь от всадников.

– Пааа ваагооонаам!

На досках от разбитого, догорающего вагона лежат обгорелые трупы. Дуню тошнит, и она, отступая, упирается в чьи-то спины. А тут еще поп Михаил, длинноволосый, без шапки, с крестом на черной шубе, устрашающе гудит:

– Горе, горе тебе, великий город Вавилон! Горе нам, горе, погрязшим в блуде и неразумении! Бесы нас крутят и мутят – будет еще, глаголю вам, пир сатаны! Внемлите, православные!..

– Боженька! Боженька! – бормочет Дуня, затираемая со всех сторон.

Тискают, давят, месят друг друга, толпа орет в тысячу порожних глоток – орет, орет, а что – сам черт не разберет. Бегут. Бегут. Падают. Подхватываются. Завьюживают сбочь пассажирского поезда, рассасываясь по вагонам.

Дуня бежит, бежит – сердце или лопнет, или разопрет грудь. Гонят, гонят конные бандиты с винтовками и шашками. Дуня видит всадника в белой папахе, шашка свистит над головой. «Пааа вааагооонааам!..» – базлает чертов всадник.

Кто-то схватил Дуню за рукав шубки, и в сторону, к вагону.

– Лезь за мной, дуреха! Под вагон! Живо!

Это хорунжий. Боженька! Конь Рыжий!

Ной сграбастал ее и без лишних слов утащил под вагон.

– Ах, ты, язва сибирская! Сколь ищу! Осподи! Бежать надо от греха подальше. Я оружие и вещи перенес на ту сторону, за насыпь, там нету бандитов. Оттуда бежать надо.

– Как бежать? Куда бежать?

– Экая! Бандиты-то золотишко давить будут, как пить дать.

– Какое у нас золото? Или у вас есть золото?!

– Дуреха! Морда-то у те краснеющая. Живо накинутся. Тогда как? Тебя не отдам – жизни лишусь: отдать – совести лишусь. Одно к другому сплылось: бежать до другой станции. Там подождем, когда выручат паровоз. Не ранее завтрашнего вечера. Рельсы-то на разъезде все разворотили.

Уразумела: «Тебя не отдам – жизни лишусь; отдам – совести лишусь. Одно к другому сплылось».

– А твой ординарец?

– Ему што? Схитрит, Санька тертый.

Перелезли на другую сторону поезда и ползком скатились под откос.

<p>III</p>

В третьем спальном купе переполох. Купец из Екатеринбурга в барашковой шапке, в шубе, сопел, пыхтел, беспомощно двигая пухлыми руками.

Поп Михаил бормотал о погибшем граде Вавилоне; беленькая пригожая Люсьена с монгольской мордашкой, в нарядной шубке и в теплой шали милостиво жалась к черноусому казаку в серой папахе, да и супруг ее заискивал перед служивым:

– Вы как служивый, э-э, смею обратиться, поимейте разговор с этими, которые, э-э? Надо полагать, банда учинит грабеж, э-э?.. Куда ушел ваш хорунжий с дамочкой, а?

Санька успел спрятать свое оружие и кули с добром засунул подальше.

– Завсегда так: грабить будут, – равнодушно ответил Санька. – А хорунжий утопал с Дунькой.

– Что же нам делать?

Санька подкрутил усы:

– Мотню твою, Георгий Нефедыч, как пить дать пощупают. Вот те крест! Меня щупать не станут. Казак? Навоевался? Ну, ладно, валяй дальше. А у тебя сколь добра напихано? Ого-го-го! Много. Мотня к тому же. Соображенье имей.

– Мы же едем вместе! Ради Христа, не оставляйте нас с Люсьеной на произвол судьбы. Ради Христа! Будете вознаграждены.

– Люсьене что? За мотню возьмутся.

– Горе, горе тебе, великий город Вавилон! Город крепкий…

– Батюшка! Э-э, отец Михаил! Ради нашего, э-э благополучия, э-э помолчите со своими псалмами. Как же, служивый? Оружие к чему спрятали? Момент такой, чтоб отпор дать.

Санька не успел ответить, раздался голос в коридоре:

– Ти-иха-а! Всем оставаться по местам. Теснитесь, теснитесь на тот конец по коридору. Живо! Маалчаать! Предупреждаю: хто знает большевиков – укажите, сами помилованы будете. Подготовьте документы и золото. Паанятнааа? Золото! Для войска святого архангела Анакентия Вознесенского, а так и для завоеванья слабоды. За сопротивление без упреждения стрелять будем. Паанятнааа?

