Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Правда об Иване Грозном

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Наталья Пронина / Правда об Иване Грозном - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Наталья Пронина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Наталья Пронина

Правда об Иване Грозном

Благодарной памяти отца посвящаю

Слово к читателю

Хорошо известно что историческая память – это не просто произвольная подборка фактов, имен и дат. Прежде всего история каждого народа есть одна из важнейших частей его национального самосознания. Следовательно, уже поэтому любые манипуляции в данной области преступны, так как могут взорвать народ изнутри, на глубинно-психологическом уровне. Могут лишить его собственных, веками формировавшихся духовных и государственных ориентиров и, значит, ослабить или же вовсе парализовать его способность к самозащите, к сопротивлению внешнему, нередко враждебному влиянию. А последнее, в свою очередь, ставит под вопрос само дальнейшее существование народа как нации, как самостоятельного субъекта всемирно-исторического процесса.

Не случайно именно так дважды произошло с русским народом в ХХ веке, ставшем для России веком тяжелейших войн, революций и невиданных социальных потрясений. Ибо дважды русские проиграли не просто войну, а именно идеологическую, информационную войну Запада против нашего государства. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить, как еще на заре столетия революционные витии всех мастей и рангов настойчиво стремились очернить в глазах русских прошлое Отечества, звали «отречься от старого мира» и считать началом подлинного исторического бытия России только 1917 год. Ведь народ с тысячелетней памятью далеко не просто было завлечь в пекло «всемирной революции»… Подобная ситуация с точностью повторилась и в конце ХХ века, когда стараниями все тех же пособников «нового мирового порядка» в России была преднамеренно опорочена, расшатана и рухнула уже коммунистическая идеология. Увы, нас снова убедили отказаться от своего – на сей раз советского! – прошлого, растоптать собственные святыни. И защищать могучую ядерную державу оказалось некому. Крах ее был стремительным и почти бескровным…

Но идеологическая агрессия, направленная на окончательное подавление и разрушение нашего национального самосознания, продолжается. Ибо с ликвидацией СССР мировой закулисой на повестку дня ясно и недвусмысленно поставлен вопрос теперь уже о разделе самой России, а следовательно, разделении и уничтожении русского народа. Именно с этой единственной и главной целью развернут в настоящее время подлинный террор, наглое, циничное насилие над русской историей – начиная с древнейших ее эпох и вплоть до наших дней. Изуверски тонко, со знанием дела на массового читателя (и телезрителя) с новой силой обрушен целый поток лжи и клеветы едва ли не обо всех ключевых событиях и деятелях нашего прошлого. Под видом «независимого исследования» или «свежего взгляда на проблему» извлекаются на свет старые и спешно создаются новые желчные мифы о «стране вечного рабства и бескультурья». Мифы, в который раз призванные убедить: русские – дикие варвары, а исторический путь России – путь кровавых преступлений. Значит, чтобы войти в «семью цивилизованных народов», от этого пути необходимо отказаться. Его надо проклясть и забыть, всецело подчинившись «демократии» по американскому образцу.

Данное тяжелое положение многократно усугубляется и тем обстоятельством, что в силу целого ряда причин по-настоящему правдивая, патриотически ориентированная история нашего Отечества как таковая до сих пор не написана. К сожалению, отмечал еще в XVIII столетии великий русский ученый М.В. Ломоносов, далеко не все историки в должной мере точно и достоверно пишут о России. И за прошедшие с тех пор долгие века в этом смысле мало что изменилось… Таким образом перед неравнодушным и непредвзятым читателем, который все-таки хочет объективно разбираться в отечественной истории, встает поистине непростая задача, требующая глубоких знаний и глубокой мудрости.

Но без решения как раз этой задачи Россия никогда не сможет подняться с колен. Ибо в наступившем XXI веке информационная война становится уже ОСНОВНЫМ средством современной мировой политики, доминирующим способом достижения политической и экономической власти. (Самым свежим тому примером является успешно осуществленная при поддержке известных спецслужб «оранжевая» революция на Украине, в результате которой к власти в Киеве смогли прийти политики, настроенные резко прозападнически.) Пример этот ясно указывает: плодотворная созидательная работа, столь необходимая сейчас нашему Отечеству, невозможна прежде всего без активного духовно-интеллектуального отпора ополчившимся против нас силам мирового зла.

Отпора жесткого и бескомпромиссного, с четким пониманием того, что в развернувшейся глобальной информационно-психологической борьбе за власть на планете России важно отстаивать не только свои национальные экономические интересы. Не менее актуально для нее укрепить сегодня свой национальный иммунитет на духовном уровне, защитить свою историческую память. Только так, только обратившись к подлинным живительным корням, только зная и защищая свое великое тысячелетнее прошлое, мы найдем в себе силы отстоять и свое будущее. Память спасительна, ибо зовет бороться.

…Итак, когда, кем, где и для чего был создан один их самых страшных, самых русоненавистнических мифов нашей истории – миф о «кровавом тиране» Иване Грозном? Кому эта злобная легенда требовалась раньше? Кто горячо заинтересован в ее существовании теперь? Наконец, кем был в действительности первый русский самодержец Иван IV – «мучителем» созданной им могучей державы или мучеником за нее? Над всеми этими вопросами и приглашает задуматься уважаемого читателя автор…

Глава 1

Немного историографии

В 2004 г. исполнилось 420 лет с момента смерти (предположительно, насильственной) величайшего из русских государей – Ивана Грозного. Срок, казалось бы, достаточный для того, чтобы разобраться в делах и поступках сего в высшей степени неординарного человека, дав ему в нашей истории место, подобающее его вкладу в эту историю. Но, как ни парадоксально (и само по себе наталкивает на определенные размышления), не существует в отечественной исторической литературе личности, вызвавшей большее количество самых ожесточеннейших споров и критики, нежели первый русский царь Иван Васильевич Грозный (1533—1584). О нем писали поэты, драматурги, публицисты. В свое время даже «неистовый Виссарион» (Белинский) не мог обойти молчанием вопрос о загадочном венценосце. «Это, – отмечал он, – была душа энергическая, глубокая, титаническая. Стоит только пробежать в уме жизнь его, чтобы убедиться в этом… Иоанн был падший ангел, который и в падении своем по временам обнаруживает и силу характера железного, и силу ума высокого»[1]… Естественно, душу Ивана пытались понять, разложив по отдельности все ее плюсы-минусы, и знаменитые наши историки – Карамзин, Костомаров, Ключевский. Да только и у маститых профессионалов, причем пользующихся почти одними и теми же историческими документами, разброд во мнениях касательно Грозного был поистине ошеломляющим: от «тирана и злодея» до «выдающегося государственного деятеля». Хотя критические настроения, за немногими исключениями, преобладали и здесь. Скажем, если Карамзин, без сомнения осуждая известную жестокость Ивана, все-таки действительно пытался понять его, объясняя суровый, порывистый нрав государя дурным воспитанием, полученным им в сиротском детстве, то уже для Костомарова Грозный царь – лишь безвольный, легко поддающийся чужому влиянию человек, никогда не имевший никаких продуманных государственных программ, в душе которого бушевали только необузданные страсти и любовь ко всяческому лицедейству.

Резко разграничивались в работах российских дореволюционных историков и два периода правления Ивана IV: первые тринадцать лет, когда молодой царь находился еще (якобы) всецело под влиянием «Избранной Рады» советников, именно благодаря мудрости которых свершились все военные победы и наиболее важные реформы того времени, и второй, разительно отличающийся от первого период – последующие 23 года, с разгулом террора и насилия, когда Грозный, отвергнув «умных руководителей», правил уже сам. Даже настойчивая борьба царя во имя централизации и укрепления государственной власти, в 1564 г. принявшая (из-за сильнейшего сопротивления оппозиции) такую жесткую форму, как введение опричнины – своеобразного «прямого» государева правления в некоторых особо стратегически важных областях страны, – многим прежним исследователям виделась лишь как расправа Ивана с князьями и боярами, ненавистными сугубо лично ему одному и, следовательно, «политически совершенно бесцельной»[2].

В общем признавая наличие княжеско-боярской оппозиции, например, Ключевский считал, что все же бороться с ней Ивану следовало бы не так жестоко и с большей последовательностью. Все дело в том, писал знаменитый историк, что «вопрос о государственном порядке превратился для него (Ивана) в вопрос о личной безопасности, и он, как не в меру испуганный человек, начал бить направо и налево, не разбирая друзей и врагов»[3]. Только С.Ф. Платонов (наиболее глубокий исследователь русской Смуты XVII века) счел возможным высказаться более однозначно, полагая, что опричнина нанесла ощутимый удар по оппозиционной аристократии и тем самым укрепила русскую государственность в целом[4].

