Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сцены из жизни богемы

ModernLib.Net / Классическая проза / Мюрже Анри / Сцены из жизни богемы - Чтение (Весь текст)
Автор: Мюрже Анри
Жанр: Классическая проза

 

 


Анри Мюрже

Сцены из жизни богемыI

КАК ОБРАЗОВАЛСЯ КРУЖОК БОГЕМЫ

Вот каким образом случай, который скептики именуют поверенным господа бога, в один прекрасный день свел людей, братское содружество которых позднее превратилось в кружок той богемы, с какой автор этой книги попытается познакомить читателей.

Однажды утром (это было 8 апреля) Александр Шонар, посвятивший себя двум свободным искусствам — живописи и музыке, — был внезапно разбужен боем курантов, мелодию которых исполнял соседский петух, заменявший ему часы.

— Черт подери! — воскликнул Шонар. — Мой пернатый будильник спешит, не может быть, чтобы уже настало «сегодня».

С этими словами он соскочил с некоего хитроумного сооружения, созданного им собственноручно, сооружение это по ночам служило кроватью (и, не в обиду ему будь, сказано, служило неважно), а днем заменяло все прочие предметы обстановки, отсутствовавшие по причине лютых прошлогодних холодов. Как видите, сооружение было на всякую потребу.

Поеживаясь от пронизывающего утреннего холода, Шонар поспешно напялил на себя атласную нижнюю юбку розового цвета, усыпанную блестящими звездочками, — она служила ему халатом. Эту мишуру забыла у него как-то после маскарада девушка, изображавшая Безрассудство и безрассудно поддавшаяся обманчивым обещаниям Шонара: в ту ночь он нарядился маркизом де Мондором и соблазнительно позвякивал дюжиной экю, в действительности то были фантастические монеты, просто-напросто вырезанные из металлической пластинки и заимствованные Шонаром в реквизите какого-то театра.

Облачившись в домашнее платье, художник распахнул окно и ставни. Луч солнца, как яркая стрела, мгновенно проник в комнату, и Шонар невольно вытаращил глаза, еще подернутые дремотной дымкой, в это время на соседней колокольне пробило пять.

— И в самом деле, светает, — прошептал Шонар, — как странно! Однако, — добавил он, взглянув на календарь, пришпиленный к стене, — никакой ошибки тут нет. Наука утверждает, что в это время года солнце должно всходить в половине шестого. Еще только пробило пять, а оно уже на ногах. Неуместное рвение! Светило вольничает, я пожалуюсь в Астрономический комитет! Но все же надо пошевеливаться. Есть все основания полагать, что сегодняшний день наступил после вчерашнего, а так как вчера было седьмое-число, — если только Сатурн не повернул вспять, — то сегодня — восьмое, а если верить этому документу, — сказал Шонар, перечитывая прикрепленную к стене повестку о выселении судебным порядком, — то именно сегодня, ровно в двенадцать, я должен освободить помещение и вручить домовладельцу, господину Бернару, семьдесят пять франков за девять минувших месяцев, которые он требует с меня в крайне нелюбезных выражениях. Я, как обычно, надеялся, что подвернется счастливый случай и дело будет улажено, но, видно, случаю было недосуг. Как бы то ни было, впереди у меня еще шесть часов, если их употребить с толком, быть может, как-нибудь… Итак, итак — вперед! — добавил Шонар.

Он уже собрался надеть пальто, ворс которого, некогда пышный, сильно облысел, как вдруг, словно его укусил тарантул, принялся исполнять хореографические номера собственной композиции, благодаря которым он на общественных балах уже не раз удостаивался лестного внимания полицейских.

— Подумать только! — вскричал он. — Просто невероятно, как утренний воздух способствует возникновению идей! Кажется, я набрел на мелодию! Посмотрим…

Тут Шонар, полуодетый, сел к роялю, разбудил дремлющий инструмент каскадом бурных аккордов и начал, приговаривая, развивать на клавишах мелодию, которую так долго искал.

— До, соль, ми, до, ля, си, до, ре, бум, бум! Фа, ре, ми, ре. Аи, аи! Это ре фальшивит, как Иуда, — буркнул Шонар, яростно выколачивая сомнительную ноту. — Попробуем в миноре… Минор должен тонко передать грусть девушки, которая у голубого озера гадает на белой ромашке. Идея, правда, не первой свежести. Но что поделаешь, такова мода, и ни один издатель не решится напечатать романс, если в нем нет голубого озера. Приходится с этим считаться… До, соль, ми, до, ля, си, до, ре. Недурно! Тут возникает представление о маргаритке, особенно если человек силен в ботанике. Ля, си, до, ре. Ну и подлое же это ре! Теперь, чтобы дать Представление о голубом озере, нужно что-нибудь влажное, лазурное, лунный свет (без луны не обойтись!). Да вот оно, получается! Не забыть еще лебедя!… Фа, ми, ля, соль, — продолжал Шонар, передавая плеск воды кристальными переливами верхней октавы. — Остается только прощанье девушки — она решает броситься в голубое озеро, чтобы соединиться с возлюбленным, который погребен под снегом. Развязка не вполне понятная, зато интересная, — прошептал Шонар. — Тут надо что-то нежное, меланхолическое. Вот, вот, выходит! Эти такты льют слезы, как Магдалина, от них раскалывается сердце. Брр! — буркнул Шонар, дрожа в юбке, усеянной звездочками, — если бы от этих звуков раскололось полено! В алькове у меня балка, которая страшно мешает, когда у меня к обеду… гости. Она дала бы немного тепла. Ля, ля… ре, ми… а то у вдохновения может начаться насморк. А, наплевать! Утопим же девушку окончательно!

Пальцы Шонара терзали покорную клавиатуру, глаза горели, слух был насторожен, он гнался за мелодией, а она, как неуловимая сильфида, реяла в звучном тумане, которым вибрирующий инструмент, казалось, наполнял комнату.

— Теперь посмотрим, вяжется ли музыка со словами стихотворения, — продолжал Шонар.

И он гнусавым голосом промурлыкал следующие строки, как бы специально написанные для комической оперы или уличной песенки:

Белокурая красотка,

Сбросив кружевную шаль,

К звездам взор туманный, кроткий

Устремляет томно вдаль.

И лазурь волны сияет

На озерном серебре…

— Что за вздор! Что за вздор! — воскликнул Шонар в порыве справедливого негодования. — Лазурная волна на серебряном озере! Я это просмотрел! Это уж чересчур романтично! Поэт — идиот! Он, значит, никогда не видел ни серебра, ни озера. Впрочем, и вся баллада — галиматья! Ритм стиха только помеха для моей музыки. Впредь буду писать стихи сам и приступлю к делу немедленно, сейчас я в ударе, не сходя с места сочиню куплеты и приспособлю к ним музыку.

Шонар схватился руками за голову и застыл в торжественной позе, как смертный, вступивший в общение с Музами.

В итоге этого эфирного сожительства несколько минут спустя появились на свет те нелепости, которые любой сочинитель либретто сам же справедливо называет «чудовищами» и без особого труда мастерит в расчете, что они послужат канвой для вдохновения композитора.

Но дело в том, что чудовище Шонара обладало здравым смыслом, оно довольно ясно передавало волнение, охватившее автора "при мысли, что настал роковой срок: 8 апреля!

Вот эта строка:

Восемь! Цифра роковая!

Как ее мне избежать?

Кто бы мог, не рассуждая,

Восемьсот мне франков дать?

Был бы я счастливый малый,

Вот бы славно покутил!

А при случае, пожалуй,

И долги бы заплатил.

Припев:

Услыхав без четверти двенадцать

Башенных часов удар,

Был бы рад я честно расквитаться

С вами, господин Бернар!

— Черт возьми! — воскликнул Шонар, перечитывая свое произведение. — «Двенадцать» и «расквитаться» — рифма не ахти какая богатая, но обогащать ее мне некогда. Посмотрим теперь, как ноты сочетаются со слогами.

И снова раздался его ужасный гнусавый голос. Явно удовлетворенный достигнутым результатом, Шонар приветствовал свое детище радостной гримасой, которая появлялась на его лице всякий раз, когда он бывал доволен собою. Но это горделивое блаженство длилось недолго.

На ближней колокольне пробило одиннадцать. Удары колокола один за другим проникали в комнату, и насмешливые их звуки как бы говорили несчастному: «Готов ли ты?»

Шонар подскочил на месте.

— Время несется словно лань, — промолвил он. — На поиски семидесяти пяти франков и нового пристанища. У меня остается всего только три четверти часа! Едва ли я успею что-нибудь сделать, теперь уже нужна магия. Итак, даю себе пять минут на решение этой проблемы.

И, уронив голову на грудь, он погрузился в бездны размышления.

Пять минут прошли, и Шонар очнулся, так и не придумав ничего, что хотя бы отдаленно напоминало семьдесят пять франков.

— Ясное дело, мне остается попросту удрать отсюда, погода прекрасная, и мой друг случай, быть может, уже прогуливается на солнышке. Ему поневоле придется позаботиться обо мне, пока я не придумаю, как расплатиться с господином Бернаром.

Шонар набил глубокие как пропасть карманы пальто всем, что они могли вместить, собрал узелок белья и покинул свое обиталище, не забыв обратиться к нему с кратким прощальным словом.

Но стоило Шонару выйти во двор, как швейцар, по-видимому карауливший его, сразу же его остановил.

— Послушайте, господин Шонар, — воскликнул он, преграждая ему дорогу. — Неужто вы забыли? Нынче восьмое число!

— Восемь! Цифра роковая!

Как ее мне избежать? -

промурлыкал Шонар. — Я только об этом и думаю.

— Вы малость замешкались с переселением, — продолжал швейцар. — Сейчас половина двенадцатого, а новый жилец, которому сдали вашу комнату, может прибыть с минуты на минуту. Вам надо бы поторопиться.

— В таком случае пропустите меня, — ответил Шонар, — я иду за фургоном.

— Так, так. Но прежде чем съехать с квартиры, надобно выполнить небольшую формальность. Мне приказано не выпускать вас, покамест вы не уплатите за три пропущенных срока. Вы, конечно, при деньгах?

— Ну разумеется, — ответил Шонар, делая шаг вперед.

— В таком случае, — продолжал швейцар, — зайдите ко мне в швейцарскую, я выдам вам расписку.

— Я ее возьму на обратном пути.

— А почему не сейчас? — настойчиво спросил швейцар.

— Я иду к меняле… У меня нет мелочи.

— Вот оно что! — тот с тревогой. — Вы идете за мелкими деньгами? В таком случае позвольте вам услужить и взять узелок, что у вас под мышкой. Он вас обременит.

— Господин швейцар, вы, кажется, мне не верите? — с достоинством возразил Шонар. — Неужели вы думаете, что в этом свертке я уношу свою мебель?

— Простите, сударь, так мне велено, — сказал швейцар, несколько понизив тон. — Господин Бернар наказал мне не давать вам вынести ни единого волоска, покуда вы с ним не рассчитаетесь.

— Ну посмотрите, — сказал Шонар, развязывая сверток, — тут нет никаких волос, тут сорочки, которые я несу к прачке. Она живет около менялы, в нескольких шагах отсюда.

— Тогда другое дело, — пробурчал швейцар, увидав содержимое узелка. — Простите за нескромность, господин Шонар, нельзя ли узнать ваш новый адрес?

— Я поселился на улице Риволи, — холодно ответил художник, одной ногой он уже ступил на тротуар и тут же пустился наутек.

— На улице Риволи! — шептал швейцар, прочищая пальцем нос. — Странно, что ему сдали комнату на улице Риволи, даже не справившись у нас. Очень даже странно! Но как бы то ни было, мебель ему не унести, покуда он не рассчитается. Только бы новый жилец не заявился как раз в то время, когда господин Шонар станет переезжать. На лестнице поднимется галдеж. Вот так штука! — вдруг воскликнул швейцар, высунувшись в форточку. — Так оно и есть! Новый жилец!

В вестибюле появился молодой человек в белой шляпе времен Людовика XIII, за ним следовал носильщик с какими-то не слишком тяжелыми пожитками.

— Скажите, моя квартира освободилась? — молодой человек у швейцара, который поспешил ему навстречу.

— Нет еще, сударь, но вот-вот освободится. Господин, который там жил, пошел за фургоном, чтобы увезти свои вещи. А покамест, сударь, вы можете поставить мебель во дворе.

— Боюсь, как бы не пошел дождь, — ответил молодой человек, спокойно покусывая букетик фиалок, который он держал в зубах. — Мебель может попортиться. Носильщик! — обратился он к человеку, стоявшему за его спиной с ворохом каких-то предметов не вполне понятного назначения. — Сложите все это в передней, вернитесь на мою прежнюю квартиру и доставьте сюда остальную ценную мебель и предметы искусства.

Носильщик прислонил к стене несколько рам, обтянутых холстом, высотой в шесть-семь футов, рамы эти, в данный момент сложенные гармошкой, по-видимому, можно было при желании раздвинуть.

— Смотрите-ка! — сказал молодой человек, обращаясь к носильщику и указывая на одну из рам, где светилась дырочка в холсте. — Какая досада! Вы повредили мое венецианское зеркало! Когда понесете остальные вещи, будьте поосторожнее. Особенно берегите библиотеку.

— О каком это венецианском зеркале он толкует? — с тревогой промолвил швейцар, вертевшийся возле рам, приставленных к стене. — Никакого зеркала не вижу. Верно, пошутил. Тут просто ширма. Посмотрим, что принесут во вторую носку.

— Когда же ваш жилец освободит комнату? Уже половина первого, я хотел бы устроиться, — сказал молодой человек.

— Вряд ли он теперь задержится, — отвечал швейцар. — Да беда не велика, раз вашей мебели еще нет, — добавил он многозначительно.

Не успел молодой человек ответить, как во дворе показался рассыльный драгун.

— Здесь живет господин Бернар? — спросил он, вынимая конверт из огромной сумки, болтавшейся у него на бедре.

— Здесь, — ответил швейцар.

— Ему пакет, — сказал драгун. — Распишитесь.

Он подал швейцару рассыльную книгу, и тот пошел с ней к себе, чтобы расписаться.

— Простите, что я вас оставляю, — сказал он при этом молодому человеку, который нетерпеливо прохаживался по двору. — Письмо из министерства на имя моего хозяина, надо ему отнести.

Когда швейцар вошел к господину Бернару, тот брился.

— Что вам, Дюран?

— Рассыльный принес вам пакет, сударь, — ответил швейцар, сняв фуражку. — Из министерства.

И он протянул господину Бернару конверт с печатью военного министерства.

— Боже мой! — воскликнул господин Бернар, он был до того взволнован, что чуть не порезался. — Из военного министерства! Уверен, что это пожалование в кавалеры Почетного легиона! Я добиваюсь этого так давно! Наконец-то оценили меня! Вот вам, Дюран, сто су, выпейте за мое здоровье, — сказал он, шаря в кармашке жилета. — Нет, кошелек не при мне, подождите, дам немного погодя.

Швейцар был до того растроган этим взрывом ошеломляющей щедрости, отнюдь не свойственной хозяину, что опять надел фуражку,

В другое время господин Бернар сурово осудил бы такое нарушение законов социальной иерархии, но сейчас он этого, по-видимому, даже не заметил. Он надел очки, с благоговейным волнением, как визир, получивший султанский фирман, распечатал конверт и стал читать бумагу. С первых же строк по его жирным, как у монаха, щекам пошли пунцовые рубцы, лицо сморщилось, в маленьких глазках замелькали искорки, от которых чуть было не воспламенился его всклокоченный парик.

Словом, все черты господина Бернара до того исказились, точно на лице его произошло землетрясение.

Вот каков был текст послания, написанного на бланке военного министерства, которое экстренно доставил ему драгун и в получении коего расписался господин Дюран.

«Милостивый государь и домовладелец!

Политика, если верить мифологии, является праматерью учтивости, она-то и повелевает мне сообщить вам, что в силу жестоких обстоятельств я лишен возможности последовать принятому обычаю расплачиваться за квартиру, особенно в тех случаях, когда за нее задолжаешь.

До нынешнего утра я лелеял надежду, что этот день отпраздную тем, что расплачусь по всем трем счетам. Химера, иллюзия, мечта! В то время как я дремал на подушке безмятежности, рок — по-гречески «ананке» — развеял все мои надежды. Денег, на которые я рассчитывал (боже, до чего хромает коммерция), мне не уплатили, и вместо крупных сумм, которыми я должен был располагать, у меня оказалось всего лишь три франка, — да и то взятые взаймы, — и я не решаюсь их вам предложить. Но не сомневайтесь, сударь, и для нашей прекрасной Франции, и для меня настанут лучшие дни. Едва забрезжит их заря, я на крыльях полечу, чтобы возвестить вам об этом и взять из вашего дома те драгоценные вещи, которые я там оставил, в ожидании этого дня отдаю их под вашу защиту, а также под защиту закона, который запрещает вам продавать их в течение года, буде вы попытаетесь это сделать, дабы вернуть сумму, коей кредитовали меня в залог моей честности. Особенно прошу вас позаботиться о моем рояле и о большой раме с шестьюдесятью локонами различных цветов, они охватывают всю гамму оттенков волос и срезаны с головок Граций скальпелем Амура.

Итак, милостивый государь и домовладелец, располагайте стенами, в которых я жил, как вам заблагорассудится. Дарую вам на это свое милостивое соизволение, в чем и подписываюсь.

Александр Шонар».

Прочитав это послание, написанное живописцем в канцелярии его приятеля, чиновника военного министерства, господин Бернар в негодовании скомкал его. Затем взгляд его упал на папашу Дюрана, который дожидался обещанной награды, и он резко спросил, что ему надо.

— Я жду, сударь.

— Чего?

— Подарка, который вы… по случаю доброй вести…— пролепетал швейцар.

— Вон отсюда! Это еще что такое? Стоите передо мной в фуражке!

— Но, сударь…

— Без рассуждений! Вон! Или нет, подождите. Пойдемте в комнату художника… Проходимец! Съехал, не расплатившись!

— То есть как? Вы это о господине Шонаре? — недоумевал швейцар.

— А то о ком же? — продолжал хозяин, ярость которого все возрастала. — Если окажется, что он хоть что-нибудь вынес, — я выгоню вас вон! Понимаете: вы-го-ню!

— Быть не может! — шептал бедняга швейцар. — Господин Шонар не съехал, он пошел разменять деньги, чтобы с вами рассчитаться, и наймет подводу для вещей.

— Для вещей! — воскликнул господин Бернар. — Скорей туда! Уверен, что он их уже перевозит. Он вам расставил ловушку и нарочно выманил вас из швейцарской, чтобы вы ему не мешали! Болван вы этакий!

— Боже мой! И болван же я! — дрожью в голосе восклицал папаша Дюран, устрашенный олимпийским гневом хозяина. А тот тащил его вниз по лестнице.

Едва они появились во дворе, как к швейцару подскочил молодой человек в белой шляпе.

— Что же это такое! — он. — Когда же я, наконец, попаду в свою комнату? Ведь сегодня восьмое апреля! Ведь если не ошибаюсь, я именно здесь снял комнату и задаток дал! Так или не так?

— Простите, сударь, простите, — сказал хозяин. — Я к вашим услугам. Я сам объяснюсь с господином, — добавив он, обращаясь к швейцару. — А вы бегите наверх. Этот проходимец Шонар, вероятно, уже вернулся и укладывается. Если застанете — заприте его на ключ и скорей сюда, чтобы вызвать полицию.

Папаша Дюран скрылся в подъезде.

— Простите, сударь, — с поклоном сказал хозяин, когда остался один на один с молодым человеком, — с кем имею честь говорить?

— Сударь, я ваш новый жилец: я снял тут комнату на седьмом этаже и уже начинаю терять терпение, потому что комната до сих пор не освободилась.

— Я в отчаянии, сударь, — отвечал господин Бернар, — у меня тут вышло недоразумение с одним жильцом, вашим предшественником.

— Хозяин, хозяин! — закричал папаша Дюран, высунувшись из окна верхнего этажа. — Господина Шонара здесь нет… но комната есть… Какой же я болван… то есть я хочу сказать, что он ничего не унес, сударь, ни единого волоска!

— Хорошо, спускайтесь сюда, — ответил господин Бернар. — Прошу вас, сударь, капельку терпения, — продолжал он, обращаясь к молодому человеку. — Сейчас швейцар перенесет вещи моего несостоятельного жильца в кладовую, и через полчаса комната будет в вашем распоряжении. К тому же и обстановка ваша еще не прибыла.

— Простите, а это что? — невозмутимо ответил молодой человек.

Господин Бернар осмотрелся вокруг и заметил одни лишь большие ширмы, уже смутившие его швейцара.

— То есть как? Простите… не понимаю…— прошептал он. — Я тут ничего не вижу.

— Вот, — отвечал молодой человек, раздвигая створки ширмы и являя взору изумленного хозяина великолепный дворцовый интерьер с яшмовыми колоннами, барельефами и картинами великих мастеров.

— Ну а ваша мебель? — господин Бернар.

— Вот она, — ответил молодой человек, указывая на роскошную обстановку «дворца», который он только что купил во дворце Бюльона, где распродавались декорации для любительского спектакля.

— Сударь, мне хочется верить, что у вас есть мебель и посолиднее этой…

— Как! Да ведь это чистейший Буль!

— Вы сами понимаете, мне нужен залог.

— Помилуйте! Целый дворец — для вас недостаточный залог за какую-то мансарду?

— Нет, сударь, мне нужна мебель, настоящая мебель красного дерева.

— Увы, не в золоте и не в красном дереве счастье, как сказал древний мудрец. Кроме того, я не терплю красного дерева. Это дурацкое дерево. В наше время оно имеется у всех.

— Короче говоря, есть у вас, сударь, хоть какая-нибудь мебель?

— Нет, она занимает слишком много места. Как только заведутся стулья, не знаешь, куда сесть.

— Но есть же у вас кровать? На что вы ложитесь?

— Я полагаюсь на провиденье, сударь.

— Простите, еще вопрос, — продолжал господин Бернар. — Скажите, пожалуйста, какова ваша профессия?

В эту минуту во дворе показался носильщик со второй партией пожитков молодого человека. Среди вещей, висевших за спиной носильщика, виднелся мольберт.

— Сударь! — в ужасе вскричал папаша Дюран, указывая хозяину на мольберт. — Он художник!

— Живописец! Так я и знал! — воскликнул господин Бернар, и волосы его парика поднялись от ужаса. — Художник!!! Так вы не навели справок об этом молодом человеке? — обратился он к швейцару. — Так вы не знали, чем он занимается?

— Что поделаешь, — отвечал бедняга. — Он дал мне пять франков въездных, мне и в голову не пришло…

— Долго это будет продолжаться? — наконец молодой человек.

— Раз у вас нет мебели, сударь, я не могу сдать вам комнату, — сказал господин Бернар, поправляя на носу очки. — Закон разрешает не пускать в дом жильца, который не предоставляет никаких гарантий.

— А мое честное слово? — возразил художник с достоинством.

— Оно ценится меньше мебели… Ищите себе квартиру в другом месте. Дюран вернет вам въездные.

— Гм? — промычал в недоумении швейцар. — А я их уже положил на книжку.

— Помилуйте, сударь. Но ведь не могу же я сию минуту найти другую комнату. Приютите меня хотя бы на сутки.

— Обратитесь в гостиницу, — ответил господин Бернар. — Впрочем, — спохватился он, внезапно осененный Удачной мыслью, — если хотите, я могу вам сдать комнату, которая вам предназначалась и где осталась мебель моего должника, но только как комнату меблированную. Однако в таких случаях, как вам известно, плата вносится вперед.

— А вы сначала скажите, сколько требуется за эту конуру? — ответил художник, очутившийся в безвыходном положении.

— Помещение вполне приличное. Плата, принимая во внимание все обстоятельства, будет двадцать пять франков в месяц. Деньги вперед.

— Что деньги вперед — это вы уже сказали. Такие слова не заслуживают того, чтобы их повторяли дважды, — отвечал молодой человек, роясь в кармане. — Найдется у вас сдача с пятисот франков?

— Что? — изумился хозяин. — Как вы сказали?

— Ну, с полтысячи, другими словами. Вы никогда не видели такой ассигнации, что ли? — художник, помахав кредиткой перед глазами хозяина и швейцара, которые при виде ее совершенно оторопели.

— Сейчас разменяю, — почтительно ответил господин Бернар. — С вас только двадцать франков, так как Дюран должен вернуть въездные.

— Пусть оставит их себе, — ответил художник. — Только пусть каждое утро докладывает мне, какой сегодня день, какое число, какая четверть луны, какая ожидается погода и какая у нас форма правления.

— С удовольствием, сударь! — вскричал папаша Дюран, сгибаясь под углом в девяносто градусов.

— Так-то вот, почтенный. Вы будете заменять мне календарь. А пока помогите моему носильщику внести вещи.

— Сию минуту пришлю вам расписку, сударь, — сказал хозяин.

В тот же вечер новый квартирант, художник Марсель, расположился в комнате беглеца Шонара, которая теперь преобразилась во дворец.

А вышеупомянутый Шонар тем временем носился по Парижу в поисках денег.

В умении занимать Шонар достиг подлинного искусства. Предвидя, что ему придется «прижимать» иностранцев, он постиг науку добывания пяти франков на всех языках земного шара. Он досконально изучил все увертки, к коим прибегает металл, ускользая от тех, кто за ним гонится, как капитан знает часы прилива и отлива, так и Шонару было известно, в какие дни «вода» на высоком или на низком уровне, то есть когда его друзья или знакомые получают деньги. Поэтому в некоторых домах при его появлении не говорили: «Вот господин Шонар», — а восклицали: «Оказывается, сегодня первое (или пятнадцатое) число!» Для облегчения и упорядочения сбора подати, которую он в силу необходимости взимал с состоятельных людей, Шонар составил таблицу, где в алфавитном порядке значились все его друзья и знакомые, проживающие в том или ином районе города. Против каждого имени значилась сумма, какую можно занять у этого человека в зависимости от его состояния, дни, когда он должен быть при деньгах, а также часы обеда и ужина, и меню, обычное для данного дома. Кроме того, Шонар вел книгу, куда тщательно заносились все занятые им суммы, вплоть до самых ничтожных, ибо он не хотел, чтобы общая сумма его долгов превысила наследство, которое он надеялся со временем получить от дяди-нормандца.

Задолжав человеку двадцать франков, Шонар на этом останавливался и всякий раз отдавал долг целиком хотя бы для этого ему пришлось занять у других лиц, коим он должен был меньше. Поэтому ему никогда не отказывали в кредите, он называл его своим перемежающимся долгом, а так как всем было известно, что он при первой же возможности возвращает деньги, то его всегда охотно выручали.

Но на этот раз, отправившись на поиски семидесяти пяти франков в одиннадцать часов утра, он при содействии букв М, В и Р. своего знаменитого реестра, набрал лишь одно ничтожное экю. Остальным буквам алфавита, как и Шонару, приспело время погашать долги, и они не могли помочь ему.

В шесть часов неукротимый аппетит так зычно заявил о себе, словно ударили в колокол, приглашающей к обеду. В это время Шонар находился у Менской заставы, где проживала буква У, Шонар зашел к букве У, здесь для него всегда ставился прибор (в те дни, когда вообще ставились приборы).

— Вы к кому, сударь? — спросил его швейцар.

— К господину У, — отвечал художник.

— Его нет дома.

— А супруга?

— Тоже нет дома. Они поручили передать тому, кто к ним придет, что нынче обедают в гостях. Но если вы тот самый, кого они ждали, вот вам адрес, который они оставили.

И он протянул Шонару клочок бумаги, на которой рукою У было написано:

«Мы отправились обедать к Шонару, улица такая-то, такой-то дом. Приезжай туда».

— Отлично, — сказал Шонар, уходя. — Когда случаю вздумается пошутить, он сочиняет презабавные водевили!

Тут он вспомнил, что неподалеку, на Менском шоссе, есть кухмистерская, известная в кругах захудалой богемы под названием «Мамаша Кадэ», где ему раза два-три довелось недорого закусить. Он направился в это заведение. Обычными посетителями ресторанчика являются возчики с Орлеанской дороги, певички с Монпарнаса и первые любовники от Бобино. В летнее время сюда гурьбой сходятся ученики художников из многочисленных мастерских, расположенных вокруг Люксембургского сада, никогда не издававшиеся писатели, репортеры никому не ведомых газет. Ресторанчик славится тушеным кроликом, настоящей квашеной капустой и дешевым белым винцом с привкусом ружейного кремня.

Шонар расположился в рощице — так у «Мамаши Кадэ» именуется навес, образуемый реденькой листвой двух-трех чахлых деревьев.

«Что ж, наплевать! — подумал Шонар. — Наемся до отвала, устрою сам себе Валтасаров пир».

И, не долго думая, он заказал суп, полпорции капусты и две полпорции кроличьего рагу: он давно приметил что когда берешь полпорции, дают по крайней мере три четверти.

Такой заказ привлек к нему внимание юной особы белом платье и бальных туфельках, с флердоранжем «а голове, за ее плечами, которые лучше бы не выставлять на вид, порхало жалкое подобие подвенечной вуали. Это была певичка из театра Монпарнас, кулисы которого выходят, можно сказать, прямо на кухню „Мамаши Кадэ“. Артистка забежала сюда перекусить во время антракта „Лючии“ и теперь завершала полчашкой кофея обед, состоявший всего-навсего из артишока с уксусом и прованским маслом.

— Два рагу! Малый не промах! — шепнула она девушке-официантке. — Молодой человек кушает недурно! Сколько с меня, Адель?

— Четыре су за артишок, четыре за полчашки кофея и су за хлеб. Всего девять.

— Получите, — сказала певица и ушла, напевая:

Любовь ниспослана мне богом…

— Вот ведь какое «ля» выводит! — заметил тут таинственный персонаж, сидевший за одним столиком с Шонаром и наполовину скрытый высоким бруствером из книг.

— Никуда она его не выводит! — возразил Шонар. — По-моему, «ля» так при ней и остается. Но подумать только, — продолжал он, указывая на тарелку, на которой Лючия ди Ламмермур ела артишок, — маринует свой фальцетик в уксусе!

— Что и говорить, уксус сердитый, — добавил неизвестный. — Орлеанский уксус славится недаром!

Шонар внимательно присмотрелся к посетителю, который явно втягивал его в разговор. Неподвижный взгляд больших голубых глаз незнакомца, словно что-то выискивавший, придавал его лицу выражение блаженной безмятежности, свойственное семинаристам. Цвет лица его напоминал старую слоновую кость, если не считать щек, которые были словно припудрены толченым кирпичом. Рот его, казалось, был нарисован учеником-приготовишкой, которого к тому же в это время кто-то толкнул под локоть. За выпяченными, как у негра, губами виднелись зубы, похожие на клыки охотничьей собаки, а двойной подбородок упирался в белый галстук, один кончик которого грозил звездам, а другой устремлялся в землю. Из-под потертой фетровой шляпы с чудовищно широкими полями каскадом вырывались белокурые волосы. На незнакомце было пальто орехового цвета с пелериной, ткань которого, давно утратив ворс, стала шершавой, как терка. Из оттопыренных карманов торчали связки каких-то бумажек и брошюр. Не смущаясь тем, что его разглядывают, он со смаком уничтожал кислую капусту с гарниром и то и дело во всеуслышанье выражал свое удовлетворение. Одновременно он читал лежащую перед ним книжонку, порой делая на полях пометки карандашом, который заткнул себе за ухо.

— Ну, где же мое рагу? — вдруг воскликнул Шонар, постучав ножом об стакан.

— Рагу кончилось, сударь, — ответила девушка, подошедшая с тарелкой в руках. — Вот последняя порция для этого господина, — добавила она и поставила рагу перед человеком с книжками.

— Черт побери! — вырвалось у Шонара.

В этом возгласе прозвучало такое разочарование и горечь, что человек с книжками был тронут до глубины души. Он отодвинул бруствер из книг, высившийся между ним и Шонаром, поставил тарелку на середину стола и сказал очень ласково:

— Позвольте, сударь, предложить вам разделить со мной это блюдо.

— Я не могу вас лишать его, сударь, — ответил Шонар.

— Но тем самым вы лишаете меня удовольствия сделать вам приятное.

— Если так, сударь…

И Шонар подставил свою тарелку.

— Позвольте предложить вам не голову, а…

— Нет, нет, сударь, — воскликнул Шонар, — на это я уж никак не могу согласиться.

И все же, пододвинув к себе тарелку, Шонар заметил, что незнакомец положил ему именно тот кусок, который он якобы собирался оставить себе.

— Что же это он разыгрывает великодушие! — мысленно проворчал Шонар.

— Хоть у человека голова и самая благородная часть тела, у кролика она наименее приятная, — заметил незнакомец. — Многие терпеть не могут кроличью голову. А я, наоборот, обожаю.

— В таком случае я крайне сожалею, что ради меня вы лишили себя этого удовольствия, — ответил Шонар.

— Как так? Простите, голова у меня, — возразил человек с книжками. — Даже имел честь обратить ваше внимание…

— Позвольте, — сказал Шонар, поднося свою тарелку к самому носу незнакомца. — Что же это, по-вашему?

— Вот так штука! Что я вижу! О боги! Еще голова! Да это кролик бицефал, — вскричал неизвестный.

— Би…? — переспросил Шонар.

— …цефал. Слово греческое. И в самом деле, господин де Бюффон, писавший свои сочинения не иначе как в манжетах, упоминает о таких удивительных случаях. Ну что ж, я рад, что могу отведать подобного чуда природы.

Благодаря этому инциденту сотрапезники окончательно разговорились. Чтобы не остаться в долгу, Шонар потребовал литр вина. Человек с книжками заказал второй литр. Шонар угостил собеседника салатом. Человек с книжками ответил десертом. К восьми часам вечера на их столике уже красовалось шесть пустых бутылок. Мало-помалу они разоткровенничались, побуждаемые обильными возлияниями, они рассказали друг другу свою биографию и под конец знали один другого так, словно никогда не разлучались. Выслушав признания Шонара, человек с книжками поведал художнику, что зовут его Густав Коллин, что работает он на поприще философии, а живет уроками математики, схоластики, ботаники и нескольких других наук, оканчивающихся на «ика».

Все деньжонки, какие Коллин сколачивал, бегая по урокам, он тратил на покупку книг. Его ореховое пальто было хорошо знакомо всем букинистам на набережной от моста Согласия до моста Сен-Мишель. Что он делал со всеми этими книгами — никому не было известно, в том числе и ему самому. У него их было такое множество, что на прочтение их не хватило бы целой жизни. Но привычка покупать книги превратилась у него в настоящую страсть. Когда ему случалось вечером возвратиться домой без новой книжки, он сетовал, перефразируя слова Тита: «Сегодня у меня день пропал зря». Учтивые манеры Коллина, его привычка говорить, сочетая как в мозаике всевозможные стили, чудовищные каламбуры, которыми он уснащал речь, совершенно покорили Шонара. Художник тут же попросил у нового знакомого позволения внести его имя в знаменитый реестр, о котором мы уже упоминали.

Они вышли от «Матушки Кадэ» в девять часов под изрядным хмельком, походка их свидетельствовала о продолжительной беседе с бутылками.

Коллин предложил Шонару чашку кофея, и тот принял предложение с условием, что, в свою очередь, позаботится о спиртном. Они зашли в кафе на улице Сен-Жермен-л'Оссеруа, под вывеской «Мои, божество игр и веселья».

Когда они входили в кабачок, между двумя его завсегдатаями разгорелась ссора. Один из них был молодой человек с лицом, утопавшим в пышной разноцветной бороде. Как бы в противовес этой пышной растительности на подбородке, на макушке его сияла преждевременная лысина, так что голова напоминала голое колено, которое тщетно пытался прикрыть пучок волос, столь редких, что их можно было бы пересчитать. На незнакомце был черный фрак с заплатами на локтях, когда же он взмахивал руками, то под мышками зияли вентиляционные отверстия. Брюки его, пожалуй, могли сойти за черные, зато башмаки, по-видимому никогда и не бывшие новыми, казалось, уже несколько раз обошли вокруг света на ногах Вечного Жида.

Шонар заметил, что его друг Коллин и бородатый юноша обменялись приветствиями.

— Вы с ним знакомы? — он философа.

— Не то чтобы знаком, но мы иногда встречаемся в библиотеке, — отвечал тот. — Он, кажется, литератор.

— Во всяком случае, одет как литератор, — заметил Шонар.

Человеку, с которым пререкался юноша, было лет сорок, судя по огромной голове, выраставшей у него прямо из плеч, при полном отсутствии шеи, он был предрасположен к апоплексии, его приплюснутый лоб, чуть прикрытый маленькой ермолкой, свидетельствовал о непроходимой глупости. То был господин Мутон, чиновник мэрии IV округа, ведавший записью смертей.

— Господин Родольф! — восклицал он тонким, как у евнуха, голосом и при этом теребил молодого человека, держа его за пуговицу. — Хотите знать мое мнение? Так вот: все газеты — ни к чему. Предположим так: я отец семейства, не правда ли? Так вот. Я прихожу в кафе, чтобы сыграть партию в домино. Следите внимательно за ходом моей мысли.

— Дальше, дальше, — сказал Родольф.

— Так вот, — продолжал папаша Мутон, при каждой фразе он так ударял кулаком по столу, что дребезжали бокалы и кружки. — Беру это я газеты и что же вижу? Одна говорит — белое, другая — черное, и тра-та-та, и тра-та-та. Какая мне от этого польза? Я добропорядочный отец семейства, я прихожу сыграть…

— Партию в домино, — подсказал Родольф.

— Каждый вечер, — продолжал господин Мутон. — Теперь предположим… Сами понимаете…

— Отлично понимаю, — поддакнул Родольф.

— Попадается мне статья, которая идет вразрез с моим мнением. Это меня бесит, и я порчу себе кровь. Ведь все газеты, господин Родольф, все газеты — одно вранье. Вранье, вранье, — завопил он пронзительным тенорком, — а журналисты — не что иное, как разбойники, борзописцы!

— Однако, господин Мутон…

— Да, да, разбойники, — не унимался чиновник. — От них-то и все несчастья. Это они придумали и революцию и ассигнации, доказательством этому — Мюрат.

— Простите, — поправил его Родольф, — вы хотите сказать: Марат.

— Вовсе нет, именно Мюрат, — настаивал господин Мутон, — я сам видел его похороны в детстве.

— Уверяю вас…

— Даже такую пьесу в цирке показывали…

— Вот оно как! Так, выходит, это Мюрат.

— Ну, а я о чем вам битый час толкую? — вскричал упрямый Мутон. — Мюрат, тот самый, что работал в подвале. Теперь предположим на минутку… Разве можно порицать Бурбонов за то, что они его гильотинировали, раз он предатель?

— Кто гильотинировал? Кого? Какой предатель? Что вы говорите? — завопил Родольф, теперь уже он схватил господина Мутона за пуговицу.

— Ну, Марат.

— Да нет, да нет же, господин Мутон, — М-ю-р-а-т. Поймите же наконец, черт возьми!

— Ясное дело. Сволочь Марат. Он предал императора в тысяча восемьсот пятнадцатом году. Вот поэтому-то я и говорю, что все газеты на один лад, — продолжал господин Мутон, развивая свои политические взгляды. — Знаете ли, чего бы мне хотелось, господин Родольф? Предположим на минутку… Мне бы хотелось иметь хорошую газету… Небольшую… Но хорошую. Без всяких фраз. Вот!

— Эк куда хватили! — прервал его Родольф. — Газета без фраз!

— Вот именно — без фраз. Поймите меня.

— Стараюсь.

— Газета, которая сообщала бы о здоровье короля и о всяких земных благах. А то, скажите на милость, к чему все эти ваши газеты, в которых все равно ничего не поймешь. Ну, предположим на минутку… Я служу в мэрии, так? Веду записи, — отлично. Так вот вдруг мне скажут: «Господин Мутон, вы записываете покойников, так сделайте еще то-то и то-то». Что это за «то-то»? Что это за «то-то»? Так вот газеты — это то же самое! — воскликнул он в заключение.

— Вполне с вами согласен, — поддакнул какой-то понятливый сосед.

И господин Мутон, приветствуемый своими единомышленниками, опять засел за домино.

— Здорово я его осадил, — хвастнул он, указывая на Родольфа, который тем временем сел за столик, где устроились Шонар и Коллин.

— Вот болван-то! — сказал Родольф, обращаясь к молодым людям.

— Голова крепкая! Веки у него — словно откидной верх кабриолета, а глаза — прямо как бильярдные шары, — заметил Шонар, вынимая из кармана превосходно обкуренную трубку.

— Славная у вас, сударь, трубка, — ничего не скажешь, — воскликнул Родольф.

— У меня есть и получше, для выездов в свет, — небрежно бросил Шонар. — Дайте-ка табачку, Коллин.

— А он у меня весь вышел.

— Позвольте услужить, — сказал Родольф, кладя на стол пачку табаку.

Коллин почел своей обязанностью, в ответ на эту любезность, чем-нибудь угостить собеседников.

Родольф принял предложение. Разговор коснулся литературы. Родольф, профессию которого и так уже выдал его фрак, признался, что дружит с Музами, и заказал еще по рюмочке. Официант хотел было унести бутылку, но Шонар попросил ее оставить. До слуха его донесся серебристый дуэт двух пятифранковых монет, позвякивавших в кармане Коллина. Слыша, как откровенничают его новые приятели, Родольф тоже пустился в признания и излил перед ними душу.

Они, несомненно, просидели бы в кафе до утра, но их попросили удалиться. Не успели они пройти и десятка шагов (на что потратили не меньше четверти часа), как хлынул проливной дождь. Коллин и Родольф жили в разных концах Парижа, один — на острове Сен-Луи, другой — на Монмартре.

Шонар, совсем забыв о том, что он бездомный, предложил приятелям переночевать у него.

— Пойдемте ко мне, я живу тут рядом, — сказал он, — проведем ночь за беседой о литературе и искусстве.

— Ты нам сыграешь, а Родольф почитает свои стихи, — сказал Коллин.

— Конечно, конечно, — подхватил Шонар, — надо веселиться, ведь живем-то один раз.

Подойдя к своему дому, который он узнал не без труда, Шонар присел на тумбу, а Родольф с Коллином зашли в еще открытый погребок, чтобы подкрепиться. Когда они вернулись, Шонар несколько раз постучался в дверь: он смутно помнил, что швейцар имеет обыкновение не слишком торопиться. Наконец дверь отворилась, и папаша Дюран, спросонок совсем позабывший, что Шонар больше не его жилец, ничуть не удивился, когда художник крикнул ему в форточку свое имя.

После длительного и тяжкого восхождения они наконец очутились на верхнем этаже, но тут Шонар, шедший впереди, заметил в своей двери ключ и вскрикнул от удивления.

— Что случилось? — спросил Родольф.

— Ничего не понимаю, — пролепетал тот. — Утром я унес ключ с собою, а он тут торчит. Погодите, сейчас разберемся. — Я положил его в карман. Так и есть! Вот он! — воскликнул Шонар, показывая ключ.

— Какое-то колдовство!

— Фантасмагория, — согласился Коллин.

— Чертовщина, — добавил Родольф.

— Однако прислушайтесь, — продолжал Шонар, и в голосе его звучал ужас.

— Что такое?

— Что такое?

— Мой рояль сам играет! До, ля, ми, ре, до, ля, си, соль, ре. Проклятое ре! Вечно фальшивит.

— Так это не у вас играют, а где-нибудь по соседству, — высказал предположение Родольф. Потом он шепнул Коллину, на которого грузно опирался всем телом:— Я пьян.

— По-видимому. Во-первых, это не рояль, а флейта.

— Однако и вы пьяны, голубчик, — проговорил поэт, обращаясь к философу, усевшемуся прямо на пол. — Это скрипка.

— Скри… Хм… Эй, Шонар! — бормотал Коллин, таща приятеля за ноги, — слышал? Сей господин считает, что это скри…

— Гром и молния! — вскричал Шонар вне себя от ужаса, — мой рояль все играет. Тут какое-то наваждение!

— Фантас… магория…— завопил Коллин и выронил одну из бутылок, которые держал в руках.

— Чертовщина, — завизжал Родольф.

В самый разгар этого кошачьего концерта дверь неожиданно отворилась, и на пороге появился человек с канделябром, в котором горели розовые свечи.

— Что вам угодно, господа? — спросил он приятелей, вежливо кланяясь.

— Боже, что я наделал! Я ошибся! Попал не к себе! — воскликнул Шонар…

— Извините нашего друга, сударь, — подхватили Коллин и Родольф, обращаясь к незнакомцу. — Он напился до чертиков.

Вдруг сквозь пьяный угар Шонара осенила трезвая мысль: он прочел на своей двери надпись, сделанную мелом:

«Я три раза заходила за новогодним подарком. Феми».

— Да нет же, нет! Я действительно у себя, — вскричал он. — Вот визитная карточка, которую оставила мне Феми к Новому году. Конечно, это моя дверь!

— Боже ты мой! Я весьма смущен, сударь…— проронил Родольф.

— Поверьте, сударь, — прибавил Коллин, — я всецело разделяю смущение моего друга.

Молодой человек не удержался от смеха.

— Соблаговолите зайти ко мне на минутку, — ответил он, — и ваш друг, конечно, сразу убедится, что он ошибся.

— Охотно.

Тут поэт и философ, подхватив Шонара под руки, ввели его в комнату, или вернее сказать, — во дворец Марселя, которого читатель, вероятно, уже узнал.

Шонар обвел комнату мутным взглядом и прошептал:

— Как украсилось мое жилище! Просто поразительно!

— Ну что? Теперь убедился? — спросил его Коллин.

Но тут Шонар заметил рояль, подошел к нему и заиграл гаммы.

— Эй, вы там, послушайте-ка! — сказал он, беря аккорды. — Все благополучно! Скотинка узнала хозяина! Си, ля, соль, фа, ми, ре! О-о! Проклятое ре! Ты неисправимо! Говорил же я, это мой рояль.

— Он настаивает на своем! — Коллин Родольфу.

— Он настаивает на своем! — повторил Родольф, обращаясь к Марселю.

— А это что? — добавил Шонар, показывая юбку, усеянную блестками, которая валялась на стуле. — Скажете, это не мой наряд?

И он в упор посмотрел на Марселя.

— А это? — продолжал он, снимая со стены повестку судебного исполнителя, о которой говорилось выше.

И он стал читать:

«Принимая во внимание изложенное, предписываю господину Шонару освободить помещение восьмого апреля, не позже полудня, и сдать его в полном порядке домовладельцу. Настоящая повестка вручена под расписку, гербовый сбор в сумме пяти франков взыскан».

— Ну и ну! Что же, по-вашему, я не тот господин Шонар, которого выселяют через судебного исполнителя и которого почтили гербовым сбором в сумме пяти франков? А это что такое? — продолжал он, увидав на ногах Марселя свои ночные туфли.

— Ведь это же мои шлепанцы, вышитые любезной мне рукой! Теперь вы, сударь, объясните, как вы попали к моим ларам? — спросил он Марселя.

— Господа, — ответил тот, обращаясь к Коллину и Родольфу, — признаю: ваш друг, — и он указал на Шонара, — действительно у себя дома.

— Ну вот и отлично, — воскликнул Шонар.

— Но и я, — продолжал Марсель, — я тоже у себя дома.

— Однако, — перебил его Родольф, — если наш друг узнаёт…

— Да, если наш друг…— подхватил Коллин.

— И если вы, со своей стороны, тоже помните… то как же могло случиться…

— Да, как же могло случиться…— повторил Коллин, словно эхо.

— Благоволите присесть, господа, — ответил Марсель. — Сейчас я вам разъясню эту загадку.

— Не спрыснуть ли нам разъяснение? — заикнулся Коллин.

— И не закусить ли малость? — добавил Родольф.

Молодые люди уселись за стол и дружно набросились на холодную телятину, которой они запаслись в погребке.

Тут Марсель рассказал о том, что произошло утром между ним и хозяином, когда он приехал сюда с вещами.

— В таком случае вы, сударь, вполне правы: мы находимся у вас, — сказал Марселю Родольф.

— Нет, нет, сударь, вы у себя дома, — учтиво ответил Марсель.

Но потребовалось немало труда, чтобы втолковать Шонару, что именно произошло. Тут приключился забавный инцидент, подливший масла в огонь. Разыскивая что-то в буфете, Шонар обнаружил там сдачу с пятисотфранковой ассигнации, которую господин Бернар утром разменял для Марселя.

— Так я и знал! Случай никогда меня не подведет! — вскричал он. — Теперь припоминаю: ведь я утром вышел из дому, твердо надеясь, что он мне подвернется! А он, узнав, что я просрочил все платежи, сам явился сюда, но как раз в мое отсутствие. Мы разошлись, вот и все. Вот здорово, что я оставил ключ в ящике!

— Счастливое заблуждение, — прошептал Родольф, наблюдая, как Шонар укладывает монеты ровными стопочками.

— Мечта, обольщение — такова жизнь, — добавил философ.

Марсель хохотал.

Час спустя все четверо крепко спали.

На другой день они проснулись около двенадцати и были крайне удивлены, увидев себя в такой компании. Шонар, Коллин и Родольф, по-видимому, не узнали друг друга и называли один другого не иначе, как «сударь». Марселю пришлось им напомнить, что накануне они явились к нему втроем.

В это время в комнату вошел папаша Дюран.

— Сударь, — обратился он к Марселю, — нынче девятое апреля тысяча восемьсот сорокового года. На улицах грязно. На троне по-прежнему его величество Луи-Филипп, король Франции и Наварры. Смотри-ка! — вскричал папаша Дюран при виде своего прежнего жильца, — господин Шонар! Как же вы сюда попали?

— По телеграфу! — ответил Шонар.

— Скажите на милость! Ну и шутник же вы! — ухмыльнулся швейцар.

— Дюран, я не терплю, чтобы слуги вмешивались в разговор! — его Марсель. — Сходите в соседнюю кухмистерскую и велите принести сюда завтрак на четыре персоны. Вот вам меню. — И он передал швейцару бумажку с перечнем блюд. — Ступайте.

— Вчера вы, господа, угостили меня ужином, — обратился Марсель к молодым людям, — позвольте же мне сегодня предложить вам завтрак — не у меня дома, а у вас, — добавил он, протягивая Шонару руку.

В конце завтрака Родольф взял слово.

— Господа, — сказал он, — позвольте расстаться с вами…

— Нет, нет, — воскликнул Шонар в порыве нежных чувств, — мы не расстанемся никогда!

— Конечно. Здесь так хорошо! — добавил Коллин.

— …расстаться ненадолго, — продолжал Родольф, — дело в том, что завтра выходит в свет «Покрывало Ириды» — модный журнал, который издается под моей редакцией. Я должен прочесть корректуры, через час я вернусь.

— Черт возьми! — воскликнул Коллин. — Вы мне напомнили, что у меня сегодня урок, я занимаюсь с одним индийским принцем, который приехал в Париж с целью изучить здесь арабский язык.

— Дадите урок завтра, — решил Марсель.

— Нельзя! — ответил философ. — Принц должен мне заплатить сегодня же. Кроме того, признаюсь, день для меня будет потерян, если я не загляну к букинистам.

— Но ты вернешься? — спросил Шонар.

— Со скоростью стрелы, пущенной умелой рукой, — ответил философ, любитель причудливых образов.

И они с Родольфом удалились.

— А в самом деле, — проговорил Шонар, оставшись наедине с Марселем, — чем нежиться на ложе безделия, не отправиться ли мне на поиски золота, чтобы утолить алчность господина Бернара?

— Разве вы все-таки собираетесь отсюда уезжать? — с беспокойством спросил Марсель.

— Ну да! Поневоле приходится, раз у меня повестка от судебного исполнителя. Одного гербового сбора пять франков!

— А если уедете, то и мебель с собой заберете? — допытывался Марсель.

— Разумеется. Не оставлю ни одного волоска, как выражается господин Бернар.

— Черт возьми! Это мне не по душе. Ведь я снял вашу комнату с мебелью, — возразил Марсель.

— А! Вот оно что! — протянул Шонар. — Увы! — добавил он грустно, — у меня нет никакой надежды раздобыть семьдесят пять франков — ни сегодня, ни завтра, ни в ближайшем будущем.

— Постойте! — воскликнул Марсель. — У меня идея!

— Какая?

— Дело обстоит так: юридически эта комната моя, раз я заплатил за нее за месяц вперед.

— Комната — ваша. Но мебель я увезу на законном основании, как только расплачусь. А если бы мог, то увез бы ее и незаконно, — сказал Шонар.

— Значит, — продолжал Марсель, — у вас есть мебель, но нет помещения, а у меня есть помещение, но нет мебели.

— Вот именно.

— Комната мне нравится, — сказал Марсель.

— Мне тоже нравится. Нравится как никогда, — сказал Шонар.

— Как когда?

— Как никогда. Кажется, ясно.

— Значит, все может устроиться, — продолжал Марсель. — Оставайтесь здесь, я предоставляю комнату, вы — мебель.

— А кто будет платить? — осведомился Шонар.

— Деньги у меня сейчас есть, значит платить буду я. За следующий месяц заплатите вы. Подумайте.

— Я не привык долго раздумывать, особенно когда мне делают приятное предложение. Согласен. Да и в самом деле, живопись и музыка — сестры.

— Двоюродные, — поправил Марсель.

В это время возвратились Коллин и Родольф, — они встретились у подъезда.

Марсель и Шонар сообщили им о своем союзе.

— Господа, угощаю всю компанию обедом, — воскликнул Родольф, у которого в жилетном кармане звякнули деньги.

— А я-то собирался предложить то же самое! — подхватил Коллин, вынимая из кармана золотой, который он затем вставил себе в глаз. — Мой принц дал мне червонец на покупку индусско-арабской грамматики, а мне удалось купить ее за шесть су!

— А я взял авансом тридцать франков у кассира «Покрывала Ириды», сославшись на то, что должен привить себе оспу, — заявил Родольф.

— Итак, сегодня день получек! — заметил Шонар. — Один только я ни при чем. Это прямо-таки унизительно.

— Как бы то ни было, повторяю свое предложение, — продолжал Родольф.

— А я свое, — подхватил Коллин.

— Что же, пусть жребий решит, кому из нас расплачиваться, — предложил Родольф.

— Нет, — воскликнул Шонар. — У меня другое предложение — куда лучше!

— А именно?

— Родольф пусть платит за обед, а Коллин — за ужин.

— Поистине Соломоново решение, — обрадовался философ.

— Это будет почище Камачовой свадьбы, — заключил Марсель.

Обед состоялся в провансальском ресторанчике на улице Дофин, который славился своими официантами и вином. На еду и возлияния особенно не налегали, принимая во внимание, что следовало оставить место для ужина.

Завязавшееся накануне знакомство Шонара с Коллином и Родольфом, а затем с Марселем приобрело еще более интимный характер. Каждый из молодых людей провозгласил свое кредо в области искусства, все четверо пришли к убеждению, что им присуще одинаковое мужества и одни и те же надежды. Беседуя и споря, они обнаружили, что у них общие вкусы, что все они владеют оружием шутки, которая забавляет, не нанося ран, что сердца их еще не остыли, живут благородными порывами и глубоко чувствуют красоту. Все четверо исходили из тех же отправных точек и стремились к той же цели, им казалось, что встреча их — не пустая прихоть случая, что, быть может, само провидение, неизменный покровитель отверженных, соединяет их руки и шепотом подсказывает им евангельскую истину, которая должна бы стать единственным законом человечества: «Помогайте ближним и любите друг друга».

К концу обеда, когда воцарилась некая торжественная тишина, Родольф встал и провозгласил тост за будущее. Коллин ответил ему краткой речью, отнюдь не заимствованной из книг и не блиставшей никакими стилистическими красотами, он говорил на том милом, простом языке, который хоть и неуклюж, зато доходит до глубины сердца.

— И глуп же наш философ! — Шонар, наклоняясь к бокалу. — Он хочет, чтобы я разбавлял вино водицей!

После обеда приятели отправились пить кофей к «Мому», где они провели вечер накануне. Именно с этого дня заведение стало совершенно невыносимым для прочих завсегдатаев.

Насладившись кофеем и ликерами, кружок богемы, уже окончательно сформировавшийся, водворился на квартире Марселя, которая получила название «Шонарова Элизиума». Пока Коллин заказывал обещанный ужин, остальные запаслись петардами, ракетами и прочими пиротехническими снарядами. Перед тем как сесть на стол, приятели пустили из окна великолепный фейерверк, всполошивший весь дом, тем более что он сопровождался песней, которую друзья распевали во все горло:

Отпразднуем, отпразднуем,

Отпразднуем чудесный день!

На другое утро они снова оказались вместе, но теперь их это уже не удивляло. А перед тем как разойтись по делам, они всей ватагой зашли к «Мому», скромно позавтракали и порешили встретиться там вечером. И с тех пор они долгое время неизменно сходились у «Мома».

Таковы главные герои, которые будут встречаться в кратких историях, составляющих эту книгу, она отнюдь не является романом и не притязает на большее, чем указано в ее названии, ибо «Сцены из жизни Богемы» всего лишь очерки нравов. Герои книги принадлежат к особому общественному слою, о котором до сих пор имели ложное представление, основной порок подобного рода людей — беспорядочность. Однако эту беспорядочность можно извинить тем, что она вызвана житейскими обстоятельствами.


II

ПОСЛАНЕЦ ПРОВИДЕНИЯ

Шонар и Марсель с самого утра мужественно взялись за дело, но вот они оба вдруг бросили работу.

— Черт возьми! До чего хочется есть! — воскликнул Шонар и небрежно добавил:— сегодня завтрака не полагается?

Марселя крайне изумил этот вопрос, — до того он был неуместен.

— С каких это пор вошло в обыкновение завтракать два дня подряд? — возразил он. — Вчера был четверг.

И, наставительно погрозив муштабелем, он напомнил предписание Церкви:

В пятницу воздержанье

От пищи мясной и всякой другой.

Шонар не нашелся что ответить и снова принялся за свое творение, картина изображала пустыню с двумя деревьями — красным и синим, ветви которых тянулись друг к другу. То был прозрачный намек на радости дружбы, как видите, произведение было насыщено глубоким философским смыслом.

В эту минуту в дверь постучался швейцар. Он подал Марселю письмо.

— С вас три су, — сказал он.

— Вы в этом уверены? — спросил художник. — В таком случае будем считать, что три су за вами.

И он захлопнул у него под носом дверь. Марсель взял письмо и распечатал. Едва пробежав глазами несколько строк, он стал выкидывать акробатические номера и во всю глотку запел следующий знаменитый романс, изливая в его мелодии свое буйное ликование:

Было четверо юных друзей.

Заболели все четверо сразу,

И в больницу бедняг отвезли.

Тилили! Тилили! Тилили!

— Так! Так! — воскликнул Шонар и подхватил песню:

На одну кровать положили

Четверых, поперек, как поленья.

— Ну, это старая песня. Марсель продолжал:

Вот подходит к болящим сестра.

Трарара! Трарара! Трарара!

— Если ты не замолчишь, — пригрозил Шонар, чувствуя, что ему грозит психическое расстройство, — я тебе сейчас исполню аллегро из моей симфонии на тему о значении синего цвета в живописи.

И он подошел к роялю.

Марселя словно окатили холодной водой. Он сразу же пришел в себя.

— Держи! — сказал он, передавая письмо приятелю. — Читай!

То было приглашение на обед к некоему депутату, просвещенному покровителю искусств и, в частности, покровителю Марселя, который изобразил на полотне его виллу.

— На сегодня! — сказал Шонар. — Как жаль, что приглашение не на двоих. Впрочем, ведь твой депутат — сторонник правительства. Ты никак не можешь, ты просто не имеешь права принять его приглашение, убеждения не позволяют тебе есть хлеб, орошенный народным потом.

— Вздор, — ответил Марсель, — он депутат левого центра. На днях он голосовал против правительства. К тому же он должен устроить мне заказ, он обещал ввести меня в высшее общество. А потом, должен тебе признаться, что хоть сегодня и пятница, я голоден как Уголино и во что бы то ни стало хочу пообедать — вот и все.

— Есть и другие препятствия, — продолжал Шонар, который несколько завидовал удаче, выпавшей на долю приятеля. — Не можешь же ты идти на вечер в красной фуфайке и в колпаке как у грузчика.

— Я займу костюм у Родольфа или Коллина.

— Безумец! Ты забыл, что сейчас конец месяца и, следовательно, наряды этих господ заложены и перезаложены!

— Так или иначе, а до пяти часов я черный фрак где-нибудь раздобуду, — ответил Марсель.

— Я его целых три недели искал, когда собирался на свадьбу кузена. А дело было в начале января.

— Ну, так пойду как есть, — возразил Марсель, расхаживая по комнате крупными шагами. — Не допущу, чтобы пустой этикет помешал моим первым шагам в обществе!

— Пойдешь как есть? А штиблеты? — прервал его Шонар, которому явно доставляло удовольствие смущать приятеля.

Марсель ушел из дому в неописуемом волнении. Через два часа он вернулся с воротничком в руках.

— Вот все, что мне удалось раздобыть, — жалобно сказал он.

— Стоило бегать за такой безделицей! — съязвил Шонар. — Бумаги у нас хватит хоть на дюжину воротничков.

— Но, черт возьми, должны же у нас быть какие-нибудь вещи! — вскричал Марсель, хватаясь за голову.

И он принялся тщательно обыскивать все закоулки обеих комнат.

Час спустя у него получился следующий наряд: клетчатые брюки, серая шляпа, красный галстук, одна перчатка, некогда бывшая белой, одна черная перчатка.

— При желании можно и другую перчатку выкрасить в черное, — заметил Шонар. — Но в таком костюме ты будешь напоминать солнечный спектр. Впрочем, ты ведь живописец, колорист…

Тем временем Марсель примерял штиблеты. Проклятие! Оказалось, что оба они на одну ногу.

Тут художник, уж совсем было отчаявшийся, заметил в углу старый сапог, служивший им помойным ведром, и схватил его.

— Как у клоуна! — бросил его насмешливый сожитель. — Один тупой, другой остроносый.

— Никто не заметит. Я их начищу ваксой.

— Идея! Теперь недостает только черного фрака.

— Да, за фрак я готов отдать полжизни! И правую руку в придачу, — воскликнул Марсель, кусая себе пальцы.

Тут кто-то постучался в дверь. Марсель отворил.

— Здесь живет господин Шонар? — спросил с порога незнакомец.

— Это я, — ответил живописец и пригласил посетителя войти.

— Сударь, — начал неизвестный, человек с внушающей доверие физиономией, типичный провинциал, — мой кузен очень хвалил мне вас как отличного портретиста. Сейчас я собираюсь ехать в колонии, куда меня направляют по делам нантские сахарозаводчики, и хотел бы оставить семье на память свой портрет. Вот почему я и пришел к вам.

— О, благое провидение! — прошептал Шонар. — Марсель, подай стул, чтобы господин…

— Бланшерон, — подсказал посетитель. — Бланшерон из Нанта, уполномоченный сахарозаводчиков, бывший мэр города В., капитан национальной гвардии и автор брошюры по вопросу сахароварения.

— Я чрезвычайно польщен, что ваш выбор пал на меня, — сказал художник, раскланиваясь перед уполномоченным сахарозаводчиков. — Какого рода портрет вы желаете?

— Миниатюру. Вот в таком духе, — продолжал господин Бланшерон, указывая на большой портрет, писаный маслом.

Уполномоченный, как и многие другие, всё, кроме стенных фресок, считал миниатюрой. Середины для таких людей не существует.

Простодушное признание посетителя сразу показало Шонару, с кем он имеет дело, а тут еще заказчик добавил, что хотел бы, чтобы портрет был написан первосортными красками.

— Я другими и не пишу, — заверил его Шонар. — Какой же величины желаете вы портрет?

— Вот такой, — ответил господин Бланшерон, указывая на огромный холст. — А сколько это будет стоить?

— Франков пятьдесят — шестьдесят. Пятьдесят без рук, шестьдесят с руками.

— Фу ты! Кузен говорил — тридцать.

— Это смотря по сезону, — ответил живописец. — В известное время года цены на краски сильно поднимаются.

— Скажите пожалуйста! Значит, как на сахар?

— Совершенно так же!

— Что ж, идет! Пятьдесят франков, — согласился Бланшерон.

— Это вы зря. За лишних десять франков вы имели бы руки, в них я вложил бы вашу брошюру о сахарном вопросе, что было бы весьма лестно.

— Пожалуй, вы правы.

«Черт возьми, — подумал Шонар, — еще немного, и я лопну от смеху и раню его осколками».

— Заметил? — шепнул он Марселю.

— Что?

— На нем черный фрак.

— Понимаю! Блестящая идея! Предоставь мне действовать.

— Итак, сударь, когда же мы приступим к делу? — спросил уполномоченный. — Мешкать нельзя, я скоро уеду.

— Мне и самому придется отлучиться по делам. Послезавтра я уезжаю из Парижа. Поэтому, если угодно, начнем хоть сейчас. Проведем основательный сеанс, и дело сразу подвинется.

— Но ведь скоро стемнеет, а при свечах рисовать нельзя, — заметил господин Бланшерон.

— Моя мастерская так оборудована, что можно писать в любое время, — возразил художник. — Соблаговолите снять фрак и сесть в позу, сейчас начнем.

— Снять фрак? Зачем?

— Но ведь вы сказали, что портрет предназначается для вашей семьи.

— Это верно.

— Значит, вас надо изобразить в домашнем виде, в халате. Так уж принято.

— Но у меня нет с собой халата.

— Зато у меня есть. Тут все предусмотрено, — ответил Шонар, подавая заказчику какое-то отрепье, испачканное красками. Почтенный провинциал проявил было нерешительность.

— Странный наряд, — проронил он.

— И притом драгоценный, — ответил художник. — Некий турецкий визир подарил его Орасу Берне, а господин Берне — мне. Я его ученик.

— Вы ученик Берне? — удивился Бланшерон.

— Да, сударь, имею честь быть его учеником. «Какая подлость, — мелькнуло у него в голове, — я отрекаюсь от своих кумиров!»

— И есть чем гордиться, — продолжал уполномоченный, напяливая на себя халат столь благородного происхождения.

— Повесь фрак господина Бланшерона на вешалку, — обратился Шонар к приятелю, многозначительно ему подмигнув.

— Вот повезло! — прошептал Марсель, хватая добычу и указывая на Бланшерона. — Постарайся подцепить аванс!

— Попробую! Но сейчас не об этом речь, одевайся поживей и удирай. Возвращайся к десяти, я его до тех пор задержу. А главное прихвати чего-нибудь пожевать.

— Прихвачу ананас! — ответил Марсель, исчезая.

Он мигом оделся. Фрак пришелся ему как по мерке, и юноша поспешил улизнуть через черный ход.

Тем временем Шонар принялся за работу. Уже совсем стемнело. Господин Бланшерон услыхал, как бьет шесть часов, и вспомнил, что еще не обедал. Он сказал об этом художнику.

— Я тоже не обедал. Но ради вас сегодня обойдусь и так. А я ведь был зван в один дом в Сен-Жерменском предместье, — сказал Шонар. — Но сеанс прервать нельзя, — это может повредить сходству.

И он снова взялся за кисти.

— Впрочем, — решил он вдруг, — мы можем пообедать, не сходя с места. В нашем доме превосходный ресторан, и нам доставят все что угодно.

Шонар насторожился: как будет встречено его остроумное предложение?

— Отличная мысль! — обрадовался господин Бланшерон. — Надеюсь, вы не откажетесь сделать мне честь и составите мне компанию.

Шонар поклонился.

«Право же, превосходный малый, — подумал он. — Истинный посланец провидения».

— Что же вы желаете заказать? — спросил он своего амфитриона.