Купчина из Екатеринбурга как стоял, так и сел на мягкую, умятую полку, где недавно отлеживал бока хорунжий. Поп Михаил, обалдело таращась на закрытую дверь, растерянно развел руками:

– Нету такого архангела Анакентия Вознесенского. Ни в каких святцах нету.

– К черту святцы! – гавкнул купчина.

– Господи прости! – перекрестился поп.

В коридоре слышались возня и крики пассажиров. Кого-то били, тискали, женщина визжала во все горло. Хлопнул выстрел. Люсьена повисла на шее Саньки:

– Умоляю вас! Умоляю! Вы же казак – поговорите с ними. Может, они поймут. Они же люди, люди.

– Один на банду не сунешься, – буркнул Санька и отступил от Люсьены поближе к двери. – Какое у меня золото? Вот у Георгия Нефедыча, разве. Так за его золотишко я лоб не подставлю. У него мотня, а у меня што?

– Жора! Жора! Ради Христа! Ах, боже, он ополоумел. Передай кошель Александру – сохраннее будет. Да што ты, в самом деле!..

Не дожидаясь, когда в себя придет Жора, Люсьена подскочила к нему, распахнула шубу на лисьем подбиве, но не успела добраться до ремня плисовых штанов, как Жора моментом оправился от шока, руку в карман и – в лапу браунинг. Чуя неладное, Санька – одна нога здесь, другая в коридор, и дверь не закрыл.

– Не дамся, бандюги, грабители! – надулся купчина. – Этот Санька с хорунжим из той же шайки-лейки. То-то он щупал меня ночью, паскуда!..

– Жора! Жора!

– Прочь! Прочь! – рассвирепел Жора.

Из коридора падал слабый свет в темное купе, по коридору кто-то пробежал мимо с винтовкой, а потом Санька – быстро так. Люсьена истерично причитала, сидя на купецких тюках, попик Михаил попытался было вскарабкаться на верхнюю полку, но сорвался и упал на Люсьену, отчего она закричала еще громче. В тот же момент в открытую дверь из-за стены сунулся ствол карабина:

– Выходи, большевик!.. Живо!..

Купец одним махом перескочил в угол. Первое, что попало ему в глаза, – черная лохматая папаха. Не теряя ни секунды, он выстрелил в черную папаху – два раза сряду, карабин покачнулся и упал в дверях. Купчина за карабин, и дверь закрыл. В коридоре еще не опомнились, как купчина защелкнул дверь на секретку.

– А ну, Люсьена, бери карабин. Живо! – призвал свою ревущую супругу. – Бери, говорю. Или из браунинга будешь стрелять?

– Ты не большевик!.. Скажи им!..

– Боже, боже, боже! – частил поп.

– К черту бога! Теперь другой молитвы нет. Или они нас, или мы их, бандитов. Бери! Покажу гадам, какой я большевик!..

Купец взял себе карабин, а Люсьене передал браунинг.

Из коридора кто-то выстрелил в закрытую дверь – щепою ударило купца в нос, и окно тоненько звякнуло – пуля тюкнула. Люсьена раза три выстрелила в дверь. Купец одним махом взлетел на верхнюю полку; Люсьена лезла под полку, но ей мешали тюки. Еще выстрелили в купе из коридора. Поп Михаил завопил: «Господи, помилуй, убийство». Он корчился в темноте на тюках, а купец, приловчившись, саданул раз за разом из карабина в дверь. В коридоре кто-то утробно взвыл: «Аааа!» – и все затихло.

Время ожидания тянулось ужасно медленно. Люсьена мелко и часто причитала. Купец спросил: ранена? Нет? Ну, так чего воешь! Лезь на верхнюю полку. Живо! Да стреляй, стреляй!.. Поп полз к двери, чтобы выбраться прочь из осажденного купе, но купчина рявкнул:

– Назад! Пристрелю, черт в рясе! Лежи там!

Поп тягуче затянул:

– Истлевает душа моя о спасении твоем; когда ты утешишь меня, господи! Когда призовешь?.. Сколько дней раба твоего осталось?..