Таким в основном негативным был взгляд на Ивана IV российской историографии дореволюционной поры. Во-первых, это объясняется скудным количеством источников, сохранившихся от эпохи Грозного. Источников, среди которых преобладают документы и свидетельства, к тому же не русского, а иностранного происхождения, часто подающие события нашей истории донельзя искаженно. Другая причина данного факта заключалась в том, что немало дореволюционных отечественных исследователей (равно как и определенная часть российского образованного общества) проникнуты были идеями западного либерализма, вследствие чего история России изучалась не с позиций ее национальных интересов, но с позиций западнических, крайне критично настроенных ко всему русскому. Как указывал еще И.Л. Солоневич, события и явления нашего прошлого эти авторы нередко стремились лишь подвести под западные схемы[5]. Схемы, согласно коим, писал публицист, «переходы от «старого режима» к «великой революции» либо к «великой демократии» считались «железным законом истории». Что касается собственно русской истории, то образованная публика не видела в ней ничего, кроме:

Хитрость да обманы,

Злоба да насилие,

Грозные Иваны,

Темные Василии»[6].

Немало было говорено тогда этой же либеральной интеллигенцией (особенно на волне революционного подъема конца XIX – начала XX века) и о рабской психологии русского народа, безропотно терпевшего власть столь деспотичного правителя, каким был (по ее мнению) Иван IV. Так что уже в 1890-х годах Е.А. Соловьев в популярном биографическом очерке «Иоанн Грозный», рассчитанном на самые широкие слои читателей Российской империи, позволил себе вынести следующий, явно не подлежащий обжалованию приговор царю. «Как Государь, – писал историк-литератор, – Грозный совершил величайшее преступление: он развратил народ, уничтожил в нем все героическое, выдающееся, славное»[7]. (Вот как усиленно готовилось общественное мнение к грядущим революционным ломкам и потрясениям!..)

Словно под занавес, как один из последних гневных упреков ненавистному режиму, в 1893 г. был поставлен вопрос и о психическом здоровье Ивана Грозного. Некий П.И. Ковалевский, врач-психиатр по профессии, опубликовал специальную работу, в которой, анализируя деятельность государя, пришел к выводам о том, что Иван IV – душевнобольной, параноик с манией преследования[8]

Собственно, не менее чуждая проблемам русской национальной истории советская марксистско-ленинская историография с ее вездесущими «классовыми принципами» не так уж далеко ушла от своей предшественницы в оценке личности, достижений и неудач эпохи правления первого русского царя. Напротив, именно здесь у них обнаружилось наиболее полное, поразительное совпадение взглядов. Даже несмотря на то что в 20—30-е годы XX века было опубликовано много вновь найденных архивных документов, переведены на русский язык и впервые изданы «Записки о Московии» немца-опричника Генриха Штадена, работы историков тех лет, касающиеся времени Грозного, не отличались особенной оригинальностью, во многом лишь подтверждая прежние выводы. В сущности, все, на что они сподобились, – это добавить к навешанному на Ивана IV еще дореволюционными авторами ярлыку «трусливого тирана» клеймо «крепостника».

Пожалуй, единственным независимым историком, посмевшим в то сложное время возвысить свой голос в защиту царя и выступить с предельно лаконичной, но чрезвычайно насыщенной по содержанию книгой «Иван Грозный», был известный исследователь Средневековья Р.Ю. Виппер. Практически впервые он четко и недвусмысленно, без каких-либо смягчающих оговорок высказал мысль о Грозном как о гениальном организаторе и создателе величайшей империи своего времени, благодаря которому Россия и смогла стать именно Россией.

Особую значимость точка зрения профессора Виппера, поддержанная и некоторыми другими исследователями[9], приобрела в 40-х годах. Но произошло это отнюдь не только потому, что личность Грозного самодержца уважал красный диктатор Сталин. Причины были значительно глубже. Они заключались в том, что именно тогда, в годы Великой Отечественной войны, сражающейся не на жизнь, а на смерть стране, отшвырнув все марксистско-космополитические догмы, позволено было, как встарь, мобилизовать всю свою историю, всех своих государей-воителей, полководцев, святых мучеников на поддержку общенародного патриотизма, на укрепление воюющего Русского Духа, который один и мог по-настоящему защитить родную землю.

Впрочем, это исключительно вынужденное «идеологическое отступление» допустили крайне ненадолго. Ведь те, в чьих руках находилось тогда (как находится и теперь) манипулирование нашим сознанием, хорошо понимали, сколь опасно было для их власти дать возможность духовно ослепленному народу действительно вспомнить его великое тысячелетнее прошлое. Вследствие этого после окончания войны, а еще точнее, после смерти Сталина, который считал себя в деле защиты русской государственности прямым продолжателем Грозного, советские историки вновь послушно вернулись к ортодоксальным марксистским оценкам, едва оставлявшим место для объективного анализа. Так что в вышедших на протяжении 60—70 гг. довольно многочисленных работах об эпохе Ивана IV А.А. Зимина, а чуть позднее – Р.Г. Скрынникова, несмотря на собранный богатый фактический материал, доминировали все та же привычная «классовая сущность самодержавия», все тот же «противоречивый», «болезненно-вспыльчивый нрав царя-тирана», «половинчатость и незавершенность его реформ»… Так что даже налетевший в середине 80-х шквал обвальных перемен не смог разорвать этот, по сути, замкнутый круг, в котором бьется наше историческое сознание.

Ведь подобно тому, как в начале ХХ века либеральная критика отечественной истории плавно перешла в критику советскую, точно так же уже на наших глазах советская историческая наука, в одночасье позабыв весь свой марксизм-ленинизм, с не меньшей легкостью трансформировалась в самую непримиримую демократическую критику. К известному еще со времен революционеров-демократов жупелу «Россия – тюрьма народов» лишь добавили новый: «СССР– тюрьма народов». В остальном же все мнения снова теснейшим образом совпали.

Скажем, плодовитый и благополучный советский (в прошлом) историк Р.Г Скрынников опубликовал в 1993—1994 гг. сразу две книги: «Иван Грозный» и «Царство террора», где опять и опять, на основе искусно подобранных фактов, показывает борьбу Грозного… против особо неугодных лично ему княжат и бояр, против централизации, именно на подрыв (а не на укрепление) которой сработало, по мнению Скрынникова, введение опричнины. Таким образом наиболее бескомпромиссного борца за величие, мощь, целостность и безопасность страны исследователь вновь представляет читателю отъявленным негодяем, а саму Россию – царством слепо повинующихся власти холопов…

Естественно, столь одиозное мнение о Грозном, господствующее в официальной исторической науке уже не одно столетие, наложило свою тяжелую печать и на российскую беллетристику, по сей день идущую за ней едва ли не след в след, о чем ярко свидетельствует маленькая (карманного размера) книжица известного писателя Эдварда Радзинского «Мучитель и тень», вышедшая в 1999 году. А потому факту этому не стоило бы, пожалуй, даже удивляться, если бы… Если бы не личность автора.

Историк по образованию, драматург, публицист, телеведущий. Своего рода писатель и артист в одном лице, владеющий не только даром художественного слова, но и умением произнести это слово. Способный заворожить, приковать к своим историческим миниатюрам внимание поистине многомиллионной аудитории телезрителей. Казалось, от такого «мастера» можно было бы ожидать все-таки нечто большее, чем заурядное повторение известного, не раз уже сказанного другими Но… к сожалению, при первом же знакомстве с текстом стало ясно, что автор ни на йоту не отступил от вышеизложенной и по тем или иным причинам общепринятой точки зрения, лишь щедро сдобрив свое повествование откровенным смакованием «ужасов эпохи Грозного». В целом же там рисуется привычная картина «страны поголовного рабства» и не менее привычный образ ее кровожадного царя-«мучителя». Грозному автор противопоставляет его так называемую «тень», его антипод —Дмитрия Самозванца, через 19 лет после смерти царя захватившего московский престол и намеревавшегося (по мнению автора) дать народу-рабу волю, но этим же народом убитого, ибо, как считает г-н Радзинский, закоснело-холопские «взгляды общества даже Смута не переменила». Концепция, явно не отличающаяся ни свежестью, ни глубиной психологического проникновения.