— Сделайте одолжение, закажите сами, — учтиво ответил тот.

— Смотри не раскайся, приятель! — пел художник, опрометью сбегая по лестнице.

Он направился в ресторан, подошел к стойке и заказал такое меню, что трактирный Ватель даже побледнел.

— Подайте бордоского.

— А кто будет платить?

— Уж конечно не я, — ответил Шонар. — Платить будет мой дядюшка, большой чревоугодник, вы увидите его у меня в мастерской. Но постарайтесь не ударить лицом в грязь и подайте обед не позже как через полчаса. И чтобы все было сервировано на фарфоре.

В восемь часов господин Бланшерон уже почувствовал неодолимую потребность поделиться с приятелем своими заветными идеями по части сахарной промышленности и подробно пересказал Шонару содержание сочиненной им брошюры.

Шонар аккомпанировал ему на рояле.

В десять часов друзья уже отплясывали галоп и обращались друг к другу на «ты». В одиннадцать они поклялись никогда не расставаться и написали завещания, в которых отказывали друг другу все свои богатства.

В полночь Марсель возвратился домой и застал их друг у друга в объятиях, они заливались слезами. В мастерской было уже на полпальца воды. Марсель наткнулся на столик и заметил роскошные остатки великолепного обеда. Заглянув в бутылки, он убедился, что они совершенно пусты.

Марсель попробовал было разбудить Шонара, но тот пригрозил его убить, если он вздумает похитить господина Бланшерона, который в данное время служил ему подушкой.

— Неблагодарный! — проворчал Марсель, вынимая из кармана фрака горсточку орехов. — А я-то принес ему поесть!

III

ВЕЛИКОПОСТНАЯ ЛЮБОВЬ

Как— то великим постом Родольф пораньше возвратился домой, намереваясь поработать. Но едва он сел за стол и обмакнул перо в чернильницу, как его внимание привлекли какие-то странные звуки, он приложился ухом к предательской перегородке, отделявшей его от соседней комнаты, прислушался и ясно различил диалог, который то и дело прерывался поцелуями и какими-то невнятными восклицаниями.

«Тысяча чертей!» Родольф, взглянув на часы. — Время еще раннее… а моя соседка — из тех Джульетт, что держат своих Ромео и после того, как пропоет жаворонок. Значит, сегодня мне не работать».

Он взял шляпу и вышел.

Подойдя к привратницкой, чтобы сдать ключ от комнаты, он застиг жену швейцара в объятиях какого-то франта. Бедная женщина так растерялась, что добрых пять минут не могла дернуть за шнурок, чтобы отворить Родольфу дверь.

«Оказывается, бывают мгновенья, когда привратницы снова превращаются в женщин», — подумал Родольф.

В парадном он увидел пожарного с расфранченной кухаркой, они держали друг друга за руки и обменивались залогами любви.

«Есть же, однако, еретики, которым и невдомек, что теперь пост», — подумал Родольф при виде бравого вояки и его дебелой подруги.

И он направился к приятелю, который жил неподалеку.

«Если я застану Марселя дома, — раздумывал он, — мы с ним весь вечер посплетничаем о Коллине. Надо же чем-нибудь заниматься…»

На его оглушительный стук дверь чуточку приотворилась, и показался скудно одетый молодой человек: на нем были только рубашка и монокль.

— Сейчас тебя принять не могу, — сказал он Родольфу.

— Почему? — спросил тот.

— Смотри! — Марсель, указывая на женскую головку, видневшуюся из-за гардины. — Вот тебе ответ.

— Ответ неважный, — сказал Родольф, когда дверь захлопнулась перед его носом.

«Как же быть, — раздумывал он, оказавшись на улице, — не отправиться ли к Коллину? Посплетничаем о Марселе».

На Западной улице, обычно темной и безлюдной, Родольф заметил какую-то тень, которая уныло расхаживала взад и вперед, бормоча что-то похожее на стихи.

— Что это за рифмы? И кого это он тут поджидает? Да это ты, Коллин!

— Родольф! Кого я вижу! Куда ты?

— К тебе.

— Вряд ли застанешь меня дома.

— Что ты тут делаешь?

— Жду.

— Чего?

— Ну вот! — ответил Коллин с шутливым пафосом. — Чего же можно ждать, когда тебе двадцать лет, когда на небе сверкают звезды, а в воздухе звучат песни?

— Изъясняйся прозой.

— Я жду девушку.

— Желаю удачи! — Родольф и продолжал путь, разговаривая сам с собою: «Ну и ну! Как видно, сегодня день святого Купидона и на каждом шагу мне будут попадаться влюбленные. Это безнравственно, возмутительно! И о чем только думает полиция!»

Люксембургский сад был еще открыт, и Родольф решил пересечь его, чтобы сократить путь. В пустынных аллеях то и дело мелькали какие-то тесно обнявшиеся парочки, казалось, они были вспугнуты шумом его шагов и искали, по выражению поэта, приюта в сладостном сумраке и тишине.

«Вот вечер, какие описывают в романах», — думал Родольф.

Но и сам он под конец невольно проникся какой-то грустной истомой, он сел на скамью и меланхолически залюбовался луной.

Немного погодя он уже очутился во власти каких-то лихорадочных галлюцинаций. Ему казалось, будто мраморные боги и герои, населяющие сад, сходят с пьедесталов и начинают ухаживать за своими соседками — небожительницами и героинями, он ясно услышал, как толстый Геркулес обращается с мадригалом к Велледе, туника которой, казалось Родольфу, как-то странно укоротилась.

Он заметил, что лебедь, обычно красующийся посреди бассейна, поплыл к приютившейся неподалеку нимфе.

«Вот и Юпитер направляется на свидание к Леде, — подумал Родольф, принимая всерьез всю эту мифологию. — Лишь бы их не настиг сторож!»

Он стиснул голову руками, и в его мозг словно вонзились некие шипы. Но в самый разгар упоительных мечтаний его внезапно вернул к действительности сторож, он подошел к Родольфу и хлопнул его по плечу.

— Сад закрывается, сударь, — сказал он.

«Тем лучше, — подумал Родольф. — Останься я здесь еще минут пять — в сердце у меня распустилась бы уйма незабудок — больше чем на всех берегах Рейна и во всех романах Альфонса Карра».

И он поспешил прочь из сада, напевая чувствительный романс, служивший ему любовной марсельезой.

Через полчаса, сам не зная как, он очутился в «Прадо», сидел за бокалом пунша и беседовал с рослым малым, славившимся своим носом: нос этот обладал Удивительным свойством — он казался орлиным в профиль и курносым — спереди, хозяин этого диковинного носа был не лишен остроумия, достаточно искушен в любовных приключениях и при случае мог дать добрый совет и поддержать приятеля.

— Итак, — говорил Александр Шонар (обладатель знаменитого носа), — вы влюблены!

— Да, дорогой мой… Схватило меня сразу, вот только что. Нечто вроде нестерпимой зубной боли в сердце.

— Дайте-ка табачку, — прервал его Александр.

— Представьте себе: вот уже два часа я встречаю одних лишь влюбленных, мужчины и женщины попадаются мне не иначе как парочками. Мне вздумалось зайти в Люксембургский сад, там я увидел такие фантасмагории, что был потрясен до глубины души, в голове у меня бродят элегии, я готов блеять и ворковать: я чувствую себя не то ягненком, не то голубком. Присмотритесь, вероятно, я уже оброс шерстью и перьями.

— Чего это вы нализались? — спросил Александр, теряя терпение. — Вы меня разыгрываете.

— Поверьте, я говорю вполне серьезно, — ответил Родольф. — Впрочем, нет. Но заявляю вам, что я испытываю неодолимую потребность кого-то обнять. Знаете, Александр, человек не должен жить в одиночестве, короче говоря, вы должны помочь мне найти женщину… Зайдем куда-нибудь на бал, и той, на которую я вам укажу, вы скажете, что я в нее влюблен.

— А почему бы вам не сказать это самому? — проговорил Александр своим великолепным гнусавым баском.

— Дорогой мой, уверяю вас, я совсем забыл, как говорится такие вещи. Ко всем моим романам предисловия строчили за меня друзья, а в иных случаях писали и развязки. Мне никогда не давалось начало.

— Лишь бы удавался конец, — заметил Александр. — Но я вас понимаю. Я знаю девушку, которая обожает пасторали. Быть может, вы ей подойдете.

— Ах, как бы мне хотелось, чтобы у нее были белые перчатки и голубые глаза! — продолжал Родольф.

— Я не вполне уверен, что глаза у нее голубые… А что касается перчаток… Но, сами понимаете, нельзя же все сразу… Ну что ж, направимся в аристократический зал.

— Посмотрите, — сказал Родольф, входя в зал, где пребывали местные красавицы, — вот эта, кажется, очень ласковая.

И он указал на довольно изящно одетую девушку, сидевшую в углу.

— Хорошо, — ответил Александр, — постойте в сторонке. Я метну в нее от вашего лица стрелу любви. А в нужный момент… вас позову.

Десять минут спустя Александр уже беседовал с девушкой, и она то и дело прыскала со смеху, наконец она осчастливила Родольфа улыбкой, которая ясно говорила: «Подойдите, ваш адвокат выиграл дело».

— Ну вот, — сказал Александр, — победа за нами, малютка, как видно, не жестокая, но все-таки для начала напустите на себя наивность.

— Этого можете мне и не советовать.

— В таком случае дайте-ка табачку и ступайте к ней, — сказал Александр.

— Боже мой, какой у вас чудной приятель! — девушка, когда Родольф сел возле нее. — Голос у него как охотничий рог.

— Дело в том, что он музыкант, — пояснил Родольф. Два часа спустя Родольф и его подружка стояли у одного из домов на улице Сен-Дени.

— Вот здесь я живу, — сказала девушка.

— Когда же, милая Луиза, я снова увижу вас и где?

— У вас, завтра… в восемь.

— Честное слово?

— Вот вам залог, — ответила Луиза, приблизив к нему свежую щечку. И Родольф, разумеется, поспешил вкусить от этого прекрасного спелого плода юности и здоровья.

Он вернулся домой опьяненный.

— Нет, это не может пройти бесследно, — говорил он, широко шагая по комнате. — Я должен излиться в стихах.

На другое утро швейцар нашел в его комнате листков тридцать бумаги, на которых: красовался следующий одинокий александрийский стих:

Любовь! Любовь! О ты, сердец младых царица!…

В тот день Родольф, против обыкновения, проснулся чуть свет и, хоть не выспался, сразу же встал.

— О! Сегодня, сегодня — великий день! — воскликнул он. — Однако ждать целых двенадцать часов! Чем же заполнить эту вечность?

Но когда он бросил взгляд на письменный стол, ему показалось, будто перо его трепещет, словно говоря ему: «Поработай».

— Как бы не так! Поработай! К черту прозу! Не хочу здесь сидеть, тут так и несет чернилами.

Он пошел в кафе и нарочно выбрал такое, где не мог встретить ни одного приятеля.

«А то они заметят, что я влюблен, и сразу же всё опошлят», — подумалось ему.

После весьма умеренного завтрака он отправился на вокзал и сел в поезд.

Через полчаса он был уже в лесу Виль-д'Авре.

Весь день он прогулял, наслаждаясь природой, которая уже начинала пробуждаться, и лишь в сумерки вернулся в Париж.

Приведя в надлежащий порядок храм, куда должно было снизойти его божество, Родольф приоделся и очень пожалел, что не может облачиться во все белое.

С семи до восьми им владела острая лихорадка ожидания, — это была пытка, напоминавшая ему былые дни и былые пленительные увлечения. Вскоре он, по обыкновению, замечтался о великой страсти, о романе в десять томов, о подлинной лирической поэме с лунным светом, закатами солнца, свиданиями под ветлами, ревностью, вздохами и тому подобным. И так случалось с ним всякий раз, как судьба приводила к его порогу женщину, и не было ни одной, которая не унесла бы на челе своем ореола, а на груди — ожерелья из слез.

— Они предпочли бы шляпку или туфельки, — говорили ему друзья.

Но Родольф стоял на своем, и бесчисленные уроки так ничему его и не научили. Он все ждал женщину, которая согласилась бы играть роль кумира, ангела в бархатном платье, божества, которому он мог бы посвящать сколько угодно сонетов, написанных на ивовых листках.

Наконец Родольф услышал, как бьет «священный час», и когда прозвучал последний металлический удар, ему показалось, что Амур и Психея, восседавшие на часах, сплелись своими алебастровыми телами. В то же мгновенье кто-то робко к нему постучался.

Родольф отворил дверь, пред ним стояла Луиза.

— Видите, сдержала слово! — она. Родольф задернул занавески и зажег новую свечу.

Тем временем девушка сняла шаль и шляпку и бросила их на кровать. Взглянув на ослепительно белую простыню, она улыбнулась и чуть-чуть покраснела.

Луиза была скорее изящна, чем красива, в чертах ее свежего личика сквозило какое-то наивное лукавство, и это придавало ему особую пикантность. То был как бы набросок Грёза, подправленный Гаварни. Чарующую юность девушки ловко подчеркивал ее туалет, который при всей своей скромности говорил о врожденном искусстве кокетства, каким обладают все женщины с пеленок до подвенечного наряда. Вдобавок Луиза, по-видимому, досконально изучила теорию поз, пока Родольф любовался ею как художник, она принимала самые разнообразные соблазнительные позы, которые, пожалуй, были изящны в ущерб естественности. Ее элегантно обутые ножки были так малы, что могли удовлетворить… даже романтика, увлеченного андалусскими или китайскими миниатюрами. Выхоленные ручки свидетельствовали о беспечной праздности. И в самом деле, уже полгода как им не грозило уколоться иголкой. Короче говоря, Луиза была одной из тех ветреных перелетных пташек, которые по своей прихоти, а нередко из-за нужды, вьют себе гнездышко на один лишь день, а вернее на одну ночь, в мансардах Латинского квартала, где они охотно проводят несколько суток, если их удержат там ленточки или их собственный каприз.

Молодые люди поболтали часок, потом Родольф в назидание гостье показал ей группу, изображающую Амура и Психею.

— Это Поль и Виржини? — спросила она.

— Они самые, — ответил Родольф, не желая огорчать девушку.

— Как живые, — ответила Луиза.

«Увы, бедняжка не сильна в литературе, — подумал Родольф, взглянув на нее. — Уверен, что она довольствуется той орфографией, какую подсказывает ей сердце, и грамматики не признает. Придется купить ей Ломона».

Тут Луиза пожаловалась, что ботинки у нее сильно жмут, и Родольф любезно помог расшнуровать их.

Вдруг свет погас.

— Что такое? — воскликнул Родольф. — Кто задул свечу?

В ответ раздался задорный смех.

Несколько дней спустя Родольф встретил на улице приятеля.

— Что с тобой? — тот. — Тебя нигде не видно.

— Я пишу лирическую поэму, — ответил Родольф. Несчастный говорил сущую правду. Ему вздумалось потребовать от бедной девушки больше, чем она могла дать. Пастушечий рожок не может звучать как лира. Луизе знакомо было, так сказать, лишь просторечье любви, а Родольф во что бы то ни стало хотел говорить о чувстве в возвышенном стиле. И они не могли понять друг друга.

Неделю спустя, в том же зале, где Луиза встретилась с Родольфом, она познакомилась с белокурым юношей, который протанцевал с нею несколько туров, а по окончании бала увел к себе.

То был студент-второкурсник. Он прекрасно говорил о прозаических радостях жизни, обладал красивыми глазами, и в кармане у него позвякивали деньги.

Луиза попросила у него бумаги и чернил и настрочила Родольфу записку следующего содержания:

«Нерашитывай больше наминя савсем, цалую тебя впоследней рас. Прощай.Луиза».

Когда Родольф, вернувшись вечером домой, стал читать эту записку, внезапно погас свет.

— Ведь это та самая свечка, которую я зажег в тот вечер, когда ко мне пришла Луиза, — задумчиво проговорил он. — Она и должна была догореть вместе с нашей любовью. Если бы я знал, то выбрал бы свечу подлиннее, — добавил он не то с досадой, не то с сожалением и спрятал записку возлюбленной в ящик, который называл катакомбами своих увлечений.

Однажды, находясь у Марселя, Родольф поднял с пола клочок бумаги, чтобы закурить трубку, и вдруг узнал почерк и правописание Луизы.

— У меня тоже есть автограф этой особы, — сказал он приятелю. — Но в моем на две ошибки меньше. Не доказывает ли это, что она любила меня больше, чем тебя?

— Это доказывает, что ты простофиля, — ответил Марсель. — Белоснежным плечам и белоснежным ручкам грамматика ни к чему.

IV

АЛИ-РОДОЛЬФ ИЛИ ТУРОК ПОНЕВОЛЕ

После того как Родольфа подверг остракизму один негостеприимный домовладелец, он некоторое время скитался словно облачко и в совершенстве постиг искусство ложиться спать не поужинав или ужинать не ложась спать, повара его звали Случай, а постоялый двор, где он большей частью жил, назывался «Под открытым небом».

В эти тягостные дни у него все же было два спутника: благодушное настроение и рукопись его драмы «Мститель», которая уже успела погостить во всех парижских театральных антрепризах.

Однажды Родольф попал в каталажку за то, что исполнял на улице уж чересчур мрачную пляску, там он носом к носу столкнулся со своим дядюшкой, почтеннейшим Монетти — печником и трубочистом, сержантом национальной гвардии, с которым не виделся целую вечность.

Дядюшка Монетти растрогался злоключениями племянника и обещал помочь ему. Сейчас мы увидим, как это ему удалось, — если только читатель не побоится подняться на седьмой этаж.

Итак, возьмемся за перила и начнем восхождение! Уф! Сто двадцать пять ступенек! Вот и добрались! Один шаг — и мы в комнате, а сделали бы второй — так уже вышли бы из нее. Тесно, зато высоко. Впрочем, воздух чистый и вид прекрасный.

Обстановка каморки состоит из нескольких железных печей, двух плит, чугунок, известных своей экономичностью (особенно если ими не пользоваться), десятка глиняных и жестяных труб и кучи других отопительных приспособлений. Для полноты описи упоминаем о гамаке, который висел на двух гвоздях, вбитых в стены, о садовом стуле с ампутированной ножкой, о подсвечнике, увенчанном розеткой, и тому подобных предметах роскоши и искусства.

Что касается второй комнаты, то есть балкона, то в летнее время он превращался в парк при помощи двух карликовых кипарисов, растущих в кадках.

Когда мы вошли, обитатель этих хором, молодой человек в костюме турка из комической оперы, заканчивал завтрак, бессовестно попирая заветы пророка, о чем свидетельствовали остатки окорока и бутылка, еще недавно полная вина. Покончив с завтраком, молодой человек по восточному обычаю растянулся на полу и непринужденно закурил наргиле с монограммой Ж. Г. Предаваясь азиатской неге, он время от времени поглаживал великолепного ньюфаундленда, который несомненно отозвался бы на эту ласку, не будь он глиняным.

Вдруг в коридоре раздались шаги, дверь отворилась, и появился некий персонаж, который, ни слова не говоря, направился к одной из печей, исполнявшей роль секретера, распахнул дверцу топки, вынул из нее связку бумаг и стал внимательно их рассматривать.

— Что же это? — проговорил пришелец с сильным пьемонтским акцентом. — Ты еще не кончил главу о дымоходах?

— Позвольте, дядюшка! — отвечал турок. — Глава о дымоходах — одна из самых любопытных в вашем трактате, она требует внимательного изучения, и я ее изучаю.

— Сколько раз ты мне это говорил, несчастный! А как обстоит дело с главой о калориферах?

— С калорифером дело обстоит превосходно. Но, между прочим, дядюшка, если бы вы дали мне немного дровишек, они бы мне не повредили. У меня тут Сибирь в миниатюре. Я так прозяб, что стоит мне только взглянуть на градусник, и он немедленно опускается ниже нуля.

— Как, ты уже сжег всю вязанку?

— Позвольте, дядюшка. Вязанка вязанке рознь. Ваша была крошечная.

— Я пришлю тебе «экономическое полено». Оно превосходно держит тепло.

— И потому тепла не дает.

— Ну, хорошо, пришлю тебе вязаночку дров, — сказал пьемонтец, направляясь к двери. — Но чтобы глава о калориферах была готова к завтрему.

— Будет тепло, будет и вдохновенье, — отозвался турок, которого снова заперли на два поворота ключа.

Если бы мы сочиняли трагедию, то именно теперь должен был бы появиться наперсник. Его звали бы Нуреддин или Осман, со скромным и покровительственным видом он приблизился бы к нашему герою и, продекламировав следующие стихи, ловко выведал бы, что у него на сердце.

Что с вами, властелин?

Вы нынче так бледны.

Или жестокою тоской омрачены?

Иль ставит вам аллах нежданные преграды?

Иль сумрачный Али, не знающий пощады,

В далекие края, к безвестным берегам

Увез красавицу, что столь желанна вам?

Но мы не сочиняем трагедию, и хотя нам до зарезу нужен наперсник, придется обойтись без него. Наш герой — совсем не то, чем он кажется. Ведь недостаточно надеть тюрбан, чтобы стать турком. Молодой человек — наш друг Родольф, его приютил у себя дядя, которому он помогает писать руководство под названием «Мастер-печник». Дело в том, что господин Монетти всю жизнь занимался печами и был всецело поглощен своим искусством. Почтенный пьемонтец любил повторять известное изречение Цицерона, искажая его на свой лад, и в минуты воодушевления восклицал: «Nascuntur рое… liers»* [Изречение Цицерона «Nascuntur poetae» («Пусть родятся поэты») Монетти переделывает на полулатинское-полуфранцузское «Nascuntur poeliera» («Пусть родятся печники»)]. Однажды ему пришло в голову изложить на благо грядущих поколений теоретические основы того искусства, которое он на практике постиг в совершенстве, а чтобы придать своим мыслям удобопонятную форму, он избрал, как мы видели, племянника. Родольфу предоставлялся стол, кров, ложе и т. д., а по окончании «Руководства» ему было обещано вознаграждение в сто экю.

На первых порах Монетти для поощрения великодушно выдал племяннику авансом пятьдесят франков. Но Родольф, уже больше года в глаза не видавший подобной суммы, так ошалел, что вместе с деньгами ушел из дому и пропадал целых три дня, на четвертый он вернулся, но уже с пустыми руками.

Монетти же не терпелось закончить свой труд, ибо он рассчитывал получить на него патент, опасаясь, что племянник снова удерет, он отнял у него одежду, а вместо нее оставил Родольфу тот маскарадный наряд, в котором мы его только что застали.

Тем не менее пресловутое «Руководство» подвигалось piano, piano* [Тихо, тихо (итал.).]: в лире Родольфа совершенно отсутствовали струны, необходимые для такого рода словесности. В отместку за лень и безразличие к печным проблемам дядюшка подвергал племянника всяческим лишениям. То и дело он урезал ему харчи, а порою даже лишал табака.

Как— то в воскресенье, промучившись над главой о дымоходах до кровавого и чернильного пота, Родольф сломал перо, которое жгло ему пальцы, и отправился погулять в свой «парк».

Стоило ему бросить взгляд на соседние дома, как, словно на смех, во всех окнах показывались курильщики, это зрелище возбуждало в нем нестерпимое желание курить.

На золоченом балконе нового дома какой-то светский лев в халате жевал аристократическую гаванскую сигару. Этажом ниже художник развевал рукой ароматную дымку турецкого табака, которая вилась над его янтарным чубуком. У окна кафе виднелся толстяк немец, он попивал пенистое пиво и размеренным движением руки отмахивался от густых клубов дыма, вылетавших из его пенковой трубки. По улице шла с песней группа рабочих с носогрейками в зубах. Курили почти все прохожие.

«Увы, во всей вселенной сейчас все пускают дым, кроме меня и дядюшкиных печных труб», — с завистью подумал Родольф.

И, прислонившись головой к перилам балкона, он задумался о том, как горька жизнь.

Вдруг где-то внизу послышался звонкий, раскатистый смех. Родольф высунулся, чтобы посмотреть, кто это предается такому безудержному веселью, и обнаружил, что его заметила жилица нижнего этажа, юная примадонна Люксембургского театра, мадемуазель Сидони.

Мадемуазель Сидони вышла на балкон и с истинно кастильской ловкостью стала скручивать папироску из золотистого табака, который она достала из расшитого бархатного кисета.

— Какая прелестная табачница! — прошептал Родольф, созерцая ее с благоговением.

«Что это за Али-Баба?» — подумала мадемуазель Сидони.

И она стала подыскивать предлог, чтобы заговорить с Родольфом, Родольфа занимала такая же мысль.

— Вот досада! — воскликнула наконец мадемуазель Сидони, словно говоря сама с собой. — У меня нет спичек!

— Мадемуазель, позвольте услужить вам, — сказал Родольф и бросил на балкон несколько химических спичек, завернутых в бумажку.

— Бесконечно вам благодарна, — ответила Сидони, закуривая.

— Простите, мадемуазель…— Родольф, — в награду за маленькую услугу, которую мой ангел-хранитель помог мне оказать вам, позвольте попросить…

«Как? Он уже просит! — подумала Сидони, приглядываясь к Родольфу. — Ну и турки! Они, по слухам, непостоянны, зато очень милы».

— Говорите, сударь, — сказала она, подняв к нему головку, — о чем вы хотели меня попросить?

— Ах, мадемуазель, сделайте милость — дайте щепотку табаку. Я уже целых два дня не курил. На одну только трубочку…

— С удовольствием, сударь… Но как это сделать? Будьте добры спуститься сюда.

— Увы, это свыше моих сил… Я тут заперт. Однако можно прибегнуть к другому, весьма простому способу, — ответил Родольф.

Он обвязал трубку веревочкой и спустил ее на балкон, тут мадемуазель Сидони собственными ручками щедро набила ее. Затем Родольф не спеша, осторожно стал поднимать трубку, и она прибыла к нему в полной сохранности.

— Ах, мадемуазель, — воскликнул он, — она показалась бы мне в тысячу раз вкуснее, если бы я мог зажечь ее от огня ваших глаз!

Эта приятная шутка хоть и вышла в свет по крайней мере сотым изданием, все же показалась мадемуазель Сидони очаровательной.

— Вы льстите мне, — сочла она долгом сказать в ответ.

— Нет, мадемуазель, уверяю вас, вы прекрасны, как три грации.

«Право же, Али-Баба весьма любезен», — подумалось Сидони.

— А вы в самом деле турок? — спросила она.

— Не по призванию, а поневоле, — отвечал он. — Я драматург, сударыня.

— А я актриса. — Потом она добавила:— сосед! Не угодно ли вам у меня отобедать и провести со мною вечер?

— Ах, мадемуазель, хоть это предложение и отверзает предо мною врата рая, принять его я никак не могу. Я уже имел честь сказать вам: я заперт. Меня запер мой дядюшка Монетти, печник, у которого я в настоящее время состою секретарем.

— И все же вы пообедаете со мной, — возразила Сидони. — Слушайте внимательно: я сейчас пойду в свою комнату и постучу в потолок. Осмотрите место, куда я постучу, и, вы заметите следы люка, который раньше был там пробит, а потом заделан. Как-нибудь поднимите доску, которою прикрыто отверстие, таким образом, оставаясь каждый у себя, мы все же окажемся вместе…

Родольф немедленно приступил к делу. Пять минут спустя между этажами было установлено сообщение.

— Да, отверстие невелико, — заметил Родольф, — но все же я могу передать вам через него свое сердце.

— А теперь, — сказала Сидони, — мы пообедаем… Поставьте у себя прибор, я подам вам кушанья.

Родольф спустил на веревке свой тюрбан и вытянул его обратно наполненным всевозможной едой, после чего поэт и артистка приступили к трапезе, каждый на своей половине. Зубами Родольф впивался в пирог, глазами — в мадемуазель Сидони.

— Что ж, мадемуазель, — сказал Родольф, когда они пообедали, — благодаря вам желудок мой вполне удовлетворен. Не утолите ли вы также и мое сердце, которое уже давно испытывает мучительный голод?

— Бедняжка, — проронила Сидони.

Она стала на стул, протянула к губам Родольфа ручку, и тот покрыл ее поцелуями.

— Как жаль, что вам не дано, как святому Дионисию, носить свою голову в руках! — воскликнул юноша.

После обеда завязалась любовно-литературная беседа. Родольф заговорил о «Мстителе», мадемуазель Сидони попросила, чтобы он прочитал ей свое сочинение. Родольф, склоняясь над дырой, начал декламировать, а артистка, чтобы получше слышать, устроилась в кресле, водруженном на комод. Мадемуазель Сидони заявила, что «Мститель» — шедевр, а так как в театре она играла «некоторую роль», то пообещала повлиять, чтобы пьесу приняли к постановке.

В самый нежный момент беседы в коридоре раздались шаги дядюшки Монетти, легкие, как шаги Командора. Родольф еле успел прикрыть отверстие.

— Держи, — сказал Монетти, — вот письмо, которое рыщет по твоим следам уже целый месяц.

— Посмотрим, — отвечал Родольф. — Дядюшка! — вдруг воскликнул он. — Дядюшка, я — богач! Это сообщение о том, что на конкурсе в Тулузской Академии мне присудили премию в триста франков! Скорее мой сюртук и всю одежду, лечу пожинать лавры! Меня ждут в Капитолии.

— А как же глава о дымоходах? — заметил Монетти.

— Что вы, дядюшка, до дымоходов ли мне теперь! Верните мне мои пожитки! Не могу же я выйти в таком наряде…

— Ты не выйдешь до тех пор, пока мое «Руководство» не будет закончено, — заявил дядюшка и запер Родольфа на два оборота ключа.

Родольф не стал долго раздумывать о том, как ему быть… Он крепко привязал к перилам балкона свое одеяло, скрутив его жгутом и, презирая опасность, по этой самодельной лесенке спустился на балкон мадемуазель Сидони.

— Кто там? — воскликнула актриса, услыхав стук в окно.

— Тише! — он. — Отворите.

— Что вам надо? Кто вы такой?

— Неужели не догадываетесь? Я «Мститель» и пришел за своим сердцем, которое уронил в люк.

— Несчастный! Вы могли разбиться! — воскликнула актриса.

— Смотрите, Сидони! — Родольф, показывая только что полученное извещение. — Видите? Фортуна и слава улыбаются мне… Пусть же улыбнется и любовь!…

На следующее утро, переодевшись в костюм, который раздобыла ему Сидони, Родольф удрал от дядюшки… Он побежал к представителю Тулузской поэтической Академии и получил от него золотой цветок шиповника, стоимостью в сто экю, которые прожили у него в кармане не дольше, чем живет роза.

Месяц спустя Родольф пригласил дядюшку на первое представление «Мстителя». Благодаря таланту мадемуазель Сидони пьеса выдержала семнадцать представлений и принесла автору доход в сорок франков.

Немного позже, с наступлением тепла, Родольф поселился в Сен-Клу, — если идти от Булонского Леса, то на пятой ветке третьего дерева слева.

V

ЭКЮ КАРЛА ВЕЛИКОГО

В конце декабря рассыльным конторы Бидо было поручено доставить по назначению около ста пригласительных билетов, содержание которых мы здесь передаем с безупречной точностью.

«Г— ну…

Гг. Родольф и Марсель имеют честь покорнейше просить Вас пожаловать к ним на вечер в следующую субботу, в сочельник. Повеселимся вовсю!

P. S. Живем пока живется!

ПРОГРАММА ВЕЧЕРА

В 7 час. — открытие салона. Живая, остроумная беседа.

В 8 час. — появление талантливых авторов комедии «Гора родит мышь», отклоненной театром «Одеон».

В 81/2 час. — г. Александр Шонар, выдающийся музыкант, исполнит на фортепьяно экспериментальную симфонию «Значение синего цвета в искусстве».

В 9 час. — первое чтение докладной записки «Об отмене смертной казни через трагедию».

В 91/2 час. — г. Гюстав Коллин, философ-гиперфизик, и г. Шонар приступят к диспуту, о сравнительном значении философии и метаполитики. Во избежание стычки спорщики будут связаны по рукам и ногам.

В 10 час. — г. Тристан, литератор, расскажет о своих первых любовных переживаниях. Г. Александр Шонар будет аккомпанировать на фортепьяно.

В 101/2 час. — второе чтение докладной записки «Об отмене смертной казни через трагедию».

В 11 час. — заморский принц расскажет об охоте на казуара.

Второе отделение.

В полночь г. Марсель, исторический живописец, с завязанными глазами экспромтом нарисует мелом сцену встречи Наполеона с Вольтером в Елисейских полях. Г. Родольф, тоже экспромтом, проведет параллель между автором «Заиры» и автором битвы при Аустерлице.

В 121/2 час. — г. Гюстав Коллин, в меру обнажившись, изобразит олимпийские игры на IV олимпиаде.

В час ночи — третье чтение докладной записки «Об отмене смертной казни через трагедию» и сбор пожертвований в пользу драматургов-трагиков, которые скоро останутся не у дел.

В 2 часа — приглашение к кадрили и начало игр, которые будут продолжаться до самого утра.

В 6 час. — восход солнца и заключительный хор. В течение всего празднества будут работать вентиляторы.

Внимание! Всякого, кто вздумает читать или наизусть декламировать стихи, немедленно выставят из салона и передадут в руки полиции. Кроме того, просят не уносить с собою огарки».

Два дня спустя экземпляры этого приглашения ходили по рукам в подполье литературы и искусства и вызывали там бесчисленные толки.

Однако среди приглашенных имелись и такие, которые с недоверием отнеслись к великолепию, возвещенному Родольфом и Марселем.

— У меня большие сомнения на этот счет, — говорил один из таких скептиков. — Мне приходилось бывать на средах Родольфа, на улице Тур-д'Овернь, там оставалось только мечтать о каком-нибудь сиденье, а пили у него водичку из самой эклектической посуды.

— Но на этот раз все будет взаправду, — возразил другой. — Марсель показал мне программу, и вечер обещает быть прямо-таки волшебным.

— И у вас будут женщины?

— Еще бы! Феми Красильщица просила, чтобы ее избрали королевой празднества, а Шонар взялся привезти дам из общества.

Вот в кратких словах, как зародился праздник, вызвавший столь великое волнение в мире богемы, обитающей по ту сторону Сены. Уже давным-давно Марсель и Родольф возвестили об этом роскошном рауте, но целый год они неизменно откладывали его на следующую субботу, из-за тяжелых обстоятельств их обещанию пришлось проделать полный круг в пятьдесят две недели, и в конце концов они уже не могли ступить шагу, не услышав какой-нибудь насмешки, а самые неделикатные из их друзей буквально приставали с ножом к горлу. Словом, им стали так досаждать, что они решили во что бы то ни стало выполнить свои обязательства и тем самым положить конец всей истории. Вот они и разослали вышеприведенное приглашение.

— Теперь корабли сожжены, отступать уже некуда, — сказал Родольф. — У нас неделя сроку, за это время мы должны раздобыть сто франков, без них ничего приличного не сделаешь.

— Раз нужны, значит будут, — ответил Марсель.

Беспечно полагаясь на волю случая, друзья безмятежно заснули. Они не сомневались, что потребные сто франков не замедлят попасть к ним в руки вопреки всем вероятиям.

За два дня до празднества денег все еще не было, поэтому Родольф решил, что будет благоразумнее помочь случаю, иначе они неизбежно осрамятся, когда придет время зажигать люстры. Чтобы облегчить себе задачу, приятели несколько раз вносили поправки в программу вечера, значительно ее урезывая.

После ряда видоизменений, когда из статьи «Сласти» было вычеркнуто немало пунктов, а статья «Напитки» подверглась порядочным сокращениям, общая сумма расходов свелась к пятнадцати франкам.

Задача сильно упростилась, но все-таки не была решена.

— Ну что ж, придется прибегнуть к крайним мерам, — сказал Родольф. — Ведь теперь уже никак нельзя отложить вечер.

— Ни в коем случае, — согласился Марсель.

— Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз слушал рассказ о сражении при Красном?

— Месяца два.

— Месяца два? Превосходно! Срок вполне приличный, дядюшка не будет возражать. Завтра отправлюсь к нему и попрошу, чтобы он рассказал мне о сражении при Красном. Это даст нам пять франков. Верных.

— А я пойду к старику Медичи и продам ему «Развалины замка». Это тоже даст пять франков. Если я успею приделать еще две-три башенки и мельницу, — может быть, получится даже десять франков. Тогда дело в шляпе.

Друзья уснули, и им грезилось, будто принцесса Бельджойозо просит их перенести прием на другой день — иначе они переманят к себе всех ее гостей!

Марсель встал спозаранку, взял холст и ревностно принялся за сооружение «Развалин замка». Этот сюжет ему заказал антиквар с площади Карузель. А Родольф тем временем отправился проведать дядюшку Монетти, коньком которого был рассказ об отступлении из России. Раз пять-шесть в год, очутившись на мели, Родольф за известное вознаграждение соглашался выслушивать рассказы о его походах, ветеран-печник не скупился, если его повествование вызывало у слушателя пылкий восторг.

Часа в два Марсель, понурив голову, с холстом под мышкой, проходил по площади Карузель и тут повстречал Родольфа, который возвращался от дяди. Вид Родольфа не предвещал ничего хорошего.

— Ну, как, — спросил Марсель, — удалось?

— Нет, дядюшка уехал в Версальский музей. А у тебя?

— Скотина Медичи больше не желает «Развалин замка», подавай ему «Осаду Танжера».

— Если мы не устроим вечера — репутация наша погибла! — промолвил Родольф. — Что подумает наш друг, влиятельный критик, если из-за меня ему придется попусту надеть белый галстук и желтые перчатки!

И они вернулись в мастерскую в неописуемом волнении.

В это время у соседа часы пробили четыре.

— У нас остается всего только три часа, — заметил Родольф.

— Постой! — воскликнул Марсель, подходя к приятелю. — А ты уверен, вполне уверен, что у нас тут не осталось ни гроша? Уверен?

— Хоть шаром покати! Да и откуда бы взяться остаткам?

— А все-таки надо поискать под кроватью… в креслах… Говорят, во времена Робеспьера эмигранты прятали деньги куда попало. Почем знать? Быть может, наше кресло принадлежало какому-нибудь эмигранту. Вдобавок оно такое жесткое, что у меня не раз мелькала мысль: нет ли там металла… Давай вскроем его.

— Ну, это уж похоже на водевиль, — возразил Родольф с какой-то снисходительной строгостью.

Марсель стал обыскивать все закоулки мастерской, и вдруг у него вырвался громкий торжествующий возглас.

— Спасены! — вскричал он. — Я так и знал — тут должны быть ценности! Смотри-ка! — И он показал Родольфу большую монету, похожую на экю, заржавленную и почерневшую.

Оказалось, что это монета эпохи Каролингов, не лишенная антикварной ценности. Сохранившаяся надпись и дата гласили, что она чеканена при Карле Beликом.

— Цена-то ей всего каких-нибудь тридцать су, — бросил Родольф, презрительно взглянув на находку приятеля.

— Если их с толком израсходовать, то и тридцать су деньги, — возразил Марсель. — У Наполеона было всего лишь тысяча двести солдат, а он разгромил десять тысяч австрийцев! Важно не количество, а сноровка. Сейчас побегу к папаше Медичи и разменяю экю Карла Великого. Не найдется ли у нас еще чего-нибудь для продажи? Стой! В самом деле, не отнести ли к нему слепок с берцовой кости русского барабанщика Яконовского, — она потянет!

— Тащи кость! Хоть и жаль — она у нас единственный предмет искусства!

Марсель убежал, а тем временем Родольф, решивший во что бы то ни стало устроить вечер, отправился к своему приятелю Коллину, философу-гиперфизику, который жил поблизости.

— У меня к тебе просьба, — сказал он. — Мне, как хозяину дома, необходим черный фрак… а у меня его нет. Сделай милость, одолжи мне свой.

— Но ведь мне, как гостю, самому нужен черный фрак.

— Я разрешаю тебе прийти в сюртуке.

— Но ведь сам знаешь, у меня отроду не было сюртука.

— Послушай, раз так — можно устроить иначе. В крайнем случае ты можешь вообще не приходить на вечер, а я надену твой черный фрак.

— Это крайне неприятно. Все уже знают, что я приглашен, и мне неудобно отсутствовать.

— Отсутствовать будет и многое другое, — заметил Родольф. — Одолжи мне черный фрак и, если хочешь, приходи в чем угодно… хоть в одной жилетке… выдадим тебя за преданного слугу.

— Ну уж нет, — возразил Коллин, краснея. — Лучше надену ореховое пальто. Однако все это крайне неприятно.

Видя, что Родольф уже ухватился за пресловутый черный фрак, философ воскликнул:

— Да подожди же… Там в карманах кое-что осталось.

Фрак Коллина заслуживает внимания. Прежде всего, он называл его черным. А так как из всей компании один лишь он обладал фраком, то друзья его тоже говорили, когда заходила речь об официальном наряде философа: черный фрак Коллина. Вдобавок, знаменитый фрак был особого, весьма причудливого покроя: короткая талия, длиннющие фалды и поистине бездонные карманы, Коллин имел обыкновение засовывать туда десятка три книг, которые вечно носил с собою, и его приятели острили, что в дни, когда библиотеки закрыты, ученые и литераторы могут отыскать нужные им справки во фраке Коллина — эта библиотека всегда открыта для всех желающих.

В тот день, вопреки обыкновению, фрак Коллина вмещал всего-навсего том сочинений Бейля in-quar-to, трактат о гиперфизических возможностях в трех томах, один том Кондильяка, два тома Сведенборга и «Опыт о человеке» Попа. Когда фрак-библиотека был опорожнен, Коллин передал его Родольфу.

— Постой, в левом кармане какая-то тяжесть, — заметил Родольф, — Там что-то осталось.

— Да, да! — Коллин. — Я забыл опростать иностранное отделение!

И он извлек из кармана две арабские грамматики, малайский словарь и свою настольную книгу, сочинение на китайском языке под названием «Премудрый волопас».

Вернувшись домой, Родольф увидел, что Марсель забавляется, подкидывая в воздух целых три пятифранковых монеты. В первый момент Родольф даже оттолкнул протянутую руку приятеля: ему померещилось преступление.

— Живей, живей! — заговорил Марсель. — Я раздобыл пятнадцать франков… Вот как это произошло. У Медичи сидел какой-то другой антиквар. Когда он увидел мою монету, то чуть не упал в обморок: одного только экю Карла Великого и не хватало в его коллекции! Он разыскивал ее по всему свету и уже совсем отчаялся. Поэтому, внимательно рассмотрев монету, он не колеблясь предложил за нее пять франков. Медичи толкнул меня в бок, остальное досказал его взгляд. Глаза его говорили: «Я буду набивать цену, а барыш пополам». Так мы дошли до тридцати франков. Пятнадцать я отдал еврею, а остальное — вот. Теперь гости могут являться, мы их ошеломим невиданной роскошью! А на тебе, я вижу, черный фрак?

— Да, фрак Коллина, — ответил Родольф. Тут он стал вынимать из кармана платок и выронил томик маньчжурского словаря, забытый философом в иностранном отделении.

Друзья немедленно взялись за приготовления. Мастерская была приведена в порядок, в камине запылали дрова. К потолку в виде люстры привесили обтянутый холстом обруч со свечами, посреди мастерской поставили письменный стол, который должен был служить кафедрой для ораторов. На столик перед единственным креслом, предназначавшимся для влиятельного критика, выложили все книги — романы, стихи, фельетоны, — авторы коих должны были почтить вечер своим присутствием. Во избежание столкновений между представителями различных литературных лагерей, мастерская была разделена на четыре части, и над входом в каждую из них были прибиты наспех надписанные дощечки, на которых значилось:

Поэты

Романтики

Прозаики

Классики

Для дам предназначалась центральная часть помещения.

— А ведь стульев-то не хватает! — вздохнул Родольф.

— На площадке висит несколько штук на стене. Не взять ли?

— Разумеется, взять, — ответил Родольф и тут же направился на площадку за стульями, принадлежавшими соседям.

Пробило шесть, друзья отправились на скорую руку пообедать и поспешили обратно, чтобы заняться устройством освещения. От своей работы они были в полном восторге. В семь часов явился Шонар в обществе трех дам, которые по рассеянности забыли надеть свои бриллианты и шляпки. На одной из них была красная шаль в черную крапинку. Шонар посоветовал Родольфу обратить на нее особое внимание.

— Это дама из высшего общества, — сказал он. — Она англичанка и подверглась изгнанию после падения Стюартов. Живет очень скромно, зарабатывает уроками английского. Отец ее, как она уверяет, был канцлером при Кромвеле. С ней надо обходиться учтивее. Не вздумай ей «тыкать».

В это время на лестнице послышались шаги — прибыла целая ватага гостей, они, по-видимому, были крайне удивлены, что в камине огонь.

Черный фрак Родольфа направился навстречу дамам и стал целовать им руки с грацией, напоминавшей эпоху Регентства.

Когда собралось человек двадцать, Шонар осведомился, не подадут ли какое-нибудь угощение.

— Сейчас, сейчас, — ответил Марсель, — вот дождемся влиятельного критика и сразу зажжем пунш.

К восьми часам все приглашенные были уже в сборе и приступили к исполнению программы. В антрактах между номерами гостям что-то подавалось, что именно — выяснить было трудновато.

Около десяти появился белый жилет влиятельного критика, он просидел только час и в отношении вина и закусок оказался чрезвычайно воздержным.

К полуночи дрова кончились, и стало очень холодно, поэтому гости, которым посчастливилось завладеть стулом, начали тянуть жребий — кому бросить свой в огонь.

К часу ночи все уже стояли.

В мастерской царило самое непринужденное веселье. Никаких прискорбных инцидентов не произошло, — лишь в иностранном отделении Коллинова фрака был выдран клок, а Шонар закатил пощечину дочери канцлера Кромвеля.

Во всем околотке целую неделю только и было разговоров, что об этом достопамятном вечере. А Феми Красильщица, избранная королевой празднества, не раз повторяла приятельницам:

— Было чертовски шикарно, милочка! Дым стоял коромыслом!

VI

МАДЕМУАЗЕЛЬ МЮЗЕТТА

Мадемуазель Мюзетта была миловидная двадцатилетняя девушка, которая, приехав в Париж, вскоре стала тем, чем становятся хорошенькие девушки, обладающие тоненькой талией, изрядной долей кокетства, необоримым честолюбием и скромными познаниями по части орфографии. Она долгое время служила украшением ужинов в Латинском квартале, где распевала своим свежим, хоть порой и чуть фальшивым голоском деревенские хороводные песенки, этим она и заслужила свое прозвище, впоследствии прославленное самыми тонкими мастерами стиха. Потом мадемуазель Мюзетта внезапно покинула улицу Лагарпа и переселилась на парнасские вершины квартала Бреда.

Вскоре она стала одной из представительниц аристократии веселого мира и понемногу добилась той особой известности, когда имя львицы упоминается в парижской хронике, а ее литографированные портреты продаются у торговцев эстампами.

И все же мадемуазель Мюзетта была исключением среди окружавших ее женщин. От природы изящная и поэтичная, как все женщины, наделенные истинно женской душой, она любила роскошь и все сопутствующие ей радости, ей хотелось нравиться, и она жадно стремилась ко всему, что красиво и незаурядно, будучи дочерью народа, она чувствовала бы себя совершенно непринужденно даже в королевском дворце. Но мадемуазель Мюзетта ни за что не согласилась бы стать любовницей человека, который не был бы молод и красив, как она сама. Всем было известно, как однажды она отклонила домогательства богатого старика, прозванного Крезом с Шоссе-д'Антен, который сулил ей золотые горы и готов был исполнить любую ее прихоть. Она блистала умом и остроумием и не терпела глупцов и простофиль, каков бы ни был их возраст, титул и имя.

Итак, Мюзетта была красивая, славная девушка. В делах любви она придерживалась первой половины знаменитого афоризма Шанфора: «Любовь — это обмен прихотями» — и никогда ее связям не предшествовал тот постыдный торг, который позорит современную свободную любовь. Как она сама говорила, она «играла в открытую» и требовала, чтобы за искренность ей платили той же монетой.

Но хотя она отдавалась чувству горячо и от всего сердца, ее увлечения проходили быстро, и она еще ни Разу не изведала подлинной страсти. Мюзетта не смотрела ни на средства, ни на положение того, кто предлагал ей свою любовь, и потому вела самый беспорядочный раз жизни: то и дело меняла голубую карету на сомнительный экипаж бельэтаж — на мансарду, шелковые платья — на ситцевые. О чудесная девушка! Живая поэма юности, задорный смех и звонкая песня! Отзывчивое сердечко, бьющееся для всех под полу расстегнутой блузкой! О мадемуазель Мюзетта! Вы — сестра Бернеретты и Мими Пенсон, и надо бы обладать пером Альфреда де Мюссе, чтобы достойно описать ваши беспечные и беспутные странствия по цветущим тропинкам юности. Конечно, Мюссе прославил бы и вас, если бы ему довелось слышать, как вы милым фальшивым голоском напеваете простодушные строфы своей любимой хороводной:

В весенний день погожий

Я милым стал пригожей,

Любовь в ее глазах.

Она смеется нежно,

И чепчик белоснежный,

Как бабочка в кудрях.

История, которую мы сейчас расскажем, — один из прелестнейших эпизодов жизни этой очаровательной авантюристки, наделавшей столько безрассудств наперекор общепринятой морали!

В дни, когда она была любовницей некоего молодого государственного советника, галантно вручившего ей ключи от родительского дома, мадемуазель Мюзетта имела обыкновение устраивать раз в неделю вечер в его элегантной гостиной на улице Лабрюйера. Эти вечера были похожи на большинство парижских вечеров, с той только разницей, что здесь бывало и в самом деле весело, когда не хватало мест, гости садились друг к другу на колени, и зачастую случалось, что на парочку приходился один-единственный стакан. Родольф, будучи другом — и только другом — Мюзетты (ни он, ни она не могли бы объяснить, почему они ограничивались дружбой), попросил у нее позволения привести к ней своего приятеля, художника Марселя.

— Малый талантливый, — добавил он. — Судьба уже готовит для него мундир академика.

— Приводите! — сказала Мюзетта.

В тот вечер, когда приятели должны были отправиться к Мюзетте, Родольф зашел за Марселем. Живописец одевался.

— Что это? — заметил Родольф. — Ты собираешься в свет в цветной рубашке?

— Разве это неприлично? — спросил Марсель.

— Неприлично? Несчастный, да это просто убийственно!

— Черт возьми! — Марсель, взглянув на сорочку, на ее синем фоне красовались виньетки, изображающие кабанов, которых преследует стая гончих. — Другой у меня тут нет. Ну что ж, пристегну к ней воротничок. «Мафусаил» застегивается до самого подбородка, поэтому никто не заметит, какого цвета у меня белье.

— Как? — в ужасе спросил Родольф. — Ты вдобавок собираешься надеть «Мафусаила»?

— Увы, ничего не поделаешь! — ответил Марсель. — Такова воля господа бога и моего портного. К тому же все пуговицы на нем новые, а я его еще кое-где подштопал.

«Мафусаил» был не что иное, как фрак. Марсель так звал его потому, что он почитался старейшиной его гардероба «Мафусаил» был сшит по последней моде четыре года тому назад, вдобавок он был ярко-зеленого цвета. Но при вечернем освещении он, по утверждению Марселя, приобретал черноватый оттенок.

Пять минут спустя Марсель был готов, он был одет по всем правилам классической безвкусицы, и сразу видно было, что это мазилка, собравшийся в свет.

Без сомнения, Казимир Бонжур не будет так изумлен, когда ему сообщат, что его избрали в академики, как удивились Марсель и Родольф, подойдя к дому мадемуазель Мюзетты. Вот что вызвало их изумление. Мадемуазель Мюзетта поссорилась со своим любовником, государственным советником, и он бросил ее в весьма критический момент. Кредиторы и домовладелец предъявили к ней иски, вследствие чего мебель ее была описана и вынесена во двор, на другой день все ее имущество должны были увезти и продать с торгов. Тем не менее мадемуазель Мюзетта и не подумала отменить вечер и отказаться от гостей. Она велела превратить двор в гостиную, разостлала на булыжнике ковер, приготовила все как ни в чем не бывало, оделась для приема и пригласила на свое маленькое торжество всех жильцов дома, а освещение взял на себя милосердный господь бог.

Эта причуда имела огромный успех, никогда еще не было в салоне Мюзетты такого оживления и веселья, как в тот вечер. Когда чиновники явились за мебелью, коврами и диванами, гости еще танцевали и пели. Но тут уж поневоле пришлось разойтись. Провожая гостей, Мюзетта напевала:

Долго будут еще вспоминать, ля-ри-ра!

Мой четверговый прием, бим-бом!

Долго будут еще вспоминать, ля-ри-ри!

Задержались только Марсель и Родольф, вместе с хозяйкой они вернулись в ее квартиру, где осталась только кровать.

— Что ни говори, а приключение не из веселых, — вздохнула Мюзетта. — Мне придется устроиться в гостинице «Под открытым небом». Гостиница эта мне хорошо известна. Там жестокие сквозняки.

— Ах, сударыня, — сказал Марсель, — будь я богат, как Плутус, я предложил бы вам храм, еще великолепнее Соломонова, но…

— Но вы не Плутус, друг мой. Все равно, спасибо за доброе намерение… Ничего, — добавила она, окинув взглядом квартиру, — мне здесь становилось скучновато, и мебель уже обветшала. Она послужила мне почти полгода. Однако после танцев положено поужинать…

— Раз положено — так положим, что мы уже поужинали, — подхватил Марсель, любивший каламбурить, особенно по утрам, на рассвете он бывал неотразим.

Ночью Родольф выиграл кое-что в ландскнехт и потому мог пригласить Мюзетту и Марселя в ресторан, который к этому времени уже открылся.

Спать друзьям не хотелось, и после завтрака они решили втроем отправиться за город, до вокзала было недалеко, там они сели в первый отходивший поезд и вскоре очутились в Сен-Жермене. Весь день пробродили по лесу и возвратились в Париж лишь часов в семь да и то наперекор Марселю, который уверял будто еще половина первого и что стемнело только оттого, что небо нахмурилось.

Сердце Марселя, как порох, всегда готово было воспламениться от одного взгляда, поэтому нет ничего удивительного, что за праздничную ночь и за день, проведенный на лоне природы, он успел влюбиться в Мюзетту и теперь, как он выражался, «живописно ухаживал» за ней. Он дошел до того что даже предложил купить ей новую обстановку, куда лучше прежней, как только продаст свою знаменитую картину «Переход евреев через Чермное море». Художник с сожалением сознавал, что близится час разлуки, а Мюзетта позволяла ему целовать свои ручки, шею и прочие аксессуары, однако нежно отстраняла его всякий раз, как он пытался проникнуть в ее сердце путем взлома.

Когда они вернулись в Париж, Родольф ушел один, оставив приятеля с Мюзеттой, так как художник попросил у девушки позволения проводить ее до дому.

— Можно как-нибудь навестить вас? — спросил Марсель. — Я напишу ваш портрет.

— Дорогой мой, — ответила прелестная девушка, — я не могу дать вам свой адрес, ведь у меня его завтра, пожалуй, не будет. Я сама навещу вас и заштопаю вам фрак, на нем такая дыра, что через нее может проехать карета, запряженная четверкой лошадей.

— Я буду ждать вас, как мессию, — сказал Марсель.

— Но не так долго, — со смехом ответила Мюзетта. «Что за очаровательная девушка! — думал Марсель, медленно удаляясь. — Прямо-таки богиня веселья. Я сделал во фраке еще две дырки!»

Не успел он пройти и тридцати шагов, как его кто-то хлопнул по плечу. То была мадемуазель Мюзетта.

— Дорогой господин Марсель, — спросила она, — ведь вы настоящий французский рыцарь, не правда ли?

— Разумеется. Мой девиз: «Рубенс и моя повелительница».

— В таком случае, благородный рыцарь, выслушайте меня, горемычную, и пожалейте, — продолжала Мюзетта, которая была не чужда литературе, хоть с грамматикой расправлялась беспощадно. — Хозяин отнял у меня ключ от квартиры, а сейчас одиннадцать часов вечера. Понимаете?

— Понимаю, — ответил Марсель и предложил девушке руку.

Он проводил ее в свою мастерскую на Цветочной набережной. Мюзетте до смерти хотелось спать, но у нее еще хватило сил пожать Марселю руку и напомнить:

— Не забывайте о том, что вы мне обещали.

— Мюзетта! Прелесть моя! — художник слегка дрогнувшим голосом. — Вы здесь под гостеприимным кровом. Спите безмятежно! Спокойной ночи. А я — пойду.

— Зачем же? — проговорила Мюзетта, еле открывая глаза. — Я не боюсь, уверяю вас. Во-первых, здесь две комнаты, я устроюсь на диване.

— Диван жесткий, на нем не уснешь. Это все равно что толченый булыжник. Вы — моя гостья, а сам я напрошусь к приятелю, который живет на этой же площадке. Так будет благоразумнее, — добавил он. — Обычно я держу слово, но мне двадцать два года, вам — восемнадцать… Словом, я удаляюсь. Спокойной ночи, Мюзетта.

На другое утро, часов в восемь, Марсель вернулся в мастерскую с корзиной цветов, за которой он сбегал на рынок. Мюзетта еще спала, — вечером она бросилась на кровать не раздевшись. От шума она проснулась и протянула Марселю руку.

— Молодец! — сказала она.

— Молодец! — повторил он. — В данном случае это очень похоже на «глупец».

— Ну зачем же так? Это не особенно любезно с вашей стороны. Вместо того чтобы говорить обидные вещи, поднесите мне лучше эти чудесные цветы.

— Я их для вас и принес, — ответил Марсель. — Примите их. А в награду за гостеприимство спойте мне одну из ваших чудесных песенок. Быть может, тут сохранится хоть слабое эхо вашего голоса, и я еще буду слышать его, когда вы уйдете.

— Это что же такое? Значит, вы собираетесь выставить меня за дверь? — спросила Мюзетта. — А если я не хочу уходить? Знаете, Марсель, я за словом в карман не полезу и что думаю, то и говорю. Вы мне нравитесь, я вам — тоже. Это еще не любовь, но, быть может, зернышко любви. Ну так вот: я не уйду. Я остаюсь здесь, и останусь до тех пор, пока не завянут эти цветы.

— Вот как! — вскричал Марсель. — Но ведь не пройдет и двух дней, как они поблекнут. Если бы я знал — так выбрал бы иммортели.

Уже две недели Мюзетта и Марсель жили вместе, и жизнь их была исполнена прелести, хотя иной раз они и оставались без гроша. Мюзетта питала к художнику нежность, какой до сих пор еще никто ей не внушал, а Марсель уже начинал опасаться — не влюбился ли он всерьез в свою любовницу? Ему было невдомек, что и она опасается того же самого, каждое утро он проверял — не вянут ли цветы, смерть которых возвестит об их разрыве, и никак не мог понять, отчего они по-прежнему свежи. Но вскоре Марсель нашел разгадку: как-то ночью он проснулся и не нашел возле себя Мюзетты. Он встал, побежал в комнату и увидел, что его возлюбленная, воспользовавшись тем, что он спит, поливает цветы, чтобы они не завяли.

VII

ЗОЛОТОЙ ДОЖДЬ

Это случилось девятнадцатого марта… Даже если бы нашему другу Родольфу суждено было дожить до преклонных лет господина Рауль-Рошета, присутствовавшего при основании Ниневии, — он все равно не забыл бы эту дату, ибо именно в тот день, в день св. Иосифа, в три часа пополудни он выходил из банкирской конторы, где ему вручили пятьсот франков звонкой монетой.

Получив этот ломоть перуанского пирога, Родольф и не подумал расплачиваться с долгами, он, видите ли, дал себе клятву соблюдать экономию и избегать каких-либо экстравагантных выходок. К тому же на этот счет поэт придерживался твердого принципа: он полагал, что прежде чем думать об излишествах, надо позаботиться о самом необходимом, поэтому-то он и не рассчитался с кредиторами, а купил себе турецкую трубку, о которой уже давно страстно мечтал.

С этой покупкой он направился к своему приятелю Марселю, который с недавних пор приютил его у себя. Когда Родольф вошел в мастерскую живописца, из его карманов раздался перезвон, как с колокольни сельской церкви в престольный праздник. Столь необычные звуки навели Марселя на мысль, что это один из его соседей — заядлый игрок на понижение подсчитывает полученный лаж, — и художник проворчал:

— А тут еще этот проходимец дразнится. Если так будет продолжаться — я съеду. Невозможно работать, когда под боком такой шум. Начинаешь думать: уж не променять ли нищенское ремесло художника на биржевую спекуляцию?

Не подозревая, что его друг Родольф преобразился в Креза, Марсель вновь принялся за «Переход через Чермное море», — картина стояла у него на мольберте уже добрых три года.

Родольф вошел молча и стал обдумывать, как бы разыграть приятеля.

«Вот будет сейчас потеха! Вот посмеемся!» — он.

Тут он уронил на пол пятифранковую монету.

Марсель вскинул глаза и пристально посмотрел на приятеля, тот был серьезен, как статья из «Ревю де Дё Монд».

Художник подобрал монету с явным удовлетворением и весьма учтиво приветствовал ее, ибо хоть он и был мазилкой, но умел вести себя и бывал с посторонними отменно вежлив. К тому же Марсель знал, что его приятель отправился с целью раздобыть где-нибудь денег, и теперь, видя, что хлопоты увенчались успехом, безмолвно выразил свой восторг, не проявляя излишнего любопытства.

Итак, Марсель снова принялся за работу и окончательно утопил одного из египтян в пучине Чермного моря. Пока он был занят этим смертоубийством, Родольф обронил еще одну пятифранковую монету. Он украдкой наблюдал за выражением лица приятеля и посмеивался в бороду, которая, как известно, была у него трехцветная.

Звон металла подействовал на Марселя словно электрический ток, он вскочил и воскликнул:

— Как? Еще один куплет?

По полу покатилась третья монета, потом еще, еще, и вот они стали исполнять кадриль.

Марсель начал проявлять ярко выраженные признаки умственного расстройства, а Родольф хохотал как партер «Французского театра» на первом представлении «Жанны Фландрской». Тут Родольф стал без зазрения совести выворачивать карманы, и монеты пустились в какие-то невероятные steeple-chase* [Скачки с препятствиями (англ.)]. Пактол вышел из берегов, пролился золотой дождь, как при появлении Юпитера у Данаи.

Марсель замер на месте и онемел, взгляд его был прикован к диковинному зрелищу, от изумления с ним произошла метаморфоза вроде той, что постигла любопытную жену Лота. Когда Родольф бросил на пол последнюю пригоршню монет, тело живописца уже наполовину покрылось солью.

А Родольф все хохотал. Его громовой хохот заглушил бы раскаты оркестра господина Сакса, и они показались бы вздохами грудного младенца.

Завороженному, одурманенному, ошеломленному Марселю чудилось, будто он грезит. Чтобы отогнать видение, он до крови прокусил себе палец, и ему стало так больно, что он вскрикнул.

Тут он понял, что отнюдь не спит. Уставившись на золото, валявшееся у него под ногами, он воскликнул как в трагедии:

— О! Верить ли глазам своим!

Потом добавил, схватив Родольфа за руку:

— Объясни мне эту загадку.

— Если я ее тебе объясню, она перестанет быть загадкой.

— Но все-таки?

— Это — золото — плод моих неустанных трудов, — сказал Родольф, собирая монеты и раскладывая их на столе. Потом, чуть отступив, он с почтением воззрился на пятьсот франков, уложенных в стопки, и подумал:

«Неужели я теперь смогу осуществить мои мечты?»

«Здесь по меньшей мере шесть тысяч франков, — размышлял Марсель, созерцая монеты, сверкавшие на столе. — Идея! Пусть Родольф купит мой „Переход через Черное море“!

Вдруг Родольф встал в театральную позу и заговорил напыщенным тоном, сопровождая речь величавыми жестами:

— Слушай, что я тебе скажу, Марсель. Богатство, которое я явил твоим взорам, не является плодом гнусных происков. Я не торговал своим пером. Я богат, но честен. Это золото дано мне щедрой рукой, и я поклялся, то употреблю его себе на благо и ревностным трудом добьюсь солидного положения, подобающего добродетельному члену общества. Труд — священнейший долг человека!

— А лошадь — благороднейшее из животных, — заметил Марсель, перебивая оратора. — Перестань, — добавил он, — к чему эта речь, откуда такая проза? Из сокровищницы здравого смысла, что ли?

— Не перебивай и брось свои шуточки, — сказал Родольф, — они все равно притупятся, потому что попадают в броню непреклонной воли, в которую я отныне закован.

— Хорошо. Довольно вступлений. Ближе к делу.

— Вот каковы мои планы. Избавившись от материальных забот, я буду серьезно заниматься. Я закончу свою махину и добьюсь общественного признания. Прежде всего — отрекаюсь от богемы, буду одеваться как все, куплю черный фрак и стану посещать великосветские салоны. Если хочешь идти со мною в ногу, мы по-прежнему будем жить вместе, но тебе придется безоговорочно принять мою программу. В обиходе нашем будет царить строжайшая экономия. Если мы будем действовать с толком, нам обеспечено три месяца спокойной работы. Но нужно соблюдать экономию.

— Друг мой, — возразил Марсель, — экономия — это такая премудрость, которая по плечу только богатеям, а мы с тобою не знаем даже ее азов. Однако, если ассигновать на это дело шесть франков, можно купить сочинения Жана-Батиста, а он — выдающийся экономист и, быть может, научит нас искусству экономии. Что это тебя турецкая трубка?

— Да, — ответил Родольф. — Купил за двадцать пять франков.

— Как? Ты выложил за трубку целых двадцать пять франков… и еще проповедуешь экономию?

— А это и есть экономия, — ответил Родольф. — Не проходило и дня, чтобы я не разбивал трубки ценой в два су. За год я тратил на них куда больше, чем на эту… Следовательно, это самая настоящая экономия.

— Действительно, ты прав, — согласился Марсель. — А мне и невдомек.

В это время часы на соседней колокольне пробили шесть.

— Давай поскорее пообедаем, я хочу взяться за дело с сегодняшнего же вечера, — сказал Родольф. — Но насчет обеда у меня имеется замечание: на стряпню мы каждый день тратим уйму драгоценного времени. А время — это богатство труженика, поэтому время надо экономить. Начиная с сегодняшнего дня мы будем обедать в городе.

— Конечно, — ответил Марсель, — в нескольких шагах от нас есть превосходный ресторан, он малость дороговат, зато ходить недалеко и мы выгадаем время.

— Сегодня мы заглянем туда, — сказал Родольф, — но завтра или послезавтра придумаем что-нибудь еще повыгоднее… Вместо того чтобы ходить в ресторан, наймем кухарку.

— Нет, нет, — возразил Марсель, — лучше наймем лакея, заодно он будет и поваром. Подумай только, как это выгодно! Во-первых, все у нас будет в порядке: он будет чистить нам обувь, мыть кисти, ходить за покупками, я даже постараюсь пробудить в нем вкус к искусству, и он станет моим подмастерьем. Таким образом, мы с тобою выгадаем по крайней мере шесть часов в день, избавившись от занятий и хлопот, которые только вредят работе.

— Слушай-ка, у меня еще идея!…— воскликнул Родольф. — Однако идем обедать!

Пять минут спустя друзья уже сидели в отдельном кабинете ресторана и продолжали рассуждать об экономии.

— Вот какая у меня идея: не лучше ли нам вместо лакея обзавестись любовницей? — предложил Родольф.

— Одной на двоих? — в ужасе воскликнул Марсель. — Но ведь это будет дурацкая скупость, которая доведет нас до расточительности! Нам придется тогда потратиться на покупку ножей, чтобы зарезать друг друга. Я предпочитаю слугу. Помимо всего прочего, держать слугу — это хороший тон.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Родольф. — Мы раздобудем толкового парня. И если он окажется хоть чуточку грамотным, я сделаю его своим секретарем.