С улицы трахнули шпалою в окно, и оно со звоном вывалилось. Купец не успел развернуться, как в купе бросили камень будто, и этот камень лопнул со страшным грохотом. Все купе густо задымилось. Купец оглох. Мотал башкой, хватаясь за темя, и тут почувствовал, что у него оторвало ухо, разворотило щеку и в левом боку застрял огненный комок – прожигало насквозь. Но он был еще в себе, соображая, что и как дальше. Позвал Люсьену – ни звука, ни оха, и поп Михаил тоже молчал – упокоился.

– Та-ак, – сказал себе купец, зажимая ладонью развороченную щеку и место, где было левое ухо. – Та-ак, бандюги…

В окно валил дым – и то ладно, не задохнешься. Товар горел. Жалко, Ну да, конец всему. И товарам, и купецким делам.

Огненный комок сжигал внутренности, но купец, стиснув зубы, примолк. Он был уверен, что бандиты ждут, не подаст ли кто голос из купе, и тогда бросят еще одну бомбу. Если он будет молчать, они разворотят дверь, и тут он в упор с короткого расстояния. Эх, если бы пришить этого проклятого ординарца хорунжего! Это он, Санька, выдал, наверное, купчину за большевика.

В дверь били, били прикладами. Купец молчал, а карабин держал наизготовку, стволом к двери. И как только дверь раззявилась, он из темноты на свет сразу увидел трех в шубах, но Саньки не было.

– Тут все горит, – сказал один из них. – Пущай к черту все сгорит!

Бандит повернулся спиной к купе – лицом к другому в шубе – на одну пулю двое! Ахнул выстрел, и еще один. Купец передернул затвор – патрона больше не было. Он помнит, где-то на полке Люсьены казак Санька спрятал свое оружие. Хотел перелезть на вторую полку, но сорвался и упал на горящие тюки.

В окно стреляли по верхним полкам, но купчину выстрелы не беспокоили. Он хватал голыми руками пламя, обжигался и не чувствовал ожогов.

Он слышал, как зачастил пулемет. Та-та-та-та-та! Он еще не сообразил, в чем дело, как на линии за разбитым окном раздались голоса:

– Красные из Самары! Красные из Самары!

Наступила тишина. Удивительная тишина. Купец примолк. Время остановилось.

Кто-то лил воду на купца и товар.

В купе вошел проводник с фонарем – дюжий, сытый дядька, а за ним трое с винтовками. Купец поднял голову, испачканную в крови и саже, тяжело рыкнул:

– Гады! Стреляйте! У, гады! Бандюги!

Один с винтовкою ответил:

– Мы не бандиты. Мы красногвардейцы. Надо спасти человека! Быстрее!

Купчина помотал головой:

– Поздно. Хана мне. У-ух. Нутро сгорело. Сколько я их, э? Сколько! Э-э?

– Трех бандитов убили. Один ранен.

– Слава Христе! – И купчина сунулся головой в обгорелый, мокрый тюк. Рядом с ним, скорчившись, лежала Люсьена с браунингом в мертвой руке. Поп Михаил головой упал на лавку, а туловище под купцом.

Потом явился откуда-то Санька, предъявил свой демобилизационный документ и сказал, что он, дескать, ехал со своим красным командиром, а где теперь командир – неизвестно, была еще женщина – большевичка из Петрограда. Не иначе, как бандиты утащили их за собой. А он, ординарец, спасся, спрятавшись под вагоном. Санька врал отчаянно.

А купец еще жив был и слышал вранье черноусого Саньки Круглова. Собравшись с силами, он шарил руками возле Люсьены, пока не нащупал браунинг. Тогда он приподнял голову – на него никто не смотрел, все были в коридоре у дверей, ждали доктора.

– Та-а-ак, – растяжно протянул купчина. – Где он, бандюга? За большевика продал?! Где он?

Браунинг качался в руке купца, а голова падала вниз. Все отпрянули от двери. Теряя сознание, купчина все-таки выстрелил в пустое пространство и, шумно вздохнув, скончался.

– Господи помилуй! – перекрестился Санька, робея; он догадался, какого бандюгу хотел пристрелить купец Георгий Нефедыч. – Без памяти, а все еще стреляет. До чего отчаянный! Я с ним, товарищи, душа в душу жил. Ехали мы в Екатеринбург с товаром, чтоб закупать там хлеб для голодающего Петрограда. И. вот, как привелось!..