Поспешной поверхностностью грешит не только общий замысел книги, но и сам ее текст, являющийся, по всей вероятности, всего лишь дословным воспроизведением текста одноименной телепередачи Э. Радзинского. Текста, несомненно, занимательного, театрально-эффектного, но который автор даже не потрудился хорошенько выверить (о чем говорят имеющиеся в тексте досадные опечатки и смысловые оговорки), снабдить хотя бы минимальным научно-справочным аппаратом, так и отправил в набор с легким сердцем (и легкой улыбкой?)… Впрочем, памятуя популярный (а следовательно, как бы ни к чему не обязывающий) характер изложения, вполне можно было бы понять и отчасти простить автору сию небрежность: мол, и впрямь, зачем обыкновенному рядовому читателю какие-то научные сноски? Но… за небрежностью этой г-на литератора к собственному тексту явственно проступает и его небрежность к тому, о чем он пишет, а это, как говорится, уже гораздо более серьезно.

Например, Эдвард Радзинский на странице 22 «ничтоже сумняшеся» сообщает, что «кровавая история татарского ига» на Руси закончилась… «великим стоянием на реке Калке»(?!!). Очевидно, для автора не существует никакой особенной разницы между двумя совершенно полярными событиями из нашей истории, к тому же разделенными двумя с лишним столетиями. А ведь именно в этот отрезок времени, точнее, тяжкого безвременья для русской земли – от трагического поражения на реке Калке в 1223 г. объединенной русско-половецкой рати, ставшего горестным прологом к последующему завоеванию Руси ордами Батыя, и до победного «стояния на Угре» в 1480-м, когда власти этих завоевателей пришел позорный конец, – именно в этот позабытый автором период сформировались почти все те проблемы, которые потом так настойчиво пытался решать (и решал) Иван Грозный, равно как пытались решать их его отец и дед и многие другие русские государи. Возможно, потому и «темна» для Э. Радзинского (по его собственному выражению) «история московских правителей – безликих теней, тускло отраженных в летописях»[10].

Указанная оплошность, случайна она или не случайна, свидетельствует именно об этом. Книжная страничка – не призрачный блеск телеэкрана, она освобождает слово от маски лицедейства, помимо воли автора обнажая его подлинные мысли, то, что хотелось бы ему оставить «за кадром», с изощренной жестокостью высвечивая одни факты и легко, с младенчески-невинной усмешкой «забывая» другие.

А потому, ни в коей мере не стремясь спорить с автором (зачем, ежели сам Эдвард Радзинский твердо убежден, что по традиции русская полемика – «это спор глухих, каждый пишет только о том, что его интересует, старательно не отвечая на конкретные вопросы и доводы оппонента»[11]), мы всего лишь попытаемся именно конкретными историческими фактами дополнить и уточнить его беглую «историческую зарисовку», предоставляя уже самому читателю сделать окончательные выводы.

Причем в ходе этой работы мы будем стремиться, (в отличие от г-на Радзинского) брать за основу не сочинения преимущественно иностранных мемуаристов, которые очень часто дают намеренно предвзятое представление о России. Главное, мы попытаемся учесть тот широчайший спектр внутренних и внешнеполитических проблем государственного бытия нашего Отечества, среди которых суждено было родиться и жить, над коими думать и принимать решения первому русскому царю. И, уже именно с этих позиций – с позиций реальных исторических условий, с позиций национальных интересов страны – оценивая действия монарха, тем самым хоть на сотую долю приблизиться вместе с читателем к пониманию, кем же был для России царь Иван Васильевич Грозный – великим государем или лишь «мучителем»?..

Но такая задача потребует обращения не только к эпохе Грозного. Чтобы действительно понять истоки личности Ивана IV, как и реальные мотивы поступков этого человека, ныне кажущихся «необъяснимо жестокими», нам с вами, дорогой, терпеливый читатель, придется всмотреться и во времена, предшествовавшие его появлению на свет, и в то, что случилось в России уже после его кончины. Нам придется вспомнить и отдаленных предков царя – великих наследников Владимира Святого, и одновременно сквозь незримую грань столетий заглянуть в глаза его ближайших родственников, его отца и матери, дядей и братьев, его жен и сыновей. Необходимо нам будет шаг за шагом проследить также собственные действия Грозного на русском престоле. Действия его сподвижников и, конечно, его врагов – врагов внешних и внутренних, среди коих пройдут пред читателем такие известные исторические особы, как Андрей Курбский, Стефан Баторий, Антонио Поссевино.

Кстати, последние имена (да и не они одни) принудят нас, погружаясь в глубины русской истории, все же ни на секунду не забывать и о Европе, о ее собственных проблемах, многие из которых она с завидным постоянством стремилась разрешать либо за счет Руси, либо путем агрессии против Руси. Опираясь на подлинные документы и факты, мы получим возможность присутствовать не только на заседаниях боярской Думы в Кремле. Мы услышим также и гневно-спесивые выступления шляхтичей на коронных сеймах в Польше. Мы проникнем под своды роскошных дворцов Ватикана, где выносила свои страшные приговоры святая инквизиция и где папа римский Григорий XIII лично беседовал с русским гонцом Истомой Шевригиным. Мы увидим кровь как на улицах Новгорода, так и на улицах Тулузы, Савойи, Парижа. А все это, вместе взятое, наверняка позволит нам оценить реальную степень «свободы и гуманизма», которая якобы уже тогда существовала в Европе и которую так любят до небес превозносить наши либеральные писатели. Превозносить, противопоставляя этой «свободе» варварские, холопские нравы России.

Наконец, мы пристально вглядимся в личности и «деяния» непосредственных преемников Ивана Грозного – Бориса Годунова и Дмитрия Самозванца. А вглядевшись, попытаемся ответить на вопрос: благодаря чему смог прийти к власти царский шурин Борис? Кто привел на Русь Самозванца? Действительно ли был он для нее счастливым шансом «избавиться от деспотии», войти в семью «христианских народов Европы»? И так ли уж неверно, «по-рабски» поступил русский народ, когда после всех искушений и провалов Смуты он единой соборной волей все-таки восстановил прежнюю форму правления, возведя на престол нового самодержца?

Лишь после этого, может быть, и приоткроются нам потаенные причины… нет, не «кровавых зверств тирана». Причины возникновения мифа об этом «тиране». Причины тщательно продуманной клеветы, жертвой которой стал не только великий русский царь, а и вся Россия, уже тогда провозглашенная страной «слепо повинующихся рабов»… Впоследствии таких лживых мифов будет создано еще много, дабы подорвать, разрушить историческое самосознание русского народа. Но миф о «царе-мучителе» оказался в этом длинном ряду самым живучим и занял едва ли не главенствующее место. И значит, именно с ним нам необходимо разобраться в первую очередь. Отправимся же в путь. Ибо всегда дорогу осилит только идущий…

Глава 2

Европа и Русь накануне рождения Ивана Грозного: мифы и реальность

Итак, Европе уже «было явлено чудо Нового Света», когда на Востоке, «где обрывалась европейская цивилизация… из загадочной тьмы Азии воздвигался другой «новый свет» – колосс Россия», говорит г-н Радзинский, широкими (хотя и сильно размытыми) мазками набрасывая исторический «фон» своего повествования. Действительно, «чудо» было явлено. «Чудо» открытия Америки, положившее начало неслыханной, невиданной по своей разрушительной, пожирающей все и вся экспансии западноевропейских государств, благодаря которой они в последующие три-четыре столетия покроют, подобно удушающей паутине, едва ли не весь земной шар сетью своих гигантских колониальных империй, неуклонно и педантично высасывая жизненные силы из порабощенных народов. Увы, вслед за романтиком-искателем Колумбом, именно неутолимая «жажда быстрой, хищнической наживы вела за море испанских и португальских конкистадоров, сочетавших христианское благочестие с бездушной жестокостью. Захват богатств – золота, серебра, пряностей – всюду был первичной и предпочтительной формой колониальных операций», бесстрастно констатирует академическое издание «Истории Европы»[12]. Всех тех, кто хоть как-то противился их вторжению, эти «бледнолицые» варвары уничтожали самым зверским образом. Как, например, всего только через два десятилетия после открытия Колумба было почти полностью истреблено ими, вымерло или бежало коренное население Вест-Индских островов.

Однако очень скоро на вновь открываемых землях первозданно свободного Американского континента, кроме сугубо военных баз для захвата сокровищ, начали возникать и первые колониальные поселения европейцев гражданского характера, с большими плантаторскими хозяйствами. Эти огромные латифундии требовали обеспечения их рабочей (желательно рабской) силой. А так как превращение в рабов или крепостных гордых и воинственных американских индейцев просто не представлялось возможным, то в 1518 г. от Р.Х. (запомним эту дату, почти на целый век опережающую официальное закрепощение крестьян в России!) «был заключен первый договор «асьепто» о поставке в Вест-Индию выносливых негров-рабов из Африки»[13].