— Это пригодится ему на старости лет, — сказал Марсель, расплачиваясь по счету, возросшему до пятнадцати франков. — Знаешь, вышло довольно дорого. Обычно мы с тобою тратим на обед полтора франка на двоих.

— Да, но мы обедали скудно и вечерами приходилось еще ужинать, — возразил Родольф. — В конечном счете получается экономия.

— С тобою не поспоришь, — пробормотал живописец, обезоруженный этим доводом, — ты всегда оказываешься прав. Сегодня вечером будем работать?

— Да нет! Я навещу дядю, — сказал Родольф. — Это превосходнейший человек, я расскажу ему о перемене в моей жизни, он даст мне полезные советы. А ты куда направишься?

— Я пойду к старику Медичи, надо узнать, нет ли у него старых картин, требующих реставрации. Кстати, дай-ка мне пять франков.

— Зачем?

— Я пойду через мост Пон-дез-Ар.

— Вот еще! Платить за переход! Трата хоть и ничтожная, но она противоречит нашим принципам.

— Да, правда, — согласился Марсель. — Направлюсь через Новый мост… Найму кабриолет…

И друзья расстались. Каждый пошел своей дорогой, но по странной случайности дороги привели их в одно и то же место, где они и встретились.

— Ты что же — не застал дядю? — Марсель.

— А ты, не повидался с Медичи? — Родольф.

И они расхохотались.

Однако домой они вернулись очень рано… под утро.

Два дня спустя Родольф и Марсель уже совершенно преобразились. Они были одеты как новобрачные из самого высшего круга, были так хороши собою, так вылощены, так изящны, что при встрече на улице даже не сразу узнали друг друга.

Впрочем, они строго придерживались принятой ими системы экономии. Только вот распорядка работы им никак не удавалось в точности придерживаться. Они наняли слугу. Это был рослый тридцатичетырехлетний малый, родом из Швейцарии, умственными способностями своими он напоминал Жокриса. К тому же, Батист не был создан, чтобы служить лакеем, и если ему поручали отнести какой-нибудь пакет покрупнее, он краснел от негодования и отправлял пакет с рассыльным. Но у Батиста были и положительные качества: например, когда ему давали зайца, он при желании мог превратить его в заячье рагу. А так как прежде чем стать лакеем он был винокуром, то урывал немало времени на разработку нового целебного зелья, которым мечтал прославить свое имя, ореховая настойка тоже удавалась ему весьма недурно. Но была область, в которой Батист уже совершенно не знал соперников, — а именно искусство воровать у Марселя сигары и раскуривать их при помощи Родольфовых рукописей.

Однажды Марсель вздумал нарядить Батиста фараоном и воспользоваться им как моделью для своей картины «Переход евреев через Чермное море». Услышав об этом, Батист наотрез отказался позировать и потребовал расчета.

— Хорошо, — сказал Марсель. — Расчет получите сегодня вечером.

Когда Родольф вернулся домой, товарищ сообщил ему, что с Батистом надо расстаться.

— Никакого толку от него нет, — заявил он.

— Ты прав, — согласился Родольф. — Проку от него как от китайского болванчика.

— Глуп как пробка.

— Ленив.

— Уволить его!

— Уволим!

— Однако он не лишен и достоинств. Он отлично готовит рагу.

— А настойку? По части настойки он прямо-таки Рафаэль.

— Да, но больше он ни на что не годен, а нам этого мало. Мы только тратим время, препираясь с ним.

— Он мешает нам работать.

— Из-за него я не успею закончить «Переход через Чермное море» к открытию выставки. Он не захотел, чтобы я писал с него фараона.

— Из-за него мне не удалось закончить работу, которая мне заказана. Он отказался сходить в библиотеку за нужными мне справками.

— Он нас разоряет.

— Решительно, держать его невозможно.

— Вот и уволим его… Но в таком случае надо с ним рассчитаться.

— Ну и рассчитаемся, только бы убрался! Давай деньги, я сочту, сколько мы ему должны.

— Какие деньги? Казначей-то у нас ведь не я, а ты.

— Ничуть не бывало, казначей — ты. Управление финансами поручено тебе, — возразил Родольф.

— Но уверяю тебя, у меня нет ни гроша, — вскричал Марсель.

— Неужели уже ничего не осталось? Быть не может! Нельзя истратить пятьсот франков за неделю, особенно когда соблюдаешь строжайшую экономию и ограничиваешься только самым необходимым. (Ему следовало бы сказать: самым излишним.) Надо проверить расходы: ошибка непременно обнаружится.

— Возможно, — сказал Марсель, — но деньги вряд ли обнаружатся. Как бы то ни было — заглянем в расходную книжку.

Вот образчик отчетности, которая велась под покровительством святой Экономии:

«Девятнадцатое марта. Приход — 500 франков.

Расход: турецкая трубка — 25 франков, обед 15 франков, разные расходы — 40 франков», — читал Марсель.

— Что это за разные расходы? — Родольф.

— Сам знаешь, — отвечал тот. — Это вечер, после которого мы вернулись домой только под утро. Впрочем, в данном случае мы сэкономили на дровах и свечке.

— Дальше. Читай.

— «Двадцатое марта. Завтрак — 1 франк 50 сантимов, табак — 20 сантимов, обед — 2 франка, лорнет — 2 франка 50 сантимов». Ну вот, лорнет — это твой расход. И зачем тебе понадобился лорнет? Ты и так отлично видишь…

— А ты отлично знаешь, что мне надо было написать отчет о выставке для «Покрывала Ириды». Невозможно быть художественным критиком, не имея лорнета. Расход вполне законный. Дальше.

— Трость…

— Ну вот, это — твой расход, — вставил Родольф. — Мог бы обойтись без трости.

— За двадцатое число других расходов не было, — продолжал Марсель, не ответив на выпад приятеля. — Двадцать первого мы завтракали в ресторане, обедали в ресторане, ужинали — тоже.

— В тот день мы, вероятно, истратили немного?

— Так оно и есть. Сущие пустяки… Каких-нибудь тридцать франков.

— Да куда же это?

— Теперь уж не помню, — ответил Марсель. — Тут помечено: разные расходы.

— Графа неопределенная и предательская, — прервал его Родольф.

— «Двадцать второе марта. В этот день к нам поступил Батист, в счет жалованья ему выдано было 5 франков, шарманщику — 50 сантимов, на выкуп четырех китайчат, которых, невзирая на весь их шарм, бесчеловечные родители собирались утопить в Желтой реке, — 2 франка 40 сантимов».

— Постой! — воскликнул Родольф. — Разъясни, пожалуйста, тут какая-то несообразность. Если сам ты пленяешься шарманкой, это еще не значит, что все родители должны поддаваться шарму своих чад. Да и вообще, что за надобность выкупать каких-то китайчат? Будь они еще маринованные — куда ни шло.

— У меня доброе сердце, — ответил Марсель. — Ну, продолжай. Пока что мы довольно строго блюли экономию.

— За двадцать третье число записей нет. За двадцать четвертое тоже. Два безупречных дня! Двадцать пятого выдано Батисту в счет жалованья три франка.

— Уж очень часто мы даем ему деньги, — глубокомысленно промолвил Марсель.

— Зато будем меньше ему должны, — ответил Родольф. — Читай дальше.

— «Двадцать шестого марта — различные полезные расходы, связанные с нашим служением искусству: всего 36 франков 40 сантимов».

— Что же это такое полезное мы купили? — задумался Родольф. — Не помню. Тридцать шесть франков сорок сантимов — что же это может быть?

— Неужели забыл? В тот день мы взбирались на крыши собора Богоматери и любовались Парижем с птичьего полета…

— Но вход на башни стоит восемь су, — заметил Родольф.

— Да. Но, спустившись вниз, мы поехали обедать в Сен-Жермен.

— Ну, все ясно!

— Двадцать седьмого ничего не записано.

— Превосходно. Значит, сэкономили.

— Двадцать восьмого выдано Батисту в счет жалованья шесть франков.

— Ну, теперь уж я уверен, что мы ничего не должны Батисту. Весьма возможно, что он нам должен… Надо будет проверить…

— Двадцать девятое. Знаешь, за двадцать девятое никаких записей нет. Вместо них — начало статьи о нравах.

— Тридцатое. Ну, в этот день у нас обедали гости: расход порядочный — тридцать франков пятьдесят пять сантимов. Тридцать первое число, это сегодня. Мы еще ничего не израсходовали. Видишь, — сказал Марсель в заключение, — записи велись очень тщательно. Израсходовано куда меньше пятисот франков.

— Значит, в кассе должны оставаться деньги.

— Можно проверить, — ответил Марсель, выдвигая ящик. — Нет, не осталось ни гроша. Одна паутина.

— Паутина с утра — не жди добра, — молвил Родольф.

— Куда же делась такая куча денег? — Марсель, совершенно сраженный видом пустого ящика.

— Черт возьми! Ясное дело — мы все отдали Батисту, — сказал Родольф.

— Погоди-ка! — воскликнул Марсель и стал шарить в ящике, где оказалась какая-то бумажка. — Счет за квартиру. Счет за последний месяц! — воскликнул он.

— Как же он сюда попал? — Родольф.

— Да еще оплаченный! — добавил Марсель. — Это ты заплатил домовладельцу?

— Я? Бог с тобой! — ответил Родольф.

— Но как же это понять…

— Да уверяю тебя…

«Непостижимая тайна» — запели они вдвоем финальный мотив «Дамы в белом».

Батист, заядлый любитель музыки, тотчас же появился в комнате.

Марсель показал ему счет.

— Да! Забыл вам сказать, — небрежно пояснил Батист, — утром, пока вас не было дома, приходил домовладелец. Я заплатил ему, чтобы он больше себя не утруждал.

— А откуда вы взяли деньги?

— Взял, сударь, из ящика, он был отперт, я даже подумал, что вы нарочно оставили его отпертым, и решил: «Хозяева забыли наказать мне перед уходом: „Батист, домовладелец придет за квартирной платой, заплати ему“, — вот я и отдал ему деньги, словно вы мне так приказали… хоть вы и не приказывали.

— Батист, — проревел в ярости Марсель, — вы злоупотребили нашим доверием: с сегодняшнего дня вы у нас больше не служите! Верните ливрею!

Батист снял с головы клеенчатую фуражку, представлявшую собою всю его ливрею, и подал ее Марселю.

— Хорошо, — сказал тот, — можете идти…

— А жалованье?

— Что, несчастный? Вы получили больше, чем вам причитается. Вам за каких-нибудь две недели выдали четырнадцать франков. Куда вы деваете столько денег? Содержите плясунью, что ли?

— Канатную, — поддакнул Родольф.

— Значит, я окажусь на улице и мне негде будет приклонить голову, — вздохнул бедняга.

— Берите назад ливрею, — ответил на это растроганный Марсель.

И он вернул Батисту фуражку.

— А ведь не кто иной, как этот олух растратил наше состояние, — заключил Родольф, провожая глазами несчастного Батиста. — Где же мы сегодня будем обедать?

— Это выяснится завтра, — ответил Марсель.

VIII

ЦЕНА ПЯТИФРАНКОВОЙ МОНЕТЫ

Как— то в субботний вечер, еще до того как Родольф подружился с мадемуазель Мими, с которой мы вскоре познакомим читателя, он за табльдотом встретился с девушкой по имени мадемуазель Лора, она у себя на дому торговала подержанными вещами. Узнав, что Родольф -главный редактор великосветских журналов «Покрывало Ириды» и «Кастор», модистка решила, что он может посодействовать ей в отношении рекламы, и стала его многозначительно поддразнивать. На выпады девушки Родольф ответил таким фейерверком мадригалов, что ему позавидовали бы Бенсерад, Вуатюр и все Руджеро галантной поэзии. А к концу обеда, когда мадемуазель Лора узнала, что Родольф вдобавок и поэт, она ясно намекнула ему, что не прочь считать его своим Петраркой. Больше того, без всяких обиняков она назначила ему свидание на другой же день.

«Ничего не скажешь, приятная девушка, — думал Родольф, провожая мадемуазель Лору. — по-видимому, кое-чему училась, и у нее недурные наряды. Я готов ее осчастливить».

У подъезда своего дома мадемуазель Лора отпустила руку Родольфа и поблагодарила его за то, что он взял на себя труд проводить ее так далеко.

— Ах, сударыня, — ответил Родольф, отвешивая низкий поклон, — мне хотелось бы, чтобы вы жили в Москве или на Зондских островах, — тогда я имел бы удовольствие еще дальше вас сопровождать.

— Ну, это уж слишком далеко, — ответила Лора жеманясь.

— Мы пошли бы бульварами, — пошутил Родольф. — Позвольте вместо вашей щечки поцеловать вам ручку, — продолжал он и, прежде чем спутница успела что-либо возразить, поцеловал ее в губки.

— Вы слишком торопитесь, сударь! — воскликнула она.

— Чтобы скорее добраться до цели, — отвечал Родольф. — В любви мимо первых остановок надо мчаться галопом.

«Вот чудак!» — воскликнула модистка, возвращаясь домой. «Очаровательная девушка!» — воскликнул Родольф, удаляясь.

Придя к себе в комнату, он поспешил лечь, и ему приснились чудесные сны. Ему грезилось, что на балах, в театрах, на гуляньях он появляется под руку с мадемуазель Лорой, а на ней наряды, превосходящие своим великолепием все прихотливые одеяния Ослиной Шкуры.

На другой день Родольф, по обыкновению, встал в одиннадцать, Первой его мыслью была мадемуазель Лора,

— Весьма привлекательная женщина, — шептал он. — Уверен, что она воспитывалась в Сен-Дени. Наконец-то мне выпадет счастье обладать вполне безупречной любовницей! Конечно, ради нее я пойду на жертвы: как только получу деньги в «Покрывале Ириды», куплю перчатки и приглашу Лору пообедать в каком-нибудь ресторане, где подают салфетки. Костюм у меня неважный, — рассуждал он, одеваясь, — но ничего, черное всегда элегантно.

Он вышел из дому, намереваясь отправиться в редакцию «Покрывала Ириды».

На улице ему попался омнибус, на стенке которого красовалось объявление:

«Сегодня, в воскресенье, в Версале работают большие фонтаны!»

Порази нашего героя гром — и то он не произвел бы на него такого потрясающего впечатления, как эта афиша.

— Сегодня воскресенье! Совсем забыл! — воскликнул он. — Денег мне не достать. Сегодня воскресенье! Все какие ни на есть в Париже экю сейчас находятся на пути в Версаль.

Но вдохновляемый некоей призрачной надеждой, за которую всегда цепляется человек, Родольф все же побежал в редакцию, он рассчитывал, что счастливый случай приведет туда и кассира.

Оказалось, что господин Бонифас действительно заглянул в редакцию, но тут же ушел.

Он спешил в Версаль, — пояснил конторщик.

«Значит, все кончено…— вздохнул Родольф. — Однако, — подумал он, — ведь свидание у меня только вечером. Сейчас двенадцать, — неужели же за пять часов я не раздобуду пяти франков? По франку в час, как плата за верховую лошадь в Булонском Лесу! Вперед!»

Родольф находился неподалеку от дома, где жил знакомый ему журналист, которого он называл влиятельным критиком, поэтому он решил попытать счастья у него.

— Этого-то я наверняка застану! — говорил он, поднимаясь по лестнице. — Сегодня он пишет фельетон и уж никуда не уйдет. Займу у него пять франков.

— Кого я вижу! — воскликнул журналист при появлении Родольфа. — Вот кстати! У меня к вам небольшая просьба.

«Мне везет!» — подумал редактор «Покрывала Ириды».

— Вы были вчера в «Одеоне»?

— Я всегда там бываю.

— Значит, вы видели новую пьесу?

— А кому же и видеть, как не мне? Публика «Одеона» — это я!

— И то правда, — сказал критик, — ведь вы одна из кариатид этого театра. Ходят слухи, что именно вы его субсидируете. Так вот о чем я хочу вас попросить: напишите за меня рецензию.

— Для меня это сущий пустяк. Память у меня как у кредитора.

— Во-первых, кто автор? — критик, в то время как Родольф уже строчил рецензию.

— Один человек.

— Вероятно, пьеса не бог весть как хороша.

— Турок написал бы похлеще, разумеется.

— Значит, совсем из рук вон. Кстати, молва о турецких талантах сильно раздута, турки бы не могли быть трубочистами.

— А почему?

— Да потому, что все трубочисты — овернцы, а овернцы — рассыльные. Да и вообще турки перевелись, турок теперь встретишь только на маскараде в пригороде, да еще в Елисейских полях, где они торгуют финиками. Турок — это предрассудок. У меня есть приятель, большой знаток Востока, так вот он уверяет, что все народности появились на свет на улице Кокнар.

— Остроумно! — сказал Родольф.

— Вы находите? — критик. — Так я включу это в свой фельетон.

— Вот вам рецензия. Написано крепко, — продолжал Родольф.

— Крепко, но маловато.

— Расставьте кое-где тире, добавьте несколько критических замечаний, и рецензия будет готова.

— Дорогой мой, мне некогда, к тому же, мои критические замечания займут очень мало места.

— Вставьте через каждые три слова какое-нибудь прилагательное.

— А не могли бы вы сами добавить хоть краткую, а еще лучше — подробную оценку пьесы? — критик.

— Черт возьми, конечно, у меня есть кое-какие идеи насчет трагедии, но я их уже три раза напечатал в «Касторе» и «Покрывале Ириды», — ответил Родольф.

— Это не важно. А сколько ваши идеи занимают строк?

— Строк сорок.

— Ишь ты! У вас, дорогой мой, грандиозные идеи! Ну так одолжите мне эти сорок строк.

«Что ж, — подумал Родольф, — если я ему напишу черновик на двадцать франков, он не откажет мне в пяти».

— Должен предупредить вас, — обратился он к критику, — что идеи мои не особенно новы. Они несколько поизносились. Прежде чем их напечатать, я трепал их по всем парижским кафе, и любой официант затвердил их наизусть.

— Ну что из того! Вы меня плохо знаете. Да и вообще — есть ли что-нибудь новое на свете? Разве что добродетель.

— Получайте, — сказал Родольф, набросав заметку.

— Гром и молния! Недостает еще двух столбцов… Чем бы заполнить эту прорву? — воскликнул критик. — Раз вы уже вошли в роль, подскажите мне еще каких-нибудь два-три парадокса.

— У меня их нет при себе, — сказал Родольф, — но я с удовольствием одолжу их вам. Правда, не я их сочинил, я их купил по пятидесяти сантимов за штуку у приятелей, которые сидели без гроша. Все они мало подержанные.

— Превосходно! — обрадовался критик.

«В таком случае попрошу у него десять франков, — решил Родольф, снова берясь за перо, — в наше время парадоксы дорожают, как куропатки».

И он набросал строк тридцать всякого вздора, где упоминались и фортепьяно, и золотые рыбки, и школа здравого смысла, и рейнское вино, которое почему-то именовалось туалетной водой.

— Очень мило, — сказал критик. — Будьте другом, добавьте еще, что каторга — место, где больше чем где-либо порядочных людей.

— А зачем?

— Выйдет еще две строки. Отлично, дело в шляпе, — сказал влиятельный критик и позвал слугу, чтобы отправить фельетон в типографию.

«А теперь — в атаку!» — решил Родольф. И, нахмурившись, он изложил свою просьбу.

— Ах, дорогой мой, у меня здесь ни гроша, — ответил критик. — Лолотта разоряет меня в пух и прах, вот только что она начисто обобрала меня, чтобы съездить в Версаль и посмотреть, как нереиды и всякие чудища будут изрыгать струи воды.

— В Версаль? Боже мой, да это какая-то эпидемия! — воскликнул Родольф.

— А на что вам деньги?

— Вот в чем дело, — стал объяснять Родольф. — Сегодня, в пять часов вечера, у меня свидание с одной дамой из общества, весьма тонной, которая выезжает не иначе как в омнибусе. Я хотел бы соединить с ней свою судьбу на несколько дней и считаю нужным дать ей изведать прелестей жизни. Обеды, балы, прогулки и прочее и прочее. Мне до зарезу нужно пять франков, если я их не раздобуду, в моем лице будет опозорена вся французская литература.

— Почему вы не займете эту сумму у нее самой? — воскликнул критик.

— С первой же встречи это совершенно невозможно. Один только вы можете выручить меня.

— Клянусь всеми египетскими мумиями, даю честное благородное слово, что у меня нет даже на покупку грошовой трубки или какой-нибудь девственницы. Впрочем, у меня валяется несколько книжонок, которые вы можете пустить в ход.

— Из этого ничего не выйдет, сегодня воскресенье. Мамаша Манею, Лебигр и все прочие лавчонки на набережных и на улице Сен-Жак закрыты. А что у вас за книжонки? Сборники стихов, украшенные портретами авторов в очках? Такие штучки не продашь.

— Разве что по приговору суда присяжных, — добавил критик. — Постойте, вот еще несколько романсов и билеты на концерт. Если ловко взяться, можно их превратить в звонкую монету.

— Я предпочел бы что-нибудь другое, например, штаны.

— Будет вам! — ответил критик. — Вот возьмите еще этого Боссюэ и гипсовый бюст Одилона Барро, клянусь, это — мечта вдовы.

— Я вижу, вы от души мне хотите помочь, — сказал Родольф. — Что ж, возьму эти сокровища. Но если мне удастся выручить за них хоть полтора франка, я смогу похвастаться, что совершил тринадцатый подвиг Геркулеса.

Родольф прошел по Парижу не меньше четырех лье, и только тут, благодаря своему красноречию, которое становилось совершенно неотразимым при исключительных обстоятельствах, ему удалось уговорить свою прачку, и она дала ему в долг два франка под залог сборников стихов, романсов и бюста господина Барро.

«Что ж, — рассуждал он, возвращаясь от прачки, — теперь соус есть, остается раздобыть жаркое. Вот если дядя…»

Полчаса спустя он сидел у дядюшки Монетти, который по лицу молодого человека сразу догадался, о чем зайдет речь. Он тут же стал в оборонительную позицию и, прежде чем Родольф успел заикнуться о своей просьбе, оглушил племянника потоком жалоб:

— Тяжелое настало время, хлеб дорожает, должники увиливают, за квартиру надо платить, торговля никудышная, — и прочее и тому подобное.

Притворным сетованиям не было конца.

— Поверишь ли, — жаловался он, — мне пришлось занять у моего же приказчика, чтобы оплатить срочный вексель!

— Что же вы не обратились ко мне? — удивился Родольф. — Я бы одолжил вам денег, три дня назад я получил двести франков.

— Спасибо, голубчик, — сказал дядя, — но ведь тебе самому надо… Ах, вот что! Раз уж пришел, не откажи переписать несколько счетов, по которым я собираюсь получить деньги. У тебя такой красивый почерк!

«Дорого же мне обойдутся эти пять франков», — подумал Родольф, принимаясь за работу с намерением поскорее от нее отделаться.

— Любезный дядюшка, — обратился он к Монетти, — я знаю, вы любитель музыки, и потому принес вам билеты на концерт.

— Какой ты внимательный, голубчик! Не пообедаешь ли со мной?

— Благодарю вас, дядюшка. Сегодня я приглашен на обед в Сен-Жерменском предместье. Какая досада! Даже не успею заехать домой за деньгами, чтобы купить себе перчатки.

— У тебя нет перчаток? Хочешь, я тебе одолжу свои?

— Благодарю вас, мне ваши не впору. Вот если бы вы мне одолжили…

— Полтора франка на перчатки? Конечно, голубчик, с удовольствием! Раз бываешь в свете, надо хорошо одеваться. Пусть лучше завидуют, чем жалеют, как говаривала твоя тетушка. Ты, я вижу, идешь в гору. Молодчина! Я дал бы тебе и больше, — продолжал он, — но это все, что у меня есть в конторке, а сходить наверх я не могу, — из лавки нельзя отлучиться ни на минуту, все время приходят покупатели.

— А вы говорили, что торговля совсем захирела.

Дядюшка Монетти сделал вид, будто не слышит, и сказал племяннику, сунувшему деньги в карман:

— Можешь не торопиться их возвращать.

— Скряга, — пробурчал Родольф, удирая. «Вот досада! — думал он. — Не хватает тридцати одного су. Где их взять? Идея! Отправлюсь на перепутье Провиденья».

Так Родольф называл самый центр Парижа, то есть Пале-Руаяль, место, где нельзя и десяти минут пробыть, не повстречав с десяток знакомых, особенно кредиторов. Приняв это во внимание, Родольф встал на вахту у подъезда Пале-Руаяля. На этот раз Провидение особенно не торопилось. Наконец оно предстало его взорам. Оно появилось в белой шляпе и зеленом пальто и помахивало тросточкой с золотым набалдашником… Вид у него был шикарный.

То был весьма любезный и богатый юноша, хотя и последователь Фурье.

— Какая приятная встреча! — воскликнул он, здороваясь с Родольфом. — Проводите меня немножко, поболтаем.

«И помучает же он меня своими фаланстерами!» — подумал Родольф, а тем временем белая шляпа уже увлекла его с собою и, как он и опасался, стала его безжалостно начинять идеями Фурье.

Возле моста Пон-дез-Ар Родольф сказал своему спутнику:

— Здесь я вас брошу, так как мне нечего бросить инвалиду.

— Пустяки! — возразил тот, удерживая Родольфа, и уплатил за двоих.

«Подходящий момент!» — решил редактор «Покрывала Ириды», когда они шли по мосту. В самом его конце, взглянув на часы Академии, Родольф вдруг остановился, отчаянным жестом указал на циферблат и вскричал:

— Черт возьми! Без четверти пять! Я пропал!

— Что случилось? — удивился его спутник.

— А то, что вы затащили меня в такую даль и из-за вас я опоздал на свидание.

— Важное?

— Еще бы не важное! В пять часов мне надо получить деньги… в Батиньоле… Я уже никак не поспею… Проклятие! Что же мне делать?

— Черт возьми! Чего же проще, — ответил фурьерист, — заходите ко мне, я вам одолжу.

— Не могу! Вы живете на Монруже, а у меня в шесть часов дело на Шоссе-д'Антен! Проклятие!

— Немного денег у меня есть при себе…— робко проронило Провидение. — Но самая малость…

— Будь у меня денег хоть на кабриолет, я еще, может, и поспел бы в Батиньоль.

— Вот вся моя наличность дорогой мой, — тридцать одно су.

— Давайте скорее, давайте, и я помчусь! — воскликнул Родольф и побежал на свидание.

На часах пробило пять.

«Не легко они мне достались, — думал Родольф, пересчитывая деньги. — Сто су, ровнехонько! Теперь я во всеоружии, и Лора убедится, что имеет дело с человеком, который умеет жить. Ни сантима не принесу сегодня домой! Надо поддержать честь литературы и доказать, что при всем ее богатстве денежки ей не повредят.

Мадемуазель Лора уже поджидала его в назначенном месте.

«Молодчина! — подумал он. — Как она точна — не женщина, а брегет!»

Они провели вместе вечер, и Родольф, не моргнув глазом, расплавил свои пять франков в горниле расточительности. Мадемуазель Лора была в восторге от его манер и заметила, что Родольф провожает ее не к ней, только в тот момент, когда он уже вводил ее в свою комнату.

— Не следовало бы мне потакать вам, — сказала она. — Все же я надеюсь, что мне не придется раскаиваться и вы не окажетесь неблагодарным, как большинство мужчин.

— Мадемуазель, я славлюсь своим постоянством, — ответил Родольф. — Друзья удивляются моей верности и даже прозвали меня «генералом Бертраном от любви».

IX

ПОЛЯРНЫЕ ФИАЛКИ

В то время Родольф был без памяти влюблен в свою кузину Анжель, которая его терпеть не могла, а термометр Шевалье показывал двенадцать градусов ниже нуля.

Мадемуазель Анжель была дочерью господина Монета, мастера печного дела, о котором уже шла речь. Мадемуазель Анжели было восемнадцать лет, и приехала она из Бургундии, где прожила пять лет у родственницы, которая назначила ее свой наследницей. Старуха эта никогда не была ни молодой, ни красивой, зато всегда была злюкой, несмотря на свою набожность, а может быть, именно благодаря ей. Анжель уехала прелестной девочкой, от которой уже веяло обаянием женственности, а вернулась пять лет спустя, превратившись красивую, но холодную, сухую и равнодушную девушку. Уединенная жизнь в глухой провинции, неумеренная набожность и чисто мещанское воспитание — все это создало почву для самых нелепых и пошлых предрассудков, горизонт ее сузился, а сердце превратилось в обыкновенный маятник. Вместо крови в ее жилах текла святая водица. Вернувшись в Париж, она встретила кузена с ледяной сдержанностью, и ему никак не удавалось задеть в ней нежные струны воспоминаний, — воспоминаний о тех днях, когда их связывала детская влюбленность в духе Поля и Виржини, столь обычная между двоюродными сестрами и братьями. И все же Родольф был без ума влюблен в кузину Анжель, хоть она и терпеть его не могла. Однажды, узнав, что девушка должна быть на свадьбе у подруги, он отважился предложить ей к этому торжеству букет фиалок. Анжель предварительно попросила разрешения у отца, а затем соизволила принять этот знак внимания, но наказала, чтобы фиалки были непременно белые.

Обрадованный благосклонностью кузины, Родольф возвращался на свой Сен-Бернар, распевая и приплясывая. Вершиной Сен-Бернар он называл свое жилище. Сейчас мы скажем, почему именно. Проходя по Пале-Руаялю, он увидел в витрине известной цветочницы мадам Прово белые фиалки и любопытства ради зашел прицениться. Более или менее приличный букетик стоил по крайней мере десять франков, а некоторые были и того дороже.

«Черт возьми! — подымал Родольф. — Десять франков! А у меня только неделя сроку, чтобы раздобыть этот миллион! Придется попотеть. Но ничего! Во всяком случае, у кузины фиалки будут! У меня идея!»

События эти происходили в то время, когда Родольф делал только первые шаги на литературном поприще. Весь его доход заключался в пятнадцати франках, которые ежемесячно высылал ему товарищ — великий поэт, долгое время живший в Париже, а затем получивший по протекции место школьного учителя в провинции. Злой мачехой Родольфа была расточительность, поэтому этих денег ему обычно хватало лишь на четыре дня. Однако он ни за что не хотел отказаться от священной, хотя и малодоходной миссии элегического поэта, и остальное время жил той случайной манной небесной, которая по временам перепадает на долю бедняка. Но Родольф не страшился поста и бодро его переносил, проявляя стоическое воздержание и мечтая о роскошных яствах, которые он вкусит первого числа, — тогда для него наступала пасха. В те дни Родольф обретался на улице Контрэскарп-Сен-Марсель, в огромном доме, некогда носившем название «особняк Серого Кардинала», ибо, по преданию, там проживал отец Жозеф, правая рука Ришелье. Комната Родольфа помещалась на самом верху этого дома, одного из самых высоких в Париже. Каморка эта, нечто вроде вышки, была превосходным помещением в летнее время, но с октября по апрель представляла собою Камчатку в миниатюре. В осеннюю и зимнюю непогоду ветры, дувшие с четырех сторон, проникали сюда сквозь окна, прорубленные во всех четырех стенах, и разыгрывали самые жестокие квартеты. Словно на смех, в комнате еще был камин, огромная пасть которого служила как бы парадным входом для Борея и его свиты. С наступлением первых холодов Родольф изобрел новый вид топлива: он разрубил на куски немногочисленные предметы своей обстановки, и неделю спустя мебели у него значительно убавилось — осталась лишь кровать, два стула, и то сказать, они были железные и по самой природе своей застрахованы от огня. О такой топке Родольф говорил: «Это-то и значит „вылететь в трубу“.

Итак, шел январь месяц, и термометр, показывавший на набережной Люнет минус двенадцать, поднялся бы всего лишь на два-три градуса, если бы его перенесли на вышку, которую Родольф называл своим Сен-Бернаром, Шпицбергеном, Сибирью.

В тот вечер, когда Родольф пообещал кузине фиалки, он, придя домой, страшно разозлился: ветры, дувшие со всех четырех сторон и весело резвившиеся в его каморке, разбили еще одно стекло. За две недели это было уже третье. Родольф разразился неистовыми проклятиями по адресу Эола и всего его неуемного потомства. Он заткнул дыру портретом приятеля и, не раздеваясь, улегся на двух досках, именовавшихся у него матрацем. И всю ночь ему снились белые фиалки.

Прошло пять дней, но Родольф все еще не представлял себе, каким же образом он осуществит свою мечту, а через два дня ему уже предстояло вручить кузине обещанный букет.

Тем временем термометр еще опустился, и несчастный поэт был в полном отчаянии, предвидя, что фиалки еще подорожают. Наконец провидение сжалилось над ним и пришло ему на помощь.

Утром Родольф отправился к своему приятелю, художнику Марселю, рассчитывая у него позавтракать. Он застал Марселя за беседою с какой-то женщиной в трауре. Оказалось, что это местная жительница, недавно похоронившая мужа. Она пришла узнать, за какую цену художник возьмется нарисовать на памятнике мужскую руку и написать под нею:

Я жду тебя, любимая супруга.

Чтобы с нее взяли подешевле, она уверяла, что когда господь призовет ее к супругу, художнику будет поручено нарисовать другую руку — женскую, с браслетом — и сделать вторую надпись следующего содержания:

Вот мы наконец и соединились…

— Я упомяну об этом в своем завещании, — прибавила вдова, — и напишу, чтобы заказ был поручен именно вам.

— В таком случае, сударыня, я согласен на вознаграждение, которое вы предлагаете… но только в надежде на рукопожатие, — ответил художник. — Не забудьте же обо мне в завещании.

— Мне хотелось бы, чтобы вы сделали надпись как можно скорее, — сказала вдова. — Однако особенно не торопитесь, а главное — не забудьте о шраме на большом пальце. Я хочу, чтобы рука была как живая.

— Не беспокойтесь, рука будет красноречивая, — уверял Марсель, провожая вдову.

На пороге вдова остановилась.

— Я еще вот о чем хотела вас спросить, господин художник. Мне желательно написать на могиле какую-нибудь штучку в стихах, чтобы там говорилось, какого он был примерного поведения, и чтобы были написаны его последние слова. Так получится очень трогательно, не правда ли?

— Очень. Это называется эпитафией. Чрезвычайно трогательно.

— Не знаете ли кого-нибудь, кто мог бы это сочинить и взял бы недорого? Правда, есть у меня сосед, господин Герен, он живет тем, что пишет всякие заявления и письма, но он заломил бешеную цену.

Тут Родольф подмигнул Марселю, и художник его мгновенно понял.

— Счастливый случай, сударыня, как раз привел сюда человека, который может быть вам полезен в этих прискорбных обстоятельствах, — художник, указывая на Родольфа. — Вот превосходный поэт, лучшего и не найти.

— Мне хочется, чтобы надпись была грустная и чтобы правописание было в порядке, — сказала вдова.

— Сударыня! Правописание мой друг изучил досконально. В школе он всегда получал награды.

— Это что! Мой племянник тоже получил награду, а ему еще только семь лет.

— Из молодых, да ранний, — заметил Марсель.

— Но скажите, пожалуйста, ваш друг умеет сочинять грустные стихи? — унималась вдова.

— Лучше всех на свете, сударыня. У него самого было много огорчений в жизни. Моему другу особенно удаются именно грустные стихи, и за это его постоянно упрекают в газетах.

— Как? — воскликнула вдова. — О нем пишут в газетах? Значит, он такой же ученый, как господин Герен?

— Он еще ученее! Обратитесь к нему, сударыня, не пожалеете.

Вдова рассказала поэту, каково должно быть содержание надписи, и пообещала заплатить десять франков, если он ей потрафит. Но ей хотелось получить стихи как можно скорее. Поэт взялся прислать их на другой же день.

— О добрая фея Артемизия! — воскликнул Родольф, когда вдова удалилась. — Ты будешь довольна, клянусь тебе. Я отпущу тебе полную порцию заупокойной лирики, и правописание будет безупречно, как туалет герцогини. О славная старушенция, да вознаградит тебя небо долголетием! Живи еще лет сто, как доброе вино!

— Я возражаю! — вскричал Марсель.

— Ах, правда! — спохватился Родольф. — Я и забыл, что после ее смерти тебе предстоит нарисовать вторую руку и, значит, долголетие ее тебе в убыток.

И он воздел руки:

— Не внемли моей мольбе, о небо! Ну и повезло же мне, что я к тебе зашел!

— А ты зачем пришел-то? — Марсель.

— У меня была к тебе просьба, а теперь я буду прямо-таки настаивать, раз мне предстоит за ночь сочинить столь красноречивую эпитафию. Дай-ка, во-первых, поесть, во-вторых, табачку и огарок и, в-третьих, костюм белого медведя.

— Собираешься на маскарад? Да! Ведь сегодня первое число!

— Какой там маскарад! Я дома зябну, как Великая Армия во время отступления из России. Что и говорить, мое зеленое ластиковое пальто и шотландские мериносовые брюки превосходны, но наряд этот сейчас не по сезону и пригоден разве что для обитателей тропиков. А когда живешь, как я, возле Северного полюса, куда уместнее шкура белого медведя. Я сказал бы даже — она просто необходима.

— Бери мишку! — Марсель. — Превосходная мысль! Он греет как жаровня, и ты будешь в нем словно хлеб в печи.

Родольф уже облачился в мохнатую шкуру.

— Теперь термометр ужасно обидится, — сказал он.

— Ты в таком виде и пойдешь? — Марсель, когда они доели довольно тощий обед, поданный на грошовых тарелках.

— А мне наплевать на общественное мнение, — ответил Родольф. — К тому же, сегодня начинается карнавал.

И он отправился через весь Париж с важным видом, как настоящий четвероногий, в шкуру которого он был облачен. Проходя мимо термометра Шевалье, Родольф показал ему нос.

Когда он появился дома, то изрядно напугал швейцара. Родольф поднялся к себе наверх, зажег свечу, тщательно обернул ее прозрачной бумагой, чтобы уберечь от заигрываний ветра, и тут же засел за работу. Но вскоре он заметил, что если тело его более или менее защищено от холода, то этого никак нельзя сказать о руках, и не успел он написать и двух строк эпитафии, как лютый мороз вцепился ему в пальцы, и перо выпало из руки.

«Даже самый мужественный человек не в силах бороться со стихией, — подумал Родольф, в изнеможении откинувшись на спинку стула. — Цезарь прошел через Рубикон, но через Березину ему ни за что бы не пройти».

Вдруг из его медвежьей груди вырвался радостный возглас, он вскочил так стремительно, что опрокинул чернильницу и залил свой белый мех: ему в голову пришла идея, некогда осенившая Чаттертона.

Родольф вытащил из-под кровати внушительную связку старых бумаг, среди которых находилось около двенадцати объемистых тетрадей с его знаменитой драмой «Мститель». Над этим творением он работал два года и столько раз переделывал, перекраивал, переписывал его, что в общей сложности рукописи достигли веса в семь килограммов. Родольф отложил в сторону самую позднюю редакцию, а остальные поволок к камину.

— Так и знал, что они пригодятся, — воскликнул он. — Главное — терпение. Вот увесистая вязанка прозы! Знать бы заранее, так я сочинил бы и пролог, — больше получил бы топлива… Да всего не предусмотришь…

Он сжег в камине несколько листков и немного согрел руки. Пять минут спустя первое действие «Мстителя» было уже «разыграно», а Родольф за это время успел написать три строки эпитафии.

Где нам найти краски, чтобы изобразить изумление ветров при виде огня в камине Родольфа?

— Это только нам кажется, — засвистел северный, с увлечением трепавший бороду Родольфа.

— Не дунуть ли нам в трубу, чтобы камин задымил? — предложил другой.

Но только они было собрались помучить беднягу Родольфа, как южный ветер заметил в окне Обсерватории господина Араго: ученый грозил им пальцем.

И тотчас же южный ветер крикнул своим собратьям:

— Спасайтесь скорей! В календаре сказано, что нынешней ночью погода должна быть тихая, разойдемся по домам до полуночи, иначе господин Араго велит посадить нас в карцер за то, что мы противоречим Обсерватории.

Тем временем второй акт «Мстителя» с огромным успехом пылал в камине. А Родольф сочинил уже десять строк. Но за весь третий акт он успел написать лишь две строки.

— Мне всегда казалось, что это действие чересчур короткое, — прошептал Родольф, — но ведь только на премьере и замечаешь недочеты. Зато следующее действие куда длиннее: в нем двадцать три картины, в том числе сцена у подножья трона, которая должна была меня прославить.

Последняя тирада сцены у подножья трона уже разлеталась в языках пламени, а Родольфу предстояло еще сочинить целых шесть строк!

— Перейдем к четвертому действию, — сказал Родольф. — Оно займет не меньше пяти минут, — там сплошь монологи.

Потом он пустил в ход развязку драмы, — она вспыхнула и тут же угасла. А Родольф тем временем в порыве вдохновения перелагал в стихи предсмертные слова усопшего, память которого ему поручили увековечить.

— А это отложим на второе представление, — сказал он, засовывая под кровать уцелевшие рукописи.

На другой день в восемь часов вечера мадемуазель Анжель появилась на балу с прелестным букетом белых фиалок, среди которых выделялись две белых розы. Весь вечер девушка выслушивала похвалы женщин, восторгавшихся ее букетом, и мадригалы мужчин. Самолюбие ее было польщено, и она даже почувствовала нечто вроде признательности к кузену, которому была обязана этой радостью. Быть может, она и чаще вспоминала бы его, если бы не настойчивое ухаживание одного из родственников новобрачной, который несколько раз приглашал ее танцевать. То был белокурый молодой человек с очаровательно закрученными кверху усиками — замечательными крючками для уловления неопытных сердец! Молодой человек уже осмелился попросить у Анжели ее белые розы — всё, что осталось от букета, который гости мало-помалу совсем общипали… Анжель отказала ему, но под конец забыла розы на диване, и белокурый молодой человек поспешил ими завладеть.

На вышке у Родольфа в это время было четырнадцать градусов мороза. А сам поэт, облокотившись на подоконник, смотрел в сторону Менской заставы, на ярко освещенные окна дома, где танцевала кузина Анжель, которая терпеть его не могла.

X

МЫС БУРЬ

Бывают страшные дни: это первое и пятнадцатое число каждого четвертого месяца. Родольф не мог без ужаса думать о приближении этих чисел и называл их «мысами бурь». В такие дни врата Востока отворяет не заря, а кредитор, домовладелец, судебный пристав или какая-нибудь другая светлая личность. И день начинается с ливня счетов, расписок, уведомлений, а, заканчивается градом опротестованных векселей. Поистине это Dies irae! [День гнева господня (лат.)]

И все же утром пятнадцатого апреля Родольф безмятежно почивал… и ему грезилось, будто дядя оставил ему в наследство целую область в Перу со всеми ее сокровищами, включая и перуанок.

Самонадеянный наследник еще плыл по волнам воображаемого Пактола, когда скрип двери нарушил его грезы, оборвав золотой сон в самый блистательный момент.

Родольф подскочил на кровати, еще не вполне очнувшись, и осмотрелся вокруг.

И тут он словно в тумане различил человека, тот вошел и остановился среди комнаты — и притом какой человек!

На раннем посетителе была треуголка, за спиною — сумка, в руке — портфель, одет он был в светло-серый мундир и, видимому очень запыхался, поднимаясь на шестой этаж. Манеры у него были весьма мягкие, а походка легкая — такая поступь была бы у несгораемого шкафа, если бы ему вздумалось зашагать.

Родольф сначала было испугался: при виде треуголки и мундира он подумал, что к нему явился полицейский.

Но, заметив довольно туго набитую сумку, он понял, что ошибся.

«Ах, вот оно что! — мелькнуло у него в голове. — Это насчет наследства… человек, прибывший с Островов… Но тогда почему же он не негр?»

И, поманив к себе незнакомца, Родольф сказал, указывая на сумку:

— Мне все известно. Садитесь. Благодарю вас.

Незнакомец был не кто иной, как разъездной кассир из Государственного банка. В ответ на приглашение он протянул Родольфу бумажку, испещренную какими-то значками и разноцветными цифрами.

— Вам нужна расписка? — продолжал Родольф. — Что ж, это в порядке вещей. Подайте мне, пожалуйста, перо и чернила. Вот там, на столе.

— Наоборот, я пришел с вас получить, — ответил кассир. — С вас причитается по векселю сто пятьдесят франков. Сегодня пятнадцатое апреля.

— Вот как! — удивился Родольф, рассматривая вексель. — Подпись Бирмана. Это мой портной… Увы! — меланхолично вздохнул он, переводя взгляд с векселя на сюртук, валявшийся у него на кровати. — Причины позабыты, а следствия дают о себе знать. Позвольте! Неужели сегодня пятнадцатое апреля? Это просто невероятно! А я еще даже не пробовал клубники.

Кассиру надоело ждать, и он собрался уходить, сказав напоследок:

— Последний срок — четыре часа дня.

— Для порядочных людей часов не существует, — ответил Родольф. — Обманщик! Сумку так и унес! — добавил он с сожалением, наблюдая, как человек в треуголке исчезает за дверью.

Родольф задернул полог и попробовал вновь пуститься вдогонку за наследством, но он уже сбился с пути. Тут ему приснился другой, не менее лестный сон: директор «Французской Комедии» приехал к нему и стал почтительно упрашивать, чтобы он предоставил театру свою драму. Отлично зная театральные нравы, Родольф требовал повышенного гонорара. Но в тот момент, когда директор уже совсем готов был сдаться, Родольфа снова разбудил пришелец, — тоже порождение пятнадцатого числа.

То был господин Бенуа, хозяин меблированных комнат, где жил Родольф, — человек с на редкость неподходящей фамилией. Господин Бенуа являлся для своих жильцов одновременно хозяином, сапожником и ростовщиком, в то утро от него исходил отвратительный запах дешевой водки и просроченного счета. В руках он держал пустой мешок.

«Черт побери, — подумал Родольф, — это уж никак не директор „Французской Комедии“… тот был бы в белом галстуке… и с полным мешком!»

— Здравствуйте господин Родольф! — господин Бенуа, подходя к кровати.

— Господин Бенуа! С добрым утром! Чему я обязан удовольствием видеть вас?

— Да я просто зашел напомнить, что нынче пятнадцатое апреля.

— Уже! Как летит время! Прямо-таки непостижимо! Пора покупать новые брюки! Пятнадцатое апреля! Подумать только! Если бы не вы, господин Бенуа, мне это ни за что не пришло бы в голову! Примите мою сердечную признательность.

— Я готов принять также и сто шестьдесят два франка, — продолжал господин Бенуа, — пора погасить этот должок.

— Я особенно не тороплюсь… Вы не стесняйтесь, господин Бенуа. Я потерплю… И должок подрастет.

— Но вы уже несколько раз откладывали платеж, — сказал хозяин.

— В таком случае — пожалуйста, пожалуйста. Давайте рассчитаемся. Мне, господин Бенуа, совершенно безразлично — что сегодня, что завтра… Да и то сказать — все мы под богом ходим… Рассчитаемся!

Морщины хозяина расплылись в любезной улыбке, и не только его сердце, но даже мешок затрепетал от надежды.

— Сколько я вам должен?

— Во-первых, за квартиру — за три месяца по двадцать пять франков, итого семьдесят пять франков.

— Совершенно верно, — заметил Родольф. — И еще?

— Еще за три пары штиблет по двадцать франков.

— Постойте, постойте, господин Бенуа, не следует смешивать разные вещи! Тут я уже имею дело не с хозяином, а с сапожником… Это уже другой счет. Цифры — вещь не шуточная, не сбивайте меня с толку.

— Будь по-вашему, — согласился господин Бенуа, обольщенный надеждой, что ему наконец удастся получить долг. — Вот отдельный счет за обувь. Три пары штиблет по двадцать франков, итого — шестьдесят франков.

Родольф бросил жалостливый взгляд на пару стоптанных штиблет.

— Увы, даже если бы они побывали на ногах Вечного Жида — и то не пришли бы в столь плачевное состояние. А ведь они так износились от беготни за Марией!… Продолжайте, господин Бенуа…

— Итак, шестьдесят франков, — повторил тот. — Затем взято взаймы двадцать семь франков.

— Минутку, господин Бенуа. Мы условились: каждому святому своя свеча. Взаймы вы мне дали как друг. Поэтому забудем про обувь и перенесемся в область доверия и дружбы, — она требует особого счета. Какой цифры достигло ваше расположение ко мне?

— Двадцати семи франков.

— Двадцати семи франков? Дешево же вам достался друг, господин Бенуа! Итак, мы насчитали: семьдесят пять, шестьдесят и двадцать семь… Итого?

— Сто шестьдесят два франка, — господин Бенуа, подавая Родольфу три счета.

— Сто шестьдесят два франка, — вздохнул Родольф. — Просто невероятно! Какая прекрасная вещь счет! Итак, господин Бенуа, раз теперь все подсчитано, мы оба можем быть совершенно спокойны. Достигнута полная ясность. Через месяц я попрошу у вас расписку, а так как за это время ваше доверие и дружба ко мне только возрастут, вы предоставите мне, в случае надобности, новую отсрочку? А если хозяин и сапожник будут уж очень настаивать, я попрошу своего друга уговорить их. Удивительное дело, господин Бенуа, стоит мне только подумать о вашем тройственном облике — хозяина, сапожника и друга, как я начинаю верить в святую троицу.

От слов Родольфа лицо хозяина гостиницы пошло багровыми, зелеными, желтыми и белыми пятнами, и при каждой новой насмешке эта радуга становилась все ярче и ярче.

— Я не позволю над собой издеваться, сударь! — сказал он. — Довольно уж я ждал. До свидания, а если вы к вечеру не принесете денег… то берегитесь!

— Денег! Денег! А я у вас разве прошу денег? — ответил Родольф. — Впрочем, даже если бы они у меня и были, я бы вам их не дал… Расплачиваться в пятницу — дурная примета.

Негодование господина Бенуа достигло ураганной силы, и не будь мебель его собственностью, он, несомненно, вдребезги разбил бы что-нибудь.

Он ушел, изрыгая угрозы.

— Мешок забыли! — крикнул ему вслед Родольф.

— Ну и занятие! — прошептал несчастный юноша, оставшись в одиночестве. — По-моему, тигров укрощать и то легче! Однако мне нельзя оставаться здесь, — продолжал он, вскочив с постели и поспешно одеваясь. — Нашествие союзников будет продолжаться. Надо бежать, более того — надо где-нибудь позавтракать. Не заглянуть ли к Шонару? Попрошу у него чего-нибудь поесть и заодно позаимствую несколько су. Ста франков мне, пожалуй, хватит… Итак, к Шонару!

На лестнице Родольф наткнулся на господина Бенуа, судя по тому, что его мешок, истинное произведение искусства, был пуст, он потерпел такую же неудачу и с другими жильцами.

— Если меня будут спрашивать, скажите, что я уехал в деревню… на Альпы…— бросил ему Родольф. — Впрочем, нет! Лучше скажите, что я отсюда съехал.

— Я скажу то, что есть, — многозначительно буркнул господин Бенуа.

Шонар жил на Монмартре. Значит, Родольфу предстояло пройти через весь Париж. Это дальнее странствие было чревато всевозможными опасностями.

«Сегодня улицы вымощены кредиторами», — размышлял он.

Тем не менее он не пошел по кольцу опоясывающих Париж бульваров, как собирался. Напротив, какая-то шальная надежда побудила его смело направиться через столь опасный центр города. Родольфу подумалось, что в день, когда на спинах кассиров по улицам разгуливают миллионы франков, быть может, какая-нибудь тысячефранковая ассигнация валяется на тротуаре, поджидая своего Венсана де Поля. Поэтому Родольф шел не спеша, устремив взор на землю. Но попались ему всего лишь три шпильки.

Через два часа он добрался до Шонара.

— А! Это ты! — воскликнул музыкант.

— Я. Пришел закусить.

— Пришел невпопад, дорогой мой. Только что вошла ко мне моя приятельница, мы с ней не виделись целых две недели. Что бы тебе явиться минут на десять раньше…

— Так дай мне сотню франков взаймы, — продолжал Родольф.

— Ну вот! И ты туда же! — ответил Шонар, вне себя от изумления. — Требуешь денег! Ты что же — заодно с моими недругами?

— Я верну в четверг.

— После дождика? Дорогой мой, ты, верно, забыл, которое сегодня число. Ничего не могу для тебя сделать. Но не отчаивайся, впереди еще целый день. Ты еще можешь повстречать Провидение, оно встает не раньше двенадцати.

— Ну, у Провидения достаточно забот и без меня, ему надо накормить всех птичек, — отвечал Родольф. — Пойду к Марселю.

Марсель жил тогда на улице Бреда. Когда Родольф вошел к художнику, тот с грустью любовался своей монументальной картиной, которая должна была изображать переход евреев через Чермное море.

— Что с тобою? — его Родольф. — Ты как будто сам не свой.

— Увы, у меня уже двадцатые сутки продолжается страстная неделя, — ответил художник, прибегая к аллегории.

Для Родольфа ответ был ясен как день.

— Селедка и редька? Понимаю. Помню.

И в самом деле, у Родольфа было еще солоно на душе от воспоминаний о времени, когда он поневоле питался одной селедкой.

— Черт возьми! Проклятье! Дело дрянь, — промолвил он. — А я собирался занять у тебя сто франков.

— Сто франков! — вскричал Марсель. — Ну и чудак! Просить такую сказочную сумму в день, когда всякий порядочный человек сидит на мели! Ты что, гашиша наглотался?

— Увы, я вообще ничего не ел, — Родольф. И он оставил приятеля на берегу Чермного моря.

С полудня до четырех Родольф поочередно брал курс на все знакомые дома, он обегал полгорода, прошел по меньшей мере восемь лье, но все безуспешно. Пятнадцатое число давало себя знать решительно всюду, между тем приближалось обеденное время. Но обед, судя по всему, не приближался, и Родольфу стало мерещиться, будто он находится на плоту «Медузы».

На мосту Пон-Неф его вдруг осенила мысль.

— Да что же это я! — вспомнил он и повернул обратно. — Ведь сегодня пятнадцатое апреля! Пятнадцатое апреля! У меня ведь на сегодня приглашение к обеду!

Он пошарил в кармане и вынул карточку, где было напечатано:

Застава Ля-Виллет.

«Великий победитель». Зал на 300 персон. 15 апреля 184… года.

Годичный банкет в честь дня рождения

Мессии Человечества.

Пропуск на одного человека.

Внимание!

Пропуск дает право лишь на полбутылки вина!

«Я не разделяю убеждений учеников Мессии… но охотно разделю с ними трапезу», — подумал Родольф. И он стремительно, как на крыльях, преодолел расстояние, отделявшее его от заставы.

Когда он примчался к «Великому победителю», там уже собралась огромная толпа… В зале, рассчитанном на триста человек, набилось по крайней мере пятьсот. Перед взором Родольфа до самого горизонта тянулась лента из телятины с морковным гарниром. Наконец подали суп.

Гости только было поднесли ложку ко рту, как пятеро штатских и несколько полицейских во главе с комиссаром ворвались в зал.

— Господа, — объявил комиссар, — по распоряжению начальства банкет запрещен. Предлагаю разойтись.

— Что за досада! — говорил Родольф, выходя вместе с остальными. — Злой рок у меня под самым носом расплескал суп!

Он уныло поплелся домой и пришел к себе около одиннадцати.

Господин Бенуа его поджидал.

— А, наконец-то! — воскликнул хозяин. — Вы не забыли того, что я сказал вам утром? Принесли деньги?

— Я должен получить их ночью, а вам отдам завтра утром, — отвечал Родольф и стал искать в швейцарской свои ключ и свечку. Но их там не оказалось.

— Очень сожалею, господин Родольф, но вашу комнату я сдал, а свободной у меня нет, — господин Бенуа. — Придется вам поискать пристанища в другом месте.

Родольф был человек мужественный, и перспектива провести ночь под открытым небом не пугала его.

В крайнем случае, если погода испортится, можно переночевать в литерной ложе «Одеона», как это ему уже случалось. Но он решил потребовать у господина Бенуа свои вещи, каковые состояли из связки рукописей.

— Что правильно, то правильно, — ответил хозяин, — имущество ваше я не имею права задерживать. Оно осталось в комнате. Если особа, которая в ней поселилась, еще не спит, мы можем туда войти.

Комнату сняла девушка по имени Мими — та самая, с которой Родольф некогда исполнял чувствительный дуэт.

Они сразу же узнали друг друга. Родольф что-то шепнул Мими и тихонько пожал ей руку.

— Смотрите, какой ливень! — сказал он, обращая ее внимание на разразившуюся грозу.

Мадемуазель Мими тут же направилась к господину Бенуа, который дожидался в уголку.

— Сударь, — проговорила она, указывая на Родольфа, — это тот самый господин, который должен был прийти ко мне… Если меня будут спрашивать — скажите, что я не принимаю.

— Вот как! — пробормотал господин Бенуа, передернувшись. — Что же, ладно!

Пока мадемуазель Мими наспех готовила ужин, пробило двенадцать.

«Ну вот, — подумал Родольф, — пятнадцатое число позади, и теперь можно считать, что я благополучно миновал Мыс бурь».

— Дорогая Мими, — сказал он, — обнимая и целуя девушку в шею у затылка. — Вы ни в коем случае не могли бы выставить меня за дверь. У вас есть шишка гостеприимства.

XI

КАФЕ БОГЕМЫ

Вот благодаря какому стечению обстоятельств Каролюс Барбемюш, литератор и философ-платоник, на двадцать четвертом году жизни приобщился к богеме.

В те дни Гюстав Коллин — великий философ, Марсель — великий живописец, Шонар — великий музыкант и Родольф — великий поэт (так они величали друг друга) были завсегдатаями кафе «Мои», где их окрестили «четырьмя мушкетерами», потому что они никогда не разлучались. И в самом деле, они вместе приходили и вместе уходили, вместе играли, а иной раз вместе должали хозяину, — словом, это был слаженный квартет, который сделал бы честь Консерватории.

Для своих сборищ они избрали зал, где легко поместилось бы человек сорок, однако, кроме них, там никого нельзя было увидеть, ибо для прочих посетителей облюбованный ими зал сделался совершенно не-Доступным.

Если случайный посетитель заходил в этот вертеп, он сразу же становился жертвою свирепой четверки и спешил унести ноги, не дочитав газеты и не допив чашки кофея, где сливки свертывались от неслыханных афоризмов на тему об искусстве, любви и политической экономии. Четверо приятелей вели такие разговоры, что официант, подававший им, во цвете лет стал идиотом.

Кончилось тем, что хозяин заведения, потеряв терпение, явился к ним и изложил следующие свои претензии:

«1. Господин Родольф, приходя утром позавтракать, забирает в свой зал все газеты, поступающие в кафе, он даже позволяет себе возмущаться, если бандероль на той или иной газете оказывается уже сорванной. Вследствие этого остальные посетители, лишившись возможности ознакомиться с мнением органов печати, остаются до обеда в полном неведении о том, что творится в политике. Так, компания господина Боскета даже не знает имен членов последнего кабинета министров.

Господин Родольф заставил хозяина кафе подписаться на журнал «Касторовая шляпа», который выходит под его редакцией. Хозяин сначала было отказался, но господин Родольф и его приятели стали через каждые четверть часа вызывать официанта и кричать: «Касторовую шляпу»! Принеси нам «Касторовую шляпу»! Тогда другие посетители, подзадоренные их неистовыми требованиями, тоже стали требовать «Касторовую шляпу». Волей-неволей пришлось подписаться на этот ежемесячник шляпной промышленности, благо он выходит с виньеткой и с философской статьей Гюстава Коллина в разделе «Всякая всячина».

2. Означенный господин Коллин вместе со своим другом господином Родольфом, отдыхая от умственных трудов, играют в триктрак с десяти часов утра до полуночи, а так как в заведении имеется всего лишь один столик для игры, то другие особы обижаются, не имея возможности удовлетворить свою страсть к этому развлечению, ибо всякий раз, как господ Коллина и Родольфа просят освободить столик, они отвечают:

— Триктрак занят, зайдите завтра.

Друзьям господина Боскета остается только делиться воспоминаниями о своей первой любви или заняться игрой в пикет.

3. Господин Марсель, забыв, что кафе место общественное, позволил себе перенести сюда мольберт, ящик с красками и прочие свои принадлежности. Попирая всякие приличия, он приводит в кафе натурщиков и натурщиц.

А это может нанести ущерб добронравию посетителей кафе.

4. Следуя примеру приятеля, господин Шонар поговаривает о том, что привезет в кафе свой рояль, в ожидании этого он осмелился предложить посетителям. Кафе спеть хором арию из его симфонии под названием «Значение синего цвета в искусстве». Более того, господин Шонар вложил в фонарь, служащий вывеской, транспарант со следующей надписью:

Бесплатное обучение

вокальной и инструментальной музыке

лиц обоего пола.

Обращаться в контору.

После этого контору каждый вечер стали осаждать какие-то оборванцы и спрашивать: «Как туда попасть?».

Кроме того, господин Шонар назначает в кафе свидания некоей особе по имени Феми Красильщица, и она не раз появлялась тут без чепца.

Поэтому господин Боскет-младший заявил, что ноги его больше не будет в заведении, где происходят такие противоестественные вещи.

5. Мало того что эти господа потребляют только дешевые кушанья и вина, они попытались еще более сократить свои заказы. Под предлогом, будто они установили здесь преступную связь кофея с цикорием, они принесли в заведение спиртовку и стали сами варить кофей, а сахар стали по дешевке покупать вне заведения, что является оскорблением для местной кухни.

6. Тлетворными речами эти господа совратили официанта Бергами (прозванного так за бакенбарды), и означенный официант, позабыв о своем скромном происхождении и пренебрегая всеми правилами приличия, позволил себе обратиться к буфетчице с посланием в стихах, побуждая ее пренебречь материнским и супружеским долгом. По нескромному стилю письма легко было установить, что оно написано под пагубным влиянием господина Родольфа и его произведений.

В силу всего изложенного, к крайнему своему сожалению, владелец заведения вынужден просить компанию Коллина избрать другое место для своих бунтарских сборищ».

Гюстав Коллин, в качестве Цицерона компании, взял слово и a priori доказал владельцу кафе, что все его жалобы необоснованны и нелепы, что, сделав его заведение очагом остроумия, Коллин и его приятели оказали ему великую честь, что их уход приведет к полному захирению предприятия, а между тем, благодаря их присутствию, оно возвысилось до уровня художественного и литературного кафе.

— Но ведь и сами вы, и те, кто приходит сюда повидаться с вами, — все очень мало заказывают.

— Скромность, на которую вы жалуетесь, лишь подтверждает наше добронравие, — возразил Коллин. — К тому же, от вас одного зависит, чтобы мы тратили больше, надо только открыть нам кредит — вот и все.

— Тогда мы значительно увеличим счет, — подсказал Марсель.

Хозяин, как видно, ничего не уразумел, он потребовал объяснений относительно поджигательного письма, посланного официантом его жене. Родольф, которому было предъявлено обвинение в том, что он поощрил эту недозволенную страсть и послужил секретарем, стал горячо оправдываться.

— К тому же, — добавил он, — добродетель вашей супруги — такая непреодолимая преграда, что…

— Еще бы, — согласился хозяин, самодовольно ухмыльнувшись, — моя жена воспитывалась в Сен-Дени…

Словом, Коллин уловил его в сети своего красноречия, и конфликт кончился тем, что приятели дали хозяину следующие обещания: они перестанут сами варить кофеи, «Касторовая шляпа» будет высылаться в заведение бесплатно, Феми Красильщица будет появляться не иначе, как в чепце, стол для триктрака предоставляется отныне компании господина Боскета по воскресеньям с двенадцати до двух часов дня, а главное — друзья будут расплачиваться наличными.

Несколько дней все шло хорошо.

В сочельник четверо друзей явились в кафе в обществе своих супруг.

Были тут мадемуазель Мюзетта, мадемуазель Мими, новая подружка Родольфа, прелестное существо с. необычайно звонким голоском, звучавшим как цимбалы, и Феми Красильщица, кумир Шонара. Феми Красильщица была в чепце. Что же касается подруги жизни Коллина, которую вообще никто никогда не видел, то в этот вечер она осталась дома и, как всегда, расставляла знаки препинания в рукописях супруга. После кофея, который, против обыкновения, сопровождался целым батальоном рюмочек, был заказан пунш. Официант до того отвык от таких грандиозных ужинов, что пришлось дважды повторять ему требование. Феми впервые в жизни попала в кафе и испытывала неописуемый восторг, что пьет из бокала на ножке. Марсель придирался к Мюзетте из-за новой шляпки, происхождение которой казалось ему подозрительным. Мими с Родольфом еще переживали медовый месяц и были заняты безмолвной беседой, которая сопровождалась каким-то непонятным чмоканием. А Коллин переходил от дамы к даме, и с его губ, сложенных сердечком, так и сыпались любезности в духе «Альманаха Муз»,

Жизнерадостная компания веселилась и дурачилась вовсю, а тем временем какой-то незнакомец, одиноко сидевший в сторонке за столиком, с интересом наблюдал за нею.

Уже недели две он являлся сюда каждый вечер: из всех завсегдатаев кафе он один выдерживал невообразимый шум, который поднимали богемцы. Даже их самые оглушительные выкрики не выводили его из равновесия, он просиживал в зале весь вечер, покуривал трубку, с удивительной регулярностью выпуская клубы дыма, пристально глядел в одну точку, точно сторожил какое-то сокровище, и выслушивал все, что говорилось за столиком богемы. С виду это был человек смирный и состоятельный, в кармане у него имелись часы, находившиеся в плену на золотой цепи. А однажды Марсель застал его у стойки как раз в тот момент, когда он разменивал луидор, чтобы расплатиться за ужин. С этого дня друзья-богемцы прозвали его капиталистом.

Вдруг Шонар, отличавшийся необычайно острым зрением, заметил, что бокалы у них пусты.

— Господа! — воскликнул Родольф. — А ведь сегодня сочельник, все мы христиане и по этому случаю должны заказать что-нибудь сверхъестественное.

— Коллин, вызови-ка официанта — добавил Родольф.

Философ яростно тряхнул звоночком.

— Что же нам заказать? — спросил Марсель. Коллин изогнулся в дугу и молвил, указывая на женщин:

— Выбрать вина предоставим дамам.

— Что до меня, — сказала Мюзетта, прищелкнув языком, — я не отказалась бы от шампанского.

— С ума сошла! — воскликнул Марсель. — Прежде всего — шампанское не вино.

— Ну и пусть! Люблю шампанское, оно стреляет.

— А я предпочитаю бальзам в корзиночке, — сказала Мими, не спуская с Родольфа влюбленного взгляда.

— Ты забываешься! — заметил Родольф.

— Нет, я только хочу забыться, — ответила Мими, на которую бальзам оказывал совершенно особое действие. Родольф был ошеломлен ее признанием.

— А мне хотелось бы «эликсира любви». Это полезно для желудка, — сказала Феми Красильщица и подпрыгнула на пружинах дивана.

Шонар прогнусавил нечто такое, от чего Феми вся затрепетала.

— Ну что ж! Хоть раз в жизни прокутим сто тысяч франков! — возгласил Марсель.

— Тем более что хозяин обвиняет нас в скаредности. Удивим же его не на шутку!

— Вот именно — закатим роскошное пиршество, — заявил Коллин. — Ведь мы должны беспрекословно подчиняться дамам. Любовь всегда самоотверженна, вино — спутник веселья, веселье — неразлучно с юностью, женщины — цветы, их надо поливать. Польем же! Официант! Официант!

Коллин неистово зазвонил в колокольчик.