Санька умел врать и выкручиваться – не зря же таскался в ординарцах!..

И что самое отрадное было для Саньки в конце всей истории: лосевый кошель с золотыми империалами перекочевал-таки к нему в мотню и болтался на том же нательном ремешке Георгия Нефедыча!..

Так-то вот!

«Умей жить, умей крутиться» – было девизом Саньки Круглова.

Делать нечего – пришлось вытащить трупы.

А добра-то, добра-то сколько досталось Саньке!..

<p>IV</p>

Они шли двое в немом и стылом пространстве ночи. Санную дорогу перемела поземка. Местами, сбиваясь на обочины, Ной проваливался в снег по пояс. Он тащил куль и увесистый чемодан из буйволовой кожи, перетянутый ремнями. Дуня шла сзади с карабином на ремне через плечо. Приноравливалась идти рядом, но санная дорога была до того узкая, что они сталкивали друг друга на обочины.

Покуда шли возле леса, Дуня со страхом озиралась: не вылетит ли из чащобы волк?

– Ной Васильевич!

– Ну?

– Передохнем.

– Устала, якри тебя?

– Дорога такая трудная, как будто здесь никто не ездил. А снегу-то, снегу-то!

– Перемело…

– Тебе не тяжело тащить куль с этим чемоданом?

– Дотащу.

– Боженька, что они теперь творят с пассажирами? Как же трудно жить!

– Само собой. Летают, покуда крылья не обломают. От разрухи и распутства характеров. Расея вроде напополам переломилась. Уразуметь не могу: какая жизнь будет после? Советы берут силу, а удержатся ли?

Перешли какую-то речку в черных ветлах по берегам; дорога круто свернула в займище, слева черный лес, справа плоскогорье, редкие опушки уныло белеющих берез, покатый склон, открытый всем ветрам; ветер содрал снег с горы, и они долго шли сбочь пашен. Шли, шли, и подступили к логу. Уткнулись в такой глубокий снег – коню по пузо. Ной тыкался то в одну, то в другую сторону, но дороги не было – потеряли. Куда она девалась, холера? Ной оставил куль с чемоданом возле Дуни, и, взяв карабин, пошел искать дорогу. Дуня как стояла в снегу по колено, так и села, будто в белый пуховик. Ветер дул в спину. Спасала обезьянья дошка. Дуня подняла воротник, спрятала руки в варежках в широкие рукава шубки и так это удобно устроилась, как в кошевке будто. А снег мело и мело. В низине чернел лес – белое и черное.

Снег мело и мело…

Ной лез и лез взгорьем в поисках дороги. Ветер рвал из-под пимов сухой снег, взвихривал, стлался белым дымом. Полы бекеши то обжимали ноги, мешая идти, то раздувались парусом. Кое-где по склону темнели в темном забвеньи одинокие приблудные сосны, размахнувшиеся вширь и ввысь. Хоть бы луна выглянула из свинцовой тяжести – ни луны, ни прибежища от ветра и мороза.

Опираясь на карабин, как на дубину, Ной искал дорогу и потерял собственный след. Будто и не шел здесь. Туда сунулся, сюда – нету следа. Что за наваждение? Не потерять бы Дуню. «Ого-го-го-о!» – позвал он, повернувшись лицом в лог. Ветер напирал в спину, подталкивал. Дуня не ответила. Ной испугался и пошел вниз, в лог, потом опять вернулся – не то взял направление. Собственные следы терялись – заметало снегом. Быстрее, быстрее по склону горы. Еще раз крикнул. Прислушался, не ответит ли Дуня, но голоса не было. В логу чернолесье, как дегтярная река. Мрачная, тяжелая река. Бежал, бежал склоном, загребая ногами снег, падал грудью вперед, вскакивал и снова бежал. Белая, белая мгла. За десять шагов ни зги не видно. Крутится, вьет, вьет белые кружева, заметает следы. Белым-бело. За склоном горы чуть тише. Здесь где-то Дуня. Догадался – прикорнула на снегу и уснула, как всегда случается с усталым человеком. Это же бог знает что! Так и замерзнуть можно. До рези в глазах осматривался вокруг, выписывая спирали, и сам заблудился. Понять не может – как и откуда они шли? С той стороны или с этой? В какой стороне Самара, Волга? А вот и дорога. Точно, дорога! За гребнем снега, вылизанная до санных борозд. Опустился на колени, пощупал – точно! Дорога шла в глубь леса, в лог. Но где же Дуня? И снова полез взгорьем.