Но, может, более благополучно обстояли дела в это же время в самой Европе? Опять-таки увы. Пик и постепенный закат блестящей эпохи Возрождения – XV– XVI века – ознаменовались там кровавым террором святейшей инквизиции и не менее кровавыми зверствами начинавшейся Реформации. Вольный, веселый Париж еще ждала дикая Варфоломеевская ночь (1571 г.). Лишь за несколько кратких ее часов там погибнет гораздо больше людей, чем за все вместе взятые годы правления Ивана Грозного в России… Почему-то у нас не принято вспоминать об этом страшном историческом факте, равно как и о тех долгих, изнурительных религиозных войнах, что захлестнули тогда европейские страны и ценой неисчислимых человеческих жертв утверждали там «свободу совести». Да и свободу ли?..

Сам «великий отец Реформации» Мартин Лютер, несмотря на весь свой гуманизм и тягу к высшей справедливости, не смог обойтись без насилия ни в действиях, ни в воззрениях. Он считал, например, что для искоренения пороков римско-католической церкви необходим именно м е ч. И в этом даже не было ничего удивительного, особенно после того, как в декабре 1520 г. вступила в действие булла папы Льва Х об отлучении Лютера от церкви и по всей католической еще Европе началось массовое сожжение его книг. На сию пропагандистскую акцию он ответил столь же демонстративным сожжением одного из экземпляров папской буллы, а также сборника канонических законов. Война была объявлена, и вызов принят…

Впрочем, пламенно проповедуя необходимость «очищения» церкви и возврата к высоким идеалам раннего христианства, Лютер тем самым, по сути, призывал к ее фактическому уничтожению и формированию иной, более дешевой и… более послушной структуры, нежели древняя римско-католическая церковь. Светская (королевская) власть очень скоро уразумела всю огромную выгоду для себя этого движения против католицизма и сумела быстро подчинить его своим собственным интересам. Выход из-под главенствующей духовной власти Рима и массовая конфискация гигантских церковных имуществ в странах, воспринявших Реформацию, сослужили хорошую службу прежде всего для укрепления абсолютистской власти монархов, но никак не для «духовной свободы» в обществе. Например, в 1527 г. король Швеции Густав Ваза на Вестеросском риксдаге добился признания лютеранства единственно допустимым вероисповеданием в своей стране, со всеми вытекающими из этого последствиями. Земли, отобранные им при этом у церкви, были розданы поддержавшим его дворянам. Аналогичным образом поступил и сосед Густава Вазы – король Дании Христиан III, провозгласив в 1536 году, что отныне он сам будет руководить проповедью слова божия в своей стране. Отпала от Рима англиканская церковь (1530 г.) и некоторые немецкие земли, входившие в состав Священной Римской империи германской нации. Последняя – слабая, аморфная империя – состояла теперь не только из плохо связанных между собой городов и мелких княжеств, но оказалась разобщенной и в религиозном отношении.

Сама же декларировавшаяся «свобода совести» на деле оборачивалась совсем не тем, чем грезилась вначале. Нетерпимость лютеран к инакомыслящим, к людям, оставшимся преданными старой вере, поистине не имела границ. Добившись власти, они начинали свирепствовать не хуже, чем католическая инквизиция с ее кострами и виселицами. Достаточно вспомнить то, как в январе 1522 г. магистрат охваченного Реформацией немецкого города Виттенберга принял решение об искоренении «идолопоклонничества». Осуществление его вылилось в подлинную вакханалию насилия. Изъятие икон из городских храмов и монастырей сопровождалось их немедленным уничтожением, а также жестокими нападениями фанатически разъяренной толпы на монахов и священников. Сам Лютер был поражен действиями своих сторонников и таким, по его собственному выражению, слишком «плотским» пониманием идей Реформации. Уже в марте 1522 г. он выступил со специальным обращением к народу, в котором осудил виттенбергский погром. В этом же обращении Лютер впервые высказал и весьма примечательную мысль о том, что право проводить Реформацию принадлежит исключительно власть имущим, а не народу. Народ же должен пребывать в смирении и покорности…

Весьма любопытно и то, что победившая таким вот образом «свобода совести» насаждалась и укреплялась также очень знакомыми нам методами – методами «промывки мозгов», или «воспитания масс», как будут говорить уже много позже и уже вроде бы совсем другие великие реформаторы… Главный упор они делали прежде всего на то, что больше всего воздействует на человеческое сознание, его нравственный и интеллектуальный уровень – на систему и содержание образования. Для этого сразу после своего прихода к власти деятели Реформации начинали проводить массовую реорганизацию школ, в том числе и высших. Во всех учебных заведениях вводились так называемые церковные визитации (инспекции). Эти визитации, по специально разработанной Лютером программе, призваны были проверять убеждения и действия университетских преподавателей, проповедников, низших церковных служащих, от которых требовалось неукоснительное соблюдение предписаний реформационных властей. Первые такие проверки лояльности вновь установленному режиму проведены были в 1526 г. в Саксонии. Высокая «комиссия из теологов и юристов» сначала устроила там описи церковного имущества, а затем тщательно изучила жизнь общин, воззрения пасторов, учителей и… пришла к явно неутешительным выводам, жалуясь в своих отчетах «на равнодушие народа ко многим различиям старой и новой церкви»[14]. А ведь ни для кого не секрет, что равнодушие, апатия – первый признак разочарования и подавленности духа. Такова была уже от самых своих истоков реальная свобода совести в Европе.

Вместе с тем этот мучительный духовный кризис, принявший форму Реформации, вызревал в европейском обществе давно и преодолеть его уже не смог ни стареющий Ватикан, ни светский дублер-соперник Ватикана – Священная Римская империя германской нации. Власть «наместника бога на земле» – папы римского – не имела ни прежней мощи, ни того высокого авторитета, коим обладала она в раннее Средневековье. Едва ли не точно так же и власть германских императоров (Габсбургов), считавших себя главенствующими среди всех прочих европейских монархов, даже в их собственных разрозненных владениях все более становилась чисто номинальной. Религиозный раскол имперских земель был окончательно узаконен в 1555 г., когда несколько немецких князей-протестантов общими усилиями нанесли поражение своему верховному сюзерену – императору Карлу V, и заключенный между воюющими сторонами так называемый Аугсбургский религиозный мир четко зафиксировал: «Чья власть, того и вера».

Иными словами, на глазах у изумленных европейцев только-только будто бы завоеванная ими «свобода» превращалась в подлинное духовное рабство, а дальнейшее развитие Реформации вело к новому противостоянию, новым зияющим трещинам религиозной вражды и ненависти, пролегшими между людьми, народами, государствами, которые удастся (да и то лишь частично) разрешить только столетие спустя – в ходе жесточайшей Тридцатилетней войны 1618—1648 гг…

Между тем именно в начале XVI века европейским странам как никогда раньше необходимо было совсем другое, необходимо было не противостояние, а единство перед все возраставшей угрозой завоевания со стороны молодой, агрессивной империи Османов. Ведь именно к этому времени турки-османы, покорив уже всю Малую Азию, Грецию, часть Северной Африки и Аравийского полуострова, вплотную подошли к границам собственно европейских стран. Сильный и жестокий враг был уже «при дверях», но занятые политическими склоками европейские государи словно бы не замечали нависшей смертельной опасности. «Европа семейственно резала друг друга» (И.Л. Солоневич), ровным счетом ничего не предприняв для спасения последней твердыни гибнущей Византии – царственного Константинополя, павшего под ударами мусульман в 1453 г. С не меньшей легкостью еще раньше были отданы ими на растерзание агрессорам и земли православных восточных славян[15].