Официант прилетел словно на крыльях ветра.

Пока он выслушивал распоряжения о шампанском, о бальзаме и всевозможных ликерах, его лицо выражало все оттенки изумления.

— У меня в желудке пусто, — призналась Мими, — хорошо бы ветчинки.

— А мне бы сардинок и масла, — вставила Мюзетта.

— А мне редиски и кусочек мяса в виде гарнира… — добавила Феми.

— Тогда так и скажите, что хотите ужинать, — заключил Марсель.

— Мы не против ужина, — согласились дамы.

— Итак, подайте нам ужин, — важно сказал Коллин.

От изумления официант покраснел как рак. Он не спеша отправился к хозяину и доложил о том, какие необыкновенные вещи ему заказаны.

Хозяин решил, что молодежи вздумалось пошутить. Но когда вновь зазвенел колокольчик, он самолично отправился в зал и подошел к Коллину, который внушал ему некоторое уважение. Философ пояснил, что они решили отпраздновать сочельник в его заведении, и попросил подать все, что они заказали.

Хозяин молча попятился к двери, теребя в руках салфетку. С четверть часа он совещался с женой, как женщина, получившая утонченное воспитание в Сен-Дени и вдобавок питающая слабость к искусству и изящной словесности, она посоветовала мужу подать заказанный ужин.

— Да и в самом деле, в кои-то веки могут же у них оказаться деньги, — сдался хозяин и распорядился, чтобы молодым людям подали все, что они требуют.

После этого он засел за игру в пикет с одним из своих старинных клиентов. Роковая неосторожность!

С десяти часов до полуночи официант, не переставая, носился вверх и вниз по лестнице. Молодые люди то и дело заказывали новые блюда и напитки. Мюзетта требовала, чтобы ей подавали по английскому обычаю и беспрестанно меняли тарелку, Мими отведывала всех вин из всех стаканов, Шонар уверял, что у него в городе сухо, как в Сахаре, Коллин метал на сотрапезников гневные взгляды, жевал салфетку и щипал ножку стола, принимая ее за ножку Феми. Только Марсель и Родольф не теряли самообладания и не без тревоги ждали развязки.

Незнакомец наблюдал кутеж с каким-то сосредоточенным любопытством, временами губы его приоткрыть как бы в улыбке, затем слышался некий скрип, словно кто-то затворял окно с ржавыми петлями, — это он смеялся про себя.

Без четверти двенадцать конторщица прислала счет. Он достигал невероятной суммы — двадцати пяти франков семидесяти пяти сантимов.

— Теперь давайте тянуть жребий — кому идти объясняться с хозяином, — сказал Марсель. — Разговор предстоит нешуточный.

Взяли косточки домино и решили, что пойдет тот, кому выпадет больше очков.

На беду, жребий пал на Шонара. Он был редкостный виртуоз, но никуда не годный дипломат. В контору он вошел как раз в ту минуту, когда хозяин проиграл своему старинному клиенту. Удрученный тремя проигрышами, Мом был в самом убийственном настроении и при первых же звуках Шонаровой увертюры пришел в неописуемую ярость. Шонар был отличный музыкант, но характер у него был прескверный. Он стал дерзить. Ссора разгоралась, хозяин отправился наверх и потребовал, чтобы ему немедленно же заплатили, иначе он их не выпустит. Коллин попробовал было прибегнуть к своему изысканному красноречию, но когда хозяин заметил салфетку, всю изжеванную Коллином и превратившуюся в корпию, он еще больше распалился и, блюдя свои интересы, святотатственно наложил руку на дамские шубки и ореховое пальто философа.

Между молодыми людьми и хозяином завязалась ожесточенная перестрелка — с обеих сторон летели оскорбления и брань.

Тем временем девушки болтали о нарядах и любовных делах.

Но вот сидевший неподвижно незнакомец зашевелился, он встал, сделал шаг, потом другой, затем зашагал, как все люди, подошел к хозяину, отвел его в сторону и стал что-то шептать ему. Родольф и Марсель впились в него глазами.

Наконец хозяин удалился, предварительно сказав незнакомцу:

— На это я, конечно, согласен, господин Барбемюш. Столкуйтесь с ними.

Господин Барбемюш приблизился к своему столику, взял шляпу, надел ее, затем повернулся вправо и стремительно подошел к Родольфу и Марселю, он снял шляпу, поклонился молодым людям, отвесил поклон дамам, вынул из кармана платок, высморкался и робко заговорил:

— Простите меня, господа, за нескромность. Мне уже давно хотелось с вами познакомиться, но до сих пор все не удавалось заговорить с вами. Позвольте мне воспользоваться этим счастливым случаем.

— Пожалуйста, пожалуйста, — ответил незнакомцу Коллин.

Родольф и Марсель молча ему поклонились. Не в меру утонченная щепетильность Шонара чуть было не испортила все дело.

— Позвольте, сударь, — начал он заносчиво. — Вы не имеете чести быть с нами знакомым, поэтому неприлично… Не будете ли вы добры одолжить мне немного табачку?… Впрочем, я тоже не возражаю…

— Господа, — продолжал Барбемюш, — я, как и вы, подвизаюсь на поприще искусства. Насколько я понял но из ваших разговоров вкусы наши совпадают, мне страшно хочется подружиться с вами и встречаться здесь по вечерам… Хозяин — скотина, но я сказал ему несколько веских слов, и вы можете спокойно удалиться… Надеюсь, вы не откажете мне в удовольствии вновь встретиться с вами здесь и примете небольшую услугу, которую…

Шонар покраснел от негодования.

— Он хочет воспользоваться нашим положением, — заявил он, — на это никак нельзя согласиться. Он заплатил за нас. Я отыграю эти двадцать пять франков на бильярде, да еще дам ему десять очков вперед.

Барбемюш принял вызов и догадался проиграть, этим благородным поступком он завоевал расположение богемы.

Расставаясь, условились встретиться тут же на другой день.

— Итак, мы ему ничего не должны. Честь наша спасена, — сказал Шонар Марселю.

— Можно даже опять заказать ужин, — заметил Коллин.

XII

ПРИЁМ В КРУЖОК БОГЕМЫ

В тот вечер, когда Каролюс заплатил из собственного кармана за ужин, съеденный богемцами, он направился домой вместе с Гюставом Коллином. Наблюдая за пирушками четверых друзей, Каролюс особое внимание обращал на Коллина и давно уже чувствовал влечение к философу, не подозревая, что ему суждено впоследствии сыграть по отношению к этому Сократу роль Платона. Поэтому-то Каролюс и обратился именно к Коллину, когда решил попросить ввести его в кружок богемы. По пути Барбемюш предложил своему спутнику зайти в ночное кафе и опрокинуть по рюмочке. Вопреки ожиданию, Коллин не только отказался, но, когда они приблизились к этому заведению, даже ускорил шаг надвинул свою философскую шляпу на самые глаза. Почему вы не хотите зайти? — спросил Барбемюш настаивая деликатно, без назойливости. У меня есть на то причины, — ответил Коллин. — том заведении служит конторщица, любительница точных наук, и у меня с ней непременно завяжется долгий разговор. Во избежание этого, я никогда не появляюсь здесь ни в полдень, ни в другое время дня. Дело объясняется очень просто, — бесхитростно добавил он, — мы с Марселем жили тут поблизости.

— А все-таки мне очень бы хотелось предложить вам бокал пунша и немного поболтать. Не знаете ли вы здесь местечка, где вы могли бы появиться, не испытывая затруднений… математического порядка? — добавил Барбемюш, считая долгом быть чертовски остроумным.

Коллин на мгновение задумался.

— Вот в том подвальчике я чувствую себя, пожалуй, свободнее, — ответил он, указывая на винный погребок.

Барбемюш поморщился, он, видимо, колебался.

— Приличное ли это место? — проронил он.

Его вежливый, холодный тон, молчаливость и сдержанная улыбка, а в особенности часы и цепь с брелоками — все это навело Коллина на мысль, что его новый знакомый — чиновник какого-нибудь посольства и потому боится скомпрометировать себя.

— Не беспокойтесь, никто нас не увидит, — успокоил его Коллин, — в это время весь дипломатический корпус уже спит.

Барбемюш решился войти, но, если говорить начистоту, очень жалел, что у него нет при себе накладного носа. Для вящей безопасности он потребовал отдельный кабинет, а стеклянную дверь завесил салфеткой. После таких мер предосторожности он, видимо, немного успокоился, был заказан графин пунша. Под влиянием вина Барбемюш сделался общительнее. Рассказав кое-что о себе, он выразил надежду, что его официально примут в кружок богемы, и попросил Коллина помочь ему осуществить этот честолюбивый замысел.

Коллин ответил, что лично он весь к услугам Барбемюша, однако не может ничего ему гарантировать.

— Обещаю вам свой голос, — сказал он, — но за друзей решать не берусь.

— А почему бы, собственно, им не принять меня в свою компанию? — возразил Барбемюш.

Коллин поставил на стол бокал, который уж собирался поднести к губам, и с чрезвычайно важным видом повел разговор в таком духе.

— Вы занимаетесь искусством? — он отважного Каролюса.

— Да, я скромный труженик на этой духовной ниве, — отвечал тот, стараясь блеснуть изысканностью стиля.

Коллину фраза показалась довольно удачной, он поклонился и спросил:

— Вы знаток музыки?

— Я играл на контрабасе.

— Инструмент философический, звуки издает внушительные. Так вот, раз вы знаток музыки, то сами поймите, что при исполнении квартета нельзя, не нарушая законов гармонии, ввести пятый инструмент. Это уже будет не квартет.

— Будет квинтет, — согласился Каролюс.

— Что? — переспросил Коллин.

— Квинтет.

— Вот именно. Подобным же образом, если к троим, этому божественному треугольнику, добавить еще одного, то получится уже не троица, а квадрат, и основы вероучения будут подорваны.

— Позвольте, — возразил Каролюс, у которого от Коллиновых софизмов ум за разум зашел, — я не вполне понимаю…

— Слушайте и старайтесь вникнуть…— продолжал Коллин. — Вы знакомы с астрономией?

— Немного. Я бакалавр.

— На этот счет есть песенка: «Лизеттин бакалавр». Мелодию забыл. Значит, вам должно быть известно, что существует четыре страны света. Так вот, если бы вдруг появилась пятая страна света — вся мировая гармония пошла бы насмарку. Произошел бы, что называется, катаклизм. Понятно?

— Я жду выводов.

— Действительно, вывод — предел всякой речи, подобно тому как смерть — предел жизни, а брак — предел любви. Так вот, дорогой мой, мы с друзьями привыкли всегда быть вместе и опасаемся, как бы появление постороннего не нарушило ту гармонию, какая царит в наших нравах, наших убеждениях, вкусах и характерах. Со временем мы должны стать в искусстве четырьмя странами света. Говорю вам это без обиняков. Мы сроднились с этой мыслью, и нам не хотелось бы видеть появление пятой страны света…

— И все-таки, раз вас четверо, то может быть и пятеро, — робко возразил Каролюс.

— Конечно, но тогда нас будет уже не четверо.

— Это пустая отговорка.

— Ничего пустого в нашем мире нет, всё во всем: из ручейков образуются реки, из слогов образуется александрийский стих, а горы состоят из песчинок. Об этом говорится в «Мудрости народов», сейчас ее можно купить у букиниста.

— Значит, вы полагаете, что ваши друзья откажут мне в чести быть принятым в их кружок?

— Надо ждать, — бросил Коллин, никогда не упускавший случая повторить эту шутку.

— Кому дать? — Каролюс.

— Простите… это я так. — И Коллин продолжал: — Скажите, дорогой мой, на какой же борозде благородной духовной нивы вы изволите трудиться?

— Светочи мои — великие философы и несравненные писатели-классики. Творения их — моя пища. Эту страсть первым внушил мне «Телемак».

— «Телемака» у букинистов сколько угодно, — проронил Коллин. — Его всегда найдешь. Сам я купил по случаю экземпляр за пять су. Но я рад быть полезным и могу вам его уступить. Сочинение действительно превосходное и написано для того времени недурно.

— Да, сударь, возвышенная философия и божественная литература — вот мой идеал. Я понимаю так, что служение искусству — это священнодействие…

— Да, да, разумеется…— согласился Коллин. — На этот счет тоже есть песенка.

И он запел:

Мы все — жрецы искусства.

Есть смысл ему служить!

— Это, кажется, из «Роберта-Дьявола», — добавил он.

— Так вот, поскольку занятие искусством — занятие в высшей степени возвышенное, то писатели должны…

— Простите, сударь, — прервал его Коллин, услыхав, пробили часы, — скоро рассвет, и я боюсь, как бы обо мне не стала беспокоиться одна особа, которая мне чрезвычайно дорога.

«Ведь я обещал ей вернуться… Сегодня ее день», — добавил он уже про себя.

— И в самом деле, мы засиделись, — сказал Каролюс, — пойдемте.

— Вам далеко? — осведомился Коллин.

— На улицу Руаяль-Сент-Оноре, дом десять.

Коллину когда-то случалось бывать в этом доме, и он вспомнил, что это роскошный особняк.

— Я поговорю о вас с друзьями, — обещал он Каролюсу на прощанье, — не сомневайтесь, я приложу все силы, чтобы склонить их на вашу сторону… Но позвольте дать вам один совет.

— Прошу вас.

— Будьте предупредительны и ласковы с барышнями Мими, Мюзеттой и Феми, эти особы имеют большое влияние на моих друзей, и если они соответствующим образом нажмут на своих возлюбленных — вам легче будет добиться согласия Марселя, Шонара и Родольфа.

— Постараюсь, — сказал Каролюс.

На другой день Коллин вновь очутился в богемном фаланстере, настал час завтрака, и завтрак явился в положенный час. Три парочки уже сидели за столом, где были поданы артишоки с перцем, и молодые люди предавались неистовой оргии.

— Да, — сказал Коллин, — здесь любят полакомиться, но так продолжаться долго не может. Я являюсь к вам, — пояснил он затем, — в качестве посланца того великодушного смертного, который был с нами вчера в кафе.

— Неужели он уже требует деньги, которые ссудил нам? — Марсель.

— Какая гадость, вот уж не ожидала! У него такой приличный вид! — воскликнула мадемуазель Мими.

— Не о том речь, — ответил Коллин, — молодой человек хочет войти в нашу компанию, хочет приобрести акции нашего товарищества и, разумеется, получать некоторый дивиденд.

Друзья вскинули головы и переглянулись.

— Вот! — закончил Коллин. — Теперь давайте обсудим этот вопрос.

— А каково общественное положение твоего протеже? — поинтересовался Родольф.

— Он вовсе не мой протеже, — поправил Коллин. — Вчера вечером, когда мы расставались, вы попросили меня проследить, где он живет, он, со своей стороны, предложил мне проводить его. Все шло отлично. Итак, я пошел вместе с ним, чуть ли не до утра он расточал мне всевозможные знаки внимания и угощал превосходными винами, тем не менее я сохранил полную независимость.

— Это похвально, — вставил Шонар.

— Перечисли наиболее яркие черты его характера, — попросил Марсель.

— Духовное величие, суровый образ жизни — до того, что он боится заглянуть в винный погребок. Бакалавр-филолог, воплощенное простодушие, играет на контрабасе, время от времени разменивает пятифранковую монету.

— Превосходно, — Шонар.

— Чего же он хочет?

— Я уже сказал — тщеславие его безгранично, он мечтает быть с нами на «ты».

— Другими словами, собирается нас эксплуатировать, — заметил Марсель. — Хочет хвастаться нашей дружбой.

— Каким искусством он занимается? — Родольф.

— Да, — подхватил Марсель, — на чем он играет?

— Каким искусством? На чем играет? — Коллин. — Он сочетает философию с литературой.

— А каковы его познания в философии?

— Он занимается весьма устарелой философией. Искусство он считает священнодействием.

— Священнодействием? — ужаснулся Родольф.

— Так он говорит.

— А в литературе что его привлекает?

— «Телемак».

— Прекрасно, — вставил Шонар, обсасывая щетинку артишока.

— Что же тут прекрасного, болван? — его Марсель. — Не вздумай повторить это на улице.

Шонар обиделся и с досады исподтишка стукнул коленом Феми за то, что она совершила набег на его тарелку.

— Все же неясно — каково его положение в свете, чем он зарабатывает? — Родольф. — Как его зовут, где он живет?

— Положение у него вполне приличное. Он учитель, преподает всякую всячину в одном богатом семействе. Зовут его Каролюс Барбемюш, живет он на свой заработок, привык к роскоши и занимает комнату в особняке на улице Руаяль.

— Меблированную?

— Нет, с обстановкой.

— Я прошу слова, — сказал Марсель. — Для меня совершенно ясно, что Коллин подкуплен, за определенное количество рюмок он заранее продал свой голос. Не перебивай, — бросил Марсель, видя, что Коллин поднялся с места и намеревается возразить. — Сейчас мы тебе дадим высказаться. Коллин, продажная душа, представил нам незнакомца в таком блестящем виде, что это никак не может соответствовать истине. Как я уже сказал, мне ясны намерения этого незнакомца. Он хочет поживиться на нас. Он думает: «Вот молодцы, которые прямо идут к намеченной цели, залезу я к ним в карман и вместе с ними доберусь до славы».

— Прекрасно, — заметил Шонар. — А соуса не осталось?

— Нет, — ответил Родольф. — Издание полностью разошлось.

— С другой стороны, — продолжал Марсель, — лукавый смертный, которому покровительствует Коллин, быть может, добивается чести сдружиться с нами и по другим, не менее предосудительным причинам. Мы здесь, господа, не одни, — продолжал оратор, бросая красноречивый взгляд на женщин. — И может случиться, что протеже Коллина, втеревшись в наш кружок под маской литературы, окажется просто-напросто вероломным соблазнителем. Обдумайте все это хорошенько. Что касается меня — я против.

— Прошу слова для внесения поправки, — сказал Родольф. — В своей талантливой речи Марсель заявил: обозначенный Каролюс хочет обесчестить нас и ради этого рассчитывает втереться в наш кружок под маской литературы.

— Это образ, употребляемый в парламенте, — бросил Марсель.

— Образ никуда не годный, я отвергаю его. У литературы никакой маски нет.

— Раз уж я выступаю сегодня докладчиком, позвольте мне сформулировать выводы из моего доклада, — сказал Коллин, вставая. — Рассудок нашего друга Марселя омрачен ревностью, и великий художник окончательно спятил с ума…

— Призываю к порядку! — заревел Марсель.

— Как же не спятил, если этот тонкий мастер употребил в своей речи совершенно неприемлемый образ, что и было весьма остроумно отмечено оратором, выступившим на этой трибуне после меня.

— Коллин — идиот! — Марсель и вдобавок так стукнул кулаком по столу, что все тарелки пришли в смятение. — Коллин ничего не смыслит в чувствах, в этом вопросе он не компетентен, у него вместо сердца — потрепанная книжка! (Родольф оглушительно расхохотался.)

Во время этой перепалки Коллин важно теребил кончики своего белого галстука, в котором гнездилось его красноречие. Когда вновь воцарилась тишина, он так продолжил свою речь:

— Господа, я одним-единственным словом развею все призрачные опасения, которые могли зародиться у вас насчет Каролюса после речи Марселя.

— Попробуй-ка развей, — усмехнулся Марсель.

— Это так же легко сделать, как погасить спичку, — ответил Коллин и дунул на спичку, которую зажег, чтобы закурить.

— Говорите, говорите! — хором закричали Родольф, Шонар, а также дамы, для которых спор представлял совершенно особый интерес.

— Господа, — продолжал Коллин, — хоть я и подвергся здесь жестоким нападкам чисто личного характера, хотя мне и предъявили обвинение в том, будто я продался за спиртные напитки, совесть у меня чиста, и я даже не считаю нужным отвечать на выпады, порочащие мою честность, мою неподкупность, мою нравственность. (Оживление среди слушателей.) Но есть нечто, к чему я требую уважения. (Оратор дважды ударяет себя кулаком по животу.) А именно — мое, хорошо известное вам, благоразумие, относительно него здесь было высказано сомнение. Меня обвиняют в том, что я-де собираюсь ввести в вашу среду смертного, который вознамерился нанести ущерб вашему… любовному благополучию. Такое предположение просто-напросто оскорбительно для добродетели этих дам и, кроме того, оскорбительно для их вкуса. Каролюс Барбемюш мужчина очень невзрачный. (Явный протест на лице Феми Красильщицы, возня под столом. Это Шонар ногою вразумляет свою подружку, позволившую себе столь постыдную откровенность.)

Но, — продолжал Коллин, — есть еще одно обстоятельство, и оно разобьет в прах недостойный аргумент, которым воспользовался мой противник, рассчитывая сыграть на ваших опасениях, — дело в том, что Каролюс — философ-платоник. (Изумление на мужских скамьях, смятение на женских.)

— Платоник? Что это такое? — Феми.

— Это особая мужская болезнь, когда человек не решается обнять женщину, — разъяснила Мими. — У меня такой был, я его больше двух часов не вытерпела.

— Вот глупости-то! — проронила Мюзетта.

— Ты права, голубушка, — ответил ей Марсель, — платонизм в любви — это все равно что вода в вине. Да здравствует вино без разбавки!

— И да здравствует молодость! — подхватила Мюзетта.

После заявления Коллина отношение к Каролюсу стало менее враждебным. Философ решил воспользоваться плодами своей ловкой и красноречивой самозащиты.

— Поэтому я не понимаю, — продолжал он, — в чем же можно упрекнуть этого юного смертного, ведь он как-никак сделал нам одолжение. А что касается лично меня, то обвинения в легкомыслии, которые были здесь высказаны, я считаю оскорбительными для своей чести. В данном случае я действовал с мудростью змеи, и если голосование покажет, что за мной не признают благоразумия, я подаю в отставку.

— Ставишь, значит, на голосование вотум доверия? — спросил Марсель.

— Ставлю, — отвечал Коллин.

После короткого совещания Родольф, Шонар и Марсель единогласно постановили согласиться с философом и признать, что ему свойственно высокое благоразумие. Затем слово взял Марсель, который уже несколько поостыл, он заявил, что, пожалуй, будет голосовать за предложение докладчика. Но прежде чем приступить к окончательному голосованию, которое может открыть Каролюсу доступ в интимный кружок богемы, Марсель потребовал, чтобы проголосовали следующую декларацию:

«Принимая во внимание, что прием нового члена дело весьма серьезное и что посторонний может внести в кружок разлад вследствие незнания нравов, характеров и убеждений своих товарищей, каждый из членов кружка должен предварительно провести с означенным Каролюсом целый день и ознакомиться с его жизнью, его вкусами, литературными способностями и гардеробом. Затем друзья поделятся своими впечатлениями, и только тогда будет решен вопрос — согласиться ли на прием Каролюса в кружок или отказать ему в этом. Кроме того, до приема Каролюс должен пройти месячное испытание, иначе говоря, в это время ему не будет дано право обращаться к членам кружка на „ты“ и ходить с ними по улицам под руку. А в день приема должен быть устроен роскошный пир за счет принимаемого. На это торжество должно быть отпущено не менее двенадцати франков».

Декларация была принята большинством голосов против одного, — Коллин считал, что ему недостаточно оказывают доверия и что декларация опять-таки означает недооценку его благоразумия.

Вечером Коллин отправился в кафе пораньше, чтобы первым повидаться с Каролюсом.

Ждать пришлось недолго. Каролюс не замедлил явиться, и в руках у него были три огромных букета роз.

— Что это? — Коллин. — Что вы намерены делать с этим садом?

— Я запомнил все, что вы мне вчера говорили, ваши друзья придут, конечно, с дамами — для них я и принес цветы. Хороши, не правда ли?

— Да-а, тут, по крайней мере, на пятнадцать су.

— Как бы не так! — Каролюс. — Сейчас декабрь, сказали бы хоть «на пятнадцать франков».

— Боже милостивый! — воскликнул Коллин, — целых три экю на эти незатейливые дары Флоры! Что за безумие! Видно, вы обретаетесь на высотах Кордельеров. Так вот, дорогой мой, эти пятнадцать франков придется выкинуть за окно.

— Почему? Что вы говорите?

Тут Коллин рассказал Каролюсу о ревности и подозрениях, которые Марсель старался внушить своим друзьям, и о горячем споре, разыгравшемся по поводу его приема в кружок богемы.

— Я уверял их, что ваши намерения совершенно безупречны, но они упорно стояли на своем, — добавил Коллин. — Поэтому ни в коем случае не давайте повода заподозрить вас в излишней галантности по отношению к этим дамам. Первым делом уберем букеты с глаз долой.

Коллин взял розы и сунул их под шкаф.

— Это еще не все, — продолжал он. — Прежде чем сдружиться с вами, они хотят, чтобы каждый из нас в отдельности проверил ваш характер, вкусы и тому подобное.

Затем Коллин в беглых чертах набросал портреты своих товарищей, чтобы Барбемюш не допустил какого-нибудь грубого промаха.

— Постарайтесь сблизиться с каждым из них в отдельности, — добавил философ, — и кончится тем, что все они будут за вас.

Каролюс был на все согласен.

Вскоре явились трое приятелей в сопровождении супруг.

Родольф был с Каролюсом вежлив, Шонар обращался с ним непринужденно, Марсель — холодно. Сам Каролюс старался держаться весело и дружески с мужчинами, а с дамами — подчеркнуто равнодушно.

Вечером, при расставании, Барбемюш пригласил Родольфа пообедать с ним на другой день, добавив, что просит его прийти к нему на дом к двенадцати часам.

Поэт принял приглашение.

«Значит, изучение начну я», — подумал он.

На другое утро, в назначенное время, Родольф явился к Каролюсу. И в самом деле, Барбемюш жил в великолепном особняке на улице Руаяль и занимал довольно комфортабельную комнату.

Но Родольфа удивило то обстоятельство, что в комнате среди бела дня были затворены ставни, занавески задернуты, а на столе горели свечи. Он спросил Барбемюша: что это значит?

— Наука — дочь безмолвия и тайны, — ответил тот.

Они сели и разговорились. Час спустя, благодаря исключительной выдержке и ораторской ловкости, Каролюсу удалось вставить фразу, в которой заключалось, выраженное, правда, в весьма деликатной форме, Настоятельное требование прослушать небольшое сочиненье, плод его ночных бдений.

Родольф понял, что попался. Впрочем, он не прочь был познакомиться со слогом Барбемюша и вежливо поклонился, уверяя, что он в восторге и прочее.

Каролюс не стал дожидаться конца фразы. Он побежал к Двери, запер ее на два оборота, щелкнул задвижкой и вернулся к Родольфу. Затем он взял тетрадочку — такую узенькую и тоненькую, что на лице поэта невольно появилась радостная улыбка.

— Это ваша рукопись? — осведомился он.

— Нет, это каталог моих рукописей. Я ищу номер той, которую вы любезно согласились прослушать… Вот. «Дон Лопес, или Рок», номер четырнадцатый. На третьей полке, — добавил Каролюс и направился к шкафчику, где Родольф, к ужасу своему, увидел множество рукописей. Каролюс достал одну из них, запер шкаф и сел против поэта.

Родольф бросил взгляд на одну из четырех объемистых тетрадей, заключавших в себе произведение Барбемюша.

«Странно! Не стихи, а называется „Дон Лопес“, — подумал он.

Каролюс взял первую тетрадь и приступил к чтению:

«В студеную зимнюю ночь два всадника верхом на ленивых мулах ехали, кутаясь в плащи, по дороге, пролегающей через жуткие безлюдные пустыни Сьерра-Морены…»

«Боже, куда я попал?» — мелькнуло у Родольфа, сраженного таким началом.

Каролюс продолжал чтение первой главы, сплошь выдержанной в таком стиле.

Родольф рассеянно слушал и соображал: как бы удрать?

«Правда, есть окно, — рассуждал он, — но уже не говоря о том, что оно затворено, мы на пятом этаже. А! Теперь понимаю, к чему все эти предосторожности!»

— Что вы скажете о первой главе? — осведомился Каролюс. — Умоляю, критикуйте без всякого стеснения.

Родольфу смутно помнились какие-то обрывки напыщенных рассуждений на тему о самоубийстве, вложенных в уста героя по имени Лопес, и он ответил наобум:

— Величавый образ дона Лопеса разработан весьма основательно, тут есть что-то напоминающее «Исповедание веры савойского викария». Описание мула дона Альвара просто очаровательно, — совершенно в духе Жерико. Пейзаж очерчен очень тонко. Что до идей, то это, можно сказать, семена Жан-Жака Руссо, взошедшие на почве Лесажа. Позвольте мне, однако, одно замечание. У вас слишком много запятых, и вы злоупотребляете словом «отныне», это очень хорошее слово и по временам вполне допустимое, оно дает какой-то особый колорит, но злоупотреблять им не стоит.

Каролюс взял вторую тетрадь и еще раз прочел название: «Дон Лопес, или Рок».

— Я знавал когда-то одного дона Лопеса, — вставил Родольф, — он торговал табаком и шоколадом в Байонне. Не родственник ли это был вашего?… Продолжайте, пожалуйста.

К концу второй тетради поэт прервал Карлюса.

— У вас не першит в горле? — осведомился он.

— Ничуть, — отвечал тот. — Сейчас вы узнаете историю Инесильи.

— Чрезвычайно любопытно! Но если вы утомились, то не стоит…

— Глава третья, — объявил хозяин совершенно бодрым голосом.

Родольф внимательно присмотрелся к Каролюсу и заметил, что шея у него совсем короткая, а цвет лица багровый.

«Еще есть надежда, — успокаивал себя поэт, сделав это открытие. — Ему грозит апоплексический удар».

— Сейчас перейдем к главе четвертой. Потом вы скажете мне, понравилась ли вам любовная сцена.

И Каролюс снова принялся читать.

В одном месте автор взглянул на Родольфа, желая узнать, какое впечатление произвел на поэта диалог героев, но тут он заметил, что Родольф вытянул шею и наклонил голову набок, как бы прислушиваясь к каким-то далеким звукам.

— Что с вами? — он.

— Тсс! — прошептал Родольф. — Неужели вы не слышите? Мне кажется, кричат «пожар!». Пойдемте посмотрим.

Каролюс прислушался, но ничего не услыхал.

— По-видимому, это у меня в ушах звенит, — сказал Родольф. — Продолжайте. Дон Альвар меня совершенно очаровал. Благороднейший юноша!

Каролюс продолжал читать. Нижеследующую тираду юного дона Альвара он произнес нараспев, напрягая голосовые связки:

— «О Инесилья, кто бы вы ни были — ангел или демон, и из какой бы страны вы ни явились, — жизнь моя принадлежит вам. На небо ли, в ад ли — я всюду последую за вами».

В эту минуту послышался стук в дверь, и кто-то позвал Каролюса.

— Это швейцар, — сказал Каролюс и приоткрыл дверь.

Действительно, швейцар принес письмо. Каролюс поспешно распечатал его.

— Вот досада! — сказал он. — Придется отложить чтение на другой раз, мне надо немедленно пойти в одно место.

«Славу богу! — подумал Родольф. — Письмо прямо с небес, я вижу на нем печать провидения!»

— Если желаете, пойдемте вместе, а потом зайдем куда-нибудь пообедать, — добавил Каролюс.

— Я к вашим услугам, — ответил Родольф. Вечером, когда поэт снова встретился с друзьями, они забросали его вопросами.

— Доволен ли ты им? Хорошо тебя угостил? — спросили Марсель и Шонар.

— Угостил хорошо, но это мне дорого обошлось, — ответил Родольф.

— Как? Неужели Каролюс взял с тебя за угощение? — возмутился Шонар.

— Он прочел мне роман, где герои зовутся доном Лопесом и доном Альваром, а юноши величают своих возлюбленных ангелом или демоном.

— Какой ужас! — хором воскликнули богемцы.

— Ну, а если отбросить литературу — какого ты мнения о Каролюсе?

— Славный парень. Впрочем, вы составите о нем свое собственное мнение, — он собирается угостить всех нас по очереди. Шонара он приглашает на завтра. Но когда будете у него, — предупредил Родольф, — остерегайтесь шкафа с рукописями. Шкаф коварный.

Шонар явился точно в назначенное время и приступил к обследованию, как оценщик или судебный пристав, производящий опись имущества. Поэтому к вечеру голова у него распухла от цифр, он изучал Каролюса в отношении его движимого имущества.

— К какому же ты пришел выводу? — спросили его.

— Да что же, — ответил он, — у Барбемюша немало достоинств, он знает марки всех вин, он предложил мне весьма изысканные кушанья — у моей тети таких не подают даже в ее именины. Как видно, он в прекрасных отношениях с портными с улицы Вивьен и сапожниками Панорамы. Вдобавок я заметил, что он почти такого же роста, как и мы четверо, так что в случае надобности мы можем одолжить ему наши фраки. Образ жизни он ведет не такой уж строгий, как уверял Коллин, он охотно согласился последовать за мною всюду, куда я предлагал, и угостил меня завтраком в двух действиях, причем второе было разыграно в пивной на рынке, где меня хорошо знают, потому что я кутил там на масленице. Каролюс пошел туда как ни в чем не бывало. Вот и все. На завтра приглашен Марсель.

Каролюс знал, что из всей компании Марсель больше всех возражал против его приема в кружок богемы, поэтому он угостил его особенно щедро. Но окончательно подкупил он художника тем, что обещал добыть ему заказы на портреты в семье своего ученика.

Когда пришла очередь Марселя поделиться наблюдениями, он уже не выказывал ни малейшей враждебности.

На четвертый день Коллин уведомил Барбемюша, что он принят.

— Принят! — воскликнул Каролюс в восторге.

— Приняты, — ответил Коллин. — Но с оговорками.

— С какими оговорками?

— У вас еще сохранилась уйма мелких мещанских привычек, вам придется от них отказаться.

— Я буду во всем подражать вам, — ответил Каролюс.

Проходя испытание, философ-платоник постоянно посещал богемцев, теперь он имел возможность глубже изучить их нравы и нередко приходил в великое изумление.

Как— то утром Коллин вошел к Барбемюшу, сияя от радости.

— Ну, дорогой мой, — объявил он, — теперь вы окончательно наш. Баста! Остается только назначить день и место великого пиршества. Насчет этого и пришел к вам.

— Все устраивается как нельзя лучше, — ответил Каролюс. — Родители моего ученика в настоящее время в имении, молодой виконт, мой воспитанник, предоставит мне на вечер весь дом, так нам будет удобнее. Но придется пригласить самого виконта.

— К нему нужен будет особый подход, — отвечал Коллин. — Мы сделаем ему обзор современной литературы. А вы думаете, он согласится?

— Ручаюсь наперед.

— В таком случае остается только назначить день.

— Мы сговоримся об этом вечером, в кафе, — сказал Барбемюш.

Каролюс отправился к своему ученику и объявил ему, что он, Каролюс, принят в члены одного весьма почтенного литературно-художественного общества и решил ознаменовать свой прием званым обедом, а затем небольшим торжеством. Он предложил молодому человеку принять участие в этом празднестве.

— Мы будем веселиться до поздней ночи, а так как нам нельзя поздно возвращаться домой, то для удобства устроим это маленькое пиршество здесь, на дому. Ваш лакей человек неболтливый, и родители ничего не узнают, зато вы познакомитесь с остроумнейшими людьми, с художниками, писателями.

— У них есть напечатанные сочинения?

— Ну конечно! Один из них главный редактор журнала «Покрывало Ириды», который выписывает ваша матушка. Всё это люди выдающиеся, почти знаменитые. Я с ними на короткой ноге. У них прелестные жены.

— И женщины будут? — виконт Поль.

— Очаровательные.

— Как я вам благодарен, дорогой наставник! Конечно, устроим торжество здесь. Зажжем все люстры, с мебели снимем чехлы!

Вечером, в кафе, Барбемюш объявил, что пиршество состоится в ближайшую субботу.

Богемцы посоветовали своим подружкам позаботиться о нарядах.

— Имейте в виду, что мы попадем в настоящее светское общество, — сказали они. — Итак, подготовьтесь. Туалеты должны быть простые, но богатые.

Вскоре всей улице стало известно, что барышни Мими, Феми и Мюзетта выезжают в свет.

А утром в день торжества произошло следующее: Коллин, Шонар, Марсель и Родольф все вчетвером ввалились к Барбемюшу, тот был крайне удивлен их столь ранним появлением.

— Что-нибудь стряслось и придется отменить вечер? — спросил он не без тревоги.

— И да, и нет, — ответил Коллин. — Вот в чем дело. В своей среде мы обходимся без излишних церемонии, но с посторонними считаем нужным соблюдать известные условности.

— А именно? — Барбемюш.

— Сегодня нам предстоит встретиться с молодым аристократом, который любезно открывает перед нами двери своего особняка, и мы из уважения к нему и соблюдая собственное достоинство не можем явиться на вечер в своих несколько небрежных костюмах — это нас скомпрометирует. Поэтому мы решили по-товарищески попросить вас: не можете ли вы одолжить нам на сегодняшний вечер какую-нибудь более или менее приличную одежду? Нам просто невозможно, сами понимаете, явиться под сень этих хором в затрапезных куртках и пиджаках.

— Но у меня не найдется четырех черных фраков, — возразил Каролюс.

— Мы удовлетворимся тем, что есть.

— Посмотрим, — сказал Каролюс и отворил гардероб, где оказалось не так уж мало платья.

— Да у вас тут целый модный магазин!

— Три шляпы! — Шонар в восторге. — Зачем три шляпы, когда у человека одна голова?

— А ботинок-то! — Родольф. — Смотрите-ка!

— Ботинок пропасть! — рявкнул Коллин.

В мгновенье ока каждый из друзей подобрал себе полный наряд.

— До вечера! — попрощались они с Барбемюшем. — Дамы будут ослепительно хороши.

— Но ведь вы мне ничего не оставили, — как же я буду принимать вас? — недоумевал Барбемюш, глядя «а опустошенный гардероб.

— Ну, вы — другое дело, вы — хозяин дома, — ответил Родольф. — Вам можно не считаться с этикетом.

— Однако тут остался только халат, брюки со штрипками да фланелевый жилет и ночные туфли — вы все забрали, — пролепетал Каролюс.

— Ну и что ж? Мы заранее извиняем вас, — отвечали богемцы.

В шесть часов в столовой был сервирован превосходный обед. Явилась богема. Марсель чуточку прихрамывал и был не в духе. Молодой виконт Поль поспешил к дамам и усадил их на лучшие места. Туалет Мими говорил о высоком полете фантазии. Мюзетта нарядилась со вкусом, но весьма пикантно. Феми напоминала витраж с разноцветными стеклышками и долго не решалась сесть за стол. Обед длился больше двух часов, и все время царило упоительное веселье.

Юный виконт неистово жал под столом ножку своей соседки Мими, а Феми отведывала каждого блюда по два раза. Шонар приналег на вина. Родольф импровизировал сонеты и так отбивал ритм бокалами, что они разбивались. Коллин беседовал с Марселем, который по-прежнему хмурился.

— Что с тобой? — спросил наконец Коллин.

— Ботинки нестерпимо жмут. Просто сил нет. У Каролюса обувь как у завзятой щеголихи.

— Так ему надо сказать, чтобы впредь заказывал обувь на номер больше, — сказал Коллин. — Не беспокойся, я это улажу. Но перейдем в гостиную, там ждут нас заграничные ликеры.

Вечер продолжался, и веселье все разгоралось. Шонар сел за рояль и с необыкновенным жаром сыграл свою новую симфонию «Смерть девушки». «Марш кредитора» так всем понравился, что его пришлось исполнить трижды. В рояле лопнули две струны.

Марсель все хмурился, а когда Каролюс попрекнул его за это, ответил:

— Дорогой мой, нам с вами никогда не быть друзьями, и вот почему. Отсутствие внешнего сходства говорит об отсутствии духовного сродства — это признают и философы и врачи.

— И что же? — спросил Каролюс.

— А то, что ваша обувь мне тесна, значит, характеры у нас совершенно различные. Впрочем, вечер вы устроили восхитительный.

В час ночи богемцы распрощались с хозяином и разошлись, но, прежде чем добраться до дому, изрядно поколесили. Барбемюша совсем развезло, и он обратился к ученику с длинной бессвязной речью, впрочем, тот его не слушал, всецело отдавшись мечтам о голубых глазах мадемуазель Мими.

XIII

НОВОСЕЛЬЕ

Произошло это вскоре после того, как поэт Родольф и юная мадемуазель Мими поселились вместе. Кружок богемы был взбудоражен внезапным исчезновением Родольфа, он вдруг стал неуловим. Его разыскивали повсюду, где он имел обыкновение бывать, и везде получали один и тот же ответ:

— Мы его не видели уже целую неделю.

Больше всех волновался Гюстав Коллин, — и не без причины. Незадолго перед тем он вручил Родольфу, как главному редактору журнала «Касторовая шляпа», статью, где затрагивались вопросы самой возвышенной философии, ее предполагалось напечатать в этом журнале в разделе «Всякая всячина». Появилась ли статья перед взором изумленной Европы? Этот вопрос не давал покоя бедняге Коллину, всякий поймет его волнение, когда узнает, что философ еще никогда в жизни не печатался, и ему не терпелось увидеть, какое впечатление произведет его труд, если будет набран шрифтом цицеро. Стремясь удовлетворить свое честолюбие, он истратил шесть франков на входные билеты в различные парижские читальни, но так нигде и не нашел «Касторовой шляпы». В полном отчаянии Коллин дал себе слово, что не успокоится до тех пор, пока не разыщет пропавшего редактора.

Благодаря целой цепи счастливых случайностей, о которых было бы слишком долго рассказывать, философу удалось решить эту задачу. Не прошло и двух дней, как он разузнал адрес Родольфа и явился к нему в шесть часов утра.

Родольф тогда жил в меблированных комнатах на тихой улице в предместье Сен-Жермен и занимал номер на пятом этаже, ибо шестого вообще не было. Когда Коллин подошел к двери Родольфа, ключа в ней не оказалось. Он стучал добрых минут десять, но изнутри никто не откликался: зато на стук явился швейцар и попросил Коллина прекратить шум.

— Неужели вы не понимаете, что жилец спит, — сказал он.

— Вот я его и бужу, — ответил Коллин, продолжая стучать.

— Значит, он не желает отзываться, — возразил швейцар, ставя у двери Родольфа начищенные лакированные башмаки и дамские туфельки.

— Постойте! — воскликнул Коллин, уставившись на Разнополую обувь. — Новые лакированные башмаки! Видно, я ошибся дверью, мне не сюда.

— Да вы скажите — кого вам надобно? — спросил швейцар.

— Женские туфельки! — удивился Коллин, вспоминая о строгих нравах приятеля. — Не иначе, как ошибся. Тут живет не Родольф.

— Простите, сударь, он живет именно здесь.

— В таком случае, почтенный, выходит, что ошибаетесь вы, а не я.

— А почему, позвольте спросить?

— Конечно, ошибаетесь, — заключил Коллин, указывая на лакированные башмаки. — Это что такое?

— Это башмаки господина Родольфа. Что же тут удивительного?

— А это что? — Коллин, указывая на туфельки. — Скажите, это тоже его обувь?

— А это его дамы, — ответил швейцар.

— Его дамы? — пораженный Коллин. — Ах, сластолюбец! Так вот почему он не откликается!

— Что ж, его воля, — заметил швейцар. — Скажите, что передать господину Родольфу, я передам.

— Нет, не надо, — возразил Коллин. — Теперь я знаю, где он обретается, приду еще раз.

И он немедленно отправился к друзьям сообщить эту потрясающую новость.

Лакированные штиблеты Родольфа большинство отнесло на счет богатого воображения Коллина, а его любовницу богемцы единодушно объявили фикцией.

Однако фикция на проверку оказалась правдой. Ибо в тот же вечер Марсель получил пригласительное письмо, адресованное всем приятелям. Содержание его было таково:

«Господин Родольф с супругой, литераторы, имеют честь просить вас пожаловать к ним на обед завтра, ровно в пять часов вечера.

N. В. Тарелки имеются».

— Господа, новость подтверждается, — воскликнул Марсель, показывая друзьям письмо. — У Родольфа действительно появилась любовница. Больше того — он приглашает нас на обед, а в приписке говорится, что посуда обеспечена. Признаюсь, это утверждение представляется мне гиперболой. Однако посмотрим.

На другой день, в назначенное время, Марсель, Гюстав Коллин и Александр Шонар, голодные как в последний день поста, явились к Родольфу и застали его за развлечением — он играл с рыжим котенком, в то время как миловидная молодая женщина накрывала на стол.

— Господа, — сказал Родольф, пожимая руки товарищам, — позвольте представить вам царицу этих мест.

— И твоего сердца! — воскликнул Коллин, никогда не упускавший случая поиграть словами.

— Мими, я хочу представить тебе своих закадычных друзей, — сказал Родольф. — А затем займись супом.

— Сударыня, вы свежи, как полевой цветок, — воскликнул Александр Шонар, здороваясь с Мими.

Удостоверившись, что на столе действительно стоят тарелки, Шонар осведомился, что именно будет подано к обеду. Его разбирало такое любопытство, что он даже заглянул в кастрюли, где варился обед. Обнаруженный там омар произвел на него ошеломляющее впечатление.

А Коллин поспешил отвести Родольфа в сторону и спросил, как обстоит дело со статьей.

— Дорогой мой, она в наборе. «Касторовая шляпа» выйдет в четверг. У нас недостает слов описать радость философа. Простите, господа, что я так долго не давал о себе знать, — сказал Родольф, — но я переживал медовый месяц.

И он рассказал друзьям историю своей женитьбы на прелестном существе, принесшем ему в качестве приданого свои восемнадцать лет и шесть месяцев, две фарфоровые чашки и рыжего котенка, которого тоже звали Мими.

— Итак, господа, отпразднуем наше новоселье! — воскликнул Родольф. — Считаю долгом предупредить, обед будет самый мещанский. Трюфели придется заменить непринужденным весельем.

И действительно, за столом царило веселье, и гости нашли, что предложенный им «скромный» обед не лишен известной изысканности. И то сказать, Родольф не поскупился. Коллин обратил внимание, что тарелки то и дело меняют, и во всеуслышанье заявил, что мадемуазель Мими вполне достойна той лазоревой ленты, какая украшает грудь цариц кулинарии. Но слова эти прозвучали для молодой женщины как санскрит, и Родольф перевел их на общепонятный язык, сказав, что из нее выйдет отличная повариха.

Появление омара вызвало всеобщий восторг. Сославшись на свои занятия естественной историей, Шонар попросил, чтобы разрезать омара предоставили ему. По этому случаю он даже сломал нож и отхватил себе самый большой кусок, чем вызвал негодование сотрапезников. Но Шонар не отличался болезненным самолюбием, особенно когда речь шла об омаре, и без всякого стеснения отложил в сторону оставшуюся после раздела порцию, пояснив, что этот кусок послужит ему моделью для натюрморта, который он собирается писать.

Снисходительные друзья сделали вид, будто верят этой басне, порожденной необузданным чревоугодием.

Что до Коллина, то он решил приналечь на десерт и даже имел жестокость отказаться от обмена, предложенного Шонаром, который обещал угостить философа в Версальской оранжерее, если тот уступит ему свой кусок ромовой бабы.

Разговор становился все оживленнее. На смену трем бутылкам с красной головкой явились три зеленоголовых, а вскоре появился сосуд, увенчанный серебряной каской, доказывавшей, что он принадлежит к шампанскому королевскому батальону, то было общедоступное шампанское из Сент-Уэнских виноградников, которое продавалось в Париже по два франка за бутылку, — ввиду распродажи, как уверял торговец.

Но разве важно, откуда вино! Наша богема приняла напиток, разлитый в бокалы. И хотя пробка отнюдь не спешила вырваться из заключения, друзья превозносили букет вина, основываясь преимущественно на обилии пены. Уже плохо соображавший Шонар все же догадался спутать бокалы и присвоить себе вино Коллина, который сосредоточенно макал печенье в горчицу и при этом излагал мадемуазель Мими содержание статьи, которая не сегодня-завтра появится в «Касторовой шляпе». Однако философ вдруг побледнел и попросил разрешения отойти к окну полюбоваться закатом, хотя было уже десять часов и солнце не только закатилось, но уже давно спало.

— Какая досада, что шампанское не заморожено! — сказал Шонар, снова пытаясь обменять свой пустой бокал на полный бокал соседа, но на этот раз проделка не удалась.

Тем временем Коллин немного пришел в себя и стал объяснять Мими:

— Шампанское, сударыня, замораживают при помощи льда, лед образуется вследствие уплотнения воды, по-латыни вода — aqua. Вода замерзает при двух градусах, а времен года — четыре: лето, осень и зима. Из-за этого и пришлось отступить из России. Родольф, налей-ка мне еще полстиха шампанского.

— Что с ним? — спросила изумленная Мими.

— Это он в шутку, он хочет сказать: полстакана, — пояснил Родольф.

Вдруг Коллин изо всей силы хлопнул Родольфа по плечу и сказал заплетающимся языком:

— Ведь завтра четверг, не правда ли?

— Нет, завтра воскресенье, — ответил Родольф.

— Нет, четверг.

— Говорю тебе: завтра воскресенье.

— Ах, воскресенье! — промямлил Коллин, качая головой. — А большей частью завтра бывает четверг.

И он заснул, положив голову в тарелку со сбитыми сливками.

— Что это дался ему четверг? — удивился Марсель.

— А-а! Понимаю! — воскликнул Родольф, разгадав затаенную мысль философа. — В четверг в «Касторовой шляпе» должна появиться его статья… Это он грезит вслух.

— Что ж, не получит кофея, только и всего. Правда, мадам?

— А ну-ка, налей нам, Мими, — сказал Родольф.

Девушка хотела было встать, но Коллин, слегка протрезвившись, удержал ее за талию и доверительно шепнул на ушко:

— Мадам, родина кофея — Аравия. Там его обнаружила коза. Потом кофей стали употреблять в Европе. Вольтер пил семьдесят две чашки в день. А я пью кофей без сахара, только очень горячий.

«Боже, до чего образованный господин!» — думала Мими, подавая гостям кофей и трубки.

А время шло. Давно уже пробило полночь. Родольф попробовал намекнуть гостям, что пора бы по домам. Марсель, сохранивший ясность ума, встал и начал прощаться.

Но тут Шонар обнаружил в одной из бутылок немного водки. Он стал уверять, что полночь не настанет до тех пор, пока не опорожнят все бутылки. Коллин сидел верхом на стуле и шептал:

— Понедельник, вторник, среда, четверг…

— Как же быть? — с тревогой говорил Родольф. — Не могу же я сегодня оставить их на ночь. Раньше было очень просто, но теперь — другое дело, — добавил он, посмотрев на Мими, нежный взгляд которой как бы призывал к уединению. Что же делать? Посоветуй хоть ты, Марсель, придумай, как их вытурить.

— Придумывать лень, я просто собезьянничаю, — отвечал Марсель. — Я видел комедию, где некий догадливый лакей выставил за дверь трех пьяных в стельку шалопаев, которые засиделись у его хозяина.

— Помню, — сказал Родольф. — Это в «Кине». Ситуация точь-в-точь такая же.

— Вот сейчас и проверим, действительно ли театр — сама жизнь. Погоди! Начнем с Шонара. Эй, Шонар! — крикнул художник.

— А? Что случилось? — поэт, нежившийся в волнах блаженного опьянения.

— Случилось то, что здесь уже больше нечего пить, а пить нам всем хочется.

— Да, правда, — ответил Шонар. — Бутылки пошли такие маленькие.

— Так вот, Родольф предлагает нам всем ночевать здесь. Но надо чего-нибудь раздобыть, пока лавки еще открыты.

— Мой лавочник тут, на углу, — поддакнул Родольф. — Сбегал бы ты, Шонар. Возьми за мой счет две бутылки рома.

— Сбегаю, сбегаю, сбегаю, — повторял Шонар, надевая вместо своего — пальто Коллина.

А философ тем временем полосовал ножом скатерть.

— С одним справились! — Марсель, когда Шонар исчез за дверью. — Теперь примемся за Коллина. С этим придется потуже. Идея! Коллин! — закричал он во всю глотку, встряхивая философа.

— Что? Что? Что?

— Шонар ушел и по ошибке надел твое ореховое пальто.

Коллин осмотрелся вокруг и увидел, что действительно вместо его пальто висит клетчатое пальто Шонара. Тут у него мелькнула мысль, от которой он пришел в ужас. Коллин, по обыкновению, весь день таскался по букинистам и где-то купил за пятнадцать су финскую грамматику и повесть господина Низара под названием «Тележка молочницы». В карманах пальто находилось, кроме того, семь-восемь томов классической философии, которые он всегда носил с собой в виде арсенала, откуда можно почерпнуть аргументы в случае философского спора. При мысли, что эти книги попали в руки Шонара, его пробило холодным потом.

— Несчастный! — завопил Коллин. — Зачем же он утащил мое пальто?

— По ошибке.

— Но книги-то! Он может сделать с ними черт знает что!

— Не бойся! — его Родольф. — Читать их он не будет!

— Но я его знаю! Он станет вырывать из них страницы и раскуривать ими трубку!

— Если ты так беспокоишься — беги за ним, догонишь, он только что вышел, — подсказал Родольф.

— Конечно догоню, — ответил Коллин и напялил шляпу, у нее были такие широкие поля, что там как на подносе можно было сервировать чай человек на десять.

— С двумя справились, — сказал Марсель. — Теперь ты свободен. Я ухожу и велю швейцару не открывать, если они будут стучаться. Спокойной ночи, Родольф. Спасибо!

Проводив приятеля, Родольф услышал на лестнице протяжное мяуканье, в ответ на которое его рыжий котик замяукал и попытался улизнуть из дому в слегка приотворенную дверь.

«Бедный Ромео! — подумал Родольф. — Джульетта зовет его!»

— Ну ступай, ступай, — сказал он, отворяя дверь, и тот одним прыжком очутился в объятиях своей возлюбленной.

Оставшись наедине с Мими, которая, стоя в обольстительной позе, завивалась перед зеркалом, Родольф подошел к ней и обнял. Затем, подобно тому как музыкант перед игрой берет несколько аккордов, проверяя, хорошо ли настроен инструмент, он усадил Мими к себе на колени и прильнул к ее плечу долгим, звучным поцелуем, от которого по телу юного создания пробежал внезапный трепет.

Инструмент был настроен превосходно.

XIV

МАДЕМУАЗЕЛЬ МИМИ

Что случилось, о друг мой Родольф? Отчего вы так изменились? Верить ли слухам? И неужели ваша хваленая философия не устояла против этих невзгод? Удастся ли мне, скромному летописцу вашей богемской эпопеи, звенящей раскатами смеха, рассказать в достаточно грустном тоне о прискорбном происшествии, которое омрачило ваше веселье и неожиданно оборвало залпы ваших парадоксов?

О Родольф, друг мой! Горе ваше велико, согласен, — но все же не настолько, чтобы распрощаться с жизнью. Поэтому заклинаю вас: поскорее поставьте на прошлом крест! А главное — избегайте уединения, в часы которого нас посещают призраки и вновь оживают воспоминания. Избегайте безмолвия, в нем будет раздаваться эхо прошлого, отзвук былых радостей и печалей. Будьте мужественны, и пусть ветер забвения развеет я, которое было вам так дорого, и вместе с ним развеет все что у вас еще осталось от возлюбленной, — локоны, примятые страстными поцелуями, венецианский флакон, где еще дремлет аромат, который теперь для вас опаснее всех ядов на свете. В огонь — цветы, цветы тюлевые, шелковые и бархатные, белый жасмин, анемоны, обагренные кровью Адониса, голубые незабудки и все прелестные букеты, которые она составляла в далекие дни вашего мимолетного счастья. Тогда и я любил Мими и не подозревал, что ваша любовь к ней может принести вам горе. Но послушайте меня: в огонь — ленты, ленты розовые, голубые и желтые, из которых она делала себе оборки, дразнившие взгляд, в огонь — кружева, и капоры, и покрывала, и все кокетливые тряпки, в которые она наряжалась, уходя из дому на хорошо оплаченное свидание с господином Сезаром, господином Жераром, господином Шарлем или другим очередным кавалером, а вы-то поджидали ее, стоя у окна, подернутого инеем, и содрогаясь от зимнего ветра! В огонь, Родольф, — и без всякой жалости, — всё, что ей принадлежало и что напоминает о ней! В огонь «любовные» письма! Да вот, смотрите, вот одно, из этих писем, — и как вы рыдали над ним, о несчастный друг мой!

«Я тебя так и не дождалась, поэтому пойду к тете. Беру с собою деньги, которые у нас оставались, — на извозчика. Люсиль».

В тот день вы так и не пообедали, — помните, Родольф? Вы пришли ко мне и ослепили меня фейерверком шуток, говорившим о вашем душевном спокойствии. Ведь вы были уверены, что Люсиль у тети, а если бы я сказал вам, что она у господина Сезара или у актера с Монпарнаса, вы, наверно, задушили бы меня. В огонь и другую записку, столь же немногословную и полную нежности:

«Иду заказать себе туфли, а ты во что бы то ни стало раздобудь денег, чтобы мне получить их послезавтра».

Ах, друг мой, эти туфельки протанцевали не один контраданс, где не вы были ее визави! Пусть пламя поглотит все эти воспоминания, а ветер развеет их пепел!

Но прежде всего, о Родольф, из человеколюбия и ради славы «Покрывала Ириды» и «Касторовой шляпы», снова встаньте у кормила хорошего вкуса, которое вы оставили, эгоистически предавшись своему горю, а не то могут стрястись ужасные беды, и вам придется за них отвечать. Снова могут возродиться рукава «баранья ножка», брюки «с мостиком» и, чего доброго, появятся такие шляпы, что возмутится весь свет и прогневаются небеса.

Но уже пора рассказать историю любви нашего друга Родольфа и мадемуазель Люсиль, по прозвищу мадемуазель Мими. Эта страсть овладела Родольфом на двадцать четвертом году, и ей суждено было сыграть в жизни поэта значительную роль. В ту пору, когда он повстречался с Мими, Родольф вел тот фантастический и неразлучный с тревогами образ жизни, описать который мы пытались в предыдущих сценах. Родольф был, несомненно, одним из самых веселых оборванцев, каких когда-либо знавала богема. И в дни, когда ему удавалось кое-как пообедать и хорошо сострить, он бодро шествовал по тротуару, где ему не раз грозило переночевать, шествовал в черном фраке, прорехи которого вопили о нищете, с видом более горделивым, чем у императора, облаченного в пурпурную мантию. В кружке, к которому принадлежал Родольф, все делали вид (как свойственно некоторым молодым людям), будто считают любовь предметом роскоши, своего рода поводом для зубоскальства. Гюстав Коллин утверждал, что любовь — это своего рода проветривание и к ней надо прибегать с наступлением весенних дней для освежения головы, сам он уже давно был связан с некоей швеей, которую окончательно замучил и довел до сумасшествия, заставляя день и ночь переписывать его философские сочинения. Среди всех этих притворных скептиков один Родольф осмеливался говорить о любви с некоторым уважением. И стоило кому-нибудь, на беду свою, затронуть в нем эту струнку, как он пускался ворковать о счастье взаимности, о лазури тихого озера, о песне ветерка, о звездном хороводе и т. д. и т. д. Шонар прозвал его за это «шарманкой». Марсель тоже удачно сострил на этот счет: намекая на чувствительные тирады Родольфа в немецком вкусе и преждевременную лысину, он прозвал его «Плешивой Незабудкой». В действительности же дело обстояло так: Родольф искренне верил, что покончил с любовью и всеми безрассудствами юности, дерзостно пел De profundis* [Из глубины…— псалом, читаемый при молении за усопших (лат.)] над своим сердцем, которое почитал уже мертвым, — а между тем оно лишь замерло, и готово было в любой миг очнуться, испытать бурные радости, и отдаться всем нежным горестям. Надежду, на которые он утратил, и которые впоследствии лишили его всякой надежды. Вы сами того захотели, Родольф, и мы не станем жалеть вас. Ибо недуг, каким вы страдаете, один из самых завидных, — особенно для того, кто воображал, что исцелился от него навсегда.

Итак, Родольф встретился с Мими. Он был знаком с нею еще в то время, когда она была любовницей его приятеля. А теперь она стала его любовницей. Когда друзья Родольфа узнали об этом союзе, поднялся невообразимый шум. Но мадемуазель Мими была со всеми приветлива, ее никак нельзя было назвать недотрогой, табачный дым и литературные споры не вызывали у нее головной боли — поэтому с нею свыклись и стали относиться к ней как к товарищу. Мими была прелестной женщиной и на редкость соответствовала художественным и поэтическим идеалам Родольфа. Ей шел двадцать третий год, это была изящная, хрупкая малютка. В ее лице было что-то аристократическое. Ясные голубые глаза мягко освещали это нежное, с тонкими чертами лицо, но порой, в минуты раздражения или скуки, на нем появлялось жестокое, почти хищное выражение, и тут физиономист уловил бы, пожалуй, признаки закоренелого эгоизма и неумолимой черствости. В общем это было прелестное создание с юной жизнерадостной улыбкой, с взглядом то ласковым, то преисполненным властного кокетства. Молодая горячая кровь бурлила в ее жилах, окрашивая кожу в прозрачные розовые тона, отливавшие белизной камелий. Ее болезненная красота пленила Родольфа, и случалось, что ночью он подолгу осыпал поцелуями бледное чело своей спящей возлюбленной, полузакрытые глаза которой, влажные и усталые, чуть мерцали из-под прядей великолепных каштановых волос. Хотя Мими и приходилось работать по хозяйству, она сумела сохранить такую белизну рук, какой позавидовала бы сама богиня Праздности, и это окончательно сводило Родольфа с ума. Между тем этим ручкам, столь хрупким, столь миниатюрным, словно созданным для поцелуев и ласк, этим детским ручкам, которым Родольф вверил свое вновь расцветшее сердце, этим белым ручкам с розовыми ноготками суждено было в недалеком будущем истерзать сердце поэта.

Месяц спустя Родольф убедился, что его новый союз принесет ему бурю тревог и что у его возлюбленной имеется изрядный недостаток. Она любила ходить по гостям и большую часть времени проводила у своих приятельниц-содержанок, живших по соседству. Вскоре произошло то, чего и стал опасаться Родольф, когда узнал о знакомствах своей любовницы. Ее соблазнила роскошь, какую она порой встречала у своих новых «подруг», и в уме мадемуазель Мими зародился целый рой честолюбивых мыслей, хотя до этого у нее были скромные вкусы, и она довольствовалась тем, что Родольф мог ей предоставить. Мими принялась мечтать о шелке, бархате и кружевах. Не считаясь с запретом Родольфа, она продолжала бывать у этих женщин, а те в один голос советовали ей расстаться с поэтом, раз он не в состоянии подарить ей даже полтораста франков на шерстяное платье.

— Вы такая красавица, вы легко можете устроиться куда лучше, — говорили ей советчицы. — Стоит только поискать.

И мадемуазель Мими начала искать. Родольф не мог не обратить внимания на ее постоянные отлучки, которые ей не удавалось вразумительно объяснить, и вступил на тернистую стезю подозрений. Но лишь только ему попадалось какое-нибудь доказательство измены, он старательно завязывал себе глаза, чтобы ничего не видеть. И он по-прежнему обожал Мими. Он питал к ней какую-то ревнивую, придирчивую, причудливую и нелепую любовь, а молодая женщина не понимала этого чувства, потому что испытывала к Родольфу лишь то дружеское расположение, которое порождается привычкой. К тому же, добрую половину сердца она уже израсходовала в дни своей первой любви и все еще жила воспоминаниями о первом возлюбленном… Так прошло восемь месяцев, на протяжении которых чередовались хорошие и плохие дни. За это время Родольф раз двадцать собирался расстаться с мадемуазель Мими, которая не церемонилась с ним и подчас проявляла жестокость, как это свойственно разлюбившей женщине. По правде сказать, их жизнь превратилась в ад. Но Родольф уже свыкся с повседневной борьбой и больше всего опасался, как бы не пришел конец этой жизни: он понимал, что вместе с ней навсегда утихнут волнения юности, каких он давно не испытывал. Впрочем, следует сказать, что временами мадемуазель Мими старалась рассеять подозрения, терзавшие сердце поэта. Бывали минуты, когда Родольф как ребенок склонялся к ее ногам, зачарованный ее голубыми глазами, — Мими помогла поэту вновь обрести утраченную поэзию, вернула юноше юность, и благодаря ей он снова очутился под тропиками любви. Раза два-три в месяц в промежутке между бурными ссорами, Родольф и Мими, по взаимному соглашению, делали привал в свежем оазисе и проводили ночь в ласках и дружеской беседе. Тогда Родольф обнимал улыбающуюся, оживлённую подругу и часами что-то говорил ей на дивном нелепом языке, каким изъясняется страсть в часы самозабвенья. Мими слушала сначала спокойно, скорее удивленная, чем растроганная, но понемногу вдохновенное красноречие Родольфа, то нежное, то задорное, то мечтательное, захватывало ее. Под лучами этой любви мало-помалу таял лед безразличия, сковавший ее сердце, губы начинали трепетать, она бросалась Родольфу на шею и поцелуями высказывала все то, чего не могла бы выговорить словами. И заря заставала их в тесном объятии, с прикованными друг к другу взорами, а их пылающие и влажные уста еще шептали бессмертное слово,

…которое уже пять тысяч лет

Твердят любовники, встречая вновь рассвет.

Но на следующее же утро по малейшему поводу вспыхивала ссора, и вспугнутая любовь надолго улетала прочь.

Наконец Родольф понял, что, если он не примет решительных мер, мадемуазель Мими своими белыми ручками столкнет его в пропасть, на дне которой погибнет и молодость его, и будущность. Настал час, когда суровый голос рассудка заглушил в нем голос любви, и путем безупречных умозаключений, подтвержденных фактами, Родольф пришел к выводу, что мадемуазель Мими не любит его. Он даже понял, что минуты нежности, какими дарит его подруга, всего лишь прихоть чувственности и что Мими поступает подобно тем женщинам, которые вдруг воспламеняются любовью к мужу только потому, что мечтают получить кашемировую шаль или новое платье, или просто потому, что любовник на время уехал, — и в таком случае оправдывается поговорка: «Раз нет белого хлеба, то и серый хорош». Словом, Родольф готов был все простить любовнице, кроме равнодушия. Итак, он принял окончательное решение и объявил мадемуазель Мими, чтобы она подыскала себе нового сожителя. Мими расхохоталась и стала держать себя вызывающе. Но в конце концов она убедилась, что Родольф стоит на своем и совершенно спокойно встречает ее даже после того, как она пропадает по суткам, и его непривычная твердость стала тревожить ее. Поэтому два-три дня она была очаровательна. Однако любовник не изменял своего решения и не раз спрашивал, не подыскала ли она себе кого-нибудь другого. — А я и не искала, — отвечала она. В действительности же она искала, и даже прежде, чем ей это посоветовал Родольф. За две недели она сделала две попытки. Приятельница пришла ей на помощь и познакомила с неким юнцом, который соблазнил Мими кашемировыми шалями и мебелью палисандрового дерева. Но вскоре Мими на опыте убедилась, что если этот школяр и силен в алгебре, то не слишком сведущ в делах любви. А так как Мими не желала заниматься воспитанием, она тут же бросила влюбленного новичка, отказавшись от кашемировых шалей, которые еще бродили на тибетских пастбищах, и от палисандрового дерева, еще шелестевшего листвой в лесах Нового Света.

Школяра быстро сменил бретонский дворянин. Мими в него молниеносно влюбилась, и ей удалось без особого труда стать графиней.