– Ага-га-га! га-га!..

Только ветер посвистывает в ответ.

Спит. Спит. Младенческим сном праведницы. Надо же, а? Где же ее искать? Подумал, заломив папаху на затылок. Взмок. Жарко. Главное – спокойствие в данный момент. Как на позиции. Если нет уверенности перед боем – лучше не начинать атаку. Дорогу он теперь знает, как найти. Вот здесь излучина лога – чугунная река чащобы круто поворачивает влево, а ему надо взбираться вверх, на склон горы и там осмотреться. Лучше всего идти спиралью. Идти и кричать во все горло. Снег, набившись в голенища пимов, таял, и он чувствовал, что портянки стали мокрыми. На крутом склоне выскользнул из рук карабин и укатился вниз. Побежал за карабином, поскользнулся, круто выругался, ворча: экое, прости господи!

Умостился в снегу и, не помня как, задремал, а по всему телу разлилась до того сладостная истома, что, казалось, не было ничего дороже такой приятной минуты. Век бы отдыхать в таком вот умиротворяющем тело и душу покое. А покоя нет. И когда он настанет, покой для воина России?

– Экое! Чавой-то я, лешак? – беззлобно выругался, поднимаясь. Ноги дрожат в коленях, пальцы рук онемели. Но где же Дуня?

Ни карабина, ни Дуни.

Собрался с силами, призвал на помощь всех святителей и пошел дальше в поисках карабина. Шарил шашкой по снегу.

– Эвон куда укатился!

Надо стрелять – может, Дуня услышит выстрелы?..

<p>V</p>

Горит, горит, горит! Вся земля горит от края и до края, от неба и до неба. И так жарко, душно – не продохнуть. Будто пожар проник в сердце Дуни, и жжет ее, жжет сонную, расслабленную, и она куда-то бежит, бежит от пожара. Она одна в поле, на бездорожье. Где-то здесь хорунжий Ной Лебедь. Она все еще помнит, что он оставил ее в снегу, а сам ушел искать дорогу. Прошло много-много лет. Ной ищет и ищет дорогу, она, Дуня, ищет и ищет Ноя, зовет, кричит громким голосом, а голоса нет!

Стреляют. Стреляют. В кого стреляют? Дуня отчетливо слышит выстрелы и никак не может понять, в кого и где стреляют?

Снег летит и летит. Где же Ной?

«Что это я? Что это я? – испугалась Дуня, очнувшись. Она сидит в снегу. Почему она сидит в снегу? Она слышала выстрелы. Или во сне были выстрелы? – Как жутко, боженька! Где же Ной Васильевич?» – И опять хлопнул выстрел – совсем недалеко. Это же Ной Васильевич стреляет! Попыталась встать, и ноги не подняли, как чужие будто. «Я замерзну, совсем замерзну! Боженька!»

– Нооой! Нооой! – закричала, что есть мочи, и Ной услышал. Побежал к косогору. – Я совсем окоченела! Встать не могу, – жалостно пробормотала, глядя снизу вверх на Ноя.

– Экое, господи прости, потерялись! Часа два ищу, и сам закружился. Экая огромятущая пустошь! Ног не чуешь? Ужли обморозила? Оттирать надо. Ах ты, беда!..

Усадил Дуню на туго набитый куль с добром, стащил фетровые сапожки и, стянув шерстяной носок, давай растирать ступню в теплых, широких ладонях. Трет, трет да приговаривает, чтоб она никогда не забывала, что ноги у нее прихвачены. Дуня бормочет что-то о страшном сне.

– Плюнь ты на сон! – урезонил Ной. – Чего страшиться-то?

Оттер обе ноги, но Дуня едва могла ступить на них – огнем горели. Но она терпела и шла, шла за Ноем – за его широкой спиной.

Скоро уткнулись в сонную тишь бедной деревеньки дворов в пятнадцать или того меньше: там халупа под соломенной крышей, и там, там, как копны, разбросаны среди белого безмолвия. Ни собачьего бреха, ни огней, ни дымов над придавленными снегом бедняцкими избами.