В 1475 г. туркам удалось захватить Кафу (Феодосию) – крупнейший порт на Черном море, крупнейший центр работорговли славянским «живым товаром», но об этом речь ниже. Непосредственно же к началу XVI века, после недолгого затишья, турецкие войска под предводительством султана Сулеймана Великолепного возобновили свое наступление на Европу. В феврале 1521 г. они двинулись на Белград – крепость, охранявшую проход к Дунаю. Большего, казалось, допускать было уже неразумно. Но… лихорадочные призывы папы римского к созданию широкой антиосманской лиги европейских государств и совместному вооруженному отпору агрессору так и остались гласом вопиющего в пустыне. Ибо как раз в этом же 1521 г. Европа, затаив дыхание, слушала выступление Лютера на Вормсском рейхстаге, обсуждавшем вопросы Реформации. «Свободной совести» европейцев, очевидно, было совсем не до православных христиан, погибавших под ударами кривых сабель янычар… И 28 августа 1521 г. Белград пал. «Путь на Австрию, Германию, Италию был открыт. До Вены оставалось меньше 150 км, до Венеции – меньше 400»[16]

Такова была та «цивилизация», которая, по словам Эдварда Радзинского, «обрывалась на Востоке Европы». Воистину (писатель совершенно прав!), она обрывалась там, где в совершенно других условиях формировался иной мир, с иными идеалами и ценностями, иными разительно отличающимися проблемами и устремлениями. Как писал в самом начале ХХ века один известный исследователь взаимоотношений этих двух миров (кстати, сам католик, член ордена иезуитов), на исходе XV века «Русь еще не была захвачена воинствующей европейской политикой…»[17]. Что же, вглядимся теперь пристальнее и в ее «загадочную тьму». К сожалению, имеющихся в тексте книги расхожих, легких рассуждений автора по сему поводу все-таки явно недостаточно. Рассуждений, например, о России как о стране поголовного рабства, где холопами московского государя-хозяина являлись решительно все – от удельного князя и до простого крестьянина. О том, что именно в силу этой «грозной», всеустрашающей и всеобъемлющей власти, а также в силу честолюбивого замысла стать наследником павшего великого православного царства – Византии – московский князь Иван III в конце XV столетия провозгласил себя «государем всея Руси». Наконец, о том, что именно этот жестко-авторитарный дух Москвы, московской власти, атмосфера рабьего подчинения и преклонения перед ней всех и вся породила Ивана Грозного, проникшегося этим духом с детства, с самых первых прочитанных книг и летописей[18]… Всего этого, повторим, слишком мало для того, чтобы действительно представить себе давно ушедшую эпоху, жизнь, которая всегда и намного сложней, и намного проще…

Неумолимая историческая реальность свидетельствует: перед московскими государями конца XV – начала XVI века вовсе не стояли такие глобальные проблемы, как освоение заморских колоний и реформирование церкви на основах рационализма. Сохранить хотя бы те земли, которые имелись, равно как и православие – главную духовную опору страны, сохранить в условиях постоянной военной опасности с востока, юга, запада и северо-запада – вот такая гораздо более скромная задача стояла перед ними. Ведь от колоссального древнерусского государства, занимавшего все пространство великой Восточноевропейской равнины, осталось меньше десятой части – всего около 50 тысяч кв. км «тощего суглинка», по выражению И.Л. Солоневича. Все остальные территории, некогда входившие в единую Киевскую Русь, а именно земли Белоруссии и Украины, собственно русского Смоленского княжества к тому времени уже более столетия как были захвачены западными соседями Руси – Польшей и Литвой. Русское государство все еще испытывало на себе тяжелейшие последствия удельной разобщенности и татаро-монгольского ига, свержение которого произошло (как говорилось выше) только в 1480 г., – всего лишь за 50 лет до рождения Ивана Грозного. Надо хорошо вдуматься в тот факт, что даже наиболее близкие к Москве города и княжества были так или иначе окончательно присоединены к ней именно на исходе XV столетия, так что, например, отец будущего Грозного царя – великий князь Московский Василий Иванович, принимая в 1505 г. бразды правления, пишет историк, получил в наследство от отца вместе с Вязьмой и Дорогобужем дорогу на Смоленск. «Тем самым Иван III как бы завещал сыну завершить воссоединение русских земель»[19]. И сын, несмотря ни на что, пройдет эту дорогу до конца.

Одновременно московский государь, утверждая политическую независимость своей страны от Золотой Орды, в соответствии с практикой международных отношений той эпохи должен был, как официальный глава государства, получить признание со стороны других европейских монархов. Основным моментом этой дипломатической процедуры являлось признание титула государя – в данном случае «государя всея Руси». Первым из русских великих князей, почувствовавших, что у них достаточно накоплено сил, чтобы принять на себя сие высокое и ответственное звание, а еще важнее – отстоять его, был действительно Иван III, родной дед Ивана Грозного. Но шаг этот являлся отнюдь не личной прихотью «властолюбивого правителя», а насущной необходимостью для мудрого политика, которую почему-то посчитал возможным опустить, «не заметить» наш «знаток исторических тайн»… Принятие Иваном III титула «государя всея Руси» «рассматривалось как признание международного престижа всего государства, его права на суверенное существование», подобно тому, как «уже в начале XIV века во Франции было провозглашено: «Король – император в своем королевстве», а в начале XVI века Генрих VIII Английский объявил: «Королевство Англия – это империя»[20]. Собственно, эти же идеи суверенной, независимой ни от кого внешнего верховной власти государя в своей стране отражал и русский термин самодержавие, также вошедший с конца XV века в полный титул русского государя. (Того самого самодержавия, которое позднее либеральная российская историография стала называть не иначе, как «проклятым», очевидно, даже не вдумываясь в первоначальный смысл термина, сведя его к лживому понятию о какой-то сверхгипертрофированной, подавляющей все и вся личной власти монарха.)

Неукоснительно следует этой старой традиции и Эдвард Радзинский, опять-таки даже не вспомнив о том, что, как только Иван III, а вслед за ним и Василий III начали использовать в дипломатической переписке и официальных переговорах не только привычный титул Великого князя Московского, но и Государя всея Руси, это сразу же вызвало целую бурю негодования, резкого противодействия со стороны Польши и Литвы. Ведь там как нигде лучше понимали, что это не простое изменение дипломатических формулировок. Признание за московским правителем титула государя всея Руси немедленно ставило под вопрос все их незаконные земельные приобретения за счет территорий погибшей Киевской Руси. Уже упоминавшийся выше исследователь из ордена иезуитов проговаривается об этих страхах польско-литовской стороны подкупающе просто и откровенно. «Никто не оспаривал, – пишет П. Пирлинг, – Великой Руси у потомков Рюрика и Владимира. Им предоставили спокойно владеть столицей, затерянной в глуши лесов. Но прекрасные и плодородные области Малой, Белой и Червонной Руси (Карпаты. – Авт.), бассейн Днепра с древним городом Киевом, по праву(?!!) должны были принадлежать полякам»[21]. «Принадлежать полякам по праву», несмотря на тот немаловажный факт, что населявшие эти «прекрасные и плодородные области» «русские, или рутены, принадлежат к той же расе, что и московиты». Несмотря на то, что «оба племени… связывают живейшие симпатии, источник (которой) надо видеть в общности обрядов и веры»[22].

Отец Пирлинг дипломатично даже не обмолвился в своем многотомном исследовании лишь о том, какому жестокому экономическому, а главное, духовному гнету подвергались в Польском королевстве эти самые «русские, или рутены». Что именно ясновельможным польским панам первым принадлежат такие истинно по-европейски «цивилизованные» и «гуманные» определения для украинских крестьян, как «быдло» и «пся кревь» (собачья кровь). О том, наконец, какими зверскими методами насаждался поляками на исконно православных землях Украины и Белоруссии западный католицизм. Между тем как раз потому-то уже малейший рост престижа и авторитета Московского государства и вызывал «ужас» (по словам Пирлинга) у польских королей, что принятие московским правителем титула «государя всея Руси» означало то, что отныне он берет на себя обязанность покровительства и защиты не только собственно московских земель, но и всех тех православных земель материнской Киевской Руси, растащенных, разрозненных, подпавших под иноверное владычество. Программу воссоединения действительно всей Руси – вот что нес в себе новый титул русского государя, с одним лишь официальным провозглашением которого «могло начаться (и началось! – Авт.) массовое отпадение славянских земель от Польши», надежда вернуть каковые, с сожалением констатирует о. Пирлинг, становилась для нее все «менее осуществимой»[23].

Так переплетались внешнеполитические интересы молодого Русского государства с интересами и устремлениями тех православных земель, которые были захвачены его воинственными соседями. Борьба за воссоединение единокровного и единоверного населения этих земель в едином государственном организме Московской державы, борьба за подлинную, а не мнимую, как на объятом жесткими тисками Реформации Западе, свободу вероисповедания для традиционно православного населения Украины и Белоруссии станет одним из основных факторов внешней политики России XVI века, одним из основных, но не единственным.