Как ни клялась Мими в верности, Родольф проведал о последней ее измене. Ему захотелось узнать истинную правду, и однажды, после того как Мими не вернулась на ночь домой, он утром отправился туда, где она, по его предположениям, должна была находиться. Тут он получил самое убедительное доказательство, и оно насквозь пронзило его сердце. Он увидел, как Мими выходит из особняка, где ее возвели в графское достоинство, глаза ее еще были подернуты влажной дымкой, она шла под руку с новым властелином, который, по правде сказать, далеко не так гордился своей новой победой, как Парис, греческий красавец пастух, после похищения прекрасной Елены.

При виде Родольфа мадемуазель Мими немного растерялась. Она подошла к нему, и они минут пять спокойно поговорили, затем расстались и пошли каждый своей дорогой. Разрыв был окончательный.

Родольф вернулся домой и весь день укладывал вещи Мими.

На другой день у него собралось несколько друзей, и он сообщил им о случившемся. Все поздравляли его с этой великой удачей.

— Мы поможем вам, милый поэт, вырвать сердце из рук этого злого создания, — говорил приятель, при котором мадемуазель Мими не раз обижала Родольфа. — Скоро вы оправитесь от своего недуга и будете гулять с новой Мими по зеленым тропинкам Онэ и Фонтенэ-о-Роз.

Родольф клялся, что больше не будет мучиться сожалениями и предаваться отчаянию. Он даже согласился пойти на бал в Мабий. Как редактор «Покрывала Ириды», он имел доступ в этот прекрасный сад, где царят роскошь и веселье, — но на сей раз его неряшливый костюм служил плохой рекламой журналу. Здесь Родольф встретил приятелей и стал с ними пить. Он поведал о своих невзгодах и разглагольствовал целый час с неимоверным пылом, поражая всех искрометным остроумием.

— Увы, увы! Родольф чересчур весел, — заметил художник Марсель, встревоженный этим потоком сарказмов. — Родольф чересчур уж весел!

— Он очарователен! — сказала молодая женщина, которой Родольф поднес букет цветов. — И хоть он одет из рук вон плохо, я готова скомпрометировать себя, если он пригласит меня танцевать.

Родольф услышал ее слова и через минуту был у ее ног, он пригласил ее, обратившись к ней с пышной речью, благоухавшей мускусом и амброй, галантность его излияний достигала восьмидесяти градусов по Ришелье. Дама совершенно растерялась, — его речь сверкала ослепительными прилагательными и цветистыми оборотами и была столь выдержана в духе Регентства, что у Родольфа, казалось, вот-вот покраснеют каблуки. Он стал похож на дворянина старого закала. Приглашение было принято.

Родольф имел не больше понятия о танце, чем о тройном правиле математики, зато его воодушевляла невиданная отвага. Он экспромтом исполнил танец, доселе не известный ни единому балетмейстеру. Он выделывал па, именуемое «па вздохов и сожалений», и благодаря своей оригинальности оно имело потрясающий успех. Три тысячи газовых рожков тщетно показывали Родольфу язык, насмехаясь над ним, — он не унимался и без устали расточал своей даме еще никогда, нигде не изданные мадригалы.

— Просто глазам не верится, — сокрушался Марсель. — Он похож на пьяного, который упал на груду разбитых бутылок.

— Однако он «подцепил» великолепную женщину, — заметил один из присутствующих, видя, что Родольф собирается удрать со своей партнершей.

— Ты даже не прощаешься! — крикнул ему вслед Марсель.

Родольф вернулся и протянул художнику руку — холодную и влажную, как сырой камень.

Подруга Родольфа была рослая дочь Нормандии, весьма общительная и любвеобильная, простодушие которой быстро развеялось в атмосфере парижской роскоши и праздности. Звали ее, кажется, «мадам Серафима», и в то время она находилась на содержании у некоего пэра Франции, страдавшего ревматизмом. Он давал ей пятьдесят луидоров в месяц, которыми она делилась с неким дворянином от прилавка, получая взамен одни побои. Родольф пришелся ей по душе, и она увела его к себе, понимая, что он не наградит ее ни деньгами, ни побоями.

— Люсиль, говори всем, что меня нет дома, — сказала она горничной. Потом она удалилась в спальню, а через несколько минут вернулась, но уже в особом наряде. Родольф сидел неподвижно и молча, ибо, оставшись один, сразу же погрузился во мрак, полный немых рыданий.

— Вы не смотрите на меня? Ты молчишь? — с удивлением спросила Серафима.

«Что ж! Взгляну на нее, но только как на произведение искусства!» — подумал Родольф и поднял голову.

«И что за зрелище очам его предстало!» — как восклицает Рауль в «Гугенотах».

Серафима была изумительно хороша. Ее великолепные формы, искусно подчеркнутые нарядом, соблазнительно проступали сквозь полупрозрачную ткань. В жилах Родольфа проснулось лихорадочное, властное желание, в голове помутилось. Созерцая Серафиму, он испытывал не одно только эстетическое наслаждение. Затем он взял ее за руку. Руки у нее были прекрасные, словно высеченные резцом греческого скульптора. Родольф почувствовал, как эти восхитительные руки затрепетали от его прикосновения. И, забывая о том, что он — художественный критик, Родольф привлек к себе девушку, и ее щеки уже зарделись румянцем, предвестником сладострастия.

«Это создание — подлинный инструмент наслаждения, настоящий „страдивариус“ любви, я охотно сыграю на нем мелодию», — подумал Родольф и почувствовал, как усиленно забилось сердце красавицы.

В этот миг в передней раздался резкий звонок.

— Люсиль! Люсиль! — крикнула Серафима горничной. — Не отпирайте! Скажите, что я еще не вернулась.

При имени «Люсиль», повторенном дважды, Родольф поднялся с места.

— Я ни в коем случае не хочу стеснять вас, сударыня, — сказал он. — Да и пора мне уходить, уж поздно, а живу я очень далеко. Спокойной ночи.

— Как? Вы уходите? — воскликнула Серафима, и глаза ее заметали искры. — Почему, почему вы уходите? Я свободна, вы можете остаться.

— Не могу, — отвечал Родольф. — Сегодня мой родственник возвращается с Огненной Земли, он лишит меня наследства, если не застанет дома и я не окажу ему гостеприимства. Спокойной ночи, сударыня.

И он торопливо вышел. Горничная пошла с ним, чтобы посветить, и Родольф имел неосторожность взглянуть на нее. То была хрупкая молодая женщина с медлительной походкой. Ее матово-бледное лицо пленительно контрастировало с черными вьющимися волосами, а голубые глаза мерцали, как две печальных звезды.

— О призрак! — вскричал Родольф, отпрянув от той, которую небо наделило и именем и обликом его возлюбленной. — Прочь! Что тебе надо от меня?

И он стремительно сбежал по лестнице.

— Это какой-то сумасшедший, сударыня, — сказала камеристка, вернувшись к хозяйке.

— Скажи лучше — дурак, — ответила раздосадованная Серафима. — Ну, это мне наука, я чересчур уж добра. Хоть бы болван Леон догадался опять прийти!

Леоном звали того самого приказчика, любовь которого была неразлучна с хлыстом.

Родольф опрометью помчался домой. На лестнице он увидел своего рыжего кота, — тот жалобно мяукал. Уже вторую ночь он взывал к неверной подруге, к некоей ангорской Манон Леско, отправившейся по любовным делам на соседние крыши.

— Бедняга, тебе тоже изменили! — сказал Родольф. — Твоя Мими последовала примеру моей. Ну, прочь печаль! Пойми, друг мой, сердце женщины и кошки — сущая бездна, и ни мужчинам, ни котам не дано измерить ее глубину.

Когда Родольф вошел в свою комнату, ему, несмотря на удушливую жару, почудилось, будто его окутали каким-то ледяным саваном. То был холод одиночества, жуткого, безысходного ночного одиночества. Он зажег свечу и увидел разоренную комнату. Мебель зияла пустыми ящиками, и в тесной комнате, показавшейся Родольфу необъятной как пустыня, витала непомерная тоска. Он нечаянно задел ногою свертки с вещами Мими и испытал нечто вроде радости, сообразив, что она еще не приходила за своими пожитками, хотя и собиралась увезти их утром. Родольф чувствовал, что, несмотря на все его усилия, близится час возмездия, что после горького веселья, которому он предавался весь вечер, ему предстоит пережить ужасную ночь. Но вместе с тем он надеялся, что уснет от усталости прежде, чем в душе его разбушуется отчаяние, которое он так долго подавлял.

Когда он подошел к кровати, отдернул полог и увидел постель, где уже двое суток никто не спал, увидел две подушки, лежащие рядом, и выглядывавший из-под подушки Мими кружевной чепчик, — он почувствовал, как сердце его сжала черная, безысходная тоска. Он бросился к подножью кровати, обхватил голову руками и, окинув взглядом опустевшую комнату, воскликнул:

— О малютка Мими, радость этого дома, неужели правда, что ты ушла, что я прогнал тебя? Неужели я уже никогда не увижу прелестную черную головку, так долго покоившуюся на этих подушках? О, неужели ты не вернешься и больше не будешь здесь почивать? Неужели я больше не услышу твой капризный голосок, который всегда меня чаровал, даже когда ты меня бранила! О белые ручки с голубыми жилками, ручки, которые я с таким жаром целовал, о белые ручки, неужели вы унесли с собою мой последний поцелуй?…

И Родольф исступленно зарылся головой в подушки, упиваясь слабым ароматом, оставшимся от головки Мими. В сумраке алькова оживали дивные ночи, проведенье им с юной любовницей. В ночной тишине ему слышались звонкие раскаты беспечного смеха мадемуазель Мими, которая заражала его своим весельем, и он забывал обо всех житейских невзгодах.

Всю ночь он не сомкнул глаз, вспоминая день за днем восемь месяцев, прожитых с молодой женщиной, быть может, она и не любила его, но все же ей удалось своей нежной ложью вернуть его сердцу молодость и юношеский пыл.

Только перед самым рассветом вконец измученный Родольф сомкнул глаза, покрасневшие от слез. Мучительная, страшная бессонная ночь! Но, увы, даже самые отъявленные насмешники и скептики вспомнят в своем прошлом не одну такую ночь!

Когда утром к Родольфу заглянули друзья, они ужаснулись: на лице его отразились все муки, терзавшие его ночью в Гефсиманском саду любви.

— Так я и знал, — воскликнул Марсель, — он горько поплатился за свою вчерашнюю веселость. Надо этому положить конец.

И вместе с товарищами он принялся разоблачать мадемуазель Мими, все ее тайны выплыли наружу, и каждое слово друзей вонзалось в сердце Родольфа, как шип. Приятели доказали ему, что любовница водила его за нос, как простофилю, изменяла ему и дома и повсюду, что это создание, бледное, как скорбный ангел, в действительности исчадие ада, способное лишь на злобные, низменные чувства.

Они не жалели черных красок, стараясь вызвать в Родольфе отвращение к предмету его любви. Но этой цели они достигли лишь наполовину. Отчаяние сменилось у поэта гневом. Он с ожесточением стал потрошить свертки, которые приготовил накануне, вытащил из них все, что подарил мадемуазель Мими за время их близости, то есть большую часть вещей, главным образом предметы туалета, столь дорогие сердцу, этой кокетки, в последнее время жадно стремившейся к роскоши. В свертках остались только те тряпки, с которыми она приехала к нему.

На другой день мадемуазель Мими явилась за своими пожитками. Родольф был в это время дома, один. Ему пришлось призвать все свое мужество, чтобы не броситься на шею любовницы. Он встретил ее обидным молчанием, а мадемуазель Мими ответила ему градом холодных, жестоких оскорблений, которые вызывают гнев даже у самых смирных, робких людей. Любовница беспощадно хлестала его наглыми словами, обдавала таким презрением, что Родольф не выдержал и в дикой ярости кинулся на нее, Мими побледнела от страха и уже сомневалась, удастся ли ей живой вырваться из его рук. На вопли девушки сбежались соседи и вытащили ее из комнаты Родольфа.

Два дня спустя подруга Мими пришла к Родольфу и спросила, согласен ли он вернуть оставшиеся у него вещи.

— Нет, — ответил он.

И он стал расспрашивать посланницу о своей возлюбленной. Подруга ответила, что Мими оказалась в очень тяжелом положении, что ей даже негде жить.

— А как же ее любовник, от которого она без ума?

— Но ведь он вовсе не собирается брать ее себе в подруги, — ответила Амели (так звали девушку). — У него уже давно есть другая, и он даже не думает о Мими. Она села мне на шею и очень мне в тягость.

— Пусть устраивается как знает, сама виновата, — возразил Родольф. — Мне до этого нет дела…

Он тут же стал сочинять мадригалы в честь мадемуазель Амели и легко убедил ее, что она первая красавица в мире.

Амели рассказала Мими о своей встрече с Родольфом.

— Что он говорил? Что он поделывает? — спросила Мими. — Он расспрашивал вас обо мне?

— Ни звука. Он уже забыл вас, дорогая. У него новая подруга, он получил уйму денег и купил ей шикарное платье, да и сам одет как принц. Какой он любезный! Он наговорил мне кучу комплиментов.

«Что бы все это значило?» — подумала Мими.

Амели под тем или иным предлогом каждый день забегала к Родольфу. И чем бы ни был занят Родольф, он находил время поговорить с ней о Мими.

— Она в прекрасном настроении и, как видно, ни о чем не жалеет, — щебетала подруга. — Впрочем, она уверена, что вернется к вам, как только ей захочется, говорит, что не пойдет ни на какие уступки и помирится с вами только назло вашим друзьям.

— Хорошо, пусть приходит. Посмотрим, — сказал Родольф.

Он продолжал ухаживать за Амели, а та обо всем рассказывала Мими и уверяла приятельницу, что Родольф безумно увлечен ею, Амели.

— Он поцеловал мне руку, а потом даже поцеловал в шею, — хвасталась она. — Вот посмотрите, еще пятно осталось. Завтра он приглашает меня на бал.

— Дорогая моя, — ответила задетая за живое Мими, — я вижу, к чему вы клоните, вы хотите меня убедить, будто Родольф в вас влюблен и уже забыл меня. Но вы зря хлопочете, у вас все равно ничего не выйдет и меня вы не проведете.

И в самом деле, Родольф любезничал с Амели лишь для того, чтобы она почаще заходила к нему и было бы с кем поговорить о Мими. Со своей стороны, Амели понимала, что Родольф по-прежнему влюблен в Мими и что Мими не прочь примириться, поэтому она, проявляя коварство, достойное Макиавелли, всячески препятствовала сближению любовников, и действовала с необычайной ловкостью.

В день, когда они должны были отправиться на бал, Амели рано утром зашла к Родольфу узнать, не изменил ли он своего намерения.

— Разумеется, нет, — ответил он, — разве я могу упустить случай быть кавалером самой обворожительной особы на свете!

Амели приняла кокетливый вид — как в тот единственный раз, когда ей довелось выступить статисткой в захудалом театре на окраине, — и обещала, что будет готова вовремя.

— Кстати, — проронил Родольф, — передайте мадемуазель Мими, что если она пожелает разок изменить своему возлюбленному и переночевать у меня — я верну ей все ее вещи.

Амели выполнила поручение, но придала словам Адольфа совсем иной смысл, хотя прекрасно поняла, что именно хотел он сказать.

— Ваш Родольф — негодяй, — заявила она. — Его предложение — сущая гнусность. Он хочет поставить нас на одну доску с самыми презренными тварями. Если вы пойдете к нему — он не только не отдаст вам вещей, но сделает вас посмешищем в глазах всех своих приятелей. Они сговорились опозорить вас.

— Да я и не пойду, — сказала Мими.

Увидев, что Амели начала наряжаться, она спросила, не собирается ли та на бал.

— Собираюсь.

— С Родольфом?

— Да. Мы сговорились встретиться у подъезда театра.

— Желаю вам повеселиться, — сказала Мими.

Бал должен был вскоре начаться, и Мими поспешила к любовнику мадемуазель Амели, она решила предупредить молодого человека, что его возлюбленная собирается изменить ему с ее бывшим другом.

Господин этот был ревнив как тигр и груб как дубина, он приехал к мадемуазель Амели и сказал, что будет очень рад провести с ней вечер.

В восемь часов Мими побежала к дому, где Родольф должен был встретиться с Амели. Родольф уже прогуливался возле подъезда, Мими дважды прошла мимо него, не решаясь к нему приблизиться. В тот вечер Родольф был одет очень изящно, а все пережитое за последнюю неделю придало его лицу какую-то особенную значительность. Мими очень волновалась. Наконец она решилась заговорить с ним. Родольф встретил ее без всякой злобы, осведомился, как она себя чувствует, потом спросил, что ее привело сюда.

— Я пришла сообщить вам неприятную новость, мадемуазель Амели не может пойти с вами на бал, ее друг не пускает ее.

— В таком случае я пойду один.

Тут мадемуазель Мими сделала вид, будто споткнулась, так что ей пришлось опереться на плечо Родольфа. Он взял ее под руку и предложил проводить домой.

— Не надо, — отвечала Мими, — я живу у Амели, а там сейчас ее друг, и я не могу вернуться, пока он не уйдет.

— Скажите…— проговорил поэт. — Я просил мадемуазель Амели передать вам мое предложение… Она передала?

— Передала, — сказала Мими, — но в таких выражениях, что даже после всего, что между нами произошло, я не могла ей поверить. Нет, Родольф, я не поверила… Хотя вы и во многом меня обвиняете, все же вы не можете ожидать, что я соглашусь на такую подлую сделку.

— Вы не поняли меня или вам неправильно передали мои слова, — возразил Родольф. — Я повторяю свое предложение, сейчас девять часов, у вас три часа на размышление. Ключ от моей комнаты до полуночи будет висеть на гвозде. Прощайте… или до свиданья.

— Прощайте…— молвила Мими дрогнувшим голосом.

И они расстались… Родольф вернулся домой и, не раздеваясь, бросился на постель. В половине двенадцатого мадемуазель Мими вошла к нему.

— Господин Родольф приютите меня, пожалуйста, — сказала она. — Приятель Амели остался у нее, и мне негде ночевать.

До трех часов утра они разговаривали. Между ними происходило объяснение, и время от времени официальное «вы» сменялось непринужденным «ты».

К четырем часам свеча догорела. Родольф хотел было зажечь другую.

— Не стоит, — сказала Мими. — Давно пора спать.

И пять минут спустя ее хорошенькая темная головка уже покоилась на подушке. Девушка говорила Родольфу нежные слова, и он осыпал поцелуями ее ручки с голубыми жилками, ручки перламутровой белизны, едва ли не белее, чем простыня. Родольф так и не зажег свечи.

На другое утро Родольф встал первый. Указав на приготовленные свертки, он ласково сказал:

— Вот ваше имущество. Можете его взять. Я верен своему слову.

— Знаете, я очень устала, — ответила Мими, — мне всего сразу не унести. Лучше я зайду еще разок.

Она была уже одета и поэтому взяла только воротничок и пару манжет.

— Остальное буду уносить… постепенно, — добавила она улыбаясь.

— Ну уж нет! — возразил Родольф. — Забирай все или не бери ничего. Так продолжаться не может.

— Наоборот, пусть продолжается. И подольше, — сказала девушка, обнимая Родольфа.

Они вместе позавтракали, потом отправились за город. В Люксембургском саду Родольф встретил известного поэта, очень к нему расположенного.

Родольф сделал вид, будто не замечает его. Но хитрость не удалась, когда они поравнялись, поэт приветливо помахал ему рукой и, любезно улыбнувшись, поклонился его спутнице.

— Кто это? — спросила Мими.

Родольф назвал ей имя, и девушка покраснела от удовольствия и гордости.

— Встретиться с поэтом, который так вдохновенно воспел любовь, — это хорошее предзнаменование, — сказал Родольф. — Примирение принесет нам счастье.

— Я люблю тебя, ты же знаешь, — ответила Мими и при всех крепко пожала руку возлюбленному.

«Что лучше, — с горечью подумал Родольф, — слепо верить женщине, давая ей повод к измене, или же не верить ей, всегда ожидая измены?»

XV ПОКА ТЫ МИЛ

Мы уже рассказали, как художник Марсель познакомился с мадемуазель Мюзеттой. Их сочетал в одно прекрасное утро всемогущий Случай, состоящий в Париже мэром тринадцатого округа, и, как это частенько бывает, они думали, что заключают брак с условием раздельного владения сердцами. Но однажды вечером, когда они после бурной ссоры решили тут же расстаться, оказалось, что их руки, соединившись в прощальном пожатии, вовсе не желают разлучаться. Молодые люди и не подозревали, что прихоть их превратилась в любовь. И полушутя они признались в этом друг другу.

— А ведь у нас дело серьезное, — сказал Марсель. — Как же это случилось, черт возьми?

— Мы с тобой сглупили и не приняли необходимых мер предосторожности, — ответила Мюзетта.

— Что у вас тут происходит? — спросил, входя к ним, Родольф.

Он жил теперь рядом с Марселем.

— Происходит то, что мы с этой барышней сделали сейчас потрясающее открытие. Мы друг в друга влюблены. Случилось это, по-видимому, во сне.

— Во сне — вряд ли, — возразил Родольф. — А из чего следует, что вы влюблены? Быть может, вы преувеличиваете опасность?

— Как бы не так! — продолжал Марсель. — Мы терпеть друг друга не можем.

— И расстаться не можем, — добавила Мюзетта.

— Значит, дети мои, дело ясное. Вы хотели один другого перехитрить, и оба промахнулись. Это повторение моей истории с Мими. Вот уже почти два года, как мы день и ночь ссоримся. Это лучшее средство для укрепления брачных уз. Соедините «да» и «нет» — и получится пара вроде Филемона и Бавкиды. Теперь вы будете вести такой же образ жизни, как и мы, а если сюда переедут, как они грозятся, Шонар с Феми, то наши три семейки станут истинным украшением дома.

В эту минуту вошел Гюстав Коллин. Ему сразу же сообщили о неприятности, постигшей Мюзетту и Марселя.

— А ты, философ, что скажешь по этому поводу? — спросил художник.

Коллин помял в руках шляпу, спасавшую его от непогоды, и сказал.

— Я так и предвидел. Любовь — игра случайностей. Коснешься ее и уколешься. Не подобает человеку жить одному.

Вечером, вернувшись домой, Родольф сообщил Мими:

— Есть новость. Мюзетта без ума от Марселя и не желает с ним расставаться.

— Бедняжка, ведь у нее такой хороший аппетит! — ответила Мими.

— А Марсель, со своей стороны, прямо обворожен Мюзеттой. Его любовь достигла точки кипения, как сказал бы прохвост Коллин.

— Бедняга Марсель, ведь он такой ревнивый! — вздохнула Мими.

— И то правда! Мы с ним ученики Отелло. Немного погодя к двум парочкам присоединилась третья: Шонар с Феми Красильщицей поселились в том же доме.

С этого дня остальные квартиранты стали жить как на вулкане, а когда истек срок контракта, все как один распрощались с хозяином.

Действительно, не проходило дня, чтобы та или иная парочка не затевала бурной ссоры. Иной раз Мими с Родольфом, устав от перебранки, начинали объясняться при помощи подвернувшихся под руку предметов. В большинстве случаев зачинщиком бывал Шонар: прибегая к трости, он делал склонной к меланхолии Феми легкое внушение. Что касается Марселя и Мюзетты, то их баталии происходили при закрытых дверях, они предусмотрительно затворяли наглухо двери и окна.

Но если даже, вопреки обыкновению, у богемцев царило согласие, остальные жильцы все же становились жертвами этого краткого перемирия. Нескромные перегородки между комнатами выдавали все секреты богемных супругов, и соседи поневоле узнавали всю их подноготную. Поэтому многие жильцы предпочитали casus belli [Здесь — военные действия (лат.)] ратифицированным мирным договорам.

По правде сказать, странная тут протекала жизнь. В кружке богемы царило подлинное братство, здесь все было общее, здесь сразу же делились всем — и хорошим, и плохим.

Каждый месяц здесь несколько дней жили роскошно, никто из богемцев не выходил на улицу без перчаток, то были дни ликования, когда пировали с утра до ночи. Бывали и другие дни, когда молодые люди сидели без сапог, дни поста, когда после совместного завтрака уже не сходились к обеду, а если, в итоге хитрых экономических комбинаций, и обедали, то во время такой трапезы тарелки и приборы, по выражению мадемуазель Мими, получали полную возможность «отдохнуть».

Но — странное дело! — в этом сообществе, где как-никак было три молодых, красивых женщины, между мужчинами никогда не вспыхивало ни малейшей ссоры, нередко они подчинялись даже самым вздорным прихотям своих возлюбленных, но всякий из них не задумываясь отдал бы предпочтение другу перед женщиной.

Любовь всегда непосредственна и внезапна, любовь — это импровизация. Дружба, наоборот, так сказать, созидается, завязывая дружбу, люди проявляют осмотрительность. Дружба — это эгоизм нашего ума, между тем как любовь — эгоизм сердца.

Молодые люди были знакомы уже шесть лет, эти годы они провели в ежедневном общении и достигли такого единомыслия и такого согласия, какое больше нигде бы не было возможно, — причем это отнюдь не нанесло ущерба их ярким индивидуальностям. У них выработались особые обычаи, особый язык, непонятный для посторонних. Люди, не знавшие их близко, принимали непринужденность их речи за цинизм. Между тем то была простая откровенность. Они отвергали всякие условности, ненавидели фальшь и презирали мещанство. Когда их обвиняли в непомерном тщеславии, они гордо излагали свои требования, сознавая свои достоинства, и притом отнюдь не заблуждаясь на собственный счет.

Они уже много лет шагали вместе по одной и той же жизненной стезе и подчас невольно оказывались соперниками, и все же неизменно шли рука об руку, они пренебрегали личным самолюбием всякий раз, как делались попытки посеять между ними рознь. Впрочем, они не переоценивали друг друга. А гордость, это лучшее противоядие от зависти, спасала их от профессиональной мелочности.

И все же через полгода богемцев, живших так дружно, вдруг постигла эпидемия разводов.

Пример подал Шонар. В один прекрасный день он обнаружил, что у Феми Красильщицы одно колено по форме хуже другого. В вопросах эстетики он был непреклонным пуристом, а потому немедленно прогнал девушку, на память он вручил ей ту самую трость, с помощью которой так часто делал ей внушения. Сам же он переселился к родственнику, — тот предложил ему даровой кров.

Не прошло и двух недель — Мими покинула Родольфа, ей захотелось разъезжать в каретах юного виконта Поля, бывшего ученика Барбемюша, вдобавок молодой человек посулил ей платье солнечно-золотистых тонов.

Вслед за Мими сбежала Мюзетта, она с триумфом вернулась в изысканно-галантную среду, которую покинула ради Марселя.

Расстались они без ссоры, без сцен, без долгих раздумий. Любовь их разгорелась из прихоти, и прихоть расторгла эту связь.

Как— то в дни карнавала Мюзетта отправилась с Марселем на маскарад в Оперу, и ее визави в контрдансе оказался молодой человек, который когда-то ухаживал за ней. Они узнали друг друга и во время танца обменялись двумя-тремя фразами. Мюзетта сообщила молодому человеку кое-что о своей теперешней жизни и, быть может, непроизвольно высказала сожаление о прошлом. Как бы то ни было, по окончании кадрили Мюзетта ошиблась: вместо того чтобы протянуть руку Марселю, который был ее кавалером, она взяла за руку своего визави, тот увлек ее за собой, и они скрылись в толпе.

Встревоженный Марсель стал ее разыскивать. Час спустя он увидел, что девушка идет под руку с незнакомцем, она выходила, весело напевая, из кафе, помещавшегося в здании Оперы. При виде Марселя, который стоял в углу скрестив руки, Мюзетта помахала ему на прощанье и бросила: «Скоро вернусь!»

«Другим словами: не жди меня», — сразу же сообразил Марсель.

Он от природы был ревнив, но вместе с тем рассудителен и хорошо знал Мюзетту. Поэтому он не стал ее ждать, он вернулся домой, на сердце у него было тяжело, зато легко в желудке. Он поискал в буфете — нет ли чего поесть, там оказался окаменевший кусок хлеба и скелет копченой селедки.

«Я не могу соревноваться с тем, кто ее угощает трюфелями, — подумал он. — Во всяком случае, Мюзетта сегодня хоть поужинает».

Он сделал вид, будто хочет высморкаться, вытер носовым платком глаза и лег спать.

Два дня спустя Мюзетта проснулась в будуаре, обтянутом розовым атласом. У подъезда ее ждала голубая карета, а феи из царства моды, созванные отовсюду, принесли к ее ногам свои сказочные изделия. Мюзетта была восхитительна в этом изящном обрамлении, девушка казалась еще более юной и свежей. Она вернулась к прежнему образу жизни, вновь стала участницей всех ужинов и празднеств и обрела былую известность. Всюду только о ней и говорили — вплоть до кулуаров биржи и буфета парламента. Ее новый любовник, господин Алексис, был очаровательный молодой человек. Случалось, что он упрекал Мюзетту в легкомыслии и сетовал, что она слишком рассеянно выслушивает его любовные признания, тогда Мюзетта, заливаясь смехом, хлопала его по руке и говорила:

— Что же вы хотите, друг мой? Я провела полгода с человеком, который кормил меня одним салатом да постным супом, одевал меня в ситцевые платья и водил только в Одеон, — он не мог похвастаться богатством. Я была без ума от этого чудовища, а любовь — вещь дешевая, поэтому мы расходовали ее не задумываясь.

У меня остались только крохи. Подбирайте их — я вам не мешаю. К тому же я и не думала вас обманывать, и не будь ленты столь дороги, я так и не рассталась бы с моим художником. А что касается сердца, то с тех пор, как на мне корсет, стоящий восемьдесят франков, я почти не слышу, как оно бьется. Я даже боюсь — уж не оставила ли я его где-нибудь у Марселя.

Исчезновение трех богемных пар вызвало бурное ликование в доме, где они жили. На радостях хозяин закатил обед, а жильцы зажгли в окнах плошки.

Родольф и Марсель поселились вместе, у каждого из них появился новый кумир, имени которого они в точности не знали. Случалось, один из них заговаривал о Мюзетте, другой — о Мими, тогда беседа затягивалась до поздней ночи. Они вспоминали прежнюю жизнь, песенки Мюзетты, песенки Мими, вспоминали бессонные ночи, и утренние часы, полные неги, и обеды, приготовленные в мечтах. В этом дуэте воспоминаний один за другим звучали минувшие часы, а кончалось обычно признанием, что они все же счастливы — они вместе, им приятно сидеть так, положив ноги на каминную решетку, помешивать декабрьским вечером пылающие дрова, покуривать трубку бок о бок с другом, которому можно поведать все, о чем думалось в одиночестве, — а именно что они горячо любили эти создания, унесшие с собою частицу их юности, и, пожалуй, и сейчас еще любят их.

Как— то вечером, на бульваре, в нескольких шагах от Марселя, из экипажа вышла молодая дама, из-под платья которой выглянула изящная ножка в белом чулке, даже кучер залюбовался ею, словно самыми завидными «чаевыми».

«Что за ножка! — подумал Марсель. — Так и хочется предложить руку ее обладательнице! Но как подступиться? Придумал! Предлог, кажется, не избитый».

— Простите, сударыня, — сказал он, подходя к незнакомке и все еще не видя ее лица, — вам не попадался мой носовой платок?

— Как же, сударь. Вот он, — ответила молодая женщина, протягивая Марселю платок, который она держала в руке.

Художник совсем растерялся от изумления.

Его вернул к действительности взрыв смеха, раздавшийся под самым его носом. При звуке этой веселой фанфары он сразу узнал свою прежнюю любовь.

То была мадемуазель Мюзетта.

— Вот как! Господин Марсель в поисках приключений! Как тебе нравится твоя новая жертва? Согласись, что ей нельзя отказать в жизнерадостности.

— Жертва недурна, — ответил Марсель.

— Куда это ты так поздно? — Мюзетта.

— Вот в эти хоромы, — ответил художник, показывая на небольшой театр, куда у него был постоянный пропуск.

— Из любви к искусству?

— Нет, из любви к искусительнице. — «Кажется, вышел каламбур, — подумал Марсель, — продам его Коллину, он коллекционирует».

— Что это за искусительница? — И глаза Мюзетты стали метать вопросительные знаки.

Марсель продолжил свою сомнительную шутку.

— Это химера, я гоняюсь за нею, а она здесь на ролях инженю.

И он теребил рукою воображаемое жабо.

— Как вы сегодня остроумны! — заметила Мюзетта.

— А вы как любопытны! — ответил Марсель.

— Говорите потише, все слышат, еще, пожалуй, примут нас за повздоривших влюбленных.

— Что ж, это будет не первая наша ссора, — сказал Марсель.

Мюзетта сочла его слова за вызов и поспешила ответить:

— И, может быть, не последняя?

Намек был ясен, он просвистел в ушах Марселя как пуля.

— Светочи небесные! — воскликнул он, обратив взор к звездам. — Будьте свидетели: не я выстрелил первый. Скорее броню!

Тут разгорелась жаркая перепалка. Их неудержимо повлекло друг к другу, и они уже готовы были приступить к мирным переговорам — оставалось только найти благовидный предлог.

Они шли рядом, Мюзетта посматривала на Марселя, а Марсель поглядывал на Мюзетту. Оба молчали, но их глаза, полномочные представители сердец, то и дело встречались. После десятиминутных переговоров конференция взоров пришла к мирному разрешению конфликта. Оставалось лишь ратифицировать соглашение.

Вновь завязалась беседа.

— Ну, скажи по совести, куда ты сейчас шел? — спросила Мюзетта.

— Я уже сказал. Шел к искусительнице.

— Она красивая?

— Улыбки стайками слетают с ее губ.

— Это мне знакомо, — проронила Мюзетта.

— А сама-то ты откуда возвращаешься в экипаже? — спросил Марсель.

— Я проводила Алексиса на вокзал, он поехал навестить родителей.

— Что он за человек?

Теперь пришла очередь Мюзетты нарисовать обворожительный портрет ее нынешнего возлюбленного. Так, прогуливаясь, Марсель и Мюзетта посреди бульвара разыгрывали комедию на тему «вернись, любовь!». То с нежным, то с насмешливым простодушием они повторяли строфу за строфой знаменитую оду, в которой Гораций и Лидия так изящно воспевают прелесть своей новой любви, а под конец приписывают post scriptum к прежней. Когда Мюзетта и Марсель подходили к перекрестку, из-за угла появился военный патруль.

Мюзетта разыграла испуг и, ухватившись за Марселя, воскликнула:

— Боже мой! Смотри-ка — солдаты! Должно быть, опять начинается революция! Уйдем поскорее! Я боюсь! Проводи меня.

— Но куда? — спросил Марсель.

— Ко мне. Посмотришь, как у меня уютно. Я угощу тебя ужином. Поговорим о политике.

— Нет! Какой бы ни был ужин, к тебе я не пойду, — ответил Марсель, неотступно думавший о господине Алексисе. — Я не люблю пить из чужого бокала.

Мюзетта не знала, что возразить. Но тут сквозь дымку воспоминаний перед ней предстала убогая каморка художника, — ведь Марсель не стал миллионером. И Мюзетте пришла в голову мысль: когда снова появился патруль, она опять сделала вид, будто страшно испугалась.

— Сейчас начнут стрелять! — вскричала она. — Я боюсь идти домой. Марсель, будь другом, проводи меня к моей приятельнице, которая, кажется, живет где-то около тебя.

Проходя по мосту Пон-Нёф, Мюзетта вдруг расхохоталась.

— Что с тобой? — спросил Марсель.

— Ничего. Я вспомнила, что подруга переехала. Она теперь живет в Батиньоле.

Увидев идущих под ручку Марселя и Мюзетту, Родольф ничуть не удивился.

— Так-то оно и бывает, когда на любви не поставишь навсегда крест.

XVI

ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ЧЕРМНОЕ МОРЕ

Уже пять-шесть лет Марсель работал над знаменитой картиной, которая, как он утверждал, изображала переход евреев через Чермное море, и уже пять-шесть лет этот шедевр колорита упорно отвергался всеми жюри выставок. Картина столько раз странствовала из мастерской живописца в музей и из музея в мастерскую и так хорошо изучила дорогу, что, если бы ее поставить на колесики, она самостоятельно отправилась бы в Лувр. Марсель раз десять переделывал свое творение сверху донизу, и решительные отказы жюри объяснял только личным недоброжелательством судей, от нечего делать он составил в честь этих академических церберов небольшой словарик ругательств и иллюстрировал его зверски ядовитыми рисунками. Сборник этот приобрел широкую известность и пользовался в мастерских и в Академии художеств не меньшим успехом, чем бессмертный плач Жана Белена, придворного живописца турецкого султана, все парижские мазилки знали его наизусть.

Долгое время упорные отказы жюри мало трогали Марселя. Он не унывал и был твердо убежден, что картина его, хотя и меньших размеров, все же достойна занять место рядом с «Браком в Кане Галилейской» — величественным шедевром, ослепительные краски которого не померкли под пылью веков. Поэтому каждый год, как только начиналась подготовка к «Салону», Марсель посылал свое произведение на суд жюри. Но чтобы сбить с толку судей, питавших предубеждение к «Переходу через Чермное море», он, не меняя общей композиции, переделывал кое-какие детали и давал картине новое название.

Так, однажды картина предстала перед жюри под названием «Переход через Рубикон», но под тогой Цезаря судьи распознали фараона, и он был отвергнут с подобающим его сану почтением.

На следующий год Марсель покрыл соответствующее место картины белилами, которые должны были изображать снег, в углу посадил елочку, одного из египтян перерядил в мундир гренадера императорской гвардии и окрестил картину: «Переправа через Березину».

Члены жюри протерли очки об обшлага своих академических мундиров и не поддались новой хитрости живописца. Они без труда узнали назойливый холст, особенно по огромной разноцветной лошади, которая вздыбилась на гребне волны. Шкура этого коня служила Марселю местом для всех его колористических опытов, и он называл ее синоптической панорамой «тонких оттенков», ибо здесь можно было наблюдать самые разнообразные сочетания цветов и всю игру света и теней. Но жюри и тут проявило полное бесчувствие, и «Переправа через Березину» получила все черные шары, имевшиеся в распоряжении судей.

— Что ж, так я и знал, — сказал Марсель. — На будущий год представлю ее под названием: «Переход через „Пассаж Панорам“.

— Вот и обдуришь их… их, их, их…— пропел Шонар на оригинальный мотив собственного сочинения, — страшный мотив, построенный на аккордах, оглушительных как раскаты грома и весьма небезопасных для рояля.

— Но как же так? Они отвергают картину, а волны Красного моря не заливают их краской стыда! — шептал Марсель, созерцая свое произведение…— Подумать только, тут на сто экю краски и на миллион таланта, не считая моей цветущей юности, которая успела облысеть заодно с моей фетровой шляпой. Это серьезное произведение, открывающее новые горизонты для лессировки. Но им меня не одолеть! Буду посылать им картину до своего последнего издыхания. Пусть она врежется в их память, как в медную доску резец гравера.

— Это единственный способ сделать с нее гравюру, — жалобным голосом протянул Гюстав Коллин.

Марсель продолжал изрыгать проклятия, а Шонар продолжал перекладывать их на музыку.

— Ах, так? Они не хотят принять мою вещь? — возмущался Марсель. — Правительство содержит их, дает им квартиры, награждает орденами — и все для того, чтобы раз в год, первого марта, они отвергали мою картину, предпочитая ей сотни других, у которых лучше подрамники!… Отлично понимаю их намерения, отлично понимаю — они хотят, чтобы я отрекся от творчества.

Они, видимо, надеются, что, отвергнув мое «Чермное море», заставят меня с отчаяния броситься в него. Плохо же они меня знают, если рассчитывают, что я попадусь на такую грубую хитрость. Теперь я даже не стану дожидаться открытия выставок. Начиная с сегодняшнего дня моя картина, как некий дамоклов меч, будет вечно висеть над ними. Теперь я каждую неделю буду посылать ее поочередно всем членам жюри на дом. Она отравит их существование, омрачит семейные радости, вино будет казаться им кислым, жаркое подгоревшим, жены несносными. Они живо сойдут с ума, и на заседания Академии их будут возить в смирительных рубашках. Превосходная идея!

Несколько дней спустя, когда Марсель уже забыл о задуманной им коварной мести, к нему явился папаша Медичи. Так в их кружке прозвали еврея Соломона, который в те времена был хорошо знаком всей богеме, ибо постоянно поддерживал с нею деловые отношения.

Папаша Медичи промышлял всякого рода старьем. Он торговал гарнитурами мебели, стоимостью от двенадцати франков до тысячи экю. Он покупал все что угодно и умел все перепродать с прибылью. Операции обменного банка господина Прудона — пустяки по сравнению с системой, применявшейся Медичи, он обладал гением торговли в такой степени, какой не достигали. Даже самые ловкие из его единоверцев. Его лавочка на площади Карузель представляла собою сказочный уголок, где можно было раздобыть все что душе угодно. Любые плоды земли, любые произведения искусства, все, что рождается в недрах земли или создано человеческим гением, здесь делалось предметом купли-продажи. Все, решительно все, становилось здесь товаром, даже то, что относится к области «идеального». Медичи скупал идеи и либо сам эксплуатировал их, либо перепродавал. Его знали все литераторы и все художники, он дружил и с палитрой и с чернильницей и был истинным Асмодеем мира искусств. Он мог предложить вам сигары в обмен на парадоксы, он рассказывал журналистам всевозможные светские сплетни для газетных статеек, получая за это вознаграждение, он мог добыть пропуск на трибуны парламента и пригласительный билет на вечер в частном доме, он предоставлял кров на ночь, на неделю или на месяц бездомным мазилкам, которые расплачивались с ним копиями со знаменитых картин из Лувра. У театральных кулис не было от него никаких тайн. Он мог содействовать приему пьесы в театр, мог добиться ее постановки вне очереди. В голове у него имелся справочник с двадцатью пятью тысячами адресов, он знал местопребывание, имена и секреты всех знаменитостей, даже самых сомнительных. Несколько страничек, извлеченных из темных недр его бухгалтерских книг, дадут лучше самых подробных объяснений понятие об универсальности его торговых операций.

20 марта 184… года.

— Получено от господина Л., антиквара, за компас, которым Архимед пользовался во время осады Сиракуз, — 75 фр.

— Уплачено господину В., журналисту, за полное неразрезанное собрание сочинений академика *** — 10 фр.

— Получено от него же за критическую статью о полном собрании сочинений академика *** — 30 фр.

— Получено от академика *** за фельетон в двенадцать столбцов, посвященный разбору полного собрания его сочинений, — 250 фр.

— Уплачено господину Р., литератору, за критический очерк о собрании сочинений академика *** — 10 фр., дано, кроме того, 50 фунтов каменного угля и 2 килограмма кофея.

— Получено от господина *** за фарфоровую вазу, принадлежавшую госпоже дю Барри, — 18 фр.

— Уплачено девице Д. за ее волосы 15 фр.

— Уплачено господину Б. за серию статей о нравах и за три новых орфографических ошибки, сделанных господином префектом Сены, — 6 фр., кроме того, дана пара неаполитанских башмаков.

— Получено от мадемуазель О. за белокурые волосы — 120 фр.

— Уплачено господину М., историческому живописцу, за сюиту игривых рисунков — 25 фр.

— Получено от господина Фердинанда за указание часа, когда баронесса Р. де П. отправляется в церковь, ему же сдан на сутки мезонин в предместье Монмартр, — всего 30 фр.

— Получено от господина Изидора за его портрет в образе Аполлона — 30 фр.

— Получено от мадемуазель Р. за пару омаров и шесть пар перчаток — 2 фр. 75 сант. (Осталось за ней 33 фр. 25 сант.)

— Для нее же устроен полугодовой кредит у модистки госпожи. (Размер вознаграждения обсудить!)

— Госпоже, модистке, подыскана заказчица, мадемуазель Р. (за что получено три метра бархата и семь локтей кружев).

— Уплачено господину Р., литератору, за вексель на 120 франков, выданный под залог газеты ***, в настоящее время закрытой, — 5 фр. Кроме того, дано два фунта моравского табаку.

— Получено с господина Фердинанда за два любовных письма — 12 фр.

— Уплачено живописцу господину Ж. за портрет господина Изидора в образе Аполлона — 6 фр.

— Уплачено господину М. за его сочинение под заглавием «Подводные революции», весом 75 килограммов — 15 фр.

— Получено от графини Ж. за саксонский сервиз, данный на подержание, — 20 фр.

— Уплачено журналисту господину М. за 52 строки текста в его газете «Парижский курьер» 100 фр. Кроме того, дан каминный прибор.

— Получено с господина О… и К° за 52 строки текста в «Парижском курьере» — 300 фр. Кроме того, получен каминный прибор.

— Мадемуазель С. Ж. сдана на один день кровать и карета (долг безнадежный). (См. ее текущий счет в гроссбухе, тома 26 и 27.)

— Уплачено господину Гюставу К. за докладную записку касательно льняной промышленности — 50 фр. Кроме того, дано редкое издание сочинений Иосифа Флавия.

— Получено с мадемуазель С. Ж. за модную обстановку — 5 000 фр.

— Уплачено по ее же просьбе аптекарю по счету — 75 фр.

— То же по счету молочницы — 3 фр. 85 сант.

И т. д. и т. д.

По этим выдержкам можно судить о том, как обширен и разнообразен был круг коммерческих операций Медичи. И хотя иные из его сделок носили не вполне законный характер, его никто не беспокоил.

Еврей вошел к богемцам, как всегда, с деловым видом и сразу понял, что явился вовремя. Действительно, четверо приятелей собрались на совещание и под председательством неукротимого аппетита обсуждали важнейший вопрос — о хлебе и говядине. Дело было в воскресенье, в конце месяца.

Роковой день, зловещий срок!

Поэтому старика приветствовали радостными восклицаниями, ведь все хорошо знали, что он слишком скареден, чтобы тратить время на пустые визиты. Уж раз он явился, значит есть какое-то дело.

— Здравствуйте, господа, — сказал он. — Как поживаете?

— Коллин, будь гостеприимным хозяином, подай стул, — сказал Родольф, сам он пребывал в горизонтальном положении на кровати и так разнежился, что не мог встать. — Гость — особа священная. Приветствую вас, как некогда Авраам трех странников, — обратился он к вошедшему.

Коллин пододвинул кресло, мягкостью не уступавшее бронзовому, и радушно предложил Медичи:

— Представьте себе на минуту, что вы — Цинна, и садитесь.

Медичи опустился в кресло и хотел было сказать, что оно на редкость жесткое, да вовремя спохватился, вспомнив, что сам же дал это кресло Коллину в обмен на программную речь, которую продал некоему депутату, лишенному дара импровизации. Когда еврей садился, в его карманах что-то мелодично зазвенело, и в сердцах богемцев встрепенулась надежда.

— Аккомпанемент прелестный, посмотрим, что он запоет, — шепнул Родольф Марселю.

— Господин Марсель, я намерен вас осчастливить, — сказал Медичи. — Другими словами — вам представляется замечательный случай добиться признания в артистическом мире. Видите ли, господин Марсель, путь искусства — это тернистый путь, а слава — редкий оазис.

— Папаша Медичи, — сказал Марсель, которого разбирало нетерпение, — заклинаю вас вашим кумиром, пятьюдесятью процентами, говорите покороче!

— Да, — подхватил Коллин, — будьте кратки, как король Пипин. Ведь он был Короткий, а вы, что сын Иакова, конечно, обрезаны и, значит, тоже слегка укорочены.

— Ну и ну! — воскликнули богемцы, с ужасом ожидая, что пол вот-вот разверзнется и философ провалится в преисподнюю.

Но на сей раз Коллин не провалился.

— Вот в чем дело, — начал Медичи. — Некий меценат собирает коллекцию картин, которую он потом будет возить по всей Европе, он поручил мне раздобыть для его музея несколько выдающихся произведений. Вот я и остановил свой выбор на вашей картине. Словом, я пришел купить у вас «Переход через Чермное море».

— За наличные? — осведомился Марсель.

— За наличные, — ответил еврей, и в его карманах вновь раздался сладостный звон.

— На лице у тебя что-то не видно радости, — удивился Коллин, глядя на Марселя.

— Что ж ты молчишь, словно воды в рот набрал! — с негодованием воскликнул Родольф. — Разбойник ты этакий! Или не видишь, что речь идет о деньгах! Что же, для тебя, безбожника, нет ничего святого?

Коллин взобрался на стул и встал в позу Гиппократа, бога молчания.

— Продолжайте, Медичи, — проговорил Марсель. — Я предоставляю вам честь самому назначить цену этому бесценному творению. — И он указал на свою картину.

Еврей выложил на стол пятьдесят новеньких серебряных экю.

— Это начало, — сказал Марсель. — А что дальше?

— Вы знаете, господин Марсель, что мое первое слово вместе с тем и последнее. Не прибавлю ни гроша. Подумайте. Пятьдесят экю составляют полтораста франков. Это сумма!

— Сумма довольно жалкая, — возразил художник. — В одной только мантии моего фараона содержится кобальта на пятьдесят экю. Заплатите хотя бы за покрой. Удвойте цифру, округлите ее, и я назову вас Львом Десятым, даже Львом Двадцатым!

— Вот мое последнее слово, — ответил Медичи. — Прибавить я ни гроша не прибавлю, но приглашаю всех на обед. Вина по вашему выбору и в любом количестве, а за десертом я с вами расплачусь золотом.

— Других предложений нет? — загремел Коллин, трижды стукнув кулаком по столу. — Сделка заключена!

— Что ж, я согласен, — пробормотал Марсель.

— За картиной я пришлю завтра, — сказал еврей. — Пойдемте, господа. На стол уже накрыто.

Друзья стали спускаться по лестнице и хором запели из «Гугенотов»: «За стол! За стол!»

Медичи угостил приятелей прямо-таки царским обедом. Он предложил им целый ряд изысканных блюд, до сих пор им совершенно незнакомых, омар перестал быть для Шонара мифическим существом, и отныне музыкант воспылал к этой амфибии ненасытной страстью.

Друзья встали из-за стола пьяные, Как в день сбора винограда. Это едва не повлекло за собой печальных последствий, ибо Марсель, проходя в два часа утра мимо дома своего портного, захотел непременно разбудить его и вручить ему в счет долга только что полученные полтораста франков. Но Коллин еще кое-что соображал, и ему удалось удержать приятеля на самом краю пропасти.

Через неделю Марсель узнал, в какой именно музей попало его произведение. Проходя по предместью Сент-Оноре, он обратил внимание на кучку зевак, которые с любопытством наблюдали, как над какой-то лавочкой прилаживают вывеску. Вывеска эта оказалась не чем иным, как картиной Марселя, — Медичи продал ее владельцу съестной лавки. Но «Переход через Чермное море» опять подвергся изменениям и получил новое название. На картине появился пароход, и теперь она именовалась: «В Марсельском порту». Когда картину открыли, в толпе зевак пронесся гул одобрения. Марсель воспринял это как триумф и восторженно прошептал: «Глас народа — глас божий».

XVII

НАРЯДЫ ГРАЦИЙ

Однажды мадемуазель Мими, любившая поспать, проснулась, когда часы пробили десять, и очень удивилась, что Родольфа нет возле нее и вообще не видно в комнате. Накануне, когда она засыпала, он еще сидел за письменным столом и собирался провести за работой всю ночь: он только что получил из ряда вон выходящий заказ, и Мими очень хотелось, чтобы поэт поскорей его выполнил. Дело в том, что на этот гонорар поэт обещал купить ей отрез на весеннее платье. Кокетливая девушка уже облюбовала себе материю в витрине известного магазина новинок «Два болванчика», к которому она постоянно совершала паломничества. Поэтому Мими очень беспокоилась, как подвигается работа. Она частенько подходила к Родольфу, пока он писал, и, склонив головку ему на плечо, с трепетом спрашивала:

— Ну как мое платье?

— Не волнуйся, дорогая, один рукав уже готов, — отвечал Родольф.

Однажды ночью Мими услыхала, как Родольф щелкнул пальцами, — обычно это означало, что он доволен своей работой. Мими мгновенно вскочила на постели и, высунув черную головку из-за полога, воскликнула:

— Неужели платье готово?

— Вот смотри, — ответил Родольф, протягивая ей четыре больших листа, исписанных мелким почерком, — сейчас я закончил корсаж.

— Какое счастье! Остается только юбка! А сколько надо таких страниц, чтобы полупилась юбка?

— Как сказать. Ты небольшого роста, и на приличную юбку, пожалуй, хватит десяти страниц по пятьдесят строк, из тридцати трех знаков каждая.

— Это правда, я небольшого роста, — глубокомысленно сказала Мими. — Но все-таки как бы не получилось впечатления, что поскупились на материю. Сейчас носят очень широкие платья, и мне хотелось бы, чтобы вышло побольше складок и чтобы юбка шуршала.

— Хорошо, — серьезно ответил Родольф, — я добавлю к каждой строке по десять знаков, вот она и будет шуршать.

И Мими уснула, очень довольная.

А так как она имела неосторожность поведать своим подругам Мюзетте и Феми, что Родольф собирается сшить ей шикарное платье, то эти особы поспешили рассказать Марселю и Шонару о щедрости их приятеля и недвусмысленно намекнули, что недурно бы им последовать примеру поэта.

— Пойми, я могу продержаться самое большее неделю, а потом мне придется взять у тебя напрокат брюки, иначе я не смогу выйти из дому, — угрожала Мюзетта, теребя Марселя за усы.

— В одном почтенном доме мне должны одиннадцать франков, — отвечал художник, — даю тебе слово, что если я выцарапаю эту сумму, то ассигную ее на покупку модного фигового листа.

— А мне как быть? — приставала Феми к Шонару. — Мой шалаш (ей никак не удавалось выговорить «халат») ползет по всем швам.

В ответ на это Шонар доставал из кармана три су и протягивал их подруге:

— Вот тебе на иголку и нитки. Заштопай свой шалаш, это будет весьма поучительное занятие, utile dulci* [Полезное с приятным (лат.)].

Но вот Марсель, Шонар и Родольф собрались на совершенно секретное совещание и постановили, что каждый из них сделает все возможное, чтобы удовлетворить законное кокетство своей подруги.

— Милые девушки! Их красит любой пустяк, но этот пустяк все же надо добыть, — сказал Родольф. — Последнее время искусство и литература в моде, и мы зарабатываем, пожалуй, не хуже рассыльных.

— В самом деле, мне не приходится жаловаться, — перебил его Марсель, — искусства у нас процветают, можно подумать, что живешь при Льве Десятом.

— То-то Мюзетта говорит, что ты уже целую неделю уходишь спозаранку и поздно возвращаешься. У тебя действительно появилась работа? — спросил Родольф.

— Блестящее дело, дорогой мой! Мне его устроил Медичи. Я работаю в казарме «Аве Мария», восемнадцать гренадеров заказали мне свои портреты по шести франков с носа, причем я даю гарантию сходства на полгода — как при починке часов. Надеюсь понемногу залучить весь полк. Я и сам собираюсь принарядить Мюзетту, как только Медичи рассчитается со мной, — договор у меня, конечно, с ним, а не с солдатами.

— А у меня, как это ни странно, наклевываются целых двести франков, — небрежно проронил Шонар.

— Черт возьми! Тащи же их скорее! — воскликнул Родольф.

— Я рассчитываю, что дня через два-три они сами ко мне прибегут, — продолжал Шонар. — Так и знайте, как только их получу, дам волю своим страстишкам. Особенно въелись мне в печенку нанковая пара и охотничий рожок, которые я видел у старьевщика, тут по соседству. Хочу их себе преподнести.

— А откуда у тебя такой внушительный капитал? — в один голос спросили Марсель и Родольф.

— Слушайте, господа, — важно сказал Шонар, усаживаясь между приятелями. — Зачем закрывать на это глаза, — ведь прежде чем мы станем академиками и налогоплательщиками, нам предстоит съесть еще немало черного хлеба, а этот хлеб насущный дается нелегко. К тому же мы не одни: небо наделило нас чувствительным сердцем, каждый из нас избрал себе подругу и предложил ей разделить с ним судьбу.

— Злодейку, — вставил Марсель.

— А если нет ни гроша за душой, — продолжал Шонар, — то даже при строжайшей экономии трудно что-нибудь отложить, особенно когда у тебя желудок куда вместительнее кармана.

— К чему ты клонишь? — Родольф.

— Вот к чему. В нашем положении глупо ломаться, когда подвертывается случай приставить какую-нибудь цифру к нулю, обозначающему наш доход, — даже если работа совсем для нас неподходящая.

— Позволь, кто же из нас ломается, кого ты имеешь в виду? — спросил Марсель. — Пусть я буду со временем великим художником, — но ведь согласился же я посвятить свою кисть изображению французских воинов, хотя они расплачиваются за это карманными деньгами. Кажется, никто не может сказать, что я боюсь спуститься с вершин своей будущей славы.

— А я? — подхватил Родольф. — Разве ты не знаешь, что я уже две недели сочиняю медико-хирурго-зубопротезную дидактическую поэму для известного зубного врача, который оплачивает мое вдохновение из расчета пятнадцать су за дюжину александрийских стихов, то есть чуть дороже дюжины устриц? Однако я вовсе не считаю это зазорным, чем сидеть сложа руки, пусть моя муза сочиняет романс хотя бы о парижских кучерах. Когда владеешь лирой, то надо, черт побери, ею пользоваться… Вдобавок, Мими жаждет туфель.

— В таком случае, вы не осудите меня, когда узнаете, на какой Пактол я возлагаю надежды, — продолжал Шонар.

И он рассказал историю своих двухсот франков.

Недели две назад он зашел к знакомому музыкальному издателю, который уже давно обещал подыскать ему у своих клиентов какую-нибудь работу, будь то Урок музыки или настройка рояля.

— Вот кстати пришли! — воскликнул издатель, увидав его. — Сегодня меня как раз просили рекомендовать пианиста. Для англичанина. Вероятно, он прилично вам заплатит… А вы в самом деле хорошо играете?

Шонар решил, что если он проявит скромность, то лишь уронит себя в глазах издателя. Скромный музыкант, в особенности пианист, — явление вообще весьма редкое. Поэтому Шонар самоуверенно заявил:

— Я пианист первоклассный. Будь у меня больные легкие, длинная шевелюра и черный фрак, я блистал бы как солнце, а вы, вместо того чтобы требовать с меня за гравировку моей партитуры «Смерть девушки» восемьсот франков, сами поднесли бы мне на серебряном подносе за нее три тысячи да еще на коленях умоляли бы их принять. Право же, — добавил он, — мои десять пальцев уже десять лет отбывают каторжные работы на пяти октавах, поэтому я в совершенстве владею и белыми и черными костяшками.

Человек, к которому направили Шонара, был англичанин по фамилии Бирн. Сначала музыканта встретил лакей в голубой ливрее, он представил его лакею в зеленой ливрее, тот передал его лакею в черной ливрее, а этот ввел его в гостиную, где Шонар оказался лицом к лицу с господином Бирном. У островитянина был приступ сплина, поэтому он смахивал на Гамлета, размышляющего о ничтожестве человека. Шонар хотел было сообщить о цели своего прихода, но тут раздались такие душераздирающие вопли, что он не мог вымолвить ни слова. Это кричал попугай, сидевший на жердочке на балконе в нижнем этаже.

— Какой глуп, какой глуп! — воскликнул англичанин, подскочив в кресле. — Он доведет меня до смерти.

А попугай начал исполнять свой репертуар, который оказался куда обширнее, чем у его рядовых сородичей. Шонар прямо ошалел, услыхав, как птица принялась вслед за какой-то женщиной декламировать монолог Терамена, притом с интонациями, характерными для Консерватории.

Попугай был любимчиком некоей модной актрисы и обычно сидел в ее будуаре. Хозяйка его принадлежала к числу тех женщин, на которых неизвестно почему делают бешеные ставки на ипподроме полусвета и имена которых неизменно украшают меню аристократических холостяцких ужинов, где эти дамы служат живым десертом. В наши дни всякому христианину бывает лестно, когда его видят в обществе одной из таких языческих гетер, хотя обычно у этих язычниц нет ничего общего с древностью, если не считать метрики. Но когда они хороши собой, беда еще не велика, единственное, чем рискуешь, — это очутиться на соломе после того, как обставишь их палисандровым деревом. Но когда знаешь, что их красота приобретена в косметическом кабинете и не устоит против влажной губки, когда их остроты заимствованы из водевильных куплетов, а талант умещается на ладони клакера, — тогда трудно бывает понять, как люди утонченные, обладатели громкого имени, незаурядного ума и модных фраков, из любви к пошлости увлекаются особами, от которых отвернулся бы даже их Фронтен, если бы ему предложили выбрать себе Лизетту.

Актриса, о которой идет речь, была одной из таких модных красавиц. Звали ее Долорес, и она выдавала себя за испанку, хотя и родилась в парижской Андалусии, именуемой улицей Кокнар. От этой улицы до улицы Прованс всего десять минут ходьбы — однако Долорес потратила на дорогу семь-восемь лет. Ее благополучие возрастало по мере ее увядания. Так, в тот день, когда она вставила себе первый искусственный зуб, она получила в подарок лошадь, а когда вставила второй зуб — пару лошадей. Теперь она жила на широкую ногу, занимала целый дворец, в дни скачек в Лоншане сидела на почетных местах и задавала балы, на которые съезжался «весь Париж». Но что такое «весь Париж»? Это сборище бездельников, любителей всяких нелепостей и скандалов, это все те, кто играет в ландскнехт и сыплет парадоксами, все те, кто не утруждает ни головы своей, ни рук, все те, у кого одна забота — как бы убить и свое и чужое время, это писатели, которых удалось протащить в литературу только потому, что природа одарила их длинными ушами, распутники и бретеры, знатные шулера, кавалеры никому не ведомых орденов, непоседливая богема, которая неизвестно откуда берется и неизвестно куда исчезает, фигуры, намозолившие всем глаза, дочери Евы, которые некогда продавали запретный плод на улице, а теперь продают его в будуарах, вся развратная братик, от молокососов до старцев, какую встретишь на премьерах с индийской жемчужиной в галстуке или с тибетской козой на плечах, — и для этой-то братии расцветают первые весенние фиалки и первая девичья любовь! Весь этот сброд, именуемый в газетных хрониках «всем Парижем», был принят у мадемуазель Долорес, хозяйки упомянутого попугая.

Эта птичка, прославившаяся своим красноречием на весь околоток, понемногу стала пугалом для соседей. Когда ее выносили на балкон, она превращала свою жердочку в трибуну и с утра до ночи произносила нескончаемые речи. Кое-кто из журналистов посвятил ее хозяйку в некоторые парламентские дела, и после этого птичка стала проявлять удивительные познания по «сахарному вопросу». Она знала наизусть все роли артистки и так замечательно их декламировала, что в случае болезни хозяйки могла бы ее заменить. Вдобавок, поскольку актриса была космополиткой в области чувств и дом ее был открыт для гостей из всех стран света, попугай научился говорить на любом языке и на каждом из них так сквернословил, что покраснели бы даже матросы, у которых одно время жил пресловутый Вер-Вер. Минут десять можно было не без удовольствия и даже не без пользы слушать болтовню бойкой птички, но затем это становилось настоящей пыткой. Соседи не раз жаловались актрисе, но та дерзко отвергала все их просьбы. Двое-трое из жильцов, почтенные отцы семейств, были до того возмущены развратом, в который посвящал их нескромный попугай, что даже съехали с квартиры, ибо хозяин дома, обольщенный актрисой, был на ее стороне.

Англичанин, к которому явился Шонар, терпел целых три месяца.

Наконец терпение его лопнуло. Однако он скрыл свою ярость и однажды, одевшись так, словно собрался в Виндзорский замок на прием к королеве Виктории, явился к мадемуазель Долорес.

Когда он вошел, актриса подумала было, что это Гофман в роли лорда Сплина. Ей захотелось достойным образом принять товарища по профессии, и она предложила гостю завтрак. Англичанин важно ответил ей на ломаном французском языке, (взял всего двадцать пять уроков, причем учителем его был испанский эмигрант).

— Я приму ваш приглашений на условии, если мы скушаем этот… неприятный птиц. — И он указал на клетку.

А попугай, сразу почуяв в госте островитянина, приветствовал его, насвистывая «God save the King»*[Боже, храни короля (англ.)].

Долорес решила, что англичанин пришел поиздеваться над ней, и уже готова была рассердиться, когда тот добавил:

— Я очень богат и заплачу за птиц, сколько он стоит.

Долорес возразила на это, что попугай ей очень дорог и она не намерена отдавать его в чужие руки.

— О, я не хотел взять его в свой рук, — ответил англичанин. — Я хотел его под ног. — И он указал на свой каблук.

Долорес затрепетала от негодования и уже готова была разразиться бранью, но в этот миг заметила на пальце англичанина бриллиантовое кольцо, говорившее о ренте по меньшей мере в две тысячи франков. Это открытие отрезвило актрису как холодный душ. Она сообразила, что неразумно ссориться с человеком, который носит на мизинце пятьдесят тысяч франков.

— Хорошо, сударь, — ответила она, — раз мой бедный Коко вас беспокоит, я перенесу его куда-нибудь подальше, и оттуда вы не будете его слышать.

Англичанин жестом выразил удовлетворение.

— Все-таки, — добавил он, указывая на свои сапоги, — я более предпочитаю…

— Будьте уверены, милорд, — возразила Долорес, — я помещу его в таком месте, что он уже не будет нарушать ваш покой.

— О, я не есть милорд… Я есть только эсквайр.

Господин Бирн весьма сдержанно поклонился и собрался уходить, но тут Долорес, никогда не упускавшая из виду своих интересов, взяла со столика конверт.

— Сегодня в *** театре мой бенефис, сударь, — скала она. — Я играю в трех пьесах. Позвольте предложить вам несколько билетов в ложи. Цены повышены чуть-чуть.

И она сунула в руки островитянина, по меньшей мере десяток лож.

«Я так любезно пошла ему навстречу, что, как человек воспитанный, он не может мне отказать, — подула она. — А когда он увидит меня на сцене в розовом платье — как знать?… Ведь мы вдобавок соседи! Брильянтовый перстень — это авангард целого миллиона, правда, он урод, он наводит тоску, зато мне представится случай съездить в Лондон, не испытав морской болезни».

Англичанин взял билеты, попросил еще раз растолковать ему, что с ними делать, затем осведомился о цене.

— Ложи по шестидесяти франков, тут их десять… О это не к спеху, — добавила Долорес, видя, что англичанин вынимает бумажник. — Я надеюсь, что как сосед не откажетесь время от времени навещать меня.

Господин Бирн ответил:

— Я не люблю делать дел в кредит.

Вынув тысячефранковую ассигнацию, он положил их на стол, a билеты спрятал в карман.

— Я сейчас дам сдачу, — ответила Долорес и отперла шкафчик, где у нее хранились деньги.

— Пожалуйста не надо, — сказал англичанин, — это на чай.

С этими словами он вышел, а Долорес стояла как пораженная громом.

— На чай! — вскричала она, когда затворилась дверь. — Какой нахал! Я сейчас же верну ему деньги.

Но грубость соседа лишь рикошетом задела ее самолюбие. Поразмыслив, актриса успокоилась. Она сообразила, что двадцать луидоров — кругленькая сумма, вспомнила, что в прошлом ей приходилось выносить дерзости, за которые ей платили куда дешевле.

Пустяки, — решила она, — не надо быть чересчур гордой. Никто ничего не видал, а в этом месяце мне и раз надо платить прачке. К тому же мой гость прескверно говорит по-французски, что, быть может, он хотел сказать комплимент.

И Долорес с легким сердцем заперла деньги в шкафчик.

Зато ночью, после спектакля, она вернулась вся вне себя от негодования. Господин Бирн никому не продал билетов, и все десять лож были пусты.

Когда злополучная бенефициантка в половине первого ночи вышла на сцену, она увидела, что ее подруги сияют от радости, глядя на пустынный зал.