Постучались в окно какой-то хаты, еле разбудили бабу. Земляной пол, лавки, столик, нищая кухонька с черными чугунками и большущая печь, откуда высунулись белые, пшеничные головенки детей с вытаращенными глазами: один другого меньше, как поросята будто, сколько их, хозяюшка? Девятеро. Хозяина нет – вдова, до того истерзанная нищетой, что у Ноя в носу завертело. А есть ли в деревеньке добрый хозяин с лошадьми, чтоб подрядить отвезти в Самару? Ой, ой! Самара-то далече-далече! Хозяйка не бывала в Самаре, должно, далече. Ну, а Волга? Волга недалече – за деревней сразу Волга. А за Волгой богатая деревня.

Ох, хо, хо!..

Ни чаю испить, ни погреться – соломы мало осталось топить печь, а кизяков совсем нет, корову бандиты прирезали и сожрали.

– Экое! – глянул Ной на испитую бабу, как она испуганно жалась спиною к печи, заслоняя свое пшеничноголовое богатство, успокоил:

– Чего боишься? Или думаешь, не из той ли я банды, которая сожрала твою корову? Не из банды. С поезда мы, бежим в Самару. Погреемся малость, да пойду искать лошадей. А ты ложись спи, не бойся. И я вот тут вздремну.

Дуня как вошла в избу, села на лавку, в простенке у стола, тут же уснула – умаялась. В шубе, небось, угреется. Баба залезла на ту же печь, откуда выглядывали детские головенки, пошушукались там, и вскоре улеглись. Потухла коптилка. Чернь и холод по всей избе. Ной вздремнул и, как только синь отбелилась в одинарном замерзшем окошке, встряхнулся, сунул карабин под лавку к Дуне, закрыл увесистым кулем и потихоньку вышел.

Едва забрезжило утро, Ной подкатил с состоятельным мужичком из соседней деревни на паре лошадей, звонким золотом расплатился, чтоб домчал мужик до Самары, к поезду торопились. Но не застали поезд – ушел при полудни, а они подъехали вечером…

<p>VI</p>

А в Самаре-то, в той Самаре – народищу невпроворот. Со всего голодающего Приволжья. И столько-то горя горького, столько-то охов и голодных людей, что в голове у хорунжего Лебедя, как в ступе просо: толкется, толкется, а что к чему – разберись! Одно слово – голод!.. Россиюшку опоясал голод, как нищего неугревные лохмотья.

Самара-то, русская Самарушка!

На вокзале – ни продыху, ни отдыху, ни толку, ни понятья, все смешалось в кучу и ревело одним отощалым людским мыком: дайте уехать! Дайте уехать! Куда уехать?!

А военных-то, военных! С Юго-Западного, Северо-Западного фронтов, а ты откуда, хорунжий?..

А поезда на Сибирь нет и не скоро ожидается, нужда за горло схватила: паровозов нет, депо вымерзло, угля нет, масла нет, машинистов нет, кочегаров нет, одно ясно – нет как нет! На все и вся один ответ: нет!

Разруха!..

Еле-еле Ной выжал место для Дуни в закутке вокзала: сиди, да не спи, и револьверчик свой держи в строгости: ухарей, как червей в навозе. Ты же, якри тебя, пулеметчица! Тут у нас все богатство, потеряем – никак не уедем.

Вышел на перрон: все пути забиты воинскими эшелонами. А по перрону чехи, чехи, словаки. Те самые, которые целым корпусом сдались в плен, отказываясь воевать за интересы Австро-Венгрии в союзе с кайзеровской Германией, чтобы создать потом свою республику. Многие из чехов, как помнит Ной, пели национальные песни, славили Яна Гуса, а когда свершился октябрьский переворот, категорически отказались воевать вместе с русскими войсками против Германии и Австро-Венгрии и по приказу ставки эшелоны с чехословацкими войсками отведены были в тыл, где и ждали решения своей судьбы. И вот – эшелонами забита Самара!

Эшелоны, эшелоны, и все при боевом укладе: на платформах зачехленные пушки, пулеметы, минометы! Вот дела так дела!

Узнал у железнодорожника: вечером отправят санитарный эшелон с тифозно-больными чехами во Владивосток по специальному разрешению Ленина.

Как бы уехать с этим эшелоном? Железнодорожник посоветовал толкнуться к генералу – эвон императорские вагоны, видишь? Там много набилось бывших русских вашбродей. А ты не «вашбродь»?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10