Дело в том, что едва окрепшая после тяжелейшего татарского ига Московская Русь мгновенно стала центром притяжения и, если можно так сказать, центром духовной надежды не только для тех народов, которые выпестованы были в колыбели древнего Киева. Нет, здесь, на Востоке Европы, в отличие от расколотого Реформацией Запада, именно религия – древнее ортодоксальное христианство (православие) стало главной объединяющей силой для народов этого региона, главным знаменем их борьбы против наступающей Османской империи. Но, как уже отмечалось выше, к концу XV века почти все народы юго-востока Европы были покорены турецкими войсками, включая крупнейший исторический центр православия – Константинополь, где с древнего прекрасного храма Святой Софии завоевателями был свергнут крест и водружен полумесяц (остающийся там и поныне), а сам храм обращен в мечеть. С того момента все утратившие собственную государственность греки, болгары, сербы с надеждой смотрели только на Московскую Русь – единственную православную страну, отвоевавшую собственную независимость. Оплотом и защитником мирового православия для них справедливо становилась теперь именно Москва, от которой они, подобно единоверным братьям в Белоруссии и Украине, тоже ждали помощи.

Эту общую боль и общую надежду всего православного славянства и выразил старец Филофей из псковского Елизарова монастыря, создавая свою знаменитую теорию о «Москве – третьем Риме». Обращаясь с посланием к Василию III, он писал о богоустановленном единстве всего христианского мира, о том, что первым мировым центром был Рим старый, «Великий», который, по многим грехам, не сберег чистоты веры и впал в ересь католицизма; за ним возвысился Рим новый – Константинополь, также по многим грехам нарушивший истинное православие, за что попущением Божиим и оказался под властью «неверных». Ныне же на их место встает третий Рим – Москва, а четвертому не бывать[24].

О том, что подобные заявления вытекали из реальных исторических событий и являлись плодом их глубокого осмысления, а не каких-то фантастических экспансионистских замыслов Кремля, как это выходит по г-ну Радзинскому, о том, что Москва действительно была последней надеждой на избавление и действительно оказывала помощь порабощенным славянам, свидетельствуют все те же исторические факты. Так, в 1509 г. к великому князю Василию III прибыла из Сербии целая делегация. Посланцы белградского митрополита Феофила и деспотицы Ангелины, жены ослепленного и убитого турками последнего сербского деспота (царя) Стефана, просили московского государя оказать Белградской митрополии материальное вспомоществование, стать ее официальным покровителем ввиду того, что сербские правители утратили независимость и не могут более материально поддерживать церковь[25]. В ответ на эту отчаянную просьбу в Сербию незамедлительно были отправлены богатые пожертвования, точно так же, как отправляли их еще задолго до Василия III его предшественники – в Белград, в Тырново и даже на далекий Афон в Греции. Не случайно один итальянский автор писал в 1575 г.: «Все народы Болгарии, Сербии, Боснии, Мореи и Греции поклоняются имени великого князя Московского, так как он принадлежит к тому же самому вероисповеданию, и не надеются, что их освободит от турецкого рабства чья-либо другая рука, кроме его»[26].

Ведь помимо чисто материальной поддержки, оказывавшейся Московской Русью православным народам Балкан, пожалуй, не менее важными и обнадеживающими были собственные военные победы Руси в борьбе с общим их врагом – Османской империей. Выше нам уже пришлось упомянуть о том, что, захватив в 1475 г. Кафу, туркам удалось подчинить своему влиянию Крымское ханство – осколок распавшейся Золотой Орды. Для Руси на протяжении всего XV века не существовало более страшного бедствия, чем нашествия крымчаков. Теперь же, когда за спиной Крыма встали Османы, сила и опустошительность этих набегов возросла многократно, ибо происходили при прямой военной поддержке Стамбула… Это весьма тяжелое положение на южных границах Руси многократно усугубилось в начале XVI века тем, что в это время в сферу влияния турецкого султана был вовлечен еще один далеко не мирный сосед Московского государства на востоке – Казанское ханство. Так же, как и Крымский улус, Казань являлась осколком могучей некогда империи Чингисидов. Так же, как и Крым, Казань еще в середине XV века, выйдя из-под контроля Сарай-Берке – столицы распадающейся Золотой Орды, взяла курс на укрепление собственной государственности. И так же, как и Крым, молодое, агрессивное это Казанское ханство быстро переняло роль Золотой Орды как главного поставщика славянского «живого товара» на невольничьи рынки Османской империи и всего Средиземноморья. Историком подсчитано: 20 000 рабов ежегодно выставляла Турция на эти рынки, а значит, бесперебойно работали перевалочные торжища Казани и Кафы. Продажа «русского полона», захватываемого путем больших и малых, объединенных и порознь, но совершавшихся почти ежегодно нашествий на Русь Крыма и Казани, стала для них основной статьей дохода. Так что, действительно, «надо было жить в то время» (говоря словами Э. Радзинского), чтобы ощутить весь ужас того положения, когда над русскими полями в любой момент могло вдруг раздаться дикое «ржанье татарских коней – голос набега, за которым следовали кровь, пожары и рабство». Вот только сам господин автор, лишь мимоходом и изредка допуская в тексте такие краткие реалистические зарисовки, словно бы не понимает (или не желает понять) это положение до конца. Словно бы не знает (хотя факты известны и общедоступны), какие титанические усилия требовались от Московского государства, чтобы сдерживать этот постоянный огненный натиск на свои южные и восточные рубежи. В отличие от насмешливого знатока «исторических тайн», эту героическую, тяжелую и во многом неравную борьбу Руси с татарско-турецкой агрессией хорошо знали и понимали, например, те же безымянные сербские хронисты, на данные которых мы уже ссылались выше. Надо лишь раскрыть их предельно краткие, лаконичные записи, и сразу будет видно, что они пестрят сообщениями о Руси. Что, несмотря на гигантские, по тем временам, расстояния, лежащие между Балканами и Москвой, сербские летописцы были прекрасно осведомлены обо всем, происходившем на Руси и вокруг нее. А сам живой, искренне сопереживающий тон этих записей ясно говорит о том, что их авторы воспринимали борьбу и победы Руси как свои собственные, как общую борьбу славян против общего врага.

Даже официально-бесстрастная «История Европы» вынуждена констатировать: «В первые десятилетия XVI века политика Крыма окончательно определилась как откровенно враждебная России, симптомом чему стал произошедший в 1505 г. под влиянием Крыма разрыв мирных отношений с Москвой казанского хана Мухаммед-Эмина»[27], сопровождавшийся жестоким погромом и резней, учиненными в Казани над многочисленными русскими торговыми и дипломатическими представителями[28]. Наконец, в 1521 г. на казанский престол с крымской помощью возведен был Сагиб-Гирей, брат крымского хана Мухаммед-Гирея, и в тот же год оба брата вместе со своими объединенными войсками, одновременно с юга и востока совершили нападение на русские земли. По Руси пронесся печально знаменитый «крымский смерч», когда, казалось, вновь вернулись самые худшие времена татарского ига. Братья-ханы подступили непосредственно к самой Москве, избрав своей резиденцией Воробьевы горы, где пили мед из великокняжеских погребов, в то время как буквально все близлежащие окрестности объяты были пламенем пожарищ, а в самом городе уже начиналась паника от огромного скопления беженцев. Василий III вынужден был начать с захватчиками переговоры и подписать унизительнейшую грамоту, согласно которой он признавал свою зависимость от Крымского ханства и обязывался выплачивать ему ежегодную дань «по уставу прежних времен», как платила Русь ханам Золотой Орды. Правда, благодаря мужеству и самоотверженности русского воеводы И.В. Хабара горькую эту грамоту очень быстро удалось вернуть[29]. Но полон все же в результате нашествия был захвачен казанцами и крымцами очень большой, и они начали отступать, ибо, как пишет историк, «их отряды способны были только к грабежу беззащитного населения во время кратковременных рейдов, после которых они возвращались с полоном в Крым»[30].