Она даже слушала, как одна из них сказала другой, кивнув на никем не занятые дорогие ложи:

— Бедняжке Долорес удалось «набрать» всего лишь одну литерную!

— В остальных — ни души!

— В партере зрителей раз-два и обчелся.

— Еще бы! Когда на афише появляется ее имя. Это производит такое же действие, словно в зале установлен пневматический насос. Да и что за фантазия повышать цены!

— Ну и бенефис! Ручаюсь, что вся выручка уместится в детской копилке.

— А! Вот и ее пресловутое платье с красными бархатными бантами.

— Она похожа на связку вареных раков.

— Какой сбор был на твоем последнем бенефисе? — обратилась одна из артисток к подруге.

— Яблоку упасть некуда было, дорогая. В тот день давали премьеру. За приставные стулья платили по луидору. Сама-то я получила всего-навсего шесть франков — остальное забрала моя портниха. Если бы не боязнь отморозить себе нос, я бы поехала в Петербург.

— Как? Тебе нет еще и тридцати, а ты уже собираешься покорить Россию?

— Что ж поделаешь! — молвила та и добавила: — твой бенефис скоро?

— Через две недели. У меня уже расписано билетов на тысячу экю, не считая моих друзей сен-сирцев.

— Смотри-ка, партер расходится.

— Это Долорес запела.

И правда, в это время Долорес, красная, как ее платье, пронзительно пела куплет. Когда она с натугой взяла последнюю ноту, к ее ногам упало два букета — две актрисы, ее приятельницы, сидевшие в ложе бенуа бросили их ей и крикнули:

— Браво, Долорес!

Легко себе представить ярость певицы. Вернувшись в покои, она распахнула окно, хотя была уже глубокая ночь, и разбудила Коко, а Коко тут же разбудил господина Бирна, который спокойно почивал, положившись на обещание Долорес. С этого дня между актрисой и англичанином начата открытая война, война беспощадная, непрерывная, война не на жизнь, а на смерть, и тут уж противники не останавливались ни перед какими тратами. Попугай получил дополнительное образование в связи с новыми обстоятельствами, он еще доскональнее изучил язык Альбиона и с утра до ночи пронзительным фальцетом выкрикивал брань по адресу соседа. Получалось действительно нечто нестерпимое. Долорес и сама страдала от своей затеи, но она рассчитывала, что господин Бирн в конце концов не выдержит и съедет с квартиры, это был для нее вопрос самолюбия. Островитянин не отставал и в отместку тоже изобрел немало каверз. Он создал было у себя в квартире школу барабанщиков, но тут в дело вмешался полицейский комиссар. Тогда господин Бирн придумал другую штуку — устроил у себя тир, стреляя из пистолета, его слуги изрешечивали и полсотни мишеней в день. Снова вмешался комиссар, на этот раз он напомнил англичанину, что статья муниципального кодекса запрещает пользоваться огнестрельным оружием в жилых помещениях. Господи Бирн прекратил стрельбу. Неделю спустя мадемуазель Долорес обнаружила, что в ее квартире идет дождь. Домовладелец отправился к господину Бирну и увидел, что тот в гостиной принимает морскую ванну. И в самом деле: стены этой просторной комнаты были обиты металлическими листами, все двери наглухо заделаны. Импровизированный бассейн налили ведер двести воды и всыпали килограммов пятьдесят соли. Получился океан в миниатюре. Тут было все, что полагается, — даже рыбки. Проникнуть туда, можно было через отверстие, проделанное в верхней части средней двери, и господин Бирн ежедневно купался. Вскоре в околотке потянуло морским ветром, а в спальне мадемуазель Долорес уровень воды достиг полпальца. Хозяин пришел в ярость и пригрозил господину Бирну что привлечет его к ответственности за порчу недвижимого имущества.

— Разве я не имей прав купаться в свой квартир? — просил англичанин.

— Нет, не имеете.

— Если не имей — не буду, — продолжал англичанин, преисполненный уважения к законам страны, в которой он живет. — Это очень жаль, это мне бил большой удовольствий.

И в тот же день он распорядился спустить океан в трубу. Да и пора было: на паркете уже завелись устрицы…

Однако господин Бирн не сложил оружия, он искал законные пути для продолжения этой неслыханной войны, приводившей в восторг всех парижских бездельников. Слухи о ней проникли и за кулисы театров, и в прочие общественные места. Поэтому для Долорес стало делом чести добиться победы. Об исходе поединка любителями было заключено немало пари.

Тут— то господину Бирну и пришла в голову мысль о рояле: самому неприятному из музыкальных инструментов вполне под стать состязаться с самой неприятной птицей. И господин Бирн поспешил осуществить эту блестящую идею. Он взял напрокат рояль, справился насчет пианиста. Как уже известно читателю, ему рекомендовали нашего друга Шонара. Англичанин откровенно рассказал музыканту, как его донимает попугай актрисы и как плачевно кончились все его попытки достигнуть мирного соглашения.

— Есть, милорд, верное средство избавиться от попугая, — сказал Шонар. — Петрушка! Химики в один голос утверждают, что для животных эта столовая травка — то же, что для нас синильная кислота. Накрошите петрушки на ковер, потом велите вытрясти его в окно, над клеткой попугая, — и он подохнет, как если бы был приглашен на обед к папе Александру Шестому.

— Я это уже думал, но попугай очень берегут, — ответил англичанин. — Рояль более верно.

Шонар взглянул на господина Бирна, он сразу всё понял.

— Вот как я думал, — стал объяснять англичанин, — артистка и ее птиц спят до двенадцать час. Понимайт? Я хочу не дать ей спать. По ваш закон я имей прав делать музик от утра до ночь. Понимайт, что вы должен делать?

— Но ведь артистке будет не так уж неприятно слушать целый день мою игру, тем более бесплатно. Я первоклассный музыкант, и будь у меня больные легкие…

— Да, да, — продолжал англичанин. — Поэтому я не скажу вам играй хороший музик, надо только ударять по клавиш. Вот так, — добавил он, пытаясь сыграть гамму. — И все одно и то же, одно и то же, без пощад господин музыкант, всё гамма, все гамма. Я немного знай медицин, — так можно сойти с ума. Они сойдут с ума, я так и рассчитай. Начинайт сейчас, сударь, я буду вам хорошо заплатийт.

— Вот этим-то я и занимаюсь уже две недели, — заключил Шонар, рассказав друзьям историю с попугаем. — Одна и та же гамма — и ничего другого с пяти часов утра до позднего вечера. Это, конечно, нельзя назвать настоящим искусством, но что поделаешь, дети мои? Англичанин платит мне за этот дьявольскую игру около двухсот франков в месяц. Как было отказаться от такой благодати, разве я себе враг? Я согласился, и через два-три дня получу жалованье за первый месяц.

После этих взаимных признаний друзья решили, го на полученные деньги они купят для своих подруг весенние наряды, о которых кокетливые девушки так давно мечтали. Кроме того, они условились, что тот, кто первым получит деньги, подождет остальных и они вместе пойдут в магазин, чтобы барышни вместе порадовались обновкам или, как выразился Шонар, «новой турке».

Через дня через три после этого совещания Родольф первым достиг желанной цели, ему заплатили за его зубопротезную поэму, и, сверх ожиданий, она потянула восемьдесят франков. Два дня спустя Медичи вручил Марселю сто восемь франков:— за восемнадцать портретов капралов, шесть франков каждый. Марселю и Родольфу стоило немалых усилий скрыть своё ликование.

— Мне кажется, что я потею золотом, — уверял поэт.

— Со мной то же самое, — признался Марсель. — Если Шонар нас задержит, у меня не хватит терпения разыгрывать роль неведомого миру Креза.

Но уже на другой день богемцы увидели своего приятеля в великолепном нанковом пиджаке золотисто-желтого цвета.

— Боже мой! — воскликнула Феми, восхищаясь изящным переплетом своего друга. — Где это ты раздобыл такую роскошь?

— Нашел в груде своих рукописей, — ответил музыкант и подмигнул друзьям, чтобы они его не выдавали. — Получил! — сказал он им, когда они остались одни. — Вот они, голубчики!

И он высыпал на стол пригоршню луидоров.

— Ну что ж, вперед! — скомандовал Марсель. Разгромим магазины! Как будет счастлива Мюзетта!

— Как будет рада Мими! — добавил Родольф. — Ну, идем, Шонар.

— Дайте мне обдумать этот вопрос, — ответил музыкант. — Боюсь, что мы сделаем глупость, если накупим нашим дамам кучу модных штучек. Посудите сами. Ведь если они станут похожи на картинки из «Покрывала Ириды», это может пагубно отозваться на их характере. Да и к лицу ли нам, молодым людям, пресмыкаться перед женщинами, словно мы какие-то сморчки Мондоры? Мне не жаль выбросить пятнадцать или восемнадцать франков на наряды Феми, но я боюсь, что, получив новую шляпку, она, чего доброго, перестанет со мной кланяться. Она хороша и с цветком в волосах! Твое мнение, философ? — обратился Шонар к только что вошедшему Коллину.

— Неблагодарность — дитя благодеяния, — изрек тот.

— К тому же, — продолжал Шонар, — если ваши подруги принарядятся, то вы сами-то на кого будете похожи, когда пойдете с ними под руку в потрепанных пиджаках? Вас примут за их горничных. Я говорю это совершенно бескорыстно, — заключил Шонар, с гордостью оглядывая свой новый нанковый костюм, — ведь теперь, слава богу, могу появиться где угодно.

Но несмотря на все возражения Шонара, было вновь решено, что завтра же все соседние магазины подвергнутся разгрому в угоду милым дамам.

И действительно, на другой день, в тот самый час, когда мадемуазель Мими проснулась и, как было сказано выше, удивлялась отсутствию Родольфа, поэт с двумя приятелями уже поднимался по лестнице их дома в сопровождении рассыльного от «Двух болванчиков» и модистки, которая несла образчики. Шонар уже успел купить себе пресловутую трубу и теперь шествовал впереди, наигрывая увертюру к «Каравану».

Мими кликнула Мюзетту и Феми, которые жили на верхнем этаже, и подруги, услыхав о шляпках и платьях, стремглав слетели с лестницы. При виде этих убогих сокровищ женщины едва не помешались от радости. Мими безудержно хохотала и прыгала как коза, размахивая барежевым шарфиком, Мюзетта бросилась Марселю на шею с зелеными туфельками в руках и ударяла одной туфлей о другую, словно то были цимбалы, Феми уставилась на Шонара и лепетала сквозь слезы:

— Александр! Голубчик! Александр!…

— Можно не опасаться, она не отвергнет дары Артаксеркса, — прошептал философ.

Когда утих первый взрыв восторга, когда каждая выбрала то, что пришлось ей по вкусу, и деньги были уплачены, Родольф заявил дамам, что они завтра же обновят свои наряды и должны уже с утра быть готовы.

— Поедем за город, — пояснил он.

— Ну и что же! — воскликнула Мюзетта. — Мне уже случалось в один день купить, скроить, сшить и надеть платье. Да у нас впереди еще целая ночь. Мы успеем, правда? — обратилась она к подругам.

— Конечно успеем! — в один голос отозвались Мими и Феми.

Они тут же взялись за работу и добрых шестнадцать часов не выпускали из рук иголки и ножниц.

Это было накануне первого мая. Пасхальный благовест уже возвестил о возрождении весны, и она приближалась, торопливая и радостная, она приближалась, как говорится в немецкой балладе, легкая словно юноша, который спешит посадить майское деревце под окном своей невесты. Она раскрашивала небо лазурью, деревья — зеленью и все окружающее — нарядными яркими красками. Она будила солнце, которое еще дремало на ложе, сотканном из туманов, склонившись головой на большие снежные тучи, как на подушку, она кричала ему: «Эй, приятель, пора! Я пришла! Живей за работу! Скорее надевай свой великолепный наряд из новых сверкающих лучей и выходи на балкон возвестить о моем прибытии!»

И солнце действительно приступило к делу, оно разгуливало гордое и великолепное, как придворный. В воздухе реяли ласточки, вернувшиеся из паломничества на Восток, в лесах благоухали фиалки, из гнездышек выглядывали птички с тетрадкой романсов под крылом. Да, пришла весна, настоящая весна поэтов и влюбленных, а не та, которую расписывает Матье Ленсбер, противная, красноносая, с обмороженными пальцами, заставляющая бедняков дрожать у очага, где уже давно угасли последние угольки последней вязанки дров. В прозрачном воздухе веяли теплые ветерки, принося в город первые ароматы полей. Сверкающие, горячие лучи солнца проникали в окна. Больному они говорили: «Впустите нас, мы несем с собой здоровье!» А заглянув в каморку, где невинная девушка сидела перед зеркалом — своим первым, невинным возлюбленным, они кричали ей: «Впусти нас, душенька, мы озарим твою красоту! Мы возвещаем хорошую погоду, теперь ты можешь надеть свое полотняное платье, соломенную шляпку и нарядные башмачки: лужайка уже готова для плясок, она разукрасилась цветами, и к воскресному балу проснутся скрипки. С добрым утром, красотка!»

Когда на соседней колокольне, ударили к заутрене, три трудолюбивые кокетки, всю ночь почти не смыкавшие глаз, уже стояли перед зеркалом, в последний раз примеряя обновки.

Все три были прелестны, они были одеты одинаково, и лица их светились радостью, какую испытывает человек, когда исполняется его заветная мечта.

Особенно хороша была Мюзетта.

— Никогда в жизни я не была так счастлива, — говорила она Марселю, — мне кажется, что господь дает мне испытать в этот час всю радость, какая суждена мне в жизни, и боюсь, что больше мне ее уже не достанется! Ничего! Не будет этой радости, придет другая. Рецепт у нас есть, — весело добавила она, целуя Марселя.

Что касается Феми, то ее огорчало одно соображение.

— Я обожаю и зелень и птичек, — говорила она, — но в деревне никого не встретишь и никто не увидит ни моей хорошенькой шляпки, ни нарядного платья. Не пойти ли нам лучше прогуляться по бульвару?

В восемь часов утра всю улицу взбудоражили фанфары: это Шонар трубил сбор. Из окон высовывались соседи и с любопытством глазели на шествие богемцев. Коллин, тоже принявший участие в этой вылазке, замыкал шествие с дамскими зонтиками в руках. Час спустя веселая ватага разбрелась по полям Фонтенэ-о-Роз. Вернулись они поздно вечером. Тут Коллин, исполнявший в этот день обязанности казначея, заявил, что еще не израсходовано шесть франков, и выложил остаток на стол.

— Что же теперь с ними делать? — спросил Марсель.

— Не купить ли процентных бумаг? — предложил Шонар.

XVIII МУФТА ФРАНСИНЫ

I

Я знавал когда-то Жака Д., одного из ярких представителей подлинной богемы, он был скульптором и подавал большие надежды. Но осуществить их он так и не успел — ему помешала жестокая нужда. Он умер от истощения в марте 1844 года в больнице Сен-Луи, на койке № 14 палаты Сент-Виктуар.

Я познакомился с Жаком в больнице, где сам пролежал долгое время. Как я уже сказал, у Жака был незаурядный талант, и тем не менее он не страдал самомнением. Я общался с ним в течение двух месяцев, и хотя он чувствовал, как смерть все крепче сжимает его в своих объятьях, я ни разу не слыхал от него ни жалоб, ни сетований, которые так смешны и нелепы в устах непризнанного художника. Он скончался без всякой «позы», и только лицо его исказилось предсмертной судорогой. Когда я вспоминаю о его смерти, в памяти всплывает самая жестокая сцена, какую мне когда-либо приходилось видеть в мрачной галерее человеческих страданий. Узнав о печальном событии, отец Жака приехал за телом и долго препирался из-за тридцати шести франков, которые с него требовала администрация больницы. Он торговался и в церкви, притом так упорно, что ему скинули шесть франков. Когда стали укладывать тело в гроб, санитар снял с него больничную простыню и попросил у товарища покойного денег, чтобы купить саван. У бедняги не оказалось ни гроша, поэтому он обратился за деньгами к отцу умершего. Старик пришел в ярость и завопил, чтобы его оставили в покое.

Молодая монахиня, присутствовавшая при этом ужасном разговоре, взглянула на покойника, и у нее вырвались простодушные ласковые слова:

— Но ведь нельзя же, сударь, похоронить его так. Сейчас лютые холода! Дайте бедняжке хоть сорочку, чтобы он не предстал перед господом богом совсем нагим.

Отец выдал товарищу сына пять франков на рубашку, но посоветовал обратиться к старьевщику, торгующему подержанным бельем.

— Дешевле будет, — сказал он.

Впоследствии мне объяснили, чем была вызвана такая жестокость, — оказывается, отец был возмущен, что Жак избрал артистическое поприще, и гнев его не утих даже у гроба сына.

Однако я отвлекся от Франсины и ее муфты. Возвращаюсь к своей теме: мадемуазель Франсина была первой и единственной любовницей Жака, — ведь когда отец собирался похоронить его голым, ему исполнилось только двадцать три года. Об их любви рассказал мне сам Жак, когда он был номер 14, а я номер 16 в палате Сент-Виктуар, где было несладко умирать!

Подождите, читатель! Прежде чем приступить к этой истории, — из которой вышла бы прекрасная повесть, если бы я мог передать ее так, как мне рассказывал мой друг, — позвольте мне выкурить трубочку, эту старую глиняную трубку подарил мне Жак в тот день, когда доктор запретил ему курить. Все же по ночам, если сиделка дремала, Жак брал у меня трубку и выпрашивал щепотку табаку: ведь больному так тоскливо лежать ночью в огромной палате, когда никак не удается уснуть.

— Я затянусь только два-три разочка, — говорил он, и я не препятствовал ему, а сестра общины св. Женевьевы, видимо, не замечала табачного запаха, когда делала обход. Милая сестра! Какая вы были добрая! И какой прекрасной вы нам казались, когда приходили окропить нас святой водой! Мы замечали вас еще издали, вы тихо шли под темными сводами, в белых покрывалах, — они ниспадали красивыми складками, и наш друг Жак всегда любовался ими! О милая сестра, вы были Беатриче этого ада! Вы так ласково утешали нас, что мы жаловались нарочно, ради того, чтобы услышать от вас слова утешения… Если бы мой друг Жак не умер, — а умер он в день, когда шел снег, — он вылепил бы прелестную мадонну для вашей кельи, — добрая сестра общины св. Женевьевы!

Читатель. Ну, а как же насчет муфты? Я что-то ее не вижу!

Другой читатель. А мадемуазель Франсина? Куда же она делась?

Первый читатель. История не из веселых.

Второй читатель. Посмотрим, чем кончится.

Простите, господа. Трубка Жака отвлекла меня от темы. А впрочем, я и не обязался смешить вас. Жизнь богемы далеко уж не так весела.

Жак и Франсина встретились в апреле в доме на улице Тур-д'Овернь, где они одновременно поселились.

Прошла неделя, но скульптор и девушка еще не познакомились, хотя соседские отношения завязываются сами собой, когда живешь на одной площадке. Молодые люди еще не обменялись ни единым словом, но уже знали друг друга. Франсине было известно, что ее сосед — горемыка художник, а Жак проведал, что его молоденькая соседка — портниха и что она ушла из семьи, спасаясь от злобной мачехи. Чтобы свести концы с концами, девушка соблюдала неслыханную бережливость, а так как она еще не изведала никаких удовольствий, то и не стремилась к ним. Вот при каких обстоятельствах произошло то, что неизбежно случается, когда двое молодых существ разделены одной лишь перегородкой. Как-то апрельским вечером Жак вернулся домой, еле волоча ноги от усталости, с утра голодный и бесконечно печальный, им владела та смутная грусть, которая возникает без определенной причины и нападает на человека в любом месте, в любое время, сковывая душу как паралич, и это особенно знакомо обездоленным, одиноким людям. Жаку стало душно в его тесной каморке, он распахнул окно, чтобы подышать свежим воздухом. Был прекрасный вечер, заходящее солнце заливало монмартрские холмы печальным светом, который их фантастически преображал. Жак задумчиво стоял у окна, слушая хор птичьих голосов, звучавших в тишине весеннего вечера, и тоска его все усиливалась. Мимо пролетел ворон, громко каркая. Жаку вспомнились времена, когда ворон приносил хлеб в пещеру Илье-пророку, и бедняга пришел к выводу, что теперь вороны уже не так милосердны. Потом, не находя себе места, он затворил окно, задернул занавеску и зажег смоляную свечу, привезенную им из Шартрезского монастыря, — ему не на что было купить масла для лампы. Чувствуя, что ему не справиться с тоской, он набил трубку и собрался закурить.

— К счастью, у меня еще достаточно табака, и я не буду видеть пистолета, — прошептал он.

Значит, уж очень тоскливо было в тот вечер моему другу Жаку, если он подумал, что надо скрыть от глаз пистолет. В тяжелые минуты жизни он прибегал к своеобразному средству, это было его последнее утешение. Вот в чем оно состояло: Жак слегка смачивал табак опием, закуривал трубку и курил до тех пор, пока клубы дыма не начинали застилать все предметы, находившиеся в комнатке, а главное — пистолет, висевший на стене. Для этого требовалось выкурить трубок десять. К тому времени, когда пистолет совсем исчезал из виду, табачный дым и опий почти всегда оказывали на Жака благодатное действие — он погружался в сновидения и тоска покидала его.

Но в тот вечер он выкурил весь имевшийся у него табак, клубы дыма совсем скрыли пистолет, а Жаку было все так же невыразимо грустно. Зато мадемуазель Франсина в тот день вернулась домой в особенно жизнерадостном настроении, и веселость ее не имела никаких оснований, как и грусть Жака: то была радость, ниспосланная небом, радость, какую господь бог вселяет в добрые сердца. Итак, мадемуазель Франсина находилась в прекрасном расположении духа и, поднимаясь по лестнице, что-то напевала. Но стоило ей только отворить дверь в свою комнату, как сквозной ветер загасил ее свечу.

— Ах, какая досада! — воскликнула девушка. — Придется спуститься вниз и опять карабкаться на шестой этаж.

Но тут она заметила полоску света под дверью Жака, лень и любопытство внушили ей мысль попросить огонька у соседа.

«Такие пустячные услуги соседи постоянно оказывают друг другу, — подумала она, — тут нет ничего зазорного».

Она легонько постучалась к Жаку, он отворил и был несколько удивлен столь поздним посещением. Но стоило девушке переступить порог его комнаты, как она задохнулась от густого дыма и, не успев сказать ни слова, без чувств упала на стул, подсвечник и ключ выпали у нее из рук. Была полночь, весь дом спал. Жак решил, что звать на помощь нельзя, это скомпрометирует соседку. Он распахнул окно, чтобы впустить свежего воздуха, и побрызгал водой на лицо девушки, она открыла глаза и понемногу стала оживать. Минут через пять Франсина совсем пришла в себя, сообщила художнику, что именно ее к нему привело, и стала извиняться.

— Теперь мне лучше, — добавила она, — я пойду к себе.

И она уже отворила дверь, как вдруг спохватилась, что не только забыла зажечь свечу, но и оставила у Жака ключ.

— Вот бестолковая! — воскликнула она, зажигая свечку. — Зашла к вам попросить огня, а ухожу без света!

Но тут сквознячок, потянувший через приотворенное окно и дверь, снова загасил свечу, и молодые люди очутились в полной темноте.

— Как нарочно! — сказала Франсина. — Простите, что я наделала вам столько хлопот. Но будьте добры, зажгите огонь, я отыщу свой ключ.

— Конечно, конечно, мадемуазель, — ответил Жак и стал ощупью искать спички.

Он сразу же нашел их. Но тут ему в голову пришла лукавая мысль. Он сунул спички в карман и воскликнул:

— Вот еще напасть! Ни одной спички не осталось, я зажег последнюю, когда пришел домой.

«Не поверит», — подумал он.

— Как же быть? Как же быть? — всполошилась Франсина. — У себя-то я могу побыть без света, у меня комната небольшая, в ней не заблудишься. Но без ключа не обойтись. Сделайте милость, сударь, помогите мне найти ключ, он где-нибудь тут на полу.

— Что ж, мадемуазель, поищем, — ответил Жак.

И они в потемках принялись искать, молодыми людьми руководил, видимо, один и тот же инстинкт — руки их встречались раз десять в минуту. Оба оказались на редкость неловкими и так и не нашли ключа.

— Ко мне в окно ярко светит луна, но сейчас она в облаках, — сказал Жак. — Подождем немного, станет посветлее, и легче будет искать.

В ожидании луны молодые люди разговорились. Беседа в темноте, в тесной комнатке, в весеннюю ночь! Беседа, сначала легкомысленная и незначительная, становится все задушевнее. Вы сами знаете, читатель, к чему это приводит… Слова становятся все туманнее, все больше недомолвок, голос звучит все тише, речь прерывается вздохами… Руки встречаются и договаривают мысль, которая от сердца передается устам и… О, молодые пары, поройтесь в своих воспоминаниях, и вы увидите, как это произошло. Вспомните, молодой человек, и вы, молодая женщина, идущие сейчас под руку, что два дня назад вы еще не знали друг друга. Наконец луна сбросила свое покрывало, и яркий свет залил каморку, мадемуазель Франсина слегка вскрикнула, очнувшись от мечтаний.

— Что с вами? — спросил Жак, обнимая ее.

— Ничего, — прошептала Франсина. — Мне показалось, будто кто-то стучится.

И незаметно для Жака она ногой подтолкнула под шкаф только что замеченный ею ключ. И зачем только он нашелся!

Первый читатель. Во всяком случае, такую историю я не дам читать своей дочери.

Второй читатель. Я до сих пор еще не видел ни одной пушинки с муфты мадемуазель Франсины, да и о самой девушке не знаю, беленькая ли она или черненькая и как сложена.

Терпение, читатели, терпение! Я обещал вам муфту и в конце концов преподнесу вам ее, как мой друг преподнес ее своей бедной подружке Франсине, которая стала его любовницей, о чем несколькими строками выше выразительно говорит многоточие. Франсина была беленькая. Беленькая и веселая — а это встречается не так уж часто. До двадцати лет она не ведала любви, но, смутно предчувствуя свой близкий конец, сознавала, что медлить не следует, если она хочет с ней познакомиться. Она повстречала Жака и влюбилась в него. Их связь продолжалась полгода. Они увлеклись друг другом весной, а разлучились осенью. У Франсины была чахотка, она знала об этом, знал и ее друг. Недели через две после их встречи Жаку сообщил об этом его товарищ, врач.

— Она уйдет от нас, как только пожелтеют листья, — добавил он.

Франсина слышала эти слова и увидела, в какое отчаяние повергли они ее друга.

— Что нам до желтых листьев? — говорила она, и в улыбке ее светилась искренняя любовь. — Что нам до осени? Сейчас лето, и листва зеленая, надо пользоваться этим, дорогой мой… Когда ты заметишь, что я собираюсь уйти из жизни, обними меня покрепче, поцелуй и запрети уходить. Ты ведь знаешь — я послушная, я и останусь.

И прелестное создание в течение пяти месяцев с песней и улыбкой на устах шло по тяжкой стезе богемы. А Жак охотно поддавался самообману. Его приятель не раз говорил ему:

— Франсине хуже. За ней нужен уход.

Тогда Жак бегал по всему Парижу, чтобы раздобыть денег на лекарство, но Франсина и слышать не хотела о лекарствах и выбрасывала их за окно. По ночам, когда ее бил кашель, она потихоньку выходила на лестницу, чтобы Жак не слышал.

Однажды они вдвоем поехали за город, и Жак увидел дерево с чуть пожелтевшей листвой. Он с тоской взглянул на Франсину, которая, задумавшись, медленно шла рядом с ним.

Она заметила, что Жак побледнел, и поняла его мысль.

— Какой ты глупыш, — сказала она, целуя его, — ведь сейчас только июль. До октября еще целых три месяца. Если мы будем любить друг друга, как теперь, днем и ночью, мы удвоим срок, который нам дано прожить вместе. Наконец, если мне станет хуже, когда пожелтеют листья, мы переселимся куда-нибудь в сосновый лес — ведь сосны не желтеют.

В октябре Франсина слегла. Товарищ Жака лечил ее… Комнатка, в которой они жили, помещалась на самом верхнем этаже и выходила во двор, где росло одно-единственное дерево. С каждым днем ветви его все больше оголялись. Жак занавесил было окно, чтобы больная не видела дерева, но Франсина потребовала, чтобы занавеску сняли.

— Любимый мой, — говорила она Жаку, — я дам тебе в сто раз больше поцелуев, чем на дереве листьев…— И добавляла: — К тому же, мне гораздо лучше… Скоро я начну выходить. Но тогда уже будет холодно, мне не хочется, чтобы у меня были красные руки, — купи мне, пожалуйста, муфту.

И больная все время только и мечтала, что о муфте.

В канун дня всех святых Франсина заметила, что Жак как-то особенно печален, ей захотелось подбодрить его, и, чтобы доказать, что ей лучше, она встала.

Как раз в это время к ним пришел доктор, он заставил ее лечь.

— Жак, — шепнул он товарищу, — мужайся! Все кончено, Франсина скоро умрет.

Жак залился слезами.

— Теперь можешь давать ей все, чего она захочет, — добавил доктор. — Надежды больше нет.

Франсина с первого же взгляда догадалась, что сказал доктор.

— Не слушай его, — вскричала она, протягивая к Жаку руки, — не слушай! Он говорит неправду. Завтра мы с тобой поедем куда-нибудь… завтра день всех святых. Будет холодно, сходи купи мне муфту… Очень прошу тебя, я боюсь отморозить руки…

Жак собрался было уйти вместе с товарищем, но Франсина задержала врача.

— Сходи за муфтой, — попросила она Жака, — выбери какую-нибудь получше, чтобы мне ее подольше носить.

А когда Жак ушел, она сказала врачу:

— Да, доктор, я скоро умру, и я это знаю… Но пока я еще жива, дайте мне что-нибудь такое, что вернуло бы мне силы на одну только ночь. Прошу вас, помогите мне стать опять красивой на одну только ночь! А потом пусть все кончится, раз господу не угодно, чтобы я еще пожила…

Врач старался как-нибудь утешить ее, но вот в комнату ворвался холодный ветер и швырнул на постель больной желтый листок, сорванный с дерева во дворе.

Франсина отдернула полог и увидела совершенно обнаженные ветки.

— Последний! — прошептала она и спрятала листок под подушку.

— До завтрего вы не умрете, — сказал доктор. — Впереди еще целая ночь.

— Какое счастье! — воскликнула девушка. — Зимняя ночь… Долгая!

Жак вернулся. Он принес муфту.

— Что за прелесть! — воскликнула Франсина. — Я возьму ее, когда пойду гулять.

Ночь она провела с Жаком.

На другой день, в праздник всех святых, когда раздался полуденный благовест, началась агония, и тело Франсины стало содрогаться от озноба.

— Руки озябли, — прошептала она, — дай мне мою муфту.

И она погрузила ручки в мех…

— Кончено! — сказал доктор Жаку. — Поцелуй ее.

Жак приник губами к устам подруги. В самое последнее мгновение Жак и его друг хотели взять у умирающей муфту, но она крепко прижала ее к себе.

— Не надо, не надо, не отнимайте! Сейчас зима. Мне холодно. Милый мой! Бедняжка!… Милый мой Жак… что-то с тобою станется? О боже мой!…

В этот день Жак осиротел.

Первый читатель. Я так и предвидел, что история будет не из веселых.

Что ж поделать, читатель! Не все же смеяться.

II

Это было утром в день всех святых. Франсина только что умерла.

У ее изголовья находились двое мужчин. Тот, что неподвижно стоял, был врач, другой опустился на колени и без конца целовал ее руки, словно пытаясь их согреть, — это был Жак. Уже шесть часов он пребывал в каком-то тягостном оцепенении. Но вдруг за окном заиграла шарманка, и эти звуки вернули его к действительности.

Шарманка наигрывала мелодию, которую обычно по утрам, едва проснувшись, пела Франсина.

В душе Жака вспыхнула безрассудная надежда, какая только и может зародиться в минуту бурного отчаяния. Он мысленно перенесся в прошлое, на месяц назад, в те дни, когда Франсина лежала тяжело больная. Он забыл настоящее и на миг вообразил, будто она только уснула и вот-вот проснется с утренней песенкой на устах.

Но не успели еще замолкнуть звуки шарманки, как Жак опомнился. Уста Франсины были навеки сомкнуты, предсмертная улыбка уже отлетела с ее губ и смерть наложила на них свою печать.

— Не падай духом, Жак, — сказал врач.

Жак встал и спросил, пытливо глядя на доктора:

— Все кончено, правда? Надежды больше нет?

Доктор ничего не ответил на этот печальный бред, он подошел к постели и задернул полог, затем вернулся к Жаку и протянул ему руку.

— Франсина умерла…— проговорил он. — Мы знали, что это должно случиться. Бог нам свидетель, мы сделали все, что было в наших силах, чтобы спасти ее. Она была славная девушка, Жак, и очень любила тебя, — даже больше и по-иному, чем ты любил ее. Ведь она жила только любовью, а у тебя в жизни было еще и другое. Франсина умерла… но еще не все кончено, теперь надо похлопотать о похоронах. Мы оба займемся этим, а соседку попросим посидеть здесь.

Жак покорно последовал за другом. Весь день они хлопотали в мэрии, в похоронном бюро, на кладбище. У Жака не оказалось денег, и доктору пришлось заложить свои часы, кольцо и кое-что из одежды, чтобы заплатить за похороны, они были назначены на следующий день.

Домой молодые люди вернулись поздно вечером, соседка заставила Жака немного поесть.

— Хорошо, я поем, — сказал Жак, — я прозяб и должен подкрепиться, потому что всю ночь буду работать.

Соседка и доктор не поняли, о чем он говорит.

Жак сел к столу и стал есть так торопливо, что чуть не подавился. Потом попросил воды. Но когда он поднес стакан к губам, тот выпал у него из рук. Стакан разбился, и в памяти юноши пробудилось одно воспоминание, а вместе с ним проснулась и притупившаяся было скорбь. В тот вечер, когда Франсина впервые пришла к нему, он дал ей выпить из этого стакана подсахаренной воды, — девушка тогда была уже больна и почувствовала себя плохо. Позже, когда они поселились вместе, стакан этот стал для них реликвией их любви.

В те редкие дни, когда у Жака появлялись деньги, он покупал для своей подруги одну-две бутылки вина, которое было ей прописано как подкрепляющее средство, Франсина пила вино из этого стакана, и тогда к влюбленной девушке возвращалась ее пленительная веселость.

Больше получаса Жак молча смотрел на рассыпавшиеся по полу осколки хрупкого и милого сердцу сосуда, и ему казалось, будто и сердце его разбилось и осколки терзают ему грудь. Очнувшись, он подобрал осколки стакана и спрятал их в шкаф. Потом он попросил соседку купить ему две свечи и передать привратнику, чтобы тот принес ведро воды.

— Не уходи, — сказал он доктору, который и не думал уходить, — ты мне сейчас понадобишься.

Воду и свечи принесли, друзья остались наедине.

— Что ты собираешься делать? — спросил доктор, увидев, что Жак бросает пригоршни гипса в деревянную лохань с водой.

— Не догадываешься? — скульптор. — Я хочу снять маску с Франсины, но если я останусь один — у меня не хватит мужества, поэтому ты не уходи.

Жак раздвинул полог и откинул простыню, которой было прикрыто лицо усопшей. У него задрожали руки, к горлу подступили рыдания.

— Дай сюда свечи и подержи лоханку, — сказал он товарищу.

Одну свечу поставили у изголовья, чтобы она освещала лицо девушки, вторую — в ногах. Художник провел по ресницам, бровям и волосам покойницы кисточкой, смоченной в прованском масле, и уложил ее волосы так, как обычно делала она сама.

— Так ей не будет больно, когда мы станем снимать маску, — прошептал Жак словно про себя.

Приняв эти меры предосторожности, Жак придал голове покойницы удобное для работы положение и стал пластами накладывать гипс, пока слой его не достиг нужной толщины. Четверть часа спустя работа была успешно закончена.

После этого лицо Франсины как-то странно изменилось. Еще не вполне остывшая кровь, по-видимому, вновь согрелась от прикосновения теплого гипса и прилила к лицу, на матовой белизне лба и щек появились розовые блики. Когда снимали маску, ресницы покойницы слегка приподнялись и проглянула ясная лазурь глаз, в которых, казалось, мерцала какая-то мысль, а с губ, приоткрывшихся в прощальной улыбке, словно готово было слететь последнее слово, которое может расслышать лишь сердце.

Кто станет утверждать, что сознание меркнет, как только тело теряет чувствительность? Кто может сказать, что страсти гаснут и умирают с последним биением сердца, в котором они бушевали? Разве нельзя допустить, что душа иной раз остается добровольной пленницей в теле, уже обряженном для погребения, и некоторое время взирает из своей плотской тюрьмы на слезы и горе окружающих? Ведь отходящие всегда могут сомневаться в остающихся!

Почем знать, быть может, когда Жак пытался средствами искусства сохранить черты девушки, какая-то потусторонняя мысль пробудила Франсину, недавно погрузившуюся в вечный сон? Быть может, она вспомнила, что тот, с кем она только что рассталась, не только ее возлюбленный, но и художник, что, любя ее, он всегда оставался художником, что он одновременно и любовник и артист, что для него любовь — душа искусства, и он так любил ее потому, что она умела быть для него и женщиной и возлюбленной, — чувством, принявшим определенную телесную форму. Поэтому Франсине, быть может, захотелось оставить Жаку свой образ, воплощенный идеал, и она, уже мертвая, окоченевшая, попыталась в последний раз озарить свое лицо любовью и вернуть ему обаяние юности: она как бы оживляла произведение искусства.

И бедная девушка, пожалуй, была права, ибо среди подлинных художников встречаются своеобразные Пигмалионы, которые, в противоположность своему античному собрату, стремятся превратить живых Галатей в мраморные.

При виде спокойного, ясного лица девушки, где уже не осталось следов агонии, трудно было поверить, что перед смертью она долгое время страдала. Казалось, Франсина спит и видит любовные сны, она была так хороша, что думалось: не красота ли оказалась причиной ее смерти?

Врач, сраженный усталостью, спал где-то в углу.

А Жака снова охватили сомнения. Разум его помутился, и ему упорно верилось, что та, которую он боготворил, вот-вот проснется. Легкие подергивания мускулов, вызванные наложением гипса, временами нарушали неподвижность ее черт, и эта видимость жизни поддерживала счастливое заблуждение Жака, так длилось до утра, пока не явился полицейский чиновник, который засвидетельствовал смерть и выдал разрешение на похороны.

Только впавший в безумное отчаяние человек мог сомневаться в кончине этого прелестного создания, и только непогрешимое свидетельство науки могло заставить поверить в его смерть.

Пока соседка одевала Франсину, Жака увели в другую комнату, там собралось несколько друзей, пожелавших проводить покойницу на кладбище. Богемцы, хотя и любили Жака как брата, все же не пытались его утешать, зная, что это только обострит скорбь. Они избегали слов, которые так трудно высказать и так тягостно слышать, и попросту пожали товарищу руку.

— Какое горе для Жака! — сказал один из них.

— Конечно, — ответил живописец Лазар, человек весьма своеобразный, которому удалось уже в ранние годы подавить в себе все порывы, свойственные юности, и раз навсегда усвоить определенные принципы жизни, вследствие чего художник совершенно задушил в нем человека. — Конечно, это большое горе, но Жак сам на это пошел. С тех пор как он познакомился с Франсиной, он стал совсем другим.

— Она подарила ему счастье, — возразил первый.

— Счастье? — Лазар. — А что вы называете счастьем? Страсть, которая доводит человека до того состояния, в какое теперь впал Жак? Покажите ему сейчас какой-нибудь шедевр — он и не взглянет на него. А чтобы еще раз увидеть свою возлюбленную, он готов будет растоптать полотно Тициана или Рафаэля. Вот моя возлюбленная бессмертна и никогда не изменит мне. Она живет в Лувре и зовется Джокондой.

Лазар начал было развивать свои теории насчет искусства и чувств, но тут объявили, что пора ехать в церковь.

После кратких молитв без хора процессия направилась к месту вечного упокоения… Это было как раз в день поминовения усопших, поэтому на кладбище стеклись толпы людей. Многие оборачивались и смотрели на Жака, который шел за гробом с непокрытой головой.

— Бедняга! Видно, хоронит мать, — один.

— Должно быть, отца, — заметил другой.

— Нет, верно, сестру, — высказал предположение третий.

Только поэт, пришедший на этот праздник воспоминаний, который справляется лишь раз в году, в мглистые ноябрьские дни, — только поэт, наблюдавший, как у разных людей выражается скорбь, понял, что Жак провожает в последний путь свою возлюбленную.

Когда подошли к уже вырытой могиле, богемцы обступили ее со всех сторон и обнажили головы. Жак встал у самого края, его друг-доктор поддерживал его под руку.

Могильщики торопились, чтобы поскорее отделаться.

— Речей не будет, тем лучше! — сказал один из них. — Ну, братцы, взялись… Раз, два!…

Гроб сняли с катафалка, обвязали канатом и спустили в яму. Могильщик вытащил канат, потом сам выкарабкался из ямы, взял лопату и стал засыпать гроб. Вскоре над могилой вырос холмик. На нем водрузили небольшой деревянный крест.

Доктор расслышал, как у Жака сквозь рыдания вырвался эгоистический возглас:

— О, моя юность! Ведь это тебя я хороню!

Жак принимал участие в кружке, члены которого именовались «водопийцами», он был основан, по-видимому, в подражание знаменитому кружку на улице Четырех Ветров, о котором идет речь в превосходном романе «Провинциальная знаменитость». Но между героями этого кружка и «водопийцами» была существенная разница, ибо последние, как всегда случается с подражателями, доводили до абсурда принципы, которые вздумали проводить в жизнь. Эту разницу очень легко заметить, ибо в романе господина де Бальзака члены кружка в конце концов достигают намеченной цели и таким образом доказывают, что система их хороша, а между тем кружок «водопийц» через несколько лет сам собою распался ввиду смерти всех его участников, причем ни один из них не увековечил своего имени, создав произведение, которое напоминало бы о существовании этого кружка.

За время совместной жизни с Франсиной Жак несколько отдалился от «водопийц». Новые обстоятельства побудили скульптора нарушить кое-какие пункты соглашения, клятвенно принятые и подписанные «водопийцами» в день основания кружка.

Этих юношей обуревало нелепое чванство, и, следуя некоему верховному принципу, они поклялись, что ни за что на свете не снизойдут с вершин искусства, или, говоря другими словами, несмотря на отчаянную нищету, не сделают ни малейшей уступки требованиям реальной жизни. Поэт Мельхиор, например, ни в коем случае не согласился бы расстаться с так называемой лирой и составить какой-нибудь доклад или рекламный проспект. Пусть, мол, этим занимается поэт Родольф, человек никчемный, но способный на все, тот никогда не пройдет мимо пятифранковой монеты, не стрельнув в нее, чем попало. Художник Лазар, надменный оборванец, ни за что не осквернил бы своей кисти, делая портрет портного с попугаем на руке, как-то сделал наш друг Марсель. А ведь Марсель получил в обмен на свое произведение тот пресловутый фрак, который был прозван Мафусаилом и украшен множеством заплат, последовательно нашитых ручками любовниц живописца. Пока Жак жил в идейном общении с «водопийцами», он терпел их гнет, но, познакомившись с Франсиной, он не захотел подвергать бедную больную девушку тому суровому режиму, которому сам подчинялся, пока жил один. Жак был натурой исключительно честной и искренней.

Он отправился к председателю кружка, непримиримому Лазару, и заявил, что отныне будет браться за любую выгодную работу.

— Дорогой мой, — ответил ему Лазар, — признавшись в любви к какой-то девушке, ты тем самым отказался от искусства. Мы останемся, если хочешь, твоими друзьями, но нам с тобой уже не по пути. Применяй свое ремесло как знаешь. Но в моих глазах ты уже не ваятель, а просто штукатур. Правда, это позволит тебе пить вино, зато мы, продолжая пить воду и есть солдатский хлеб, останемся истинными служителями искусства.

Вопреки словам Лазара, Жак все же остался художником. Но чтобы иметь возможность содержать Франсину, он при случае брался за работу, которая могла принести доход. Так, он долгое время работал в мастерской орнаментщика Романьези. Жак обладал богатой выдумкой и тонким мастерством и мог бы, не оставляя серьезного искусства, создать себе имя, делая жанровые статуэтки, которые в наше время занимают значительное место в торговле предметами роскоши. Но, подобно всем истинным художникам, Жак был ленив, к тому же влюблен, как бывают влюблены поэты. Пыл юности пробудился я нем поздно, зато бурно, и, предчувствуя свой близкий конец, он хотел до дна исчерпать страсть в объятиях Франсины. Поэтому не раз случалось, что выгодная работа сама стучалась в его дверь, а Жак не откликался, — ведь для этого пришлось бы поступиться своим покоем, а ему так сладко мечталось в сиянии лучистых глаз возлюбленной.

После смерти Франсины скульптор решил возобновить свои отношения с «водопийцами». Но в кружке господствовало влияние Лазара, и все его участники окаменели в своем эгоистическом служении искусству. Жак не нашел тут того, что искал. Его отчаяния никто не понимал, друзья пытались утешить его рассуждениями, не встретив в них участия, Жак решил, что лучше замкнуться в своей скорби, чем делать ее предметом обсуждений. Он окончательно порвал с «водопийцами» и стал жить в одиночестве.

Дней через пять-шесть после похорон Франсины Жак отправился на кладбище Монпарнас и предложил мраморщику следующую сделку: мастер обнесет могилу Франсины оградой, сделанной по рисунку Жака, и, кроме того, даст ему кусок белого мрамора, а Жак предоставит себя на три месяца в распоряжение мастера в качестве гранильщика или скульптора. В то время мастеру предстояло выполнить несколько крупных заказов, он пришел к Жаку, познакомился с его незаконченными работами и убедился, что в лице скульптора судьба посылает ему крайне полезного человека. Через неделю могила Франсины была уже обнесена оградой, а деревянный крест заменен каменным, на котором было высечено имя покойной.

К счастью, Жак напал на честного человека, который понимал, что сотня килограммов чугуна и три квадратных фута пиренейского мрамора — жалкое вознаграждение за три месяца работы скульптора, талант которого принесет несколько тысяч прибыли. Поэтому мастер предложил Жаку стать участником его предприятия на известных процентах, но Жак от этого отказался. Как художнику с богатой фантазией, ему претило выполнять почти одинаковые работы, вдобавок, желание его теперь осуществилось — он получил глыбу мрамора и мог создать из нее шедевр для надгробия Франсины.

С наступлением весны положение Жака улучшилось: его друг, врач, познакомил его со знатным иностранцем, который поселился в Париже и решил построить роскошный особняк в одном из лучших кварталов столицы. Было приглашено несколько выдающихся художников, которым предстояло украсить этот маленький дворец. Жаку заказали камин для гостиной. Эскизы, сделанные Жаком, как сейчас стоят у меня перед глазами. Они были восхитительны, мрамор, обрамлявший очаг, повествовал о всех прелестях зимы. Мастерская Жака оказалась тесной для такой работы, по его просьбе ему предоставили помещение в самом особняке, где еще никто не жил. Ему даже выдали довольно крупный аванс в счет условленного вознаграждения. Жак начал выплачивать своему товарищу-врачу деньги, которые тот одолжил ему после смерти Франсины. Он поспешил на кладбище, намереваясь посадить на могиле своей возлюбленной роскошные цветы.

Но весна пришла сюда раньше Жака, и на могильном холмике в изумрудной траве уже распустилось немало цветов. У Жака не хватило мужества вырвать их — ему казалось, что в них заключена какая-то частица его подруги. Когда садовник спросил — что же делать с розами и анютиными глазками, которые он принес по его заказу, Жак велел посадить их на соседнюю, свежую могилу. То была ничем не огражденная могила бедняка, единственным опознавательным знаком которой служила воткнутая в землю дощечка, где висел почерневший венок из бумажных цветочков — бедный дар Удрученного горем бедняка. Жак ушел с кладбища совсем другим человеком. Он с радостным любопытством смотрел на ликующее весеннее солнце, — то самое солнце, которое столько раз золотило локоны Франсины, когда она носилась по полям, срывая белыми ручками пестрые цветы. Целый рой радостных мыслей звенел в его голове. Поравнявшись с кабачком на бульварном кольце, опоясывающем Париж, он вспомнил, как однажды их с Франсиной застигла в этом месте гроза, они укрылись в кабачке и пообедали там. Жак зашел в ресторанчик и сел за прежний столик. Сладкое ему подали на блюдечке с виньеткой, он узнал и это блюдечко и вспомнил, как Франсина целых полчаса решала изображенный на нем ребус, вспомнилась ему и песенка, которую спела тогда Франсина, — так она развеселилась от стаканчика дешевого лиловатого винца, содержавшего куда больше веселья, чем виноградного сока. Но теперь наплыв сладостных воспоминаний оживлял его любовь, не оживляя скорби. Подобно всем поэтичным, мечтательным натурам, Жак был суеверен, ему подумалось, что это Франсина, заслышав его шаги на кладбище, послала ему из-за могилы сонм светлых воспоминаний, и ему не хотелось омрачить их ни единой слезой. Он вышел из кабачка бодро, с высоко поднятой головой, ясным взглядом и ровно бьющимся сердцем, на устах его появилась еле уловимая улыбка, и он стал на ходу тихонько напевать припев любимой песенки Франсины:

По улице бродит любовь,

Пусть дверь моя будет открыта.

Припев был тоже данью воспоминаниям, но как-никак юноша его мурлыкал, и, пожалуй, Жак именно в тот вечер бессознательно сделал первый шаг на пути, который ведет от скорби к меланхолии, а от меланхолии — к забвению. Увы, что бы мы ни делали, к чему бы ни стремились, мы подчиняемся вечному и справедливому закону изменчивости.

Как цветы, быть может возникшие из праха Франсины, зацвели на ее могиле, — так соки юности забродили в сердце Жака, воспоминания о старой любви вызвали к жизни смутную тягу к новым увлечениям. Да и вообще Жак принадлежал к числу тех художников и поэтов, для которых страсть служит материалом для искусства и поэзии: только искреннее чувство пробуждает дремлющие в их душах творческие силы. У Жака творчество было поистине плодом глубоких переживаний, и даже в самые незначительные произведения он вкладывал частицу своей души. Он уже обнаружил, что не может жить одними воспоминаниями и что, подобно тому как мельница изнашивается при недостатке зерна, его сердце изнашивается от отсутствия чувств. Работа утратила для него всякую прелесть, фантазия, некогда бурная и стихийная, теперь требовала с его стороны настойчивых усилий. Жак был недоволен и почти завидовал образу жизни своих бывших друзей «водопийц».

Он попробовал развлекаться, потянулся к веселью, завел новые знакомства. Он сблизился с поэтом Родольфом, с которым встретился однажды в кафе, и они прониклись друг к другу симпатией. Жак поведал поэту о своей тоске, и тот сразу же разгадал ее причину.

— Мне это знакомо, друг мой…— сказал он и, коснувшись рукой груди Жака, добавил: — скорее снова разведите здесь огонь! Влюбитесь без промедления, хотя бы в шутку, и вдохновение вернется к вам.

— Увы! Я слишком горячо любил Франсину, — ответил Жак.

— Ничто не помешает вам любить ее вечно. Вы будете ее ласкать, целуя другую.

— Ах, встретить бы женщину, похожую на нее!

И он расстался с Родольфом в глубокой задумчивости.

Полтора месяца спустя к Жаку вернулся былой пыл, — он весь загорелся под нежными взглядами хорошенькой Мари — девушки, болезненная красота которой несколько напоминала красоту бедной Франсины. Что и говорить, она была прелестна, и ей было восемнадцать лет без двух месяцев — как она всегда говорила. Ее роман с Жаком начался в лунную ночь, на загородном балу, под резкие звуки скрипки, чахоточного контрабаса и кларнета, свистевшего как дрозд. Жак повстречал ее как-то вечером, степенно прогуливаясь вокруг танцевальной площадки. Когда он появлялся здесь в своем неизменном черном сюртуке, застегнутом до подбородка, задорные местные красотки, знавшие его с виду, говорили:

— Что нужно здесь этому факельщику? Разве собираются кого-то хоронить?

А Жак продолжал свою одинокую прогулку, терзая себе душу воспоминаниями, которым музыка придавала еще большую остроту — веселая кадриль звучала в его ушах печально, как De profundis. Именно в состоянии этой задумчивости заметил он Мари — она наблюдала за ним со стороны и как сумасшедшая хохотала над его сумрачным видом. Жак взглянул на нее и услышал смех, раздававшийся из-под розовой шляпки. Он подошел к девушке, что-то сказал ей, она ответила, он предложил ей руку, приглашая пройтись по саду, она согласилась. Он сказал ей, что она хороша как ангел, и она заставила его повторить это два раза, он сорвал для нее с дерева несколько зеленых яблок, она с наслаждением съела их, и ее звонкий смех звучал без умолку словно ликующий ритурнель. Жак вспомнил Библию, и подумал, что никогда не надо терять надежду, имея дело с женщиной, особенно с такой, которая любит яблоки. Он еще раз прошелся вокруг сада с розовой шляпкой, а кончилось тем, что, придя на бал один, он ушел оттуда со спутницей.

Между тем Жак не забыл Франсины, как и предсказывал Родольф, он каждый день целовал ее, целуя Мари, И тайком работал над памятником, который собирался поставить на ее могиле.

Однажды, получив деньги, Жак купил Мари черное платье. Девушка была очень рада, но заметила, что для лета черное мрачновато. Жак возразил, что это его любимый цвет и Мари доставит ему удовольствие, если будет ходить в черном. Мари послушалась.

Как— то в субботу Жак сказал ей:

— Приходи завтра пораньше, поедем за город.

— Какое счастье! — Мари. — Я приготовила тебе сюрприз — вот увидишь! Завтра будет солнышко.

Мари всю ночь просидела за работой — она дошивала платье из материи, которую купила себе на собственные сбереженья, — кокетливое розовое платье. И в воскресенье она явилась в мастерскую Жака в нарядной обновке.

Скульптор встретил ее холодно, чуть ли не грубо.

— А я-то думала порадовать тебя! Для этого я и подарила себе такое веселое платьице! — ответила Мари, она не понимала, чем недоволен Жак.

— За город не поедем, можешь уходить, — бросил он. — Мне надо работать.

Мари ушла совсем огорченная. По дороге она встретила, молодого человека, который когда-то ухаживал за ней и к тому же звал историю Жака.

— Вот как! Вы перестали носить траур, мадемуазель Мари? — он.

— Траур? По ком?

— Как? Вы не знаете? А ведь это всем известно. Черное платье, которое подарил вам Жак…

— Ну и что?

— То был траур. Жаку хотелось, чтобы вы носили траур по Франсине.

После этого Жак больше не видел Мари.

Разрыв их принес ему несчастье. Настали тяжелые дни: работы совсем не было, и он впал в такую нищету, что с отчаяния попросил своего друга-доктора поместить его в больницу. По его виду врач сразу же понял, что устроить это будет не трудно. Жак, сам того не подозревая, уже находился на пути к Франсине.

Его положили в больницу св. Луи.

Он еще мог двигаться и работать, поэтому попросил, чтобы ему предоставили пустую каморку и принесли туда стеку, станок и глины. Первые две недели он работал над памятником, который собирался поставить на могилу Франсины. Это была фигура ангела, стоящего с распростертыми крыльями. У ангела было лицо Франсины, но статуя так и осталась незаконченной, потому что Жак уже не мог подниматься на второй этаж, а вскоре и вообще перестал вставать с постели.

Однажды в его руки попал больничный журнал, и по лекарствам, какие ему прописывались, он понял, что безнадежен. Он написал родным и вызвал к себе сестру общины св. Женевьевы, которая с большой нежностью ухаживала за ним.

— Сестра, — сказал он, — там наверху, в каморке, которую вы выхлопотали для меня, осталась гипсовая фигурка, она изображает ангела и предназначалась для могилы. Я не успел высечь ее из мрамора, хотя мрамор у меня дома есть, — прекрасный белый мрамор с розовыми прожилками. Одним словом… сестра, возьмите эту статую и отдайте ее в часовню вашей общины.

Несколько дней спустя Жак скончался. Похороны его совпали с открытием художественной выставки, поэтому никто из «водопийц» не пришел его проводить.

— Искусство — прежде всего, — изрек Лазар.

Семья Жака была бедная, и своего места на кладбище у нее не имелось.

Его похоронили где пришлось.

XIX

ПРИЧУДЫ МЮЗЕТТЫ

Читатель, вероятно, помнит, как Марсель продал еврею Медичи свою знаменитую картину «Переход через Чермное море», которой суждено было стать вывеской съестной лавки. Продажа ознаменовалась роскошным ужином, который еврей пообещал богемцам как надбавку к плате за картину. На другой день Марсель, Шонар, Коллин и Родольф проснулись очень поздно. Еще одурманенные винными парами, они никак не могли припомнить события минувшего вечера. Когда с соседней колокольни донесся полуденный благовест, друзья переглянулись с печальной улыбкой.

— Церковный колокол сзывает род людской в трапезную, — сказал Марсель.

— Да, — согласился Родольф, — наступил торжественный час, когда всякий порядочный человек направляется в столовую.

— Неплохо бы и нам стать порядочными, — проронил Коллин, для которого каждый день был днем святого Аппетита.

— О молочная ферма моей кормилицы! О лакомство, которым меня угощали в младенчестве четыре раза в день! Где ты? — подхватил Шонар. — Где ты? — повторил он с мечтательной и нежной грустью.

— И подумать только, что сейчас в Париже поджаривают по меньшей мере сто тысяч котлет! — вздохнул Марсель.

— И столько же бифштексов, — добавил Родольф.

В то время как друзья обсуждали ежедневную роковую проблему завтрака, снизу, из находившегося в их доме ресторана, словно на смех неслись голоса официантов, которые наперебой выкрикивали заказы посетителей.

— Хоть бы замолчали, злодеи! — досадовал Марсель. — Каждое слово как удар кирки у меня в желудке: пустота в нем все увеличивается.

— Ветер северный, — глубокомысленно проговорил Коллин, указывая на флюгер, метавшийся на соседней крыше. — Значит, завтрака у нас сегодня не будет. Стихии против нас.

— Откуда ты это взял? — спросил Марсель.

— Это мое метеорологическое открытие, — продолжал философ. — Северный ветер почти всегда приносит воздержание. Зато южный обычно предвещает радость и обильную еду. Философы называют это предуведомлением свыше.

Натощак Гюстав Коллин всегда бывал зверски остроумен.

В этом миг Шонар погрузил руку в бездну, называвшуюся карманом, и тут же с воплем вытащил ее.

— Караул! Кто-то залез ко мне в карман! — кричал он, стараясь высвободить палец из клешней живого омара.

Вслед за ним закричал и Марсель. Он машинально пошарил у себя в кармане и неожиданно открыл там Америку, о которой совсем позабыл, а именно те полтораста франков, которые уплатил ему накануне Медичи за «Переход через Чермное море».

Тут все четверо сразу вспомнили вчерашние события.

— Шапки долой, господа! — воскликнул Марсель, высыпая на стол горсть монет, среди которых трепетно поблескивали пять-шесть новеньких червонцев.

— Как живые! — умилился Коллин.

— Что за звон! — восхищался Шонар, позвякивая золотыми.

— До чего хороши медальки! — Родольф. — Прямо-таки кусочки солнца. Будь я королем, я выпускал бы одни только червонцы и приказал бы чеканить на них профиль моей возлюбленной.

— Подумать только, ведь есть страна, где кусочки золота валяются на земле, как простые камушки, — заметил Шонар. — Было время, когда американцы давали четыре таких кусочка за два су. Один мой предок посетил Америку, и желудок краснокожих стал его могилой. Это нанесло большой ущерб всей нашей семье.

— Но откуда же взялось это существо? — спросил Марсель, глядя, как омар ползет по полу.

— Теперь припоминаю, — признался Шонар. — Вчера я заглянул на кухню Медичи, и это пресмыкающееся, надо полагать, нечаянно свалилось мне в карман — ведь они подслеповаты. Но раз уж он попался ко мне, — добавил Шонар, — мне хочется его у себя оставить. Я его приручу и окрашу в красный цвет, тогда вид у него будет повеселее. Я скучаю по Феми, он составит мне компанию.

— Господа! Обратите внимание, — воскликнул Коллин. — Флюгер повернул на юг. Завтрак у нас будет!

— Еще бы, — поддакнул Марсель, хватая червонец. — Вот мы сейчас его сварим, да еще с приправой!

Началось длительное и обстоятельное обсуждение меню. Каждое блюдо вызывало споры и ставилось на голосование. Омлет, предложенный Шонаром, после тщательного изучения вопроса был отвергнут, а также и белые вина, против которых Марсель произнес вдохновенную речь, доказавшую его солидные познания в виноделии.

— Всякое вино прежде всего должно быть красным! — провозгласил художник. — И слушать не хочу о белых!

— А как же шампанское? — заметил Шонар.

— Ну и что? Это просто сидр пошикарнее, брандахлыст для эпилептиков! Я бы отдал все подвалы Эпернэ и Аи за бочонок бургундского. К тому же, мы с вами не собираемся обольщать гризеток или сочинять водевиль. Я против шампанского!

Когда меню было окончательно принято, Шонар и Коллин отправились в ближайший ресторан заказать завтрак.

— Не затопить ли камин? — предложил Марсель. — Отличная идея, это будет вполне своевременно, — поддержал его Родольф. — Термометр давно уже советует нам это! Затопим камин! Вот он удивится-то!

Родольф выбежал на лестницу и крикнул Коллину, чтобы он попутно распорядился и насчет дров.

Немного погодя Шонар и Коллин вернулись, а вслед за ними явился человек с большой вязанкой дров.

Марсель стал рыться в столе, разыскивая ненужные бумаги для растопки, и вдруг вздрогнул, увидев письмо, написанное знакомым почерком. Незаметно для приятелей он прочел его.

То была записочка, нацарапанная Мюзеттой карандашом и относившаяся к тому времени, когда девушка жила у Марселя. Записочка была написана ровно год тому назад. Она состояла лишь из нескольких строк:

«Мой милый!

Не беспокойся, я скоро вернусь. Я пошла немного пройтись, чтобы согреться, в комнате стужа, а торговец дровами крепко спит. Я отломила у стула две последние ножки, но они сгорели так быстро, что и яйца нельзя было бы сварить. А ветер врывается в разбитое окно и разгуливает по комнате словно у себя дома, он нашептывает мне разные дурные советы, и если бы я его послушалась, ты бы огорчился. Лучше немного погулять, я взгляну, что делается в ближайших магазинах. Говорят, есть бархат по десять франков метр. Просто не верится, надо самой взглянуть. К обеду вернусь.

Мюзетта».

— Бедная девушка! — прошептал Марсель, пряча записку в карман. И он на минуту задумался, обхватив голову руками.

К тому времени богемцы давно уже находились на холостом положении, если не считать Коллина, возлюбленной которого по-прежнему никто не видел и не знал по имени.

Даже Феми, незлобивая подруга Шонара, и та повстречала простака, который подарил ей свое сердце, обстановку красного дерева и колечко из собственных — рыжих — волос. Однако, не прошло и двух недель, как возлюбленный Феми отнял у нее и свое сердце и обстановку, ибо, взглянув как-то на руку любовницы, заметил на ней колечко из черных волос. И он осмелился заподозрить Феми в измене.

Между тем Феми не погрешила против добродетели. Дело в том, что приятельницы не раз подтрунивали над ее рыжим колечком, вот она и отдала перекрасить его в черный цвет. Когда все выяснилось, поклонник так обрадовался, что купил Феми шелковое платье — первое в ее жизни. Нарядившись в обновку, бедная девушка воскликнула:

— Теперь я могу умереть!

Мюзетта вновь стала почти официальным лицом, и Марсель уже три-четыре месяца нигде не встречал ее.

Что касается Мими, то Родольф давным-давно не слыхал ее имени и только шептал его про себя, когда оставался один.

— Что же это! — вдруг воскликнул Родольф, взглянув на Марселя, который в задумчивости прикорнул у камина. — Дрова не желают разгораться?

— Сейчас, сейчас, — ответил художник.

Он поджег поленья, и они запылали, весело потрескивая.

Пока друзья готовились к завтраку, подзадоривая свой аппетит, Марсель вновь уединился в уголке, только что найденное письмо он присоединил к памятным вещицам, оставшимся от Мюзетты. Тут он вспомнил об одной женщине, которая дружила с его бывшей возлюбленной.

— А! Вспомнил, где ее найти! — громко воскликнул он.

— Что найти? — Родольф. — Что ты там затеял? — он, видя, что художник берет перо и собирается писать.

— Ничего. Спешное письмо, чуть было не забыл, — ответил Марсель. — Одну минутку!

И он написал следующие строки:

«Милая крошка!

У меня появился капитал, — молниеносный удар фортуны! Дома ожидается роскошный завтрак, восхитительные вина, и мы, дорогая моя, даже затопили камин — как настоящие буржуа! Надо взглянуть на все это, — как ты любила говорить. Приезжай на часок, застанешь Родольфа, Коллина и Шонара. Ты споешь нам что-нибудь за десертом, — у нас будет десерт! Раз уж мы усаживаемся за стол, то просидим, вероятно, добрую неделю. Поэтому не бойся опоздать. Я уже так давно не слышал, как ты смеешься! Родольф сочинит в честь тебя мадригалы, и мы помянем нашу усопшую любовь тонкими винами, хотя она и может от этого воскреснуть. Ведь у таких людей, как мы с тобой… последний поцелуй никогда не бывает последним. Ах, если бы в прошлом году не стояли такие морозы, ты, может быть, не бросила бы меня. Ты изменила мне ради вязанки дров и потому, что боялась, как бы у тебя не покраснели ручки. И хорошо сделала — я не сержусь на тебя за это, и вообще все позабыл. Но приходи погреться, пока топится камин!

Целую тебя столько раз, сколько ты захочешь. Марсель».

Кончив письмо, Марсель написал другое, на имя подруги Мюзетты, мадам Сидони, с просьбой передать Мюзетте его записку. Потом он отправился к швейцару, попросил отнести письма и заплатил ему вперед. Увидев, как в руках художника блеснул червонец, швейцар, прежде чем исполнить поручение, поспешил доложить об этом домовладельцу, которому Марсель уже сильно задолжал.

— Сударь! У живописца с седьмого завелись деньжонки! Знаете, у того, длинного, который все зубоскалит, когда я подаю ему счет.

— Тот самый, что имел нахальство взять у меня взаймы и заплатил мне этими деньгами за квартиру? Я его выселю.

— Так-то оно так, сударь. Но сегодня он при деньгах. Я чуть не ослеп, так они сверкали. Он кутит… Теперь самое время…

— Хорошо! Я сейчас сам к нему схожу, — ответил хозяин.

Швейцар застал мадам Сидони дома, и она немедленно отправила горничную к Мюзетте с адресованным ей письмом.

Мюзетта жила в то время в прелестной квартирке на улице Шоссе-д'Антен. Когда ей принесли письмо, у нее сидели гости, а вечером ей предстояло быть на званом обеде.

— Вот чудеса! — воскликнула она и расхохоталась как сумасшедшая.

— Что такое? — спросил чопорный молодой красавец.

— Меня приглашают на обед, — ответила Мюзетта. — Какое совпадение!

— Совпадение неудачное, — заметил молодой человек.

— Почему же?

— Как? Неужели вы примете приглашение?

— Конечно приму. А вы уж как-нибудь обойдетесь без меня.

— Но, дорогая, ведь это просто неприлично. Вы пойдете туда как-нибудь в другой раз.

— Вот еще! В другой раз! Это мой старый знакомый, Марсель, он приглашает меня на обед, и это такой необычайный случай, что я хочу непременно взглянуть собственными глазами, что там делается. В другой раз! Да ведь всамделишные обеды в этом доме — такая же редкость, как затмение солнца!

— Позвольте! Вы хотите нарушить свое слово, собираетесь повидаться с этим субъектом и прямо говорите об этом мне! — возмутился молодой человек.

— А кому же мне еще говорить? Турецкому султану? Это его не касается.

— Странная откровенность!

— Вы отлично знаете, что я ничего не делаю как другие люди, — возразила Мюзетта.

— Но какого вы обо мне будете мнения, если я вас отпущу, зная, куда вы идете? Опомнитесь, Мюзетта! Подумайте обо мне, да и о себе самой. Ведь это же просто неприлично. Скажите ему, что вы никак не можете…

— Дорогой господин Морис, вы знали, с кем имеете дело, когда предложили мне свою любовь, — ответила мадемуазель Мюзетта тоном, не допускающим возражений, — вы знали, что у меня тьма причуд и что никому на свете не отговорить меня, если я что-нибудь задумала.

— Просите у меня чего хотите, — ответил Морис, — но это… Причуда причуде рознь.

— Морис, я пойду к Марселю. Я ухожу! — заявила она, надевая шляпку. — Если хотите, — расстанемся, но уступить я не могу, лучше его нет на свете, это единственный человек, которого я по-настоящему любила. Будь у него сердце из золота, он расплавил бы его и наделал бы мне колец. Бедняжка, как только у него появилось немного Дров, он зовет меня погреться, — вот посмотрите, — сказала она, протягивая Морису письмо. — Ах, почему он такой лентяй и почему в магазинах такая бездна бархата и шелков!… Как я была счастлива с ним! Ему удавалось меня мучить, и это он прозвал меня Мюзеттой за мои песенки. Во всяком случае, будьте уверены, — от него я вернусь к вам… если вы захотите меня принять.

— Вы откровенно признаетесь, что не любите меня, — вздохнул виконт.

— Послушайте, дорогой Морис, вы умный человек и понимаете, что этот вопрос не заслуживает обсуждения. Вы держите меня, как держат в конюшне породистого коня, а я люблю вас потому… что люблю роскошь, шумные званые вечера, и всякую мишуру. Нечего разводить сантименты, это было бы глупо да и ни к чему.

— По крайней мере, позвольте мне пойти вместе с вами.

— Но вам будет скучно у них, и вы только помешаете нам веселиться, — возразила Мюзетта. — Подумайте сами, ведь он непременно станет меня целовать.

— Мюзетта, приходилось ли вам встречать таких сговорчивых людей, как я? — Морис.

— Слушайте, виконт, однажды я каталась в экипаже с лордом в Елисейских полях и встретила Марселя и его приятеля Родольфа, они шли пешком и были одеты нищенски, все в грязи, как собаки пастуха, и курили трубки. Я уже три месяца не виделась с Марселем, и мне показалось, что сердце мое вот-вот выпрыгнет из экипажа. Я велела остановиться и целых полчаса проговорила с Марселем на глазах у всего Парижа, проезжавшего мимо нас. Марсель угостил меня пирожками и поднес грошовый букетик фиалок, который я тут же приколола к корсажу. Когда Марсель распрощался со мной, лорд хотел было окликнуть его и предложить пообедать вместе с нами. Я поцеловала его за внимание. Такой уж у меня характер, господин Морис, если он вам не по душе, — скажите сразу, и я захвачу с собою мой ночной чепчик и туфли.

— Значит, в иных случаях хорошо быть бедняком, — грустно и не без зависти проговорил виконт Морис.

— Вовсе нет, — возразила Мюзетта, — будь Марсель богат, я никогда бы не бросила его.

— Ну, что ж, поезжайте, — сказал молодой человек, пожимая ей руку. — Вы в новом платье, и оно вам очень к лицу.

— Это правда, — согласилась Мюзетта. — Сегодня утром у меня было какое-то предчувствие, вот я его и надела. Платье будет подарком Марселю. Прощайте, — добавила она, — пойду вкусить блаженного веселья.

В тот день на Мюзетте был восхитительный туалет, никогда еще поэма ее юности и красоты не преподносилась в таком пленительном переплете. Впрочем, у Мюзетты был врожденный дар изящества. При появлении на свет она, вероятно, первым делом потянулась к зеркалу, чтобы поправить на себе пеленки, и согрешила кокетством прежде, чем ее окрестили. В дни, когда Мюзетта жила в бедности, носила ситцевые платья, чепчик с помпоном и простые козловые башмаки — она и в этом незатейливом наряде гризеток умела быть изящной. Эти прелестные девушки, не то пчелки, не то кузнечики, всю неделю, бывало, трудились, напевая песенки, просили у господа лишь немного солнышка в воскресенье, любили попросту, от всей души, а случалось, что и из окна выбрасывались. Теперь их больше нет, и своим исчезновением эта порода обязана современным молодым людям — развращенным и все растлевающим вокруг, а главное, тщеславным, недалеким и грубым. Эти пошлые остряки принялись высмеивать бедных девушек, их ручки, исколотые иголками в часы честного труда, а девушкам стало недоставать денег на миндальные притирания. Понемногу юноши привили им свое тщеславие и глупость, и с тех пор гризетка исчезла. Тогда на свет божий появилась лоретка. Это своего рода гибриды, обнаглевшие полудевы, обязанные своей красотой косметике, ни рыба ни мясо, а будуары их — настоящие лавочки, где они продают по кусочкам свое сердце, как ломтики ростбифа. Большинство этих девок оскверняет наслаждение и позорит современную легкую любовь, порой они бывают глупее птиц, перьями которых украшены их шляпки. Если у них невзначай и зародится — не любовь, даже не прихоть, а самое пошлое вожделение, — то предметом его будет какой-нибудь буржуа, шут гороховый, которого на общественных балах окружает и приветствует пестрая толпа, а газеты, готовые раболепствовать перед всякой нелепостью, превозносят и рекламируют. Хотя Мюзетте и приходилось жить в этой среде, она не усвоила ни ее нравов, ни образа мыслей, у нее не было алчной угодливости, обычно присущей такого рода особам, способным читать только Барема, а писать — только цифры. Она была девушка умная и находчивая, в жилах у нее текло несколько капель крови Манею: она решительно отвергала все, что ей навязывали, зато никогда не могла и не умела подавлять свои прихоти, к чему бы они ни приводили.

По— настоящему она любила одного Марселя. Во всяком случае, она лишь из-за него по-настоящему страдала, и только смутный инстинкт, который властно влек ее «ко всякой мишуре», мог побудить ее расстаться с ним. Ей было двадцать лет, и роскошь была ей необходима, как воздух. Она могла некоторое время обходиться без роскоши, но была не в силах совсем от нее отказаться. Сознавая свое непостоянство, она никогда не давала клятв в верности, которые заперли бы ее сердце на замок. В нее пылко влюблялось немало юношей, которые и ей самой очень нравились, но она всегда вела себя с ними честно и проявляла дальновидность, отношения с ними у нее завязывались простые, откровенные и немудреные, вроде объяснения в любви мольеровских крестьян: «Я вам нравлюсь, вы мне тоже. По рукам и под венец!» Если бы Мюзетта хотела, она уже раз десять могла бы прочно устроиться в жизни, создать себе, как говорится, будущее, но в будущее она не слишком-то верила и на этот счет придерживалась скептицизма Фигаро.

— Завтрашний день — это глупое обещание календаря, — говорила она. — Это предлог, который люди придумали, чтобы не делать дел сегодня. Завтра, быть может, будет землетрясение. Да здравствует сегодня! Это нечто твердое и определенное.

Один весьма порядочный человек, с которым она прожила полгода, так безумно в нее влюбился, что всерьез предложил ей выйти за него замуж. В ответ на его предложение Мюзетта от души расхохоталась.

— Чтобы я лишила себя свободы, позволила засадить себя за решетку брачного договора? Ни за что! — воскликнула она.

— Но я каждый день боюсь вас потерять.

— Вы потеряли бы меня гораздо скорее, если бы я стала вашей женой, — возразила Мюзетта. — Оставим этот разговор. Да я и не свободна, — добавила она, имея в виду, конечно, Марселя.

Так шла она тропою юности, навстречу всем превратностям судьбы, многих одаряя счастьем и почти счастливая сама. Виконту Морису, с которым она теперь жила, было нелегко приспособиться к необузданному нраву этой девушки, влюбленной в свободу. Когда она ушла к Марселю, виконт стал ждать ее с нетерпением, к которому примешивалась ревность.

«Неужели она там останется?» — думал молодой человек, и этот вопрос весь вечер терзал его.

«Бедняга Морис! — думал а, со своей стороны, Мюзетта по дороге к Марселю. — Кажется, я была с ним уж чересчур резка. Ничего, молодежь надо воспитывать».

Потом мысли ее сразу переменили направление, и она стала думать о Марселе. При имени ее старого обожателя ей вспомнился целый ряд событий, и она подумала: «Каким же это чудом у него сегодня накрыт стол?» Она на ходу перечла его письмо, и ей поневоле взгрустнулось. Но только на мгновение. Мюзетта благоразумно решила, что сейчас не время печалиться. Тут поднялся порывистый ветер, и она воскликнула:

— Как чудно! Даже если бы мне не хотелось идти к Марселю — ветер погнал бы меня.

И она ускорила шаг, радуясь как птичка, летящая к родному гнезду.

Вдруг повалил густой снег. Мюзетта осмотрелась по сторонам — нет ли извозчика? Но их не было. Мюзетта проходила в это время по улице, где жила ее подруга мадам Сидони — та самая, что переслала ей письмо Марселя. Мюзетта решила зайти к этой женщине и переждать непогоду.

У мадам Сидони она застала многолюдное общество. Шла игра в ландскнехт, начавшаяся еще три дня тому назад.

— Играйте, играйте! — сказала Мюзетта. — Я на минутку.

— Получила письмо Марселя? — спросила мадам Сидони.

— Получила, благодарю, Я иду к нему. Он пригласил меня на обед. Пойдем со мной, хочешь? Повеселимся.

— Не могу, — ответила Сидони, кивая на игроков. — Сейчас мне ставить.

— В банке шесть луидоров, — объявил банкомет.

— Ставлю два! — Сидони.

— Я не гордый, согласен и на два, — ответил банкомет, который уже несколько раз пасовал. — Король и туз! Проиграл! — воскликнул он, бросая карты. — Все короли умерли.

— Прочь политику! — бросил какой-то журналист.

— А туз — заклятый враг нашей семьи, — продолжал банкомет, открывая второго короля. — Да здравствует король! — воскликнул он. — Друг мой Сидони, с вас два червонца.

— Занеси их в записную книжку, — ответила Сидони, разозленная проигрышем.

— Итого, вы мне должны, милочка, пятьсот франков, — сказал банкомет. — Дойдете до тысячи. Передаю банк.

Сидони и Мюзетта шепотом разговаривали. Игра продолжалась.

Приблизительно в то же время богемцы садились за стол. Марсель был чем-то встревожен. Всякий раз, как с лестницы доносились шаги, он вздрагивал.

— Что с тобой? — спросил Родольф. — Можно подумать, ты кого-то ждешь. Разве не все в сборе?

Но стоило художнику на него взглянуть, как он понял, чем взволнован его друг.

— И в самом деле, — подумал он, — кое-кого не хватает.

Глаза Марселя призывали Мюзетту, взгляд Родольфа говорил о Мими.

— Не хватает женщин, — вдруг выпалил Шонар.

— Брось ты свои распутные мысли! — рявкнул Коллин. — Ведь мы условились, что не будем говорить о любви, от таких разговоров прокисают соуса.

И друзья с еще большим увлечением принялись за возлияния, а, за окном все шел снег и дрова в камине полыхали, разбрасывая фейерверки искр.

Родольф запел песенку, которую только что прочел на дне бокала, и в это время кто-то настойчиво постучался в дверь.

Как пловец, нырнув и оттолкнувшись от дна, всплывает на поверхность, так и Марсель, уже начавший было хмелеть, порывисто вскочил с места и устремился к двери.

Но то была не Мюзетта.

На пороге стоял мужчина. В руках он держал листок бумаги. Внешность у него была довольно приятная, зато халат был отвратительный.

— Я застал вас в благоприятный момент, — сказал он, бросив взгляд на стол, где покоилась огромная баранья нога.

— Хозяин! — воскликнул Родольф. — Воздадим ему должные почести!

И он стал бить сбор, барабаня по тарелке ножом и вилкой.

Коллин предложил хозяину свой стул, а Марсель крикнул:

— Скорее, Шонар, стакан вина дорогому гостю! Вы пришли очень кстати, — обратился он к хозяину. — Мы только что собирались провозгласить тост за собственность. Мой друг господин Коллин произнес очень трогательную речь. Раз вы пришли, он из уважения к вам начнет сначала. Валяй сначала, Коллин!

— Простите, господа, мне не хотелось бы мешать вам, — сказал хозяин.

И он развернул листок бумаги, который был у него в руках.

— Что это за печатное произведение? — осведомился Марсель.

Хозяин обвел комнату инквизиторским взглядом и заметил валявшиеся на камине золотые и серебряные монеты.

— Это счет, я уже имел честь вам его предъявлять, — выпалил он скороговоркой.

— Да, память моя свято хранит этот факт, — ответил Марсель. — Помню даже, что произошло это в пятницу, восьмого октября, в четверть первого. Превосходно.

— Я уже расписался в получении, — продолжал хозяин, — и если вас не затруднит…

— Сударь, я и сам собирался к вам. Мне необходимо с вами как следует поговорить.

— Я к вашим услугам.

— Сделайте мне удовольствие, выпейте, прошу вас, — настаивал Марсель, протягивая хозяину бокал. — На этих днях, сударь, — продолжал он, — вы прислали мне бумажку… с картинкой, изображающей даму с весами в руках. Бумага подписана Годаром.

— Это мой швейцар.

— Почерк у него прескверный. Мой друг, — тут он указал на Коллина, — знает все языки и был так любезен, что перевел мне ваше послание, украшенное гербовой маркой в пять франков.

— То было предупреждение о выселении, — подтвердил хозяин. — Это мера предосторожности, так уж принято.

— Вот именно: выселение, — сказал Марсель. — Мне хотелось повидаться с вами, чтобы обсудить это послание и превратить его в арендный договор. Дом ваш мне нравится, лестница чистая, улица веселая, кроме того, по семейным соображениям и по некоторым другим причинам я дорожу этими стенами.

— Что ж, надо только погасить задолженность за последние три месяца, — сказал хозяин и опять развернул счет.

— Мы и погасим. Именно это, сударь, я и намерен сделать.

Между тем хозяин не спускал глаз с камина, где лежали деньги, и его полный вожделения взгляд обладал такой притягательной силой, что монеты, казалось, шевелились и сами направлялись к нему.

— Я очень рад, что пришел в такой удачный момент и смогу, не причиняя вам неприятностей, покончить с этим небольшим долгом, — сказал он, протягивая Марселю счет.

Не зная как отбить атаку, Марсель снова переменил тему и стал разыгрывать со своим кредитором сцену вроде той, какую разыграл дон Жуан с господином Диманшем.

— У вас, кажется, есть имения? — спросил он.

— Пустяки, — ответил хозяин, — домик в Бургундии, ферма… небольшая… малодоходная… арендаторы не платят. Поэтому ваш маленький взнос мне весьма кстати, — добавил он, опять протягивая счет. — Всего, как вам известно, шестьдесят франков.

— Да, да, шестьдесят, — подтвердил Марсель и, подойдя к камину, взял три золотых монеты. — Так и есть, шестьдесят. — С этими словами он положил монеты на стол, неподалеку от хозяина.

— Наконец-то! — прошептал тот, и лицо его вдруг просияло, он тоже положил счет на стол.

Шонар, Коллин и Родольф с тревогой наблюдали эту сцену.

— Раз вы бургундец, сударь, вы не откажетесь побеседовать со своим земляком, — сказал Марсель.

Он взял бутылку старого макона, пробка вылетела, и хозяину был подан полный бокал.

— Превосходное вино! — заметил тот. — Никогда еще не пил такого.

— У меня там дядя, вот он и присылает мне время от времени несколько корзин.

Хозяин встал и уже протянул было руку к монетам, но Марсель снова отвлек его.

— Не откажите еще разок выпить со мной, — сказал он и снова наполнил бокал кредитора, приглашая его чокнуться со всеми четырьмя богемцами.

Хозяин не посмел отказаться. Осушив бокал, он поставил его на стол и снова собрался было взять деньги, как вдруг Марсель воскликнул:

— Сударь! Мне пришла замечательная мысль. Сейчас я чуточку разбогател. Дядя прислал мне из Бургундии немного больше обычного. Боюсь, как бы не растратить зря эти деньги. Сами знаете, молодежь легкомысленна… Если вы не возражаете, я заплачу вам за три месяца вперед.

Тут он взял еще шестьдесят франков, но уже серебром и добавил их к трем луидорам, лежавшим на столе.

— В таком случае я дам расписку и за будущий срок, — сказал хозяин. — Бланки при мне, — добавил он, вынимая бумажник. — Сейчас я заполню еще один и поставлю соответствующую дату. «Право же, очаровательный жилец», — думал он, не сводя глаз со ста двадцати франков.

Услышав такое предложение, товарищи перестали понимать тактику Марселя и в недоумении замерли на месте.

— Но камин дымит. Это крайне неприятно.

— Что же вы не сказали мне раньше? Я вызвал бы трубочиста, — проговорил хозяин, не желая оставаться в долгу. — Завтра же пришлю мастеров.

Написав вторую расписку, он присоединил ее к первой, пододвинул их к Марселю и снова потянулся к стопке монет.

— Вы и представить себе не можете, как эти деньги мне кстати, — сказал он. — Мне надо заплатить за ремонт дома… и я был в крайне затруднительном положении.

— Весьма сожалею, что заставил вас немного подождать, — сказал Марсель.

— Ничего, ничего… Господа, честь имею… И он снова протянул руку.

— Позвольте, позвольте, мы еще не кончили. Знаете поговорку: вино откупорено…

И он опять налил хозяину.

— Значит, надо пить.

— Святая истина! — сказал тот и из вежливости снова сел.

Тут Марсель выразительно посмотрел на приятелей, и те догадались, к чему он клонит.

Между тем хозяин начал как-то странно вращать глазами. Он стал раскачиваться на стуле, рассказывать игривые истории и, когда Марсель попросил его сделать кое-какой ремонт, пообещал роскошно оклеить его квартиру.

— Тяжелую артиллерию — вперед! — шепнул художник Родольфу, указывая на бутылку рома.

После первой рюмочки рома хозяин спел такую песенку, что даже Шонар покраснел.

После второй он поделился своими супружескими невзгодами. Жену его звали Еленой, и это дало ему повод сравнить себя с Менелаем.

После третьей он ударился в философию и изрек несколько афоризмов, вроде следующих:

«Жизнь — быстротекущая река».

«Не в деньгах счастье».

«Человек — сосуд скудельный».

«Ах, любовь, любовь! Что это за упоение!»

Избрав Шонара наперсником, он поведал ему о своей тайной связи с некоей девушкой по имени Эфеми, для которой он купил шикарную обстановку. И он так подробно описал эту особу и ее простодушные ласки, что Шонара начали терзать подозрения. Но когда хозяин вынул из бумажника и показал ему письмо, подозрения сменились твердой уверенностью.

— О небо! — вскричал Шонар, бросив взгляд на подпись. — Жестокая! Ты пронзаешь мне сердце кинжалом!

— Что с ним такое? — воскликнули богемцы, удивленные столь непривычными для Шонара выражениями.

— Смотрите, — сказал тот. — Письмо Феми. Взгляните на эту кляксу вместо подписи.

И он пустил письмо по кругу. Оно начиналось так: «Мой толстенький барбосик…»

— Барбосик — это я, — пояснил хозяин и хотел было встать, но из этого ничего не вышло.

— Отлично! — заметил наблюдавший за ним Марсель. — Он бросил якорь.

— Феми! Жестокая Феми! — Шонар. — Как ты огорчаешь меня!

— Я снял для нее квартирку на улице Кокнар, дом номер двенадцать, — сказал хозяин. — Квартирка — прелесть… Обошлась не дешево… Но искренняя любовь дороже денег, да к тому же у меня двадцать тысяч ренты… Просит денег, — продолжал он, взяв письмо обратно. Радость моя! Отдам ей вот эти…— И он потянулся к деньгам, приготовленным Марселем. — Смотри-ка! — удивился он, шаря по столу. — Где они?

Деньги сгинули.

«Порядочный человек не должен потакать такому предосудительному поведению, — решил Марсель. — Совесть и нравственные принципы не позволяют мне вручить квартирную плату этому развратному старику. Не стану платить. По крайней мере, избегну угрызений совести. Но что за нравы! Такая плешь — и вдруг…»

Тем временем хозяин все больше и больше пьянел, теперь он обращался с громогласными, бессмысленными речами к бутылкам.

Он находился у богемцев уже два с лишним часа, жена его стала беспокоиться и послала за ним служанку. При виде хозяина та воскликнула, всплеснув руками:

— Что вы сделали с моим хозяином!

— Ничего, — ответил Марсель. — Он пришел к нам за деньгами, а денег у нас не оказалось, поэтому мы попросили его подождать.

— Но ведь он напился вдрызг, — сказала служанка.

— У нас он только чуточку добавил, — возразил Родольф. — Придя сюда, он сказал, что был у себя в погребе, наводил там порядок.

— И его так развезло, что он хотел оставить расписки, не получив денег, — продолжал Коллин.

— Передайте их хозяйке, — сказал художник, вручая ей расписки. — Мы люди честные и не хотим воспользоваться тем, что он клюкнул.

— Боже мой, что скажет хозяйка! — ужаснулась служанка и потащила старика, который еле держался на ногах.

— Наконец-то! — вырвалось у Марселя.

— Завтра опять придет, — сказал Родольф. — Он видел деньги.

— Пусть приходит, — возразил художник, — я пригрожу ему, что сообщу жене о его связи с Феми, и он сразу же согласится на отсрочку.

Когда хозяин убрался, друзья снова взялись за стаканы и трубки. Один только Марсель еще не совсем захмелел. При малейшем шуме на лестнице он бросался к двери. Но никто из поднимавшихся не доходил до верхнего этажа, и художник всякий раз возвращался на свое место у камина. Пробило полночь, а Мюзетты все еще не было.

«Может быть, мое письмо не застало ее. Она найдет его поздно вечером, когда вернется домой, и придет ко мне завтра, камин еще будет топиться. Не может быть, чтобы она не пришла! Итак, до завтра», — и он уснул, прикорнув у огня.

В то самое время, когда Марсель засыпал, мечтая о ней, Мюзетта выходила от своей подруги, где она немного засиделась. Мюзетта была не одна, ее провожал молодой человек. У подъезда его ждала коляска, в которую они оба и сели. Лошади помчались.

У мадам Сидони продолжали играть в ландскнехт.

— Куда же делась Мюзетта? — вдруг спохватился кто-то.

— Куда делся птенец Серафен? — подхватил другой. Мадам Сидони рассмеялась.

— Они удрали вместе, — сказала она. — Вот потеха!

Что за причудливое создание эта Мюзетта! Представьте себе…

И она рассказала гостям, что Мюзетта чуть не поссорилась с виконтом Морисом и уже направлялась к Марселю, но на минутку забежала к ней и познакомилась здесь с Серафеном.

— Я сразу же кое-что приметила, — добавила Сидони, — и весь вечер наблюдала за ними. Этот юнец не промах. Словом, — продолжала Сидони, — они недолго думая удрали, и теперь их с собаками не сыщешь. Во всяком случае, забавная история, подумать только, ведь она без ума от своего Марселя!

— Если она от него без ума, то зачем же ей Серафен, ведь он почти ребенок? У него еще никогда и любовниц-то не было, — сказал какой-то" молодой человек.

— Она хочет научить его грамоте, — заметил журналист, всегда глупевший от проигрыша.

— Все равно — зачем ей Серафен, если она влюблена в Марселя? — заключила Сидони. — Никак не возьму в толк.

— Увы! Зачем, зачем?

Целых пять суток богемцы веселились вовсю и даже не выходили из дому. Они с утра до ночи не вставали из-за стола. В комнате, где витали любезные Пантагрюэлю ароматы, царил восхитительный беспорядок. На куче устричных раковин валялся целый батальон бутылок самых разнообразных фасонов. Стол ломился под грудой всевозможных объедков, в камине полыхал целый лес.

На шестой день Коллин, исполнявший обязанности церемониймейстера, с утра составил меню завтрака, обеда, вечернего чая и ужина и представил проект на утверждение друзьям, которые одобрили его и подписали.

Но когда Коллин открыл ящик стола, служивший им кассой, чтобы взять денег на расходы, он шарахнулся от него и побледнел, как призрак Банко.

— Что случилось? — беспечно спросили приятели.

— Случилось то, что у нас всего-навсего тридцать су, — сказал философ.

— Черт возьми! — отозвались другие. — Придется внести кое-какие изменения в меню. Но и тридцать су деньги, если их умело израсходовать. Да, трудненько будет достать сегодня трюфели.

Через несколько минут завтрак был сервирован. В строгой симметрии были расставлены три блюда: селедка, картошка, сыр. В камине тлели две головешки толщиною с кулак.

По— прежнему шел снег.

Богемцы сели за стол и с важным видом развернули салфетки.

— Странно, — заметил Марсель, — селедка отдает фазаном.

— А я приготовил ее особенным способом, — ответил Коллин. — До сих пор мы селедку недооценивали.

В это время кто-то поднимался по лестнице с веселой песенкой, в дверь постучались. Марсель невольно вздрогнул и поспешил отворить.

Мюзетта кинулась ему на шею и добрых пять минут душила его в объятьях. Марсель чувствовал, что она вся дрожит.

— Что с тобою? — он.

— Озябла, — как-то машинально ответила Мюзетта. и подошла к камину.

— А у нас было тепло!

— Да, я опоздала, — сказала Мюзетта, взглянув на стол с остатками пиршества, накопившимися за пять суток.

— Почему же так? — молвил Марсель.

— Почему?… — повторила Мюзетта, слегка покраснев.

И она села к Марселю на колени, она все еще дрожала, руки у нее покраснели.

— Ты была не свободна? — шепотом спросил Марсель.

— Я? Не свободна? — возмутилась красотка. — Нет, Марсель. Даже если бы я восседала среди звезд, в божьем раю — стоило бы тебе поманить меня, и я сразу же спустилась бы на землю. Я? Не свободна?

И она опять задрожал».

— Здесь пять стульев, — воскликнул Родольф, — число нечетное, не говоря уже о том, что один из них самой нелепой формы.

С этими словами он швырнул стул об стену и бросил обломки в камин. Сразу же вспыхнуло веселое, яркое пламя, потом поэт мигнул Коллину и Шонару, и все трое направились к выходу.

— Куда вы? — Марсель.

— За табаком, — отвечали они.

— В Гавану, — пояснил Шонар, многозначительно мигнув Марселю, и тот взглядом поблагодарил его.

— Почему же ты не пришла раньше? — снова спросил Марсель Мюзетту, когда они остались одни.

— Да, правда, я немного запоздала…

— Ты потратила пять дней на переход через мост Пон-Нёф? Видно, ты шла через Пиренеи?

Мюзетта молчала, понурив голову.

— Скверная девчонка! — грустно сказал художник, слегка коснувшись корсажа возлюбленной. — Что же у тебя там внутри?

— Сам знаешь, — живо ответила она.

— А что ты делала после того, как я тебе написал?

— Не спрашивай! — с живостью возразила Мюзетта и несколько раз поцеловала его. — Не выпытывай! Дай мне согреться возле тебя, я очень озябла. Видишь, собираясь к тебе, я надела свое самое красивое платье… Бедняга Морис никак не мог понять, почему я отправилась сюда, но я не в силах была устоять… Вот я и пошла… Как славно погреться! — добавила она, протягивая ручки к пламени. — Я останусь у тебя до завтра, хочешь?

— Но будет очень холодно, — проронил Марсель, — у нас нечего есть. Ты опоздала, — повторил он.

— Пустяки! — Мюзетта. — Это напомнит нам прошлое.

Родольф, Коллин и Шонар ходили за табаком целые сутки. Когда они возвратились домой, Марсель был один.

После шестидневного отсутствия Мюзетта вернулась к Морису.

Виконт не сделал ей ни единого упрека, а только спросил, почему она такая грустная.

— Я поссорилась с Марселем, — сказала она, — мы расстались очень холодно.

И все же, как знать? Вы, верно, опять пойдете к нему.

— Что поделаешь, — ответила Мюзетта. — Мне необходимо время от времени подышать воздухом богемы. Моя бестолковая жизнь — как песенка, каждое мое увлечение — куплет. А Марсель — припев ко всем куплетам!

XX

У МИМИ ШЛЯПКА С ПЕРЬЯМИ

I

Позвольте, позвольте! Нет, нет, вы уже не Лизетта! Позвольте, позвольте! Нет, нет, вы уже не Мими! Теперь вы виконтесса, а завтра станете, пожалуй, герцогиней, — ведь вы ступили на лестницу величия, дверь, о которой вы мечтали, наконец настежь распахнулась перед вами, и вот вы вошли в нее, победоносная, торжествующая. Я был уверен, что ваша мечта рано или поздно станет действительностью. Это непременно должно было случиться, ваши белоснежные ручки были созданы для безделья и давно уже ждали аристократического обручального кольца. Теперь у вас есть герб. Но мы все же предпочитали тот, который юность подарила вашей красоте, герб, на лилейном фоне которого сияли ваши голубые глаза. Знатная или простолюдинка, вы все равно прелестны, и я сразу же узнал вас в тот вечер, когда ваши проворные ножки в изящных туфельках семенили по тротуару, а ручка в перчатке помогала ветру приподнимать воланы нового платья — отчасти чтобы не запачкать их, а главное — чтобы показать вышивку на нижних юбках и ажурные чулки. На вас была шляпка безупречного вкуса, и вы с озабоченным видом поглядывали на великолепную кружевную вуалетку, развевавшуюся по ветру. Да и было о чем подумать, ведь следовало решить — что вам больше к лицу: когда вуалетка опущена или когда поднята? Если ее опустить, вас могли не узнать друзья, они раз десять прошли бы мимо вас и так и не догадались бы, что за этой роскошной оболочкой скрывается Мими. С другой стороны, если поднять вуалетку, то ее никто не увидит, а в таком случае к чему же вуалетка? Вы решили вопрос очень остроумно: через каждые десять шагов вы то опускали, то приподнимали чудесные кружева, сплетенные в стране волшебных пауков, именуемой Фландрией, и стоившие дороже, чем все ваши прежние наряды вместе взятые. Ах, Мими!… Простите!… Ах, виконтесса, как видите, я был прав, когда говорил: терпение! Не отчаивайтесь, будущее чревато кашемирами, бриллиантами, изысканными ужинами и т. п. Вы сомневались, не хотели мне верить! А между тем мои предсказания сбылись, и согласитесь, что я не уступаю вашему «Дамскому оракулу» — этому всезнайке в восьмую долю листа, что вы купили за пять су у букиниста на мосту Пон-Нёф и терзали бесконечными расспросами. Ну, не прав ли я был? И поверите ли вы мне теперь, если я вам скажу, что этим дело не кончится. Хотите, признаюсь: мне уже слышится отдаленный топот и ржанье коней, запряженных в голубую карету, которой правит напудренный кучер, опускающий для вас откидную ступеньку со словами: «Куда прикажете, ваша светлость?» Поверите ли вы мне, если я скажу, что впоследствии… дай бог, чтобы это случилось как можно позже!… Впоследствии, когда вы достигнете всего, к чему устремляются ваши честолюбивые мечты, в ваш дом в Бельвиле или Батиньоле будут съезжаться гости, и за вами будут ухаживать престарелые воины и отставные селадоны, собирающиеся в вашем салоне, чтобы сыграть партию в ландскнехт или баккара. Но прежде чем придет это время и солнце вашей молодости станет клониться к закату, поверьте, дитя мое, вы еще износите немало отрезов бархата и шелка, еще немало наследств расплавится в горниле ваших прихотей, немало цветов увянет на вашем челе, немало цветов вы растопчете ногами. Не раз смените вы герб. На вашей головке одна за другой засияют баронская коронка, графская корона и жемчужная диадема маркизы. Вашим девизом будет «Непостоянство», и вы сможете, повинуясь капризу или необходимости, удовлетворять поочередно, а то и одновременно поклонников, которые будут стоять вереницей в прихожей вашего сердца, как стоят у входа в театр, где дают нашумевшую пьесу. Идите же, идите вперед с легким сердцем, — тщеславие заглушило в вашем сердце память о прошлом, идите, перед вами гладкая дорога, и нам хочется, чтобы долгие годы вы шли по ней без преткновений, но особенно хочется нам, чтобы вся эта роскошь, все эти восхитительные наряды не превратились в скором времени в саван, в котором навеки уснет ваша жизнерадостность.

Так говорил художник Марсель юной мадемуазель Мими, когда они случайно встретились вскоре после ее вторичного развода с поэтом Родольфом. Хотя Марсель, составляя ее гороскоп, и старался говорить не слишком язвительно, его высокопарная речь не обманула мадемуазель Мими, и девушка поняла, что художник не питает ни малейшего уважения к ее новому титулу и немилосердно издевается над ней.

— Какой вы злой, Марсель, — сказала мадемуазель Мими. — Это нехорошо с вашей стороны! Ведь я к вам всегда относилась с симпатией, пока дружила с Родольфом. А если мы с ним разошлись, то только по его вине. Ведь он сам выгнал меня, и даже не дал мне опомниться. А как он обращался со мной последние дни! Что ни говорите, мне было очень тяжело. Вы не знаете, что за человек Родольф, он злой, ревнивый, он поедом ел меня. Правда, он меня любил, но такая любовь опасна, она может убить. Как тяжело мне жилось эти полтора года! Поверьте, Марсель, я вовсе не хочу перед вами рисоваться, но я так настрадалась с Родольфом! Да вы и сами это знаете. Уверяю вас, я ушла от него не потому, что он беден, совсем нет! Я с детства привыкла к бедности. И, повторяю вам, не я от него ушла, а он сам меня прогнал. Он растоптал мое самолюбие, он заявил, что если я останусь у него, значит, я совсем бессовестная. Он сказал, что разлюбил меня, что мне надо подыскать себе кого-нибудь другого. Он дошел до того, что сам обратил мое внимание на одного молодого человека, который ухаживал за мной, Родольф так упорно толкал меня к нему, что прямо-таки свел нас. И я с ним сошлась, отчасти с досады, отчасти по необходимости, но уж никак не по любви. Вы отлично знаете, что я не выношу юнцов, они нудные и сентиментальные, как шарманка. Да нечего говорить, что сделано, то сделано, и я ни в чем не раскаиваюсь, и если бы пришлось опять, поступила бы так же. А теперь, когда я от него ушла и он знает, что я счастлива с другим, он бесится и страдает. На днях один знакомый встретил его, у него были заплаканные глаза. Меня это не удивляет, я не сомневаюсь, что так и будет, и он станет бегать за мной. Но можете ему передать, что он ничего не добьется, что на этот раз я ушла всерьез и окончательно. А вы давно его видели, Марсель? Правда ли, что он очень изменился? — спросила Мими уже совсем другим тоном.

— Да, изменился, — ответил Марсель. — И даже очень.

— Он в отчаянии, я в этом не сомневаюсь. Но что я могу поделать? Тем хуже для него. Сам захотел. Надо же было положить этому конец. Теперь утешайте его вы.

— Ничего, ничего, — спокойно сказал Марсель. — Все уже в прошлом, Мими. Беспокоиться не о чем.

— Вы говорите неправду, дорогой мой, — возразила Мими с иронической гримаской. — Он не так-то скоро утешится. Если бы вы знали, в каком виде я его застала накануне того дня, когда ушла. Это было в пятницу. Мне не хотелось ночевать у моего нового друга, потому что я суеверная, а пятница — тяжелый день.

— Вы ошибаетесь, Мими, в делах любви пятница счастливый день. Древние называли его dies Veneris* [День Венеры (лат.)].

— Я не знаю латыни, — ответила Мими. — Так вот, — продолжала она, — распростившись с Полем, я пошла к Родольфу и увидела, что он караулит меня на улице. Было уже поздно, за полночь, и я проголодалась, потому что плохо пообедала. Тут я попросила Родольфа достать чего-нибудь к ужину. Через полчаса он вернулся, он обегал несколько кабачков, но принес не бог весть что: хлеба, вина, сардинок, сыру и яблочный пирог. Пока его не было, я улеглась. Он пододвинул столик к кровати. Я делала вид, будто не смотрю на него, а на самом деле наблюдала. Он был бледный как смерть, весь дрожал и метался по комнате, словно человек, у которого душа не на месте. В углу он заметил узелки с моими пожитками. Ему, по-видимому, тяжело было их видеть, и он их загородил ширмой. Когда все было готово, мы принялись за еду, он налил мне вина, но мне уже не хотелось ни пить, ни есть, и на сердце стало тоскливо. Было холодно, потому что дров у нас не осталось, в трубе завывал ветер. Было очень грустно. Родольф смотрел на меня, взгляд у него был неподвижный. Он взял меня за руку, и я чувствовала, как дрожит его рука, она была в одно и то же время и горячей и ледяной.

«Это поминки по нашей любви», — сказал он тихонько.

Я ничего не ответила, но у меня не хватило духу отнять у него руку.

«Мне хочется спать, — сказала я наконец. — Время позднее. Пора ложиться».

Родольф посмотрел на меня. Чтобы согреться, я закутала себе голову его шарфом. Он, ни слова не говоря, снял с меня шарф.

«Зачем снимаешь? — я. — Я озябла».

«Прошу тебя, Мими, — ответил он, — тебе это ничего не стоит — надень еще раз свой полосатый чепчик».

Он имел в виду ситцевый чепчик в полоску, коричневый с белым. Родольфу очень нравился на мне этот чепчик, он напоминал ему несколько чудесных ночей — мы ведь вели счет счастливыми ночами. Я подумала, что буду спать возле него в последний раз, и не решилась отказать ему в этой прихоти. Я встала и пошла за чепчиком, он уже был уложен вместе с другими вещами. Случайно я не поставила ширму на прежнее место. Родольф заметил это и опять загородил свертки.

«Спокойной ночи», — сказал он.

Я ответила: «Спокойной ночи…»

Я думала, что он поцелует меня, и я бы его не оттолкнула, но он только взял мою руку и поднес к губам. Вы знаете, Марсель, как он любил целовать мне руки! Я услышала, что у него стучат зубы, и почувствовала, что он похолодел, словно мрамор. Он все жал мою руку, а голову склонил мне на плечо, и вскоре плечо стало совсем мокрым. Он был в ужасном состоянии. Чтобы не кричать, он кусал простыню, но я все же слышала его заглушенные рыдания и чувствовала, как слезы капают мне на плечо — сначала они обжигали его, потом стали леденить. Тут я призвала на помощь все свое мужество, это мне далось нелегко. Если бы я сказала хоть одно слово, если бы обернулась, мои губы встретились бы с губами Родольфа, и мы помирились бы еще раз. Ах! На минуту мне показалось, что он вот-вот умрет у меня на руках или же сойдет с ума, как это с ним чуть не случилось однажды — помните? Я уже готова была сдаться, ведь я все понимала, я готова была сделать первый шаг, готова была обнять его, ведь только бесчувственный человек мог бы устоять при виде таких страданий. Но тут мне вспомнились слова, которые он сказал накануне: «Если ты останешься со мной, значит, у тебя нет совести. Ведь я разлюбил тебя». Как вспомнила я это, у меня все внутри закипело, и, честное слово, если бы он тогда умирал и я могла бы спасти его одним поцелуем, я отвернулась бы от него! Под конец я от усталости задремала. Я все еще слышала его рыдания, и клянусь вам, Марсель, он рыдал всю ночь напролет. А когда рассвело и я увидела возле себя в постели, где спала в последний раз, своего возлюбленного, которого собиралась покинуть, чтобы перейти в объятия другого, я не на шутку испугалась — так изменилось от горя его лицо!

Оба мы молчали, он встал, сделал два-три шага и чуть было не упал — до того он был слаб и подавлен. Но все же он поспешно оделся и только спросил, как у меня идут дела и когда я уеду. Я ответила, что сама не знаю. Он ушел, не простившись, даже не пожав мне руку. Вот как мы с ним расставались. Какой же, должно быть, был для него удар, когда он, вернувшись домой, уже не застал меня!

— Это было при мне, — ответил Марсель. Мими слушала, тяжело дыша после долгого рассказа. — Когда он брал у привратницы ключ, она сказала ему: «Девочка ушла». — «Меня это не удивляет, — бросил Родольф. — Я так и думал». И он пошел к себе наверх, и я вместе с ним, потому что боялся за него. Но мои опасения не оправдались.

«Сейчас уже слишком поздно, чтобы подыскивать другую комнату. Придется отложить до утра. Тогда пойдем вместе, — сказал он мне. — А теперь — обедать».

Я подумал, что он собирается напиться, но ошибся. Мы очень скромно пообедали в ресторане, где вы не раз бывали с ним. Я заказал боннского вина, чтобы Родольф немного забылся.

«Это любимое вино Мими, — сказал он. — Мы частенько пили его вот за этим самым столиком. Помню, однажды она — в который уже раз! — протянула мне бокал и говорит: „Налей еще, оно действует на меня как бальзам“* [Непереводимая игра слов, основанная на почти одинаковом звучании французского слова „baume“ (бальзам) и названия вина „Beaune“. — Прим. перев]. Каламбур не из удачных, правда? Под стать разве что любовнице какого-нибудь водевилиста. Но Мими умела пить, ничего не скажешь».

Видя, что Родольф хочет удариться в воспоминания, я заговорил о другом, и о вас больше не было речи. Он провел со мной весь вечер и казался спокойным, как Средиземное море. Особенно удивляло меня, что его спокойствие совсем не было деланным. Равнодушие было самое искреннее. К полуночи мы возвратились домой.

«Кажется, тебя удивляет, что после всего пережитого я так спокоен, — сказал он. — Позволь мне, дорогой, сделать одно сравнение, может быть, ты найдешь его вульгарным, однако в нем много правды. Мое сердце сейчас как водопроводный кран, который забыли запереть на ночь, — к утру не осталось ни капли воды. Право же, за ночь я выплакал все слезы. Странно, я воображал, что способен глубоко страдать, а вот оказалось, что, промучившись одну ночь, я вконец разорился, весь выдохся. Честное слово, это так. Прошлой ночью, когда рядом со мной неподвижно лежала эта женщина, я чуть было не отдал богу душу, а теперь, когда она склонила голову на подушку другого, — я усну на той же самой постели, как грузчик, добросовестно проработавший весь день».

«Притворство, — подумал я. — Стоит только мне уйти, и он начнет биться головой об стену». Все же я покинул Родольфа и отправился к себе, однако спать не лег. В три часа утра мне почудился в комнате Родольфа какой-то шум, я бросился к нему, опасаясь, что застану его в отчаянии, в бреду…

— И что же? — спросила Мими.

— А то, милая моя, что Родольф спал одетый, лежа на одеяле, и, как видно, провел ночь спокойно и лег сразу после моего ухода.

— Возможно, — сказала Мими. — Он очень устал после той ночи… Ну, а на другой день?

— На другой день рано утром Родольф разбудил меня, и мы с ним отправились в другую гостиницу, сняли себе номера и к вечеру туда перебрались.

— А что с ним было, когда он уезжал из квартиры, где мы с ним жили? Что он говорил, когда покидал комнату, где так горячо меня любил?

— Он спокойно собрал свои пожитки, — ответил Марсель. — А когда обнаружил в ящике вязаные перчатки, которые вы забыли, и два-три ваших письма…

— Знаю, — промолвила Мими, как бы желая сказать: «Я их нарочно оставила, чтобы они напоминали обо мне». — Что же он с ними сделал? — она.

— Насколько помню, он бросил письма в камин, а перчатки за окно, — ответил Марсель. — Но без всяких театральных эффектов, без позы, а совершенно естественно, как выбрасывают ненужную вещь.

— Дорогой господин Марсель, клянусь, я от всей души желаю, чтобы он и впредь был так же равнодушен ко мне. Но честное слово, я не верю, что он мог так быстро оправиться, и, несмотря на все ваши слова, убеждена, что сердце его разбито.

— Возможно, — ответил Марсель, прощаясь с Мими, — но мне думается, что его черепки еще вполне пригодны.

Пока молодые люди вели на улице этот разговор, виконт Поль поджидал свою подругу. Она пришла с большим опозданием и в отвратительном настроении. Виконт растянулся у ее ног и тихонько запел ее любимую песенку, воркуя о том, что она очаровательна, бледна как луна, кротка как ягненок, но что он любит ее прежде всего за душевную красоту.

«Да, — думала Мими, распуская свои черные кудри по белоснежным плечам, — мой друг Родольф не был таким напыщенным».

II

Казалось, Марсель был прав, и Родольф совершенно излечился от любви к мадемуазель Мими, дня через три-четыре после разлуки с ней он появился среди друзей совершенно преображенный. Он был одет так изящно, что, вероятно, даже его собственное зеркало не узнавало его. Глядя на него, никто не верил, что он помышляет о самоубийстве, хотя мадемуазель Мими, лицемерно сокрушаясь, и распространяла такого рода слухи. Действительно, Родольф был вполне спокоен, он выслушивал рассказы о новой, роскошной обстановке, в какую попала его бывшая возлюбленная, и лицо его оставалось невозмутимым, а Мими всячески старалась, чтобы Родольф узнавал малейшие подробности ее жизни, и в этом ей помогала подруга, почти каждый вечер видевшаяся с поэтом.

— Мими безумно счастлива с виконтом Полем, — докладывали Родольфу, — она от него без ума. Одно только тревожит ее — она боится, как бы вы не нарушили ее покой и не стали ее преследовать. Но это будет и для вас опасно, потому что виконт обожает свою подругу и отлично владеет шпагой.

— Что вы, что вы! — отвечал Родольф. — Пусть себе спит безмятежно, я вовсе не собираюсь отравлять ей медовый месяц. А что до ее юного возлюбленного — пусть его кинжал, как карабин Гастибельзы, спокойно висит на стене. Я не намерен покушаться на жизнь дворянина, который все еще питается блаженными иллюзиями.

Разумеется, Мими передавали, как ее бывший возлюбленный выслушивает рассказы о ее новой жизни, и она всякий раз отвечала, пожимая плечами:

— Ну что ж, ну что ж, поживем — увидим.

Между тем сам Родольф больше всех удивлялся равнодушию, которое внезапно пришло на смену беспросветному отчаянию, владевшему им несколько дней назад, причем этому равнодушию даже не предшествовали обычные в таких случаях грусть и тоска. Забвение, что так долго не приходит, особенно для тех, кто отчаялся в любви, забвение, которое люди так усиленно призывают и так яростно гонят прочь, когда оно приближается, забвение, этот жестокий утешитель, неожиданно нахлынуло на Родольфа, и имя женщины, еще недавно столь ему дорогой, теперь уже не вызывало в нем никакого отклика. И странное дело, Родольф, отлично помнивший события далекого прошлого, людей, которые давным-давно встретились на его пути или оказали на него влияние, — теперь, через четыре дня после разрыва, как ни старался, не мог отчетливо представить себе черты лица любовницы, чуть не сломавшей его жизнь своими хрупкими ручками. Он как будто позабыл глаза, которые нежно ему сияли. Он уже не помнил голоса, звуки которого причиняли ему то острую боль, то безумную радость. Как-то вечером поэт, приятель Родольфа, встретил его на улице. Вид у Родольфа был озабоченный и деловитый, он шел торопливо, помахивая тросточкой.

— А, кого я вижу! — воскликнул приятель, протягивая ему руку, и с любопытством посмотрел на него.

Видя, как осунулся Родольф, приятель счел долгом выразить свое сочувствие.

— Бодритесь, дорогой мой! Знаю, это очень тяжело, но ведь в один прекрасный день так и должно было случиться. Лучше уж теперь, чем позже. Не пройдет и трех месяцев, как вы окончательно выздоровеете.

— Что вы такое говорите, мой Друг? — ответил Родольф. — Я вовсе не болен.

— Стоит ли притворяться, — возразил поэт. — Я знаю эту историю, а если бы и не знал, то прочел бы на вашем лице. Вы ошибаетесь. Дело вовсе не в этом, — сказал Родольф. — Правда, сегодня у меня настроение прескверное, но совсем по другой причине — вы попали пальцем в небо.

— Зачем оправдываться? Это вполне естественно. Не так-то легко порвать связь, которая продолжалась почти полтора года.

— И вы туда же! — воскликнул Родольф, теряя терпение. — Клянусь вам, вы заблуждаетесь, как и все остальные. Правда, я очень расстроен, и, вероятно, это заметно. А расстроен я вот почему: сегодня портной обещал привезти мне новый фрак, но не приехал. Вот это меня и раздосадовало.

— Объяснение никуда негодное! — приятель.

— Вовсе нет! Объяснение хорошее, прямо-таки превосходное. Вот выслушайте меня, тогда и говорите.

— Послушаем, — согласился поэт. — Докажите мне, что можно так расстроиться только потому, что обманул портной. Говорите, я весь внимание.

— Так вот, — начал Родольф. — Как вам известно, ничтожная причина порою может иметь самые серьезные последствия. Сегодня вечером мне предстояло очень важное свидание, и вот оно не состоится из-за того, что у меня нет фрака. Теперь поняли?

— Нет, не понял. Все это не может вызвать отчаяния. А вы в отчаянии потому… что… словом… Глупо разыгрывать передо мной комедию. Я так считаю.

— Дорогой мой, до чего же вы упрямы! — воскликнул Родольф. — Вполне понятно, что человек огорчается, когда от него ускользает счастье или когда он лишается удовольствия, ведь обычно оно уходит без возврата, зря говорят в таких случаях: «Не сейчас, так в другой раз!» Словом, сегодня мне назначила свидание одна молодая особа, я должен был встретиться с ней у знакомых, а оттуда, быть может, привез бы ее к себе, если бы это оказалось проще, чем ехать к ней, и даже если бы это было сложнее. В доме, где нам предстояло встретиться, сегодня званый вечер, на званый вечер иначе как во фраке явиться нельзя: фрака у меня нет, портной обещал принести мне его, он его не принес, на вечер я не пойду, с этой женщиной не встречусь, мое место займет, быть может, другой, я не повезу ее ни к себе, ни к ней, и, быть может, ее отвезет другой. Поэтому, как я уже сказал, я лишаюсь счастья или, по меньшей мере, удовольствия. Поэтому я огорчен, поэтому у меня и вид расстроенный. Все это вполне понятно.

— Допустим, — сказал приятель. — Значит, не успев выбраться из ада, вы уже лезете в новый ад. Но когда я сейчас встретился с вами, вы, дорогой мой, явно кого-то поджидали.

— Ну да, поджидал.

— А тут поблизости живет ваша бывшая возлюбленная, — настаивал приятель. — Как вы мне докажете, что поджидали не ее?

— Хотя я с ней и расстался, у меня есть основания не уезжать из этого района. Да, мы с ней соседи, но так же далеки друг от друга, как если бы находились на разных полюсах. К тому же, сейчас моя бывшая подруга, наверно, сидит у камина и берет у виконта Поля уроки французской грамматики, ибо он намерен вернуть ее на стезю добродетели, внушая ей правила правописания. Боже! Как он испортит ее! Впрочем, это его дело, ведь он теперь главный редактор своего счастья. Теперь вы видите, до чего нелепы ваши рассуждения, и понимаете, что я отнюдь не бреду по заросшей тропинке старой любви, а, наоборот, нахожусь на пути к новой, она уже недалеко от меня, а будет и еще ближе, ибо я упорно к ней направляюсь, и если моя пассия сделает хоть несколько шагов в мою сторону, то мы встретимся.

— Неужели? — воскликнул приятель. — Вы уже влюблены!

— Таков уж я! — ответил Родольф. — Мое сердце напоминает меблированную комнату, которую сдают новому жильцу, как только съедет прежний. Когда любовь покидает мое сердце, я приклеиваю к нему записку, приглашая новую жилицу. К тому же, помещение превосходное и заново отделано.

— А кто же эта новая богиня? Где вы с ней встретились и когда?

— Вот как это было, — ответил Родольф. — Начнем по порядку. Когда Мими ушла, я вообразил, что уже больше никогда в жизни не влюблюсь, вообразил, будто сердце мое умерло от усталости, от изнеможения или там от горя. Оно так долго, так яростно билось, что легко было поверить в его кончину. Одним словом, я поверил, что оно мертво, окончательно умерло, умерло навеки, и решил его похоронить, как господина Мальборо. По этому случаю я устроил небольшие поминки и пригласил кое-кого из друзей. Предполагалось, что у гостей будут скорбные лица, горлышки бутылок были обвязаны траурным крепом.

— Что же вы меня-то не позвали?

— Простите, не знал адрес того облачка, которое служит вам пристанищем. Один из гостей привел с собою женщину, молодую особу, недавно покинутую любовником. Ей рассказали мою историю, — рассказывал мой приятель, который умеет затронуть самые чувствительные струны сердца. Он расхвалил соломенной вдове высокие качества моего сердца — бедного мертвеца, которого мы собирались помянуть, — и предложил ей выпить за его вечное упокоение. «Да что вы! — воскликнула она, поднимая бокал. — Наоборот, я хочу выпить за его здоровье!» Тут она бросила на меня взгляд, да такой, что, как говорится, даже мертвый воспрянул бы. Так оно и случилось, ибо не успела она произнести тост, как в сердце моем раздалось пасхальное песнопение. Как бы вы в данном случае поступили на моем месте?

— Тут и спрашивать нечего! Как ее зовут?

— Я еще и сам не знаю. Я спрошу ее лишь после того, как будет подписан наш договор. Правда, срок траура еще не истек, но я намерен пойти себе навстречу и предоставить самому себе кое-какие льготы. Знаю только одно: моя нареченная принесет мне в виде приданого здоровый и веселый дух в здоровом и бодром теле.

— Что, она хороша собой?

— Очаровательна. Особенно хорош цвет лица, можно подумать, что по утрам она подкрашивается, пользуясь палитрой Ватто.

Блондинка нежная огнем своих очей

Губительный пожар зажгла в груди моей.

Это я о своем сердце.

— Блондинка? Вы меня удивляете.

— Да, хватит с меня черного дерева и слоновой кости. Перехожу на блондинок.

И Родольф запел, приплясывая:

Я спою вам про диво:

Есть на свете краса,

Золотые как нива

У нее волоса.

— Бедняжка Мими! — вздохнул приятель. — Уже забыта!

При звуке этого имени Родольф сразу осекся, и разговор принял другой оборот. Родольф взял приятеля под руку и подробно рассказал ему о причинах своего разрыва с мадемуазель Мими, об отчаянии, которое охватило его, когда она ушла, о том, как он тосковал, воображая, что она унесла с собою всю его юность, всю способность любить, и как через два дня он убедился, что ошибается, ибо при первом же молодом, страстном взгляде, брошенном первою попавшейся женщиной, он почувствовал, что порох в его сердце, отсыревший от слез, просыхает и вот-вот взорвется. Он рассказал о том, как на него внезапно нахлынуло забвение и угасило все его страдания, — он даже не успел как следует настрадаться.

— Не чудо ли это? — заключил Родольф.

А друг его, которому были прекрасно знакомы и по рассказам и по собственному опыту все переживания человека, испытавшего разочарование в любви, ответил:

— Нет, дорогой мой, никакого чуда тут нет, это довольно обычная история. То, что случилось с вами, случалось и со мной. Когда любимая женщина становится нашей подругой, нам уже больше нет дела до того, что она собой представляет в действительности. Мы смотрим на нее не только глазами влюбленного, но и глазами поэта. Подобно тому как живописец набрасывает на манекен королевскую порфиру или усеянную звездами фату небесной девы, так и мы достаем из сокровищницы нашей фантазии сверкающие одеяния и белоснежные туники и набрасываем на плечи какого-нибудь тупоумного, сварливого и злого создания. А когда это создание предстанет перед нами в наряде, каким в мечтах мы облекали свою возлюбленную, мы сразу же поддаемся иллюзии. Первую попавшуюся женщину мы принимаем за воплощение своей мечты и говорим с ней на возвышенном языке, который ей совершенно непонятен.

Когда же та, перед которой мы преклоняемся, сама срывает с себя царственный убор и обнажает перед нами все свои пороки и низменные наклонности, когда она кладет нашу руку себе на грудь, где уже не бьется сердце, да, быть может, никогда и не билось, когда она откидывает фату и мы видим ее угасший взор, блеклый рот, увядшие черты, — тогда мы вновь закутываем ее фатой и кричим: «Ты лжешь! Ты лжешь! Я люблю тебя, и ты тоже меня любишь. В этой белоснежной груди трепещет юное горячее сердце… Я люблю тебя, и ты меня любишь! Ты прекрасна, ты молода. В глубинах твоего порочного сердца таится любовь. Я люблю тебя, и ты меня любишь!»

И вот наконец, как бы мы ни завязывали себе глаза, нам становится ясно, что мы — жертва жестокого заблуждения, и тогда мы изгоняем несчастное создание, которое еще накануне чтили как божество. Мы отнимаем у него златотканые покрывала нашей мечты, которые завтра же накинем на плечи какой-нибудь неизвестной, и она в тот же миг преобразится в окруженную сиянием богиню. И все мы таковы, все мы — чудовищные эгоисты, в сущности, мы любим любовь ради нее самой. Вы меня понимаете, не правда ли? И мы пьем этот божественный напиток из первого подвернувшегося бокала.

Мне даст любой сосуд изведать опьяненье.

— Все, что вы сказали, верно, как дважды два — четыре, — согласился Родольф.

— Да, — отвечал тот, — верно и печально, как очень многие истины. Всего хорошего.

Два дня спустя Мими узнала, что у Родольфа появилась любовница. Мими полюбопытствовала только об одном, а именно: целует ли Родольф своей новой приятельнице руки столь же часто, как целовал ей?

— Совершенно так же, — ответил Марсель. — Более того, он не расстается с ней, пока не перецелует каждый ее волосок.

— Хорошо, что ему не приходило в голову поступать так со мной, а то мы никогда бы с ним не расстались, — сказала Мими, приглаживая свои густые волосы. — Скажите, а вы верите, что он действительно разлюбил меня?

— Конечно! А вы — вы все еще его любите?

— Да я вообще никогда его не любила.

— Любили, любили, Мими! Любили, когда сердце ваше искало пристанища. Любили! И не отрицайте этого, потому что в этом ваше единственное оправдание.

— Будет вам! — Мими. — Теперь он любит другую!

— Так оно и есть, — согласился Марсель, — но это еще ничего не значит. Пройдет время, и воспоминание о вас станет для него чем-то вроде цветов, которые мы кладем в книгу свежими и душистыми, а много лет спустя находим мертвыми, бесцветными и сухими, но от них все еще исходит еле уловимый аромат.

Однажды вечером, когда Мими что-то тихонько напевала, сидя возле виконта Поля, он спросил:

— Что это вы поете, дорогая?

— Это надгробный плач над нашей любовью, который недавно сочинил Родольф. И она запела:

Мой друг Мими, я без гроша, в кармане,

И мне порвать с тобой велит закон,

И ты меня забудешь без рыданий,

Как платья прошлогоднего фасон.

Но все ж мы были счастливы с тобою.

И ярким днем, и в тишине ночей.

Все кончилось, так суждено судьбою,

Ведь быстролётна радость в жизни сей.

XXI

РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА

Молодой человек, словно соскочивший со страницы «Покрывала Ириды» — побритый, напомаженный, завитой, с усами штопором, в перчатках, со стеком в руках, с моноклем в глазу, цветущий, помолодевший, положительно красавец, — таким вы могли бы увидеть ноябрьским вечером нашего друга поэта Родольфа. Он стоял на бульваре, поджидая карету, чтобы отправиться домой.

Родольф ждет карету? Что же за катаклизм произошел в его жизни?

В то время как преображенный поэт покручивал ус, покусывая огромную сигару и пленяя взоры проходивших мимо красоток, по бульвару шагал его приятель. То был философ Гюстав Коллин. Родольф заметил его и сразу же узнал, да и всякий, кто хоть раз видел Коллина, не мог его не узнать. Философ, по обыкновению, тащил добрую дюжину книг. На нем было все то же бессмертное ореховое пальто, прочность которого наводила на мысль, что оно создано руками древних римлян, на голове красовалась знаменитая широкополая шляпа, прозванная шлемом Мамбрина новейшей философии, — касторовый купол, под которым гудел целый рой гиперфизических бредней.

Коллин медленно брел, бормоча предисловие к своему трактату, который уже три месяца печатался… в его воображении. Философ направлялся к тому месту, где стоял Родольф, и на миг ему показалось, что он узнал поэта. Однако небывалая элегантность Родольфа сразу же вызвала у Коллина сомнения.

— Родольф в перчатках, с тросточкой! Вздор! Бред! Обман зрения! Родольф завитой! Да у него и волос-то на голове раз-два, и обчелся. Видно, я совсем рехнулся. К тому же мой бедный друг убит горем и, верно, сейчас сочиняет элегические строки на уход мадемуазель Мими, которая, говорят, с ним расплевалась. Право же, мне жаль девушку, она как-то особенно варила кофей, а кофей — излюбленный напиток глубокомысленных людей. Но я надеюсь, что Родольф утешится и вскоре заведет новую «кофейницу».

Этот плоский каламбур показался Коллину верхом остроумия, и он охотно бы крикнул самому себе «бис», если бы… суровый голос философии не прервал его фривольные шутки.

Однако, когда Коллин остановился возле Родольфа, все его сомнения рассеялись: перед ним стоял Родольф — завитой, в перчатках, со стеком в руке. Явление совершенно невозможное, и все же то была действительность.

— Да, да! Черт возьми, я не ошибаюсь! — говорил Коллин. — Это ты, я уверен.

— И я тоже в этом уверен, — ответил Родольф.

Тут Коллин стал разглядывать приятеля, и на лице его появилось выражение, какое господин Лебрен, королевский живописец, придает лицам, когда хочет изобразить удивление. Но вдруг он заметил у Родольфа два странных предмета: во-первых, веревочную лестницу, во-вторых, клетку, в которой копошилась какая-то птица. Тут на лице Гюстава Коллина отобразилось некое чувство, которое господин Лебрен, королевский живописец, забыл изобразить на картине под названием «Страсти».

— Вижу, вижу, любопытство так и выглядывает из окошек твоих глаз, — пошутил Родольф. — Сейчас я его удовлетворю. Уйдем только отсюда, тут так холодно, что и твои вопросы и ответы мои могут замерзнуть!

И друзья зашли в кафе.

Коллин не сводил глаз с веревочной лестницы и клетки, обитательница которой, отогревшись в теплом помещении, заворковала на каком-то языке, неведомом Коллину, — хоть он и был полиглотом.

— А все-таки, что же это такое? — спросил он, указывая на лестницу.

— Это нить, которая соединит меня с возлюбленной, — ответил Родольф, и его голос зазвенел, как мандолина.

— А это? — спросил Коллин, указывая на птицу. — Это будильник, — сказал поэт, и голос его стал нежным, как утренний ветерок.

— Говори без иносказаний, презренной прозой, но вразумительно.

— Хорошо. Ты читал Шекспира?

— Что за вопрос! То be or not to be?* [Быть или не быть]. Великий был философ! Разумеется, читал.

— Помнишь Ромео и Джульетту?

— Как не помнить! — ответил Коллин и продекламировал:

Еще не брезжит день, не жаворонка пенье

Встревожило твой слух в минуту упоенья.

Нет, то был соловей…

— Как не помнить! Ну, и что же?

— А вот что. Мою новую богиню зовут Жюльеттой, и у меня возникла мысль разыграть вместе с ней шекспировскую драму. И я теперь уже не Родольф. Меня зовут Ромео Монтекки, и очень прошу не называть меня иначе. Я даже заказал новые визитные карточки, чтобы все об этом знали. Но это еще не все: я воспользуюсь тем, что сейчас масленица, надену бархатный камзол и вооружусь шпагой.

— Чтобы убить Тибальда? — спросил Коллин.

— Вот именно, — продолжал Родольф. — Словом, при помощи этой лестницы я заберусь к моей возлюбленной, у нее как раз есть балкон.

— А птица-то, птица? — не унимался Коллин.

— Это не что иное, как голубь, он должен исполнять роль соловья и по утрам возвещать о том, что пора мне расстаться с подругой, а подруга обнимет меня и нежным голосом скажет, совсем как в сцене на балконе: «Еще не брезжит день, не жаворонка пенье…», другими словами: «Нет, еще не одиннадцать, на улицах грязно, не уходи, нам так хорошо вместе». Для полноты картины я постараюсь раздобыть кормилицу и предоставлю ее в распоряжение моей возлюбленной. Надеюсь, погода будет нам благоприятствовать и, когда я стану подниматься к Джульетте, мне будет светить луна. Что скажешь о моем замысле, философ?

— Прелестно, — одобрил Коллин. — Но объясни, сделай милость, каким чудом ты так преобразился, что тебя не узнать… Видно, разбогател?

Вместо ответа Родольф жестом подозвал официанта и небрежно бросил ему золотой:

— Получите!

Потом он похлопал себя по карману, и оттуда послышался звон.

— Это что же? Колокольня у тебя там, что ли?

— Всего несколько червонцев.

— Золотых? — сдавленным голосом проговорил изумленный Коллин. — Дай хоть посмотреть.

Тут друзья расстались — Коллину не терпелось оповестить приятелей о роскошном образе жизни и новой любви Родольфа, а Родольф отправился домой.

Эта встреча произошла через неделю после разрыва Родольфа с мадемуазель Мими. Когда Мими ушла, поэту захотелось переменить обстановку, подышать другим воздухом, он вместе со своим другом Марселем выехал из мрачных меблированных комнат, а хозяин отпустил их без особого сожаления. Друзья, как уже было сказано, решили подыскать себе приют в другом месте и сняли две комнаты на одной и той же площадке. Комната, которую выбрал себе Родольф, была куда удобнее всех, какие ему попадались до, сего времени. В ней была довольно сносная мебель, в частности диван, обитый красной материей, которая должна была подражать бархату, но упорно не желала этого делать. Кроме того, на камине стояли две фарфоровые вазы с цветами, а между ними алебастровые часы с отвратительными лепными украшениями. Родольф запрятал вазы в шкаф, а когда хозяин явился и хотел было завести часы, поэт попросил его не утруждать себя.

— Пусть себе часы стоят на камине, но только как художественное произведение, — сказал он. — Они показывают полночь, это превосходное время — пусть так и будет. Как только они покажут пять минут первого — я уеду… Часы!…— продолжал Родольф, ни за что не хотевший подчиняться тирании циферблата. — Да ведь часы — это враг, который прокрался к нам и неумолимо, час за часом, минуту за минутой отсчитывает время нашей жизни и беспрестанно напоминает: «Вот ушла частица твоей жизни!» Я просто не мог бы уснуть в комнате, где стоит такое орудие пытки, близ него невозможно ни беспечно веселиться, ни мечтать… Стрелки часов, как иглы, протягиваются к вашему ложу и колют вас по утрам, когда вы еще погружены в сладостное забытье… Часы кричат вам: «Динг-динг-динг! Настало время заняться делами, расставайся с упоительными сновидениями, убегай от их ласк (а иной раз и от ласк живого существа). Надевай башмаки, шляпу, сегодня холодно, идет дождь, отправляйся-ка по делам, уже пора! Динг-динг…» Хватит с меня и календаря! Итак, пусть часы молчат, а не то я…

Произнося этот монолог, Родольф осматривал новое обиталище и испытывал ту внутреннюю тревогу, какая почти всегда охватывает нас в новом жилище.