Бог знает как бы продолжалось и какой еще крови стоило Руси сие успешное военное взаимодействие двух братьев, не случись в 1523 г. неожиданной гибели Мухаммед-Гирея в стычке с Ногайской ордой. Лишившись поддержки Бахчисарая, казанские верхи (состоявшие на тот момент в большинстве своем именно из знатных крымских выходцев), видимо быстро осознав всю неуверенность и шаткость своего положения, начали срочно искать себе новых покровителей – уже в самом Стамбуле. Без всякого промедления в том же 1523 г. хан Сагиб-Гирей «заложился» за турецкого султана Сулеймана, т.е. передал ему свои полномочия суверенного правителя и сделал Казань вассалом Османской империи. В обмен на государственную независимость своего ханства Сагиб-Гирей просил прислать ему войска янычар и артиллерию…

Разумеется, Кремль был прекрасно осведомлен обо всех этих переговорах, явно не обещавших ничего хорошего для Руси. Турецкому послу в Москве был даже заявлен официальный протест… Кроме того, как бы упреждая агрессивные замыслы Казани, Василий III (едва оправившись после «крымского смерча») совершил в 1523—1524 гг. два больших похода на Волгу, в результате которых по его приказу на самом русско-казанском пограничье был срублен мощный город-крепость Васильсурск – для наблюдения и защиты государственных рубежей. Тогда же, в целях безопасности своего купечества, русские власти потребовали у казанцев согласия на перенесение главного торга и ежегодной общеволжской ярмарки из Казани в Нижний Новгород. Этими жесткими мерами Василий III веско давал понять, что отныне решительно намерен не только обороняться, но и наступать. И Казань дрогнула, согласившись на его требования. Увы, ей не помог даже турецкий протекторат… Весной 1524 г., вызвав из Крыма своего 13-летнего племянника Сафа-Гирея и оставив его вместо себя в Казани, хан Сагиб-Гирей просто сбежал в Стамбул (якобы договариваться о помощи), однако в своих владениях так больше никогда и не появился[31]

Но объяснялась эта вроде бы неожиданная податливость (а равно и самая обыкновенная трусость) верхов ханства не столько даже военным нажимом Москвы, сколько внутренней политической нестабильностью, царившей в самой Казани, разобщенностью интересов ее феодальной знати. Полностью оправдывая свое название – «кипящий котел», «казанец», – столица ханства постоянно бурлила, сотрясаемая борьбой самых разных феодальных кланов и группировок. Две наиболее могущественные из этих соперничавших «партий» исследователи условно называют «военной» (Восточной) и «мирной» (Русской). Первая, состоявшая, преимущественно из крымских выходцев, стремилась исключительно к продолжению войн с Русью и работорговле с Востоком.

Социальная база и общая направленность второй «партии» была значительно шире, ибо она объединяла уже многие местные татарские знатные роды, которые являлись довольно крупными землевладельцами и в силу этого тяготели к спокойным, мирным отношениям с крепнущей Русью. Естественно для такой ситуации, что приход к власти представителей то одной, то другой из двух этих противоборствующих политических сил (а при малолетнем хане-марионетке Сафа-Гирее заговоры и перевороты были делом обычным) влек за собой немедленную смену политического курса, в силу чего казанцы то слали в Москву велеречивые заверения в «вечной дружбе», «то принимали на трон крымских Гиреев и выступали вместе с ними против Российского государства»[32]. Вопрос о мире на юго-восточных границах Руси, таким образом, опять и опять оставался открытым…

Что могло противопоставить этой неослабевающей ни на миг внешней угрозе Русское государство? Вернее, русский народ, от которого тяжелейшие условия его исторического бытия требовали постоянного напряжения всех физических, материальных и духовных сил? Только максимально сплоченную государственную власть, способную организовать и обеспечить защиту страны. Иными словами, власть, действительно «подчиняющую отдельные интересы интересам целого»[33]. И такая власть была создана, оформленная в систему самодержавия, своеобразную «диктатуру совести», как много позднее определял ее великий русский философ Владимир Соловьев.

И.Л. Солоневичу в книге «Народная монархия» удалось блестяще показать, что система эта в основных своих чертах сформировалась еще в древнем Киеве, которому также приходилось вести почти беспрерывные оборонительные войны. Там власть концентрировалась в руках одного правителя – великого князя, «единодержца», по выражению киевских книжников. И пока держалась эта сильная великокняжеская власть, держалась и Киевская Русь, поочередно разгромив наседавший на нее Хазарский каганат, Византийскую империю, поляков, печенегов, половцев.

Однако, уже в XII веке эта система власти была расшатана и уничтожена феодализировавшейся на западноевропейский манер княжеско-боярской аристократией. Развязав удельные распри, беспредел которых в первую очередь и больней всего ударил, конечно же, по народным массам, она очень быстро привела страну к раздроблению, потере обороноспособности и гибели.

Рождение новой, Владимиро-Суздальской, а затем Московской Руси и началось-то, собственно, с возрождения прежней, испытанной формы правления. Началось благодаря исключительно народной поддержке. Как подчеркивает И.Л. Солоневич, первый русский «самовластец» Андрей Боголюбский, уйдя из ослабевшего, ставшего постоянным «яблоком раздора» Киева во Владимир, в своей нелегкой борьбе за новое объединение и упорядочение власти в стране опирался отнюдь не на боярство, а на простого мужика, на посадское население Владимира, «мизинных людей» земли Русской. «Государственные способности Андрея Боголюбского выразились прежде всего в том, что он перенес свою ставку туда, куда это было нужно…», «перенес резиденцию во Владимир, где не было (еще) никакой аристократии, где жили «смерды и холопы, каменосечцы и древоделы, и орачи». Не забудем, что незадолго до этого, в 1073 г., все эти смерды, древоделы и орачи поднимали восстание против боярской аристократии и что, следовательно, Андрей Боголюбский действовал далеко не случайно…»[34].

Всецело на стороне народных интересов стояла и православная церковь, всегда поддерживавшая сильную государственную власть в России. Да будет известно г-ну Радзинскому (ежели он этого не знает или опять-таки случайно запамятовал), что уже с первых десятилетий после принятия Русью христианства именно православное духовенство начало глубинную разработку теории божественного происхождения власти – идеологической основы великокняжеского единодержавия. Опираясь на Библию, именно православные книжники древнего Киева, а отнюдь не Иван Грозный (как это пытается показать маститый литератор), впервые на Руси заговорили о том, что власть дается богом. Что государь на земле – лишь слуга божий, лишь временный распорядитель этой власти, а значит, и ответчик перед ним за порученную страну, людей.

Именно такое понимание власти – власти как служения, как морального долга государя перед богом и подданными, пронзительнее всего высказанное в знаменитом «Поучении» своим наследникам великим князем Киевским Владимиром Мономахом, родным дедом Андрея Боголюбского[35], – стало основным для всех последующих законных русских государей. Оно в корне отличало их от европейских королей и императоров, являвшихся прежде всего ставленниками (а зачастую и заложниками) своей собственной аристократии, почти всегда выполнявших только ее волю. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить те гордые слова, с которыми арагонская феодальная знать веками возводила на престол своих королей: «Мы, которые стоим столько же, сколько и вы, и которые можем больше, чем можете вы, мы назначаем вас нашим королем и сеньором при том условии, что вы будете соблюдать наши привилегии. А если нет – нет»[36]. А ведь с подобными же условиями избирались короли и на шляхетских сеймах в Польше, и в некоторых других европейских государствах того времени. Мнением простонародья там, разумеется, никто не интересовался. Всевозможные права и вольности феодальная знать отвоевывала у королевской власти прежде всего для себя. Равно как для себя добивалась (и добилась) она закрепления за своими земельными владениями статуса неприкосновенной частной собственности, одновременно освободившись от всяких обязательств по отношению к государству, в первую очередь – от несения воинской службы, которая и была раньше единственным основанием для владения земельным поместьем[37].

На Руси же было иначе. У нас в силу крайне жестких объективных причин главным хозяином земли остался великий князь. Он служил своему государству сам и обязывал служить ему (а следовательно, и себе как главе этого государства) всю знать, независимо от степени родовитости и богатств той или иной фамилии, независимо и от титула – княжеского ли, боярского, что особенно, чувствуется, раздражает г-на Радзинского. Однако все же как раз поэтому, а не по причине пресловутой рабской холопьей психологии (как настойчиво пытается убедить читателя автор), и ответил один из вельмож Василия III германскому послу (в тексте книги названному просто «путешественником») барону Сигизмунду Герберштейну: «Мы служим Государю не по-вашему…»

Естественно, что служить так соглашались далеко не все и не сразу. Борьба московских государей с удельно-княжеской оппозицией шла на протяжении всего XV века и была отнюдь не более кровавой и мучительной, нежели аналогичная по смыслу борьба за создание централизованных национальных государств, развернувшаяся в это же самое время, например, во Франции и Англии, других странах. Леденящие душу ужасы и зверства этой эпохи европейской истории общеизвестны. А потому… а потому в высшей степени надуманно и неубедительно звучат высокопарные рассуждения Эдварда Радзинского о том, что «великая власть убивает», и следующее за этим театральное оплакивание им «бесчисленных потомков Рюрика», ставших «жалкими подданными, боярами на службе московских князей». Вряд ли господин публицист не ведает, что и при гораздо меньшей власти, чем та, какая имелась у великих князей на Руси, старую феодальную аристократию Европы на исходе Средневековья постигла, в сущности, такая же участь, что и древние княжеско-боярские кланы в России XIV—XVI веков, – их отпрыски либо погибли, пав жертвами прежде всего своего собственного удельного эгоизма, либо все-таки вступили на службу, смешавшись с более низкими слоями господствующего слоя.