«Я замечал, — думал он, — что место, где мы живем, оказывает какое-то таинственное влияние на наши мысли, а следовательно, и на поступки. В этой комнате холодно и тихо, как в могиле. Чтобы здесь раздалась радостная песнь, надо привести ее откуда-нибудь. Да и то она здесь долго не задержится, ибо под этим потолком, низким, холодным и белым, как небо в снежную ночь, смех замрет, не вызвав откликов. Увы, что же меня ждет в этих четырех стенах?»

Но не прошло и нескольких дней, как унылая комната засверкала и огласилась радостными голосами. Праздновалось новоселье, и достаточно было взглянуть на многочисленные бутылки, чтобы понять, почему так развеселились гости. Их веселье передалось и Родольфу. Он уединился в уголке с молодой женщиной, зашедшей к нему случайно, он завладел ею и выражал ей свой восторг не только мадригалами, но и жестами. Под конец «торжества» он добился от нее свидания на другой же день.

«Что ж, вечер прошел весело, — размышлял Родольф, оставшись один, — моя жизнь тут началась недурно».

На следующий день мадемуазель Жюльетта пришла точно в назначенное время. Вечер прошел в объяснениях — и только. Жюльетта узнала, что Родольф на днях разошелся с голубоглазой девушкой, которую очень любил. Жюльетте было известно, что однажды Родольф уже расставался с нею, но потом помирился, поэтому Жюльетта опасалась, как бы ей не стать жертвой нового примиренья.

— Знаете, у меня нет ни малейшего желания остаться в дурах, — сказала она с очаровательно-строптивым видом. — Предупреждаю вас, я очень злая. Если я стану здесь хозяйкой, — то ею и останусь и уже никому не, уступлю места, — призналась она и взглядом пояснила, в каком именно смысле употребила слово «хозяйка».

Родольф пустил в ход все свое красноречие, убеждая девушку, что ее опасения ни на чем не основаны, девушка охотно внимала его уверениям, и молодые люди в конце концов поладили. Но когда пробило полночь, дело у них разладилось, ибо Родольф хотел, чтобы Жюльетта у него осталась, а Жюльетта собралась уходить.

— Нет, — сказала она, когда он стал настаивать. — Зачем спешить? Мы неизбежно придем к желанной цели, если только вы не остановитесь на пути. Ждите меня завтра.

И в течение целой недели она по вечерам навещала поэта, но уходила, как только часы били полночь.

Родольф не слишком досадовал на это промедление. В делах любви, хотя бы и несерьезной, он уподоблялся тем путешественникам, которые предпочитают ехать не спеша, чтобы любоваться ландшафтами. Эта маленькая чувствительная прелюдия завела Родольфа дальше, чем он рассчитывал. Мадемуазель Жюльетта прибегла к такой тактике, надеясь, что сопротивление разожжет в поклоннике страсть и его прихоть незаметно перейдет в любовь.

Жюльетта замечала, что с каждой новой встречей тон Родольфа становился все искреннее. Если ей случалось немного запоздать, Родольф выражал неудовольствие, и это приводило девушку в восторг. Он даже писал ей письма и такие пылкие, что у нее появилась надежда в недалеком будущем стать его «законной любовницей».

Марсель, от которого Родольф ничего не скрывал, прочел одно из этих посланий и, смеясь, спросил:

— Это только стилистические красоты или ты действительно переживаешь все, о чем пишешь?

— Да, переживаю и сам себе дивлюсь, — ответил Родольф. — Но так оно и есть. Неделю назад я был в крайне подавленном настроении. Бури затихли, и я внезапно очутился в одиночестве и в тишине, это страшно угнетало меня. Но вдруг явилась Жюльетта. Я снова услыхал звонкий, как фанфары, смех двадцатилетнего существа. Передо мной появилось свежее личико, улыбающиеся глаза, губы, созданные для поцелуев, и я отдался прихоти, которая, быть может, перейдет в любовь. Мне нравится любить.

Вскоре Родольф заметил, что от него одного зависит довести этот маленький роман до благополучной развязки. Тут-то ему и пришла в голову мысль позаимствовать у Шекспира любовную сцену из «Ромео и Джульетты». Его будущей любовнице мысль показалась забавной, и она охотно согласилась принять участие в этой шутке. Как раз в тот вечер, когда они назначили друг другу свидание, Родольф встретил философа Коллина. Поэт только что купил веревочную лестницу, чтобы взобраться на балкон Жюльетты. У торговца птицами, к которому он обратился, соловья не оказалось, поэтому Родольф заменил соловья голубем, причем его уверили, что этот голубь всегда воркует по утрам, как только забрезжит заря.

Придя домой, Родольф рассудил, что вскарабкаться по веревочной лестнице не так-то легко и не худо было бы прорепетировать сцену, если он не хочет оказаться в глазах своей возлюбленной неловким и смешным, не говоря уже о том, что с такой лестницы не мудрено и свалиться. Он привязал лестницу к двум гвоздям, крепко вбитым в потолок, и целых два часа посвятил гимнастике. После бесчисленных попыток ему удалось кое-как подняться ступенек на десять.

— Ну, довольно, — решил он, — теперь я уверен в себе, а если я и остановлюсь на полпути, «мне крылья даст любовь».

И, захватив с собою лестницу и клетку с голубем, он отправился к своей Джульетте, жившей от него неподалеку. Ее комната выходила в садик, и там действительно имелось нечто вроде балкона. Но комната была на первом этаже, поэтому ничего не стоило попасть на балкон — надо было только перешагнуть через перила.

Увидав, что его поэтический план провалился, Родольф совсем приуныл.

— Ничего, — сказал он Жюльетте, — мы все же разыграем сцену. Вот птичка, ее мелодичное щебетанье разбудит нас завтра и возвестит о том, что, как ни тяжело, нам пора расстаться. — И Родольф примостил клетку в комнате возлюбленной.

На другое утро, ровно в пять, голубь приступил к исполнению своих обязанностей и огласил комнату протяжным воркованьем, которое, несомненно, разбудило бы влюбленных, если бы они спали.

— Теперь пора выйти на балкон и прощаться, проливая слезы, — напомнила Жюльетта. — Как, по-твоему?

— Голубь поторопился, — ответил Родольф. — Сейчас ноябрь, солнце встает не раньше двенадцати.

— Все равно, я встаю, — сказала Жюльетта.

— Постой! Зачем?

— Я страшно проголодалась и, сказать по правде, с удовольствием бы чего-нибудь поела.

— У нас с тобой поразительное единомыслие! Мне тоже отчаянно хочется есть, — воскликнул Родольф и, соскочив с постели, стал торопливо одеваться.

Жюльетта уже зажгла свечу и принялась шарить в буфете — не осталось ли там чего-нибудь. Родольф ей помогал.

— Смотри-ка! — сказал он. — Несколько луковиц!

— А вот и сало, — сказала Жюльетта.

— И масло.

— И хлеб.

— Но, увы, больше ничего!

Пока они рылись в буфете, голубь, беззаботный оптимист, продолжал ворковать.

Ромео посмотрел на Джульетту. Джульетта посмотрела на Ромео. Оба посмотрели на птицу.

И этого было достаточно. Судьба голубя-будильника была решена. Даже если бы он подал кассационную жалобу, это ни к чему бы ни привело, ибо голод — судья неумолимый.

Родольф развел огонь и начал растапливать сало. Вид у него был важный и торжественный.

Жюльетта с меланхолическим видом чистила лук.

Голубь продолжал ворковать, — он исполнял «Ивушку».

Его жалобам вторило сало, певшее свою песенку в кастрюле.

Пять минут спустя сало еще пело, зато голубь, испытав судьбу тамплиеров, навеки замолк. Ромео и Джульетта насадили свой будильник на вертел.

— Недурной у него был голос! — заметила Жюльетта, усаживаясь за стол.

— Нежное было создание! — сказал Родольф, разрезая превосходно поджаренный будильник.

Влюбленные переглянулись и заметили друг у друга на глазах слезинки.

…Лицемеры! Они плакали от лука!

XXII

ЭПИЛОГ РОМАНА РОДОЛЬФА И МИМИ

I

После окончательного разрыва с мадемуазель Мими, которая, как помнит читатель, покинула Родольфа потому, что ее прельстили кареты виконта Поля, поэт старался как-нибудь рассеяться и взял себе новую любовницу — ту самую белокурую девушку, ради которой он однажды в порыве наигранного веселья нарядился в костюм Ромео. Но эту интрижку Родольф затеял лишь с досады, а со стороны девушки то был просто каприз, и связь их не могла быть долговечной. Вдобавок новая возлюбленная была весьма легкомысленная особа, хорошо изучившая азбуку плутовства. Она умела раскусить человека и потом играть на его слабых струнках, на это у нее хватало ума. А сердце ее было простым механизмом, невозмутимо отбивавшим незатейливый ритм. К тому же она отличалась необузданным тщеславием и свирепым кокетством и предпочла бы, чтобы ее возлюбленный сломал себе ногу, — лишь бы у нее не оказалось несвежей ленты на шляпке или одним воланом меньше на платье. Она была далеко не красавица, существо довольно заурядное и от природы обладала весьма дурными наклонностями, но вместе с тем эта девушка в иные минуты могла быть прямо очаровательной. Она быстро поняла, что Родольф сошелся с ней лишь для того, чтобы она помогла ему забыть Мими, но получилось как раз наоборот: общаясь с ней, поэт горько сожалел о прежней возлюбленной, образ которой с новой силой овладел его сердцем.

Однажды Жюльетта — так звали новую возлюбленную Родольфа — разговаривала о поэте со знакомым студентом-медиком, который ухаживал за нею. Студент сказал:

— Дитя мое, этот малый пользуется вами как ляписом, который служит для прижигания ран. Он хочет прижечь себе сердце, поэтому вы напрасно из-за него расстраиваетесь и напрасно сохраняете ему верность.

— Неужели вы всерьез думаете, что я с ним считаюсь? — воскликнула девушка, расхохотавшись.

И в тот же вечер она доказала студенту, что ей наплевать на Родольфа.

Некий услужливый приятель из числа тех, что не упустят случай сообщить вам неприятную новость, доложил о ее поведении Родольфу, и поэт воспользовался этим предлогом, чтобы порвать со случайной любовницей.

После этого он стал жить в строгом уединении, но вскоре скука, как летучая мышь, свила себе гнездо в его каморке, он начал искать спасения в работе, но и она не помогла. Просидев целый вечер и основательно попотев, он выжимал из себя каких-нибудь двадцать строк, в его стихах мысли были стары, как Вечный Жид, одеты в рубище, подобранное на литературной толкучке, и еле брели по канату парадокса. Перечитывая эти строки, Родольф приходил в ужас — так пугается человек, когда вместо посаженной им розы вырастет крапива. Он комкал страницу, исписанную всяким вздором, и в ярости топтал ее ногами.

— Как видно, струны порваны, — говорил он, ударяя себя в грудь, — придется с этим примириться.

Все его попытки взяться за работу оканчивались неудачей, и под конец им овладела тоска, которая может сломить даже самую гордую душу и притупить самый острый ум. И действительно, что может быть ужаснее одинокой схватки упрямого художника с непокорным искусством, когда несчастный, изнемогая в борьбе, то загорается гневом, то обращается к насмешливой, неуловимой Музе с мольбой, то осыпает ее упреками?

Самая жестокая тоска, самые глубокие сердечные раны не причиняют таких мук, какие испытывает художник в часы отчаяния и сомнений, и эти муки знакомы всякому, кто стал на гибельный путь служения искусству.

Эти бурные приступы сменялись мучительной подавленностью, тогда Родольф долгие часы находился в состоянии какого-то отупения и неподвижности. Он сидел, упершись локтями в стол и уставившись на лист бумаги, освещенной лампой, на «поле битвы», где он ежедневно терпел поражение, где его перо притуплялось в погоне за неуловимой идеей, и перед ним медленно развертывались причудливые картины его прошлого, — совсем как в волшебном фонаре, который так забавляет детей. Сперва это были дни, всецело посвященные труду, когда каждый удар часов отмечал завершение какой-нибудь работы, вдохновенные ночи, проведенные с глазу на глаз с Музой, которая являлась к нему и своими чарами преображала его жизнь, заставляя забывать об одиночестве и нищете. И он с завистью вспоминал горделивое чувство, которое охватывало его, когда он заканчивал труд, выполнив поставленную себе задачу.

— О! Что в мире может сравниться с тобой, сладостная усталость после творческого напряжения! — воскликнул он. — Ты одна даешь нам вкусить на ложе всю прелесть far niente* [Безделья]. Ни удовлетворенное самолюбие, ни упоительная нега, какая рождается за тяжелыми занавесями таинственных альковов, — ничто не сравнится с тихой непорочной радостью, со вполне оправданной гордостью, которая является первым вознаграждением за труд!

И, созерцая картины минувших дней, Родольф мысленно поднимался на шестой этаж, посещая мансарды, где когда-то находил временное пристанище и где Муза, в те времена его единственная любовь, его верная, неизменная подруга, неуклонно сопутствовала ему, сдружившись с его нищетой и не переставая напевать ему песенку надежды. Но вот на фоне этой спокойной, размеренной жизни вдруг появилась женщина. Муза поэта, доселе бывшая полновластной владычицей в его обители, грустно удалялась, уступая место новой пришелице, в которой она почуяла соперницу. С минуту Родольф колебался между Музой, которой он как бы говорил взглядом: «Останься», и незнакомкой, которую знаком приглашал: «Входи». И как было отвергнуть это прелестное создание, явившееся во всеоружии красоты и юности? Прелестные розовые губки, с которых срываются наивные и смелые слова, полные нежных обещаний! Как не протянуть руку навстречу белой крошечной ручке с голубыми жилками, которая ждет пожатия и сулит ласку? Как сказать «уходи» цветущему восемнадцатилетнему существу, присутствие которого наполняет дом благоуханием юности и веселья? К тому же это создание так мило пело трогательным, нежным голосом каватину обольщения! Живые, сверкающие глаза девушки так пленительно говорили: «Я — любовь!», губы, на которых расцветал поцелуй, так простодушно обещали: «Я — наслаждение», и все ее существо так сладостно пело: «Я — счастье», что Родольф не в силах был устоять. Да и в самом деле, эта юная женщина была живым, подлинным воплощением поэзии, — ведь именно ей он обязан был самыми плодотворными взлетами вдохновения. Не с нею ли он делился восторгами, поднимаясь в заоблачные выси фантазий, где все земное исчезало перед его взором? Если ему и приходилось из-за нее страдать, то эти страдания были только расплатой за безмерную радость, которую она ему дарила, — ведь судьба вечно мстит нам за блаженство и никогда не дает человеку изведать совершенное счастье. Христианство прощает тем, кто много любил, ибо такие люди много страдали, и земная любовь может стать божественным чувством не иначе, как омывшись в слезах. Как человек пьянеет, вдыхая запах увядающих роз, так Родольф пьянел, вновь переживая в воспоминаниях былую жизнь, когда каждый день приносил с собою либо новую элегию, либо страшную драму, либо забавную комедию. Он пережил все стадии своей странной любви к ушедшей подруге — начиная с медового месяца и кончая домашними бурями, которые привели их к окончательному разрыву, он вспоминал бесконечные уловки своей возлюбленной, повторял все ее шутки. Он представлял себе, как она вертится возле него в их каморке, напевая песенку «Аннетта, милочка моя», и с беззаботной веселостью встречает и дни удач и дни невзгод. И он приходил к выводу, что в делах любви разум всегда неправ. Действительно, что он выиграл, разойдясь с Мими? Правда, когда они жили вместе, возлюбленная изменяла ему. Но в конце концов он сам себя мучил, потому что хотел непременно убедиться в ее изменах, он усердно собирал улики и сам точил кинжал, который вонзал себе в сердце. Ведь Мими была так ловка, что при случае могла бы ему доказать, что он ошибается. Кроме того, с кем она ему изменяла? Чаще всего с кружевом, с шелком, словом, с вещами, а не с мужчинами. А разве после ее ухода он обрел желанное спокойствие и безмятежность? Увы, он их не обрел. Мими не стало в доме — вот и все. Прежде он находил выход своим страданиям — он мог разразиться бранью, распекать, мог высказаться и разжалобить ту, которая причиняла ему боль. А теперь он страдал в одиночестве, теперь его ревность становилась прямо-таки неистовой: ведь раньше, если у него возникали подозрения, он мог не отпустить Мими из дому, мог удержать ее, мог распоряжаться ею. А теперь он встречает ее на улице под руку с новым любовником, и ему приходится отворачиваться, чтобы не видеть, что она счастлива и ждет от жизни новых радостей.

Так прозябал он три-четыре месяца. Но мало-помалу наступало успокоение. К этому времени Марсель вернулся из долгих странствий, в которые он отправился, чтобы забыть Мюзетту, и опять поселился с Родольфом. Друзья утешали друг друга.

Как— то в воскресенье Родольф встретил Мими в Люксембургском саду, она шла на бал и была разряжена в пух и прах. Она кивнула ему, он поклонился в ответ. Эта встреча очень взволновала Родольфа, но все же оказалась для него не такой мучительной, как прежде. Он еще немного погулял по саду, потом вернулся. Когда Марсель вечером пришел домой, он застал товарища за работой.

— Скажи на милость! — воскликнул Марсель, наклоняясь над его плечом. — Ты пишешь? Стихи?

— Пишу, — весело ответил Родольф. — Плутовка, кажется, еще не окончательно умерла. Я сижу уже четыре часа, ко мне вернулось былое вдохновение, я встретил Мими.

— Вот как! — с тревогой сказал Марсель. — И что же вы порешили?

— Не бойся, мы только поздоровались, — успокоил его Родольф. — Этим дело и ограничилось.

— Не врешь? — спросил Марсель.

— Не вру. Между нами все кончено, я это ясно чувствую. А раз я снова могу писать, то готов все ей простить.

— Но если между вами, как ты говоришь, все кончено, зачем же ты пишешь ей стихи? — Марсель, прочитав написанное.

— Что поделаешь, — ответил поэт, — я ловлю поэзию там, где она мне попадется.

Целую неделю он работал над этим стихотворением. Когда оно было закончено, Родольф прочел его Марселю, тот одобрил стихи, но посоветовал избрать какую-нибудь другую тему.

— Зачем же было расставаться с Мими, если ее тень осталась с тобой? — заметил Марсель. — Впрочем, — продолжал он, улыбаясь, — чем поучать других, мне следовало бы самому исправиться — ведь Мюзетта все еще царит в моем сердце. Но надо надеяться, мы с тобой не навеки останемся юношами и не всегда будем сходить с ума по этим исчадьям ада.

— Увы, нет нужды говорить юности: ступай прочь, — заметил Родольф.

— Это верно, — согласился Марсель, — однако бывают дни, когда мне хотелось бы стать почтенным старцем, академиком, увешанным орденами и охладевшим ко всем земным Мюзеттам. Тогда, черт меня подери, они для меня б не существовали! А ты хотел бы, чтобы тебе было шестьдесят лет? — спросил он, смеясь.

— Пока что я предпочел бы шестьдесят франков, — ответил Родольф.

Несколько дней спустя Мими, зайдя с виконтом Полем в кафе, стала перелистывать первый попавшийся журнал и увидела посвященные ей стихи Родольфа.

— Смотрите-ка, — воскликнула она, рассмеявшись, — мой бывший возлюбленный стал теперь злословить обо мне в журналах.

Но когда Мими прочитала стихотворение до конца, она умолкла и задумалась. Виконт Поль догадывался, что она думает о Родольфе, и старался отвлечь ее от этих мыслей.

— Я подарю тебе серьги, — сказал он.

— Что ж, денег у вас хватит, — проронила Мими.

— И шляпку куплю. Из итальянской соломки, — продолжал он.

— Нет, если хотите доставить мне удовольствие — купите мне вот это.

И она кивнула на журнал, где было напечатано стихотворение Родольфа.

— Нет, уж уволь, — виконт, задетый за живое.

— Хорошо, — холодно ответила Мими. — Я куплю журнал сама, на деньги, которые заработаю. Мне даже приятнее купить его на свои деньги, чем на ваши.

И Мими на два дня поступила в цветочную мастерскую, где работала раньше. На заработанные деньги она купила журнал. Стихотворение Родольфа она выучила наизусть и целыми днями читала его друзьям, назло виконту. Вот оно:

Я в одиночестве томился без подруги.

Когда ж я встретился с тобою невзначай,

Тебе я жизнь свою и сердце отдал в руки:

«Как хочешь, милая, впредь с ними поступай!»

Увы! Ты много мне страданий причинила:

Изорвала в клочки надежды юных дней,

Мне сердце, как бокал, нечаянно разбила.

И комната моя теперь могила,

Где погребен цвет юности моей

И все мои погубленные силы.

Все кончено навек. Угас огонь в крови.

Ты лишь видение, я призрак стал печальный,

И над холодною гробницею любви

Пусть прозвучит теперь псалом наш погребальный.

Мотив торжественный нам не к лицу с тобой.

Я, кажется, нашел другой, вполне пригодный.-

Мне нравится минор, простой и благородный.

Я буду басом петь, а ты сопрано пой.

Ми, ре, ми, до, ре, ля!… Не тот мотив! Не надо!

Ты столько раз его певала, милый друг!

Боюсь, мелодия проникнет в бездну ада,

И сердце мертвое мое воскреснет вдруг.

До, ми, фа, соль, ми, до!… Я вспомнил, дорогая,

Двухтактный вальс, что мне всю душу истерзал,

Когда язвительно смеялась флейта злая,

А скорбный контрабас безудержно рыдал.

Соль, до, до, си, си, ля… И это нестерпимо!

Ведь вечером в лесу, ты помнишь, прошлый год

Мы пели с немцами: они — про Рейн любимый,

А мы — про мерный плеск Луары плавных вод.

Ну, что ж! Не надо петь, — прогоним все напевы

И мысли грустные, что ноют с ними в лад!

И на любовь свою умершую, без гнева,

С улыбкой мирною прощальный бросим взгляд.

Мы были счастливы с тобой, тревог не зная.

Декабрьским вечером, под шум дождя и вьюг,

Бывало, я сидел у камелька, мечтая,

В сиянье глаз твоих, мой ненаглядный друг.

В камине уголья пылали, а над ними

Свою мелодию там чайник запевал.

Рой красных саламандр кружился в сизом дыме,

Слетевшись к нам в очаг на бал.

Листала ты роман, в ленивой неге млея,

И сон твои глаза сомкнул в блаженный миг.

А я в пылу любви, от страсти молодея,

Губами жаркими к твоим рукам приник.

Когда входили к нам приятели гурьбою,

Любви и радости вдыхали аромат,

Он в комнатке всегда витал вкруг нас с тобою,

Ведь скромный наш приют был счастьем так богат!

Но вот конец зиме. В раздвинутые шторы

Лазурная веска вновь заглянула к нам.

И мы отправились в зеленые просторы,

Соскучившись давно по солнцу и цветам.

То было, помнится, в конце страстной недели.

Погода в этот день была так хороша!

Мы долго бегали в лесу, в полях и пели,

В порыве радостном, свободою дыша.

И под конец, устав от беготни счастливой,

Уселись мы вдвоем на ложе пышных трав,

Под юным деревцем. Кругом холмы и нивы,

Над нами — свод небес, безмолвно величав.

Сближались головы, сплетались наши руки.

Волненье странное нахлынуло волной,

И, разомкнув уста, в какой-то сладкой муке,

Поцеловались мы с тобой.

Шептался гиацинт с фиалкою влюбленно,

С ее дыханием сливал свой аромат.

И сам благой господь с лазурного балкона

Улыбку посылал, склоняя к нам свой взгляд.

«Любите, милые, — промолвил он, — друг друга!

Чтоб мягче было вам в раздолии шагать,

Я разостлал кругом ковер пушистый луга.

Целуйтесь вновь! На вас не стану я взирать.

Любите, милые, друг друга. Блещут воды,

Порхают ветерки, полны цветов леса,

Ликует птичий хор, сияют небеса,

Для вас я обновил лицо земной природы.

Любите, милые, друг друга! Если вы

Довольны юною весной и солнцем мая.

То вместо всех молитв, мне славу воздавая,

Целуйтесь вновь и вновь средь волн густой травы!»

Лишь месяц миновал. Посаженные нами

В саду под окнами все розы расцвели.

По— прежнему в моей душе пылало пламя,

Но помыслы твои куда-то вдаль ушли.

Куда твоя любовь ушла? Она повсюду.

То светлый избран цвет, то темный стал милей.

Кто может предсказать, мой друг, твою причуду?

Порхнешь к валету пик, забыт валет червей.

Теперь ты счастлива, ты королевой стала,

Окружена толпой вздыхающих юнцов.

Перед тобой цветут, как розы, мадригалы,

И не смолкает хор влюбленных голосов.

В блестящий бальный зал ты входишь величаво.

Теснится вкруг тебя поклонников кольцо.

Твой ловят каждый взгляд. А ты плывешь как пава,

Склоняя к вееру надменное лицо.

Изящней туфелек твоих едва ли встретишь,

И Сандрильоне их, пожалуй, не обуть.

Так ножки крохотны, что их едва приметишь,

Когда уносишься ты в вальсе с кем-нибудь.

От ароматных ванн, от мази благовонной

С твоих прелестных рук сошел загар былой,

И стали бледными, как лилии Сарона,

Что так таинственно белеют под луной.

Змеею золотой обвил твое запястье

Браслет с жемчужиной, рожденной в недрах вод,

И шаль индийская, текучая, как счастье,

Струится с гибких плеч и нежно к шее льнет.

Брюсселя кружева и валансьен старинный,

Гипюр готический молочной белизны,

Шедевры мастериц, прозрачней паутины,

Твою ласкают грудь, воздушные как сны

.

А мне была милей ты в платье полотняном

Иль в скромном ситцевом. Кокетливый убор!

Простая шляпка шла к твоим щекам румяным,

Ботинки серые мой чаровали взор.

Роскошный туалет под стать чертам прекрасным,

Но о былой любви он мне не говорит.

Ты словно в саване погребена атласном,

И в мраморной груди сном вечным сердце спит.

Когда я хоронил в стихах большое горе

И свой надгробный плач писал, я был суров,

Весь в черном, ну совсем нотариус в конторе,

Лишь не было жабо и золотых очков.

Я крепом повязал перо, себя терзая.

Был в траурной кайме листок.

И в поздний час Строчил без устали я строфы, вспоминая

Последнюю свою любовь в последний раз.

Когда ж простился я с поэмой роковою

И в сторону перо со вздохом отложил,

Вдруг как безумный стал смеяться над собою:

«Могильщик бедный! Ты себя похоронил!»

Но было горечи полно мое веселье.

Дышала тяжко грудь. Кружилась голова.

Хоть улыбался я, глаза мои горели,

И ливень жарких слез с листка смывал слова.

II

Вечером двадцать четвертого декабря Латинский квартал совсем преобразился. С четырех часов ломбарды, ларьки букинистов и скупщиков подержанного платья осаждались шумной толпой, а затем весь этот люд устремлялся на штурм колбасных, бакалейных и съестных лавок. Будь у приказчиков по сто рук, как у Бриарея, и то им не справиться бы с покупателями, которые вырывали друг у друга товары. Возле булочных стояли очереди, как в голодное время. У виноторговцев распродавалось вино целых трех урожаев, и самый опытный статистик затруднился бы подсчитать, какое количество окороков и колбас сбывалось у знаменитого Бореля на улице Дофин. Папаша Кретен, по прозвищу Крендель, распродал за один этот вечер восемнадцать изданий своих пирожков. Из ярко освещенных окон меблированных комнат всю ночь неслись оглушительные крики, всюду царило веселье, напоминавшее кермесу.

Торжественно отмечался древний праздник — сочельник рождества Христова.

В тот вечер часов около десяти Марсель и Родольф возвращались домой довольно грустные. Возле колбасной на улице Дофин теснился народ, и друзья на минуту остановились у витрины, чтобы полюбоваться соблазнительной снедью, они умильно созерцали разложенные товары, совсем как тот герой испанского романа, от одного взгляда которого окорока убывали в весе.

— Вот это называется индейкой с трюфелями, — пояснил Марсель, указывая на великолепную птицу, у которой сквозь прозрачную розовую кожу проглядывал трюфельный фарш. — Я видел святотатцев, которые ели такую божественную вещь, не став перед ней на колени, — добавил художник и бросил на индейку такой взгляд, от которого та чуть не изжарилась.

— А что скажешь об этой скромной бараньей ножке? — подхватил Родольф. — Колорит-то какой! Можно подумать, что ее только что принесли из съестной лавки с картины Иорданса. Это любимое лакомство богов, а также моей крестной, мадам Шанделье.

— Взгляни-ка на эту рыбу, — продолжал Марсель, указывая на форель. — Это лучший пловец во всем водном царстве. На вид совсем невзрачная рыбка, а ведь она могла бы нажить себе ренту, выделывая акробатические трюки. Представь себе, она может подниматься вверх по струям отвесного водопада с такой же легкостью, с какой мы принимаем приглашение на ужин. Однажды мне чуть было не пришлось ее отведать.

— А вот там, смотри, крупные продолговатые золотистые плоды с листьями, напоминающими наряд каких-то дикарей. Они называются ананасами, под тропиками это все равно что у нас яблоки.

— Меня они не волнуют, — ответил Марсель. — Всем фруктам на свете я предпочел бы сейчас вот этот кусок говядины, или ту жирную ветчину, или вон тот окорочек, подернутый желе, прозрачным, как амбра.

— Ты прав, — согласился Родольф. — Ветчина — лучший друг человека, но не у всякого есть такой друг. Все же я не отказался бы и от этого фазана.

— Еще бы, это еда, достойная коронованных особ! Они пошли дальше, и им все чаще стали попадаться веселые компании, собиравшиеся воздать должное Мому, Вакху, Кому и прочим греко-римским божествам, покровителям пиров. При виде этих жизнерадостных ватаг друзья спрашивали себя: уж не собираются ли сегодня праздновать свадьбу какого-нибудь сеньора Камачо, раз все тащат такую уйму всякой снеди?

Наконец Марсель вспомнил, какое было число и что за праздник.

— Да сегодня сочельник! — воскликнул он.

— А помнишь, как мы провели этот день в прошлом году? — спросил Родольф.

— Помню, мы были у «Мома», — ответил Марсель. — Расплачивался Барбемюш. Я никак не предполагал, что такое хрупкое создание, как Феми, может вместить в себе столько колбасы.

— Какая досада, что «Мом» отказал нам от дома!

— Увы! — вздохнул Марсель, — праздники повторяются, но каждый раз в другом виде.

— А тебе хотелось бы отпраздновать сочельник? — спросил Родольф.

— С кем и на какие деньги? — ответил художник.

— Конечно, со мной.

— А где ж презренный металл?

— Подожди минутку, — сказал Родольф, — я загляну вот в это кафе, тут бывает кое-кто из моих знакомых, играющих по крупной. Я займу несколько сестерций у того из них, кому везет, и у нас будет чем залить сардинку и свиной окорочек.

— Ступай, — одобрил Марсель. — Я голоден как пес. Я тебя подожду.

Родольф вошел в кафе, среди завсегдатаев которого бывало много его друзей. Один из них, только что выигравший триста франков, охотно одолжил поэту монету в сорок су, однако сделал это с хмурым видом, характерным для азартных игроков. В другое время и в другом месте он, пожалуй, одолжил бы и сорок франков.

— Ну как? — Марсель, когда Родольф вышел из кафе.

— Вот вся добыча, — ответил поэт, показывая монету.

— На глоток вина с сухариком хватит, — сказал Марсель.

Как ни скромен был их капитал, они все же раздобыли хлеба, вина, колбасы, табаку, света и тепла.

Друзья вернулись к себе в меблированные комнаты. Комната Марселя, служившая ему также мастерской, была больше — поэтому именно ее и решили превратить в пиршественный зал, затем стали готовиться к интимному валтасарову пиру.

Но к столику, за которым они устроились возле камина, где тлели, не разгораясь и не давая тепла, сырые поленья, подсел и печальный гость — призрак минувшего.

Друзья просидели не меньше часа в задумчивости и молчании, поглощенные одной и той же мыслью, которую не хотели выдавать друг другу. Первым нарушил молчание Марсель.

— А ведь мы ожидали, что будет совсем по-другому, — сказал он.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Родольф.

— Ну зачем притворяться? — Марсель. — Ты думаешь о том, что следовало бы забыть, да и я тоже, по правде говоря…

— А что дальше?

— А то, что так не может продолжаться. К черту воспоминания, которые портят вкус вина, а на нас навевают грусть, когда все кругом веселятся! — Марсель, имея в виду оживленные голоса, доносившиеся из соседних комнат. — Давай думать о другом, а с прошлым покончим раз навсегда.

— Мы толкуем об этом уже давно, а между тем…— проронил Родольф, снова погружаясь в свои думы.

— А между тем все возвращаемся к старому, — продолжал Марсель. — Происходит это потому, что мы не стараемся честно забыть прошлое, а, наоборот, не упускаем случая оживить воспоминания, происходит это и потому, что мы не хотим расстаться с той средой, где жили женщины, так долго мучившие нас. Мы рабы скорее привычки, чем страсти. Из этого плена необходимо вырваться, иначе мы совсем погрязнем в нелепом, постыдном рабстве. А ведь прошлое — прошло, нужно порвать все узы, которые еще связывают нас с ним, пора снова двинуться в путь, не оглядываясь назад, время юности, беспечности и парадоксов миновало. Все это прекрасно, об этом можно было бы написать увлекательный роман, но комедия любовных безумств, бесцельная трата времени, которое мы расходовали так, словно в нашем распоряжении целая вечность, — всему этому надо положить конец! Мы больше не можем жить вне общества, почти вне жизни — иначе все нас будут презирать, да и мы сами потеряем к себе уважение. Ведь по правде говоря, разве можно назвать жизнью то существование, которое мы ведем? И не являются ли сомнительными благами та независимость, та свобода нравов, которыми мы так хвалимся? Истинная свобода — в умении обходиться без других людей и жить самостоятельно. Достигли ли мы этого? Нет! Первый же встречный прохвост, с которым стыдно рядом идти по улице, мстит нам, за наши насмешки и становится нашим властелином, как только мы займем у него пять франков, а чтобы их получить, нам приходится хитрить и унижаться на целых пять луидоров. Хватит этого с меня! Ведь поэзию можно черпать не только в беспутстве, в мимолетных радостях, в любовных увлечениях, что сгорают быстрее свечи, не только в эксцентричной борьбе с предрассудками, которые все равно будут вечно царить на земле: легче свергнуть царствующую династию, чем обычай, даже самый нелепый. Ходить в летнем пальто в декабре еще не значит обладать талантом, можно быть настоящим поэтом или художником и быть хорошо обутым, есть три раза в день. Что бы там ни говорили и что бы ни вытворяли, но если хочешь чего-нибудь добиться, надо идти проторенной дорогой. Мои слова, дорогой Родольф, пожалуй, тебя удивят, ты скажешь, что я свергаю свои кумиры, изменяю самому себе, а между тем я говорю от чистого сердца и действительно к этому стремлюсь. Я и сам не замечал, как во мне медленно происходила некая спасительная метаморфоза, непроизвольно, а может быть, даже против воли, я стал поддаваться доводам разума, как бы то ни было, разум заговорил и доказал мне, что я на ложном пути и что идти по нему дальше нелепо и опасно. И в самом деле, что получится, если мы останемся все такими же беспутными бродягами? К тридцати годам мы не составим себе имени и по-прежнему будем одиноки, все нам опротивеет, мы и сами себе опротивеем, начнем завидовать тем, кто достиг хоть какой-нибудь цели, и волей-неволей превратимся в презренных паразитов. Не думай, что я хочу тебя напугать и рисую какую-то фантастическую картину. Глядя в будущее, я не надеваю ни черных, ни розовых очков: я вижу то, что есть. До сего времени мы действительно жили в нужде, и это служило нам оправданием. А теперь у нас уже не будет этого оправдания. И если мы не войдем в русло нормальной жизни — то будем сами виноваты, ибо перед нами уже нет тех препятствий, какие нам прежде приходилось преодолевать.

— Что это с тобой? — его Родольф. — Куда ты клонишь? Зачем такая филиппика?

— Ты прекрасно понимаешь, — все так же серьезно ответил Марсель. — Сейчас на нас нахлынули воспоминания, и тебе стало жаль прошлого. Ты думал о Мими, а я думал о Мюзетте, как и мне, тебе хотелось бы, чтобы возлюбленная была с тобой. А я утверждаю, что мы оба должны выкинуть из головы этих женщин, что мы появились на свет божий не только для того, чтобы жертвовать жизнью ради этих пошлых Манон, и что кавалер де Гриё — такой прекрасный, правдивый и поэтичный — лишь потому не смешон, что очень молод и еще живет иллюзиями. В двадцать лет еще можно последовать на далекий остров за своей возлюбленной и притом казаться героем, но в двадцать пять лет он выставил бы Манон за дверь, и был бы вполне прав. Что ни говори, мы уже состарились, в том-то все и дело, друг мой. Мы торопились жить, и у нас было слишком много переживаний, сердце у нас надтреснуто и дребезжит, нельзя безнаказанно быть три года влюбленным в какую-нибудь Мюзетту или Мими. Хватит с меня всего этого! Я решил окончательно похоронить воспоминания и сейчас же сожгу кое-какие ее вещицы, которые случайно остались у меня и говорят мне о ней, когда попадаются под руку.

Марсель встал и вытащил из комода коробку, где хранились вещи, напоминавшие ему о Мюзетте, — засохший букет, поясок, ленточка и несколько писем.

— Родольф, друг мой, последуй моему примеру, — сказал он.

— Хорошо! — воскликнул Родольф, делая усилие над собой. — Ты прав. Я тоже хочу покончить со своей белокурой возлюбленной.

Он порывисто вскочил и достал сверток с реликвиями вроде тех, которые молча перебирал Марсель.

— Вот уж будет кстати, — прошептал художник. — Эти безделушки помогут нам разжечь дрова.

— В самом деле, — согласился Родольф, — ведь у нас такой холод, что вот-вот появятся белые медведи.

— Ну, давай жечь дуэтом! — сказал Марсель. — Смотри, Мюзеттины записочки вспыхнули как пламя над пуншем. А как она любила пунш! Держись, Родольф!

И несколько минут друзья поочередно бросали в ярко пылающий камин реликвии своей минувшей любви.

— Бедняжка Мюзетта! — шептал Марсель, глядя на последнюю вещицу, оставшуюся у него в руках.

То был засохший букетик полевых цветов.

— Бедняжка Мюзетта! Как она все-таки была прелестна! И она любила меня! Признайтесь, цветочки, ведь вам шепнуло об этом ее сердце, когда вы лежали у нее на груди? Бедный букетик, ты словно просишь о пощаде. Что ж, хорошо, но с условием, что ты больше никогда не будешь напоминать мне о ней, никогда, никогда!

И, видя, что Родольф отвернулся, он проворно спрятал букетик на груди.

«Что поделаешь, никак не справлюсь с собой! Ведь я плутую», — подумал при этом художник.

Но, взглянув исподтишка на Родольфа, он заметил, что тот, уже почти все побросав в огонь, украдкой сунул в карман ночной чепчик Мими, предварительно нежно его поцеловав.

— Вон оно что! — прошептал Марсель. — Оказывается, не я один так малодушен!

Родольф хотел было уйти к себе и лечь спать, как вдруг в дверь кто-то легонько постучал.

«Кого это принесло так поздно?» — подумал художник, направляясь к двери.

Когда дверь отворилась, он вскрикнул от удивления.

Перед ним стояла Мими.

В комнате было темно, и в первый момент Родольф не узнал своей возлюбленной, он только видел, что вошла женщина. Он подумал, что его приятель одержал случайную победу, и из деликатности решил удалиться.

— Я вам помешала? — спросила Мими, останавливаясь на пороге.

При звуке ее голоса Родольф опустился на стул, словно сраженный громом.

— Добрый вечер, — Мими, она подошла к Родольфу и пожала руку, которую он бессознательно ей протянул.

— Что за нелегкая занесла вас к нам, да еще так поздно? — Марсель.

— Я страшно озябла, — ответила Мими, вся дрожа. — Я шла по улице, увидела у вас свет и, хотя уже очень поздно, решила заглянуть.

Ее била дрожь, в голосе ее звучали какие-то кристальные нотки, которые отдавались в сердце Родольфа погребальным звоном, зарождая суеверный ужас, он стал украдкой разглядывать девушку. То была уже не Мими, то была ее тень.

Марсель усадил гостью к камину.

При виде яркого пламени, весело плясавшего в очаге,

Мими улыбнулась.

— Как славно! — промолвила она, протягивая к огню жалкие, посиневшие ручки. — Кстати, мосье Марсель, вы не догадываетесь, почему я пришла к вам?

— Право же, не догадываюсь, — ответил он.

— Так вот, — продолжала Мими, — я хочу вас попросить, не поможете ли вы мне устроиться в вашем доме. Из меблированных комнат, где я жила, меня выгнали, потому что я задолжала за месяц, и теперь я не знаю, куда мне деваться.

— Черт возьми, — покачал головой Марсель, — с хозяином у нас отношения не блестящие, и наша рекомендация может только вам повредить, дитя мое.

— Как же быть? — проронила Мими. — Дело в том, что мне не к кому обратиться.

— Позвольте! Разве вы уже больше не виконтесса? — спросил Марсель.

— Что вы! Какая там виконтесса!

— Давно ли?

— Уже два месяца.

— Вы, вероятно, причинили виконту какие-нибудь неприятности?

— Нет, — ответила она и при этом украдкой взглянула на Родольфа, который уселся, в самом темном углу комнаты, — виконт устроил мне сцену из-за стихов, которые мне посвятили. Мы с ним поссорились, и я послала его ко всем чертям. Он, знаете ли, ужасный скряга.

— Однако он вас одевал роскошно, я сам в этом убедился, когда встретил вас, — сказал Марсель.

— И вот представьте себе, когда я порвала с ним, он все у меня отнял, а потом я узнала, что он разыграл мои вещи в лотерее в дешевом ресторане, куда меня обычно водил. А ведь этот малый богат, но он скуп, как «экономическое полено», и глуп как гусак. Он хотел, чтобы я пила разбавленное вино, а по пятницам заставлял меня поститься. Вы не поверите, он требовал, чтобы я носила черные шерстяные чулки, потому, что они не так пачкаются, как белые. Вы и вообразить себе этого не можете! В конце концов он мне до смерти надоел. Я прямо могу сказать, что мучилась у него в доме, как грешная душа в чистилище.

— А он знает, в каком вы очутились положении? — спросил Марсель.

— Я его больше не видела и видеть не хочу, — ответила Мими, — меня тошнит от одной мысли о нем. Скорее умру с голоду, чем попрошу у него хоть грош.

— Но с тех пор как вы с ним расстались, вы, конечно, жили не одна? — Марсель.

— Одна! — с живостью воскликнула Мими. — Уверяю вас, мосье Марсель, одна! У меня был заработок. Но делать цветы не так уж выгодно, поэтому я занялась другим — я позирую художникам. И если у вас найдется работа…— весело добавила она.

Беседуя с Марселем, Мими наблюдала за Родольфом и, заметив, что у него вырвался жест, пояснила:

— Но я позирую одетая. Только для головы и для рук. У меня много работы, и в двух-трех местах мне даже кое-что задолжали, я получу деньги через два дня, и только на это время мне и нужно приютиться. А когда мне заплатят, я опять вернусь в гостиницу. Но вы, кажется, собирались ужинать? — спросила она, взглянув на стол, где еще стояло скромное угощенье, к которому друзья почти не притронулись.

— Нет, — ответил Марсель. — Нам не хочется есть.

— Вот счастливые! — простодушно сказала Мими. От этих слов сердце Родольфа мучительно сжалось. Он сделал Марселю знак, который тот сразу понял.

— Что ж, Мими, раз вы пришли, так уж разделите с нами трапезу, — предложил художник. — Мы с Родольфом собирались отпраздновать сочельник, а потом… как-то отвлеклись.

— Значит, я пришла вовремя, — сказала Мими, с жадностью глядя на еду. — Сегодня я, друг мой, не обедала, — шепнула она художнику так, чтобы не слышал Родольф, который кусал носовой платок, боясь разрыдаться.

— Садись же к столу, Родольф, — обратился Марсель к приятелю, — поужинаем втроем.

— Я не буду, — послышалось из угла.

— Вы сердитесь, что я пришла, Родольф? — ласково спросила Мими. — Мне уйти? Но куда же деться?

— Нет, Мими, — ответил Родольф. — Но мне тяжело видеть вас в таком состоянии.

— Я сама виновата, Родольф, и не собираюсь жаловаться. Что прошло — то прошло, и не думайте об этом, как и я не думаю. Неужели вы не можете быть моим другом только потому, что были со мной в более близких отношениях? Конечно, можете. Правда ведь? Так не смотрите же на меня с таким мрачным видом и садитесь вместе с нами за стол.

Она встала и хотела взять его за руку, но была так слаба, что, не ступив и шага, снова опустилась на стул.

— Меня разморило от тепла, — сказала она, — еле стою на ногах.

— Иди же, поддержи компанию, — обратился Марсель к поэту.

Родольф сел за стол, и они принялись за еду. Мими быстро развеселилась.

Когда покончили со скудным ужином, Марсель сказал Мими:

— Деточка, мы никак не можем похлопотать, чтобы вам тут сдали комнату.

— Значит, надо уходить! — вздохнула Мими и попыталась встать.

— Да нет же, нет! — воскликнул Марсель. — Дело можно уладить иначе: вы оставайтесь в моей комнате, а я переселюсь к Родольфу.

— Но я очень стесню вас, — ответила Мими. — Правда, это не надолго, всего на два дня.

— Ничуть не стесните, — успокоил ее Марсель. — Итак, решено: будьте здесь как дома, а мы устроимся у Родольфа. Спокойной ночи, Мими! Приятных сновидений!

— Благодарю! — сказала она, протягивая молодым людям руку.

— Хотите запереться? — в дверях Марсель.

— Зачем? — Мими, взглянув на Родольфа. — Я не боюсь.

Когда друзья оказались одни в комнате Родольфа, находившейся на той же площадке, Марсель спросил товарища:

— Ну, что же ты теперь будешь делать?

— Гм… не знаю, — нерешительно ответил Родольф.

— Перестань, нечего ломаться! Ступай-ка к Мими. Если пойдешь, ручаюсь, что вы помиритесь.

— А если бы пришла Мюзетта, как бы ты поступил? — спросил Родольф.

— Если бы в соседней комнате находилась Мюзетта, то я, откровенно говоря, и четверти часа не просидел бы тут, — ответил Марсель.

— Ну, так я буду мужественнее тебя, я не пойду.

— Посмотрим, — бросил Марсель, уже лежавший в постели. — Так ты ложишься?

— Конечно, ложусь, — ответил Родольф.

Но, проснувшись среди ночи, Марсель обнаружил, что Родольфа нет.

Утром он осторожно постучался к Мими.

— Входите, — сказала она и сделала ему знак говорить шепотом, чтобы не разбудить Родольфа. Поэт сидел в кресле, которое он придвинул к кровати, голова его лежала на подушке, рядом с головой Мими.

— Вы так провели всю ночь? — удивился Марсель.

— Да, — ответила молодая женщина.

Тут Родольф проснулся, поцеловал Мими и протянул руку Марселю, который казался крайне озадаченным.

— Я сейчас раздобуду денег на завтрак, — сказал Родольф приятелю, — а ты поболтай с Мими.

— Так что же произошло ночью? — спросил Марсель, когда они остались одни.

— Произошло нечто очень печальное, — отвечала Мими. — Родольф по-прежнему любит меня.

— Знаю.

— Да, вы всячески старались отвлечь его от меня, я не сержусь на вас за это, Марсель, вы были правы. Я причинила бедняжке много горя.

— А вы? Вы тоже все еще любите его?

— Еще бы! — она, складывая руки. — Это-то и мучает меня. Ведь я очень изменилась, дорогой мой, и за такое короткое время!

— Ну что ж, раз он вас любит, а вы любите его, раз уж вы не можете обойтись друг без друга, то соединитесь опять и уж на этот раз постарайтесь не разлучаться.

— Это невозможно, — ответила Мими.

— Почему? — сказал Марсель. — Конечно, разумнее было бы расстаться, но чтобы больше не видеться, вам пришлось бы жить на расстоянии тысячи лье друг от друга.

— В недалеком будущем я буду и того дальше.

— Как? Что вы хотите сказать?

— Не говорите ничего Родольфу, ему это будет тяжело… Я скоро уйду навсегда.

— Куда?

— Вот, дорогой Марсель, — посмотрите, — сказала Мими, вздрагивая от рыданий.

И, слегка откинув одеяло, она обнажила плечи, шею и руки.

— Боже мой! Бедняжка! — горестно воскликнул Марсель.

— Ведь правда, я не ошибаюсь? Я скоро умру?

— Но как вы дошли до такого состояния за столь короткий срок?

— Ах! — отвечала Мими. — Тут нет ничего удивительного. Если бы вы знали, как я живу эти два месяца! Ночи напролет я плачу, дни провожу в холодных мастерских, недоедаю, меня гложет тоска. Да вы еще не все знаете: я пробовала отравиться жавелем. Меня спасли, но сами видите, не надолго. У меня и без того здоровье было слабое. Во всяком случае, я сама виновата. Если бы я спокойно жила с Родольфом, со мной бы этого не случилось. Бедный друг мой, опять ему придется заботиться обо мне! Но теперь это будет уже не долго. Последнее платье, которое он подарит мне, будет совершенно белое, милый Марсель, и в этом платье меня похоронят. Ах, если бы вы знали, как тяжело сознавать, что скоро умрёшь! Родольф понимает, что я больна. Вчера, когда он увидел мои исхудавшие руки и плечи, он целый час не мог вымолвить ни слова. Он не узнавал свою Мими. Даже мое зеркало не узнает меня! Что ж! Все-таки я когда-то была красива, и он очень любил меня. О боже! — воскликнула она, прижавшись лицом к плечу Марселя. — Друг мой, скоро я вас покину и Родольфа тоже. Боже мой! — И рыдания заглушили ее слова.

— Что вы! Что вы, Мими! — стал успокаивать ее Марсель. — Не отчаивайтесь так, вы еще поправитесь. Вам только нужен хороший уход и покой.

— Нет, все кончено, я это чувствую, — возразила Мими. — У меня совсем нет сил, вчера вечерам я поднималась к вам по лестнице больше часа. Если бы я застала тут женщину, то я просто выбросилась бы из окна. Хотя я и знала, что он свободен, раз мы уже не живем вместе. Но, говоря по правде, Марсель, я была уверена, что он еще любит меня. Поэтому-то, — продолжала она, рыдая, — поэтому-то мне и не хочется теперь умирать. Но все кончено. А ведь каким надо быть добрым, Марсель, чтобы принять меня после всех огорчений, которые я ему причинила! Господь несправедлив, раз он не дает мне времени загладить в сердце Родольфа раны, которые я ему нанесла. Он не подозревает о моем состоянии. Знаете, я не позволила ему лечь рядом со мной, — мне кажется, что возле меня уже копошатся могильные черви. Мы всю ночь проплакали и вспоминали прошлое. Ах, как тяжело, друг мой, оглядываться на счастье, мимо которого ты прошла, не заметив его! В груди у меня жжет, а когда я двигаюсь, мне кажется, что у меня вот-вот отломятся руки и ноги. Подайте мне, пожалуйста, платье, — сказала она. — Я погадаю: принесет Родольф денег или нет. Мне хочется хорошенько позавтракать с вами, как раньше. Мне это не повредит, еще тяжелее я уже не могу заболеть. Смотрите, — сказала она, снимая колоду и показывая карту, — пики! Это масть смерти. А вот трефы, — объявила она повеселее. — Да, деньги будут.

Марсель не знал, что отвечать на бредовые и вместе с тем разумные слова больной, возле которой, по ее выражению, уже копошились могильные черви.

Час спустя вернулся Родольф. Вместе с ним пришли Шонар и Гюстав Коллин. На музыканте было летнее пальто. Теплые вещи он продал, чтобы достать Родольфу денег, когда узнал о болезни Мими. Коллин продал, кое-что из дорогих его сердцу книг. Он предпочел бы пожертвовать рукой или ногой, но Шонар напомнил ему, что на такие вещи вряд ли найдется покупатель. Мими овладела собой и старалась встретить старых друзей как можно веселее.

— Теперь я уже не такая плохая, и Родольф меня простил, — обратилась она к ним. — Если он согласится оставить меня при себе, я буду ходить в сабо и косынке, — мне все равно. Шелк мне решительно вреден, — добавила она с жуткой улыбкой.

По совету Марселя Родольф послал за товарищем, недавно окончившим медицинский факультет. Это был тот самый, что в свое время лечил Франсину. Когда он пришел, его оставили наедине с Мими.

Родольф уже знал, в каком опасном состоянии его возлюбленная: Марсель ему все рассказал. Осмотрев больную, доктор заявил поэту:

— Оставить ее здесь нельзя. Она безнадежна, разве что совершится чудо. Ее необходимо поместить в больницу. Я дам вам записку в Питье, там у меня знакомый практикант, за ней будет хороший уход. Если она доживет до весны, мы еще, может быть, выходим ее. Но если она останется здесь — через неделю ее уже не станет.

— У меня не хватит духу предложить ей больницу, — прошептал Родольф.

— Я уже сказал ей, — ответил врач, — она согласна. Завтра я пришлю вам свидетельство для больницы.

— Доктор прав, друг мой, вы здесь не справитесь со мной, — сказала Мими Родольфу. — В больнице меня, может быть, вылечат, надо меня туда отвезти. Знаешь, мне теперь так хочется жить, что я готова положить руку в огонь, лишь бы другая была в твоей. Кроме того, ты же будешь меня навещать. Не горюй. Молодой человек уверяет, что там за мной будут хорошо ухаживать. Там кормят курами, там тепло. Пока меня будут лечить, ты будешь трудиться и зарабатывать деньги, а когда я поправлюсь, мы заживем вместе. Я теперь так надеюсь! Я вернусь красивая, как прежде. Раньше, еще прежде чем мы с тобой познакомились, я тоже хворала, тогда меня спасли. Но ведь в то время я не была счастлива, тогда мне бы лучше было умереть. А теперь, когда ты снова мой и когда мы можем быть счастливы, меня опять спасут, потому что я изо всех сил буду бороться с болезнью. Я стану глотать всю дрянь, какою меня будут пичкать, и смерти нелегко будет меня одолеть. Подай мне зеркало, мне кажется, я зарумянилась. Да, — сказала она, смотрясь в зеркало, — опять возвращается мой обычный цвет лица. А руки, — посмотри, — они все такие же красивые. Поцелуй их еще разок, дорогой мой, и пусть это будет не последний, — сказала она и обняла Родольфа за шею, совсем закрыв его лицо распущенными волосами.

Ей захотелось, прежде чем отправиться в больницу, провести вечер с друзьями-богемцами.

— Посмешите меня, — сказала она, мне это полезно. Из-за этого колпака-виконта я потеряла здоровье. Представьте себе, он вздумал обучать меня правописанию! На что мне правописание? А друзья его — вот уж сборище! Прямо птичий двор, а сам виконт там за павлина. Он сам вышивает метки на своем белье. Если он со временем женится, я уверена, что рожать детей будет он!

Трудно представить себе что-нибудь трагичнее этого веселья, от которого уже веяло могильным холодом. Богемцы делали отчаянные усилия, чтобы скрыть слезы и поддержать беседу в том шутливом тоне, в каком вела ее несчастная девушка, для которой судьба уже торопливо пряла нити ее последнего одеяния.

Утром Родольф получил документ для больницы. Мими еле держалась на ногах, — до кареты ее пришлось донести на руках. По дороге, в экипаже, она очень страдала от тряски. Но последнее, с чем расстаются женщины, — кокетство, — все еще сказывалось в ней, два-три раза она просила остановиться у витрин модных магазинов, чтобы посмотреть, что там продается.

Когда Мими вошла в назначенную ей палату, у нее мучительно сжалось сердце, какой-то внутренний голос подсказал ей, что именно среди этих унылых, облупленных стен и кончится ее жизнь. Она собрала всю силу воли, чтобы скрыть мрачное впечатление, от которого ее бросало в холод.

Устроившись на койке, она в последний раз поцеловала Родольфа, попрощалась с ним и наказала непременно прийти к ней в приемный день, в воскресенье.

— Как здесь нехорошо пахнет, — сказала она. — Принеси мне немного цветов, фиалок, — сейчас они еще есть.

— Хорошо, — пообещал Родольф. — До свиданья. До воскресенья.

И он задернул полог над койкой. Но когда Мими услыхала звук его удаляющихся шагов, ее охватил какой-то безумный ужас. Она порывисто распахнула полог и, приподнявшись на постели, закричала сквозь рыдания:

— Родольф, возьми меня отсюда! Я не хочу здесь оставаться!

На крик прибежала монахиня и стала ее успокаивать.

— Я здесь умру! — рыдала Мими.

В воскресенье, собираясь навестить подругу, Родольф вспомнил, что обещал ей фиалки. Суеверный, как все поэты и влюбленные, он, несмотря на отвратительную погоду, отправился пешком за цветами в леса Онэ и Фонтенэ, где столько раз гулял с нею. Природа, живая и радостная в солнечные июньские и августовские дни, теперь была холодной и хмурой. Целых два часа он пробродил среди заснеженного кустарника, тросточкой приподнимал ветки, раздвигал вереск и в конце концов нашел несколько цветочков — как раз на той лужайке, около пруда Плесси, где они с Мими любили отдыхать во время загородных прогулок.

На обратном пути, когда Родольф проходил по селу Шатийон, он увидел на церковной площади процессию, направлявшуюся к храму. Это несли крестить младенца. Родольф узнал своего приятеля, который был крестным отцом и шел в паре с оперной певицей.

— Как это вы сюда попали? — удивился приятель. Поэт рассказал ему события последних дней. Молодой человек знал Мими, и рассказ Родольфа очень огорчил его, он порылся в кармане, вынул оттуда кулечек конфет, какие дарят «на зубок» новорожденному, и протянул его Родольфу.

— Бедняжка Мими! — сказал он. — Передайте ей это от меня и скажите, что я непременно ее навещу.

— Приходите поскорее, если хотите застать ее, — проронил Родольф, расставаясь с товарищем.

Когда Родольф появился в больнице, Мими устремилась к нему только взглядом, — двигаться она не могла.

— Ах, вот и мои фиалки! — воскликнула она и радостно улыбнулась.

Родольф рассказал ей, как он ездил в деревню, в места, где они в пору своей любви проводили такие счастливые минуты.

— Милые цветочки! — говорила бедная девушка, целуя фиалки. Конфеты тоже очень порадовали ее. — Значит, меня еще не совсем забыли. Какие вы добрые, друзья мои! Ведь я всех твоих приятелей очень люблю, — добавила она.

Свидание прошло довольно весело. К Родольфу присоединились Шонар и Коллин. Они сидели так долго, что санитарам пришлось напомнить им о том, что положенное время истекло.

— До свиданья, — сказала Мими. — До четверга. Приходите непременно. И пораньше.

На другой день, вечером, Родольф нашел у себя письмо студента-практиканта, которому он поручил заботиться о Мими. Письмо состояло всего из нескольких слов:

«Друг мой, должен сообщить вам крайне печальную новость: № 8 скончалась. Утром, когда я вошел в палату, я нашел ее койку пустой».

Родольф опустился на стул. Он не плакал. Когда Марсель вернулся домой, он застал своего друга в этой позе, — казалось, он совсем отупел. Поэт молча указал товарищу на письмо.

— Бедняжка! — вздохнул Марсель.

— Странно, я ничего не чувствую, — проговорил Родольф. — Неужели моя любовь умерла, как только я узнал, что Мими скоро умрет?

— Как знать! — прошептал художник.

Смерть Мими повергла всех друзей в глубокую печаль.

Неделю спустя Родольф встретил на улице практиканта, который сообщил ему о смерти Мими.

— Дорогой Родольф, — воскликнул тот, бросаясь к поэту, — простите, что я так огорчил вас! Всему виной моя опрометчивость!

— Что такое? — удивился Родольф.

— Как? Вы не знаете? Вы ее больше не видели?

— Кого не видел? — вскричал Родольф.

— Ее. Мими.

— Что? — простонал Родольф, побледнев.

— Я ошибся. Я написал вам то ужасное письмо по недоразумению. Вот как это случилось. Я два дня не был в больнице. Когда я пришел туда, то во время обхода увидел, что койка вашей жены пуста. Я спросил сестру, где больная, и та мне ответила, что ночью она скончалась. А произошло следующее. В мое отсутствие Мими перевели в другую палату. На освободившуюся койку номер восемь положили новую больную, которая в ту же ночь умерла. Этим и объясняется моя ошибка. Через день, после того как я послал вам записку, я увидел Ми-ми в другой палате. Вы не приходили, и она ужасно волновалась. Она передала мне письмо для вас. Я немедленно же отнес его к вам.

— Боже мой! — вскричал Родольф. — Ведь с тех пор, как я узнал о смерти Мими, я не возвращался домой. Я ночевал в разных местах, у друзей. Мими жива! Боже мой, боже! Что она думает теперь, раз я не прихожу! Несчастная! Несчастная! В каком она состоянии! Когда вы ее видели?

— Позавчера утром. Ей было ни лучше, ни хуже. Она очень беспокоилась, думала, что вы больны.

— Идемте сейчас же в больницу, я должен непременно повидаться с ней.

— Подождите здесь, — сказал практикант, когда они подошли к подъезду больницы. — Я попрошу разрешения у директора.

Родольф прождал около четверти часа. Когда практикант вернулся, он взял Родольфа за руку и сказал:

— Друг мой, считайте, что известие, которое вы получили неделю тому назад, было верным.

— Что вы! — воскликнул Родольф и прислонился к колонне. — Мими…

— Сегодня утром, в четыре часа.

— Отведите меня в морг, — сказал Родольф, — я хочу увидеть ее.

— Ее там уже нет, — ответил практикант.

И, кивнув на большой фургон, стоявший во дворе возле здания с надписью «Морг», он добавил:

— Она там.

То был фургон, в котором отвозят покойников, тела которых никто не потребовал, — для погребения в общей могиле.

— Прощайте, — сказал Родольф практиканту.

— Проводить вас? — предложил тот.

— Нет, — ответил Родольф. — Мне хочется побыть одному.

XXIII

ЮНОСТЬ МИМОЛЁТНА

Через год после смерти Мими Родольф и Марсель, по-прежнему жившие вместе, шумно праздновали свое вступление в свет. Марсель в конце концов проник в Салон, где выставил две картины, причем одну из них приобрел богатый англичанин, бывший любовник Мюзетты. Благодаря этой продаже, а также деньгам, полученным за картину, заказанную правительством, Марсель частично расплатился с давнишними долгами. Он прилично обставил свою квартиру, обзавелся настоящей мастерской. Почти в то же время и Шонар с Родольфом предстали перед публикой, одобрение которой приносит славу и благополучие, — один — с тетрадью романсов, которые исполнялись повсюду и положили начало его известности, другой — с книгой, приковавшей к себе внимание критики на целый месяц. Что касается Барбемюша, то он давно отрекся от богемы. Гюстав Коллин получил наследство, выгодно женился и теперь задавал вечера, услаждая гостей музыкой и роскошными ужинами.

Как— то вечером, когда Родольф сидел в своем кресле, вытянув ноги на своем ковре, к нему вошел Марсель, у художника был взволнованный вид.

— Ты и представить себе не можешь, что сейчас произошло! — он.

— Никак не могу, — ответил поэт. — Знаю только, что я заходил к тебе, знаю, что ты был дома и меня не впустили.

— Да. Я слышал, как кто-то стучался. Но угадай, с кем я был.

— Откуда же мне знать?

— С Мюзеттой! Она свалилась ко мне вчера как снег на голову.

— Мюзетта? Ты опять встретился с Мюзеттой? — спросил Родольф огорченным тоном.

— Не беспокойся, враждебные действия не возобновлялись. Мюзетта пришла провести у меня свою богемную последнюю ночь.

— Как так?

— Она выходит замуж.

— Скажи пожалуйста! — воскликнул Родольф. — За кого же? Бог ты мой!

— За почтового чиновника, который был опекуном ее последнего любовника. Странный, по-видимому, тип… Мюзетта заявила ему: «Милостивый государь, прежде чем окончательно дать вам согласие и отправиться в мэрию, я требую неделю полной свободы. Мне надо уладить кое-какие личные дела, я хочу выпить последний бокал шампанского, протанцевать последнюю кадриль и поцеловать моего любовника Марселя, который, по слухам, теперь живет не хуже других». И милое создание целую неделю разыскивало меня. Так вот она заявилась ко мне вчера, как раз в то время, когда я думал о ней. Ах, друг мой, в общем, мы провели очень грустную ночь, это уже совсем, совсем не то. Это была как бы скверная копия с шедевра. По поводу этого последнего прощания я даже сочинил небольшой «плач», который и пропою тебе, если хочешь.

И Марсель стал напевать следующие куплеты:

При виде ласточки проворной,

Что к нам с весной примчалась вновь,

Я вспомнил взор и смех задорный

И милой девушки любовь.

Сидел печально целый день я

И старый календарь листал.

Мелькали светлые виденья,

И счастьем каждый лист дышал.

Нет, песня юности не спета,

Неугасим любовный пыл,

И, услыхав твой стук, Мюзетта,

Тебе поспешно б я открыл.

Коль сердце у меня, как прежде,

Дрожит при имени твоем, Вернись!

Я буду жить в надежде,

Что гимн любви мы вновь споем.

Свидетельница страсти нашей -

Вся мебель в комнате моей

Становится нарядней, краше

И ждет тебя. Приди скорей!

Тоскует по тебе кушетка

И мой вместительный бокал,

Когда мы пили, я нередко

Тебе глоточек уступал.

Тебя я вижу в белом платье,

И ты опять его надень.

Хочу, как раньше, погулять я

С тобой в лесах в воскресный день.

А вечером под сенью дуба

Мы сможем вновь вина хлебнуть,

В котором ты мочила губы,

Пред тем как песню ввысь метнуть…

Неверной негде приютиться.

О друге стала вспоминать

И прилетела резвой птицей

На старое гнездо опять.

Но я не трепетал, целуя

Уста красотки молодой.

Я видел пред собой чужую,

И стал Мюзетте я чужой.

Прощай! Ты умерла, я знаю,

С любовью краткой, как весна.

И наша юность огневая

В календаре погребена.

Но все ж из пепла гробового

Блеснет воспоминанья луч

И нам на миг подарит снова

Потерянного рая ключ.

— Ну что, теперь ты мне веришь? — Марсель, пропев последние строки. — Моя любовь к Мюзетте окончательно умерла, и я даже ее отпел, — добавил он с иронией.

— Бедный друг мой! У тебя разум борется с сердцем, смотри, как бы сердце не было убито.

— Оно уже убито, — отвечал художник. — Мы люди конченые, старина. Мы умерли и похоронены. Юность мимолетна! Где ты ужинаешь сегодня? Хочешь, пойдем поужинаем, как бывало, за двенадцать су в ресторане на улице Дюфур, где подают на деревенских фаянсовых тарелках и где мы после обеда вставали совсем голодные, — предложил Родольф.

— Ну, уж нет! — возразил Марсель. — Я готов созерцать прошлое, но только сквозь бутылку хорошего вина, сидя в удобном кресле. Что поделаешь, я уже развратился. Теперь у меня самый изощренный вкус.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18