Между тем, если раскрыть даже монографии неоднократно цитируемого Радзинским либерально настроенного историка А.А. Зимина, то из приводимого им фактического материала сразу становится ясно, что все действия, предпринимаемые великими князьями московскими против удельной вольницы зачастую своих же кровных родственников Рюриковичей, всегда были предельно обоснованными, имели характер отнюдь не деспотического произвола ничем не ограниченной власти, но строго выверенной политики, направленной на защиту интересов Русского государства. Так, взять хотя бы наиболее близкий к рассматриваемому нами времени пример – ликвидация государем Василием III (отцом Ивана Грозного) последнего полунезависимого удела на южном пограничье молодой Московской державы – Новгород-Северского княжества, во главе которого стоял тогда знаменитый князь Василий Щемячич.

Выше мы уже имели случай упомянуть, сколь тревожным было это пограничье для всей Руси в целом ввиду постоянной угрозы нашествий из Крыма. Оно требовало особенно надежной защиты. Но, как пишет А.А. Зимин, «действенная оборона на юге была невозможна без ликвидации княжества Щемячича», ибо в столицу неоднократно приходили известия о том, что удельный князь «собирается изменить Москве, сносится с Сигизмундом (королем Польши) и литовской знатью». Особенную же «опасность представляло то, что новгород-северский князь находился в постоянных самостоятельных сношениях с крымским ханом. Во время набега Мухаммед-Гирея на русские земли («крымский смерч» 1521 г.), Щемячич ничего не сделал ни для того, чтобы предупредить Василия III о грозящей беде, ни для того, чтобы ее предотвратить. Это фактически решило его судьбу»[38]. В апреле 1523 г. он был приглашен в Москву, арестован и заточен. Кстати, историк не преминул добавить в связи с этим и такое любопытное свидетельство летописи: как раз «во время въезда Щемячича в город какой-то юродивый ходил по улицам с метлой и лопатой, объясняя свое странное поведение тем, что «теперь настает удобное время для метения, когда следует выбрасывать всякую нечисть». Метла позднее сделалась символом опричников, которые считали своей целью выметание измены из Русского государства»[39]. Комментарии тут, наверное, излишни…

Все эти обширные, но необходимые предварительные замечания, думается, уже дают читателю представление (напрочь отсутствующее в книге г-на Радзинского) о том, какими проблемами жила Русь накануне воцарения Ивана Грозного, в каких непростых условиях приходилось действовать его непосредственным предшественникам. Вглядимся же теперь внимательнее в лица и души хотя бы нескольких из тех реальных людей, кто стоял у его младенческой колыбели. Конкретные, как ведется, очень сложные их судьбы тоже могут многое поведать и объяснить…

Глава 3

Политическая борьба у царской колыбели

В 1525 г. Василий III развелся со своей первой женой по причине ее «неплодства».

«Отец Ивана заточил жену в монастырь и женился на дочери литовского вельможи, переехавшего, точнее, перебежавшего от польского короля к московскому правителю» – так упрощенно, одним слегка язвительным штрихом передает Эдвард Радзинский этот весьма непростой для любого политического деятеля (как, впрочем, и для любого обыкновенного человека) факт развода и вторичной, довольно поздней женитьбы, соединивший в себе интересы очень многих незаурядных личностей и даже государств. Оставим это на совести автора, как и его ироничные усмешки над словами летописи о том, что Василий III подолгу с тоской смотрел на птичьи гнезда, полные птенцов. Детей у князя и его первой супруги Соломонии Сабуровой действительно не было. И это несчастье было несчастьем не только лично великокняжеской семьи, но и всей едва окрепшей страны в целом, которой отсутствие у государя наследника грозило новым падением в хаос феодального безвластия…

А ведь, опираясь на те же скупые летописные строки, и через века доносящие до нас человеческую боль, можно было бы сказать совсем иначе. Можно было бы предположить, что великий князь просто очень любил Соломонию. И просто ждал, надеялся, не разводясь с ней ни через год, ни через пять, ни через пятнадцать лет после того, как, собственно, и обнаружилось ее «неплодство». Разумеется, тяжкие мысли о преемнике не покидали его никогда. Как глава государства он обязан был готовить себе надежную смену. И таким преемником, считают многие историки, Василий долгое время видел выросшего в Москве брата казанского хана Мухаммед-Эмина – царевича Худайкула (или Кайдулу), принявшего в св. крещении имя Петра. Еще в 1506 г. с целью налаживания добрых отношений с воинственной Казанью за этого татарского царевича была выдана замуж 14-летняя сестра Василия – княжна Евдокия Ивановна. Возможность возведения царевича Петра на московский престол была столь реальной, что, уходя в 1509 г. в поход на мятежный Псков, бездетный Василий написал завещание, согласно которому в случае его гибели престол должен был наследовать именно татарский царевич. И это решало не только проблему преемника. Исследователь отмечает, что подобный шаг русского государя представлял «существенный интерес для борьбы за решение казанской проблемы. Назначение царевича Петра наследником… создавало возможность мирного (выделено нами. – Авт.) воссоединения России и Казани в единое государство»[40], а следовательно, и избавление от многолетних кровопролитий на восточных границах… Но в 1523 г. царевич Петр неожиданно скончался. Его похоронили в старинной великокняжеской (значит, действительно как наследника престола!) усыпальнице – Архангельском соборе Кремля. Вопрос о наследнике вновь оказался открытым, и медлить было уже нельзя: Василию перевалило далеко за сорок – по тем временам старик.

Взгляни автор книги на эту грустную историю именно с такой, чисто человеческой точки зрения, и ему не пришлось бы умалчивать (во многом психологически обедняя свое повествование) об остальных, очень примечательных обстоятельствах развода великого князя, характеризующих, как далеко непросто далось ему окончательное решение. Например, о том, что еще в августе 1525 года они с Соломонией ездили «в объезд» – небольшое путешествие по Подмосковью, с посещением Волоколамска и Можайска. Следовательно, почти до самого последнего момента супруги были вместе. Вместе после двадцати восьми лет…

…Тогда стояли, видимо, последние погожие дни и солнце, вечерними зорями, словно прощаясь, подолгу ласкало землю длинными косыми лучами. Прозрачная даль полей, слегка тронутая багрянцем опушка ближнего леса, звенящая синева небес… что могли говорить друг другу Василий и Соломония посреди этого печального великолепия наступающей осени? Да и кто из них говорил – говорил тихо, утешающе, как мать, а кто лишь сидел понурясь и сгорбившись, пряча редкие мужские слезы в седеющей бороде, – этого мы не знаем. Тайна сия навеки осталась только их тайной. Она не могла попасть и не попала на страницы официальной летописи, совершенно естественно приписавшей всю инициативу великому князю, мужчине… Но хорошо ведь известно, что помимо государственной хроники на Руси составлялось и велось еще большое число других, как бы параллельных летописей, которые порой высвечивают то или иное событие с вовсе не ожиданной стороны. Только привлечение и сопоставление их общих данных позволяет наиболее полно восстанавливать картины минувшего. В вопросе о разводе великого князя Василия Ивановича такое дополнительное свидетельство (не учтенное Э. Радзинским) тоже есть. Например, «в кругах митрополита Даниила писали, что сама Соломония, «видя неплодство из чрева своего», просила разрешить ей принять постриг. Василий долго сопротивлялся этому, но после того, как Соломония обратилась к митрополиту, вынужден был согласиться на ее просьбу»[41]. Именно соединив эти два разных сообщения – о последней совместной поездке супругов и о собственном желании великой княгини уйти в монастырь, которое она, вероятно, высказала как своему личному духовнику, так и самому митрополиту, со всей очевидностью рисуют перед нами не деспотичного князя-варвара и его безропотную жертву-жену, которую он при первой же необходимости спровадил подальше от себя, чтоб не мешала… Нет, предельно строгие, тысячи раз выверенные монахами-летописцами строчки открывают нам живых людей, любящих, преданных, сознающих свой долг перед богом и перед друг другом…

Именно эти святые во все времена человеческие чувства подвигли великую княгиню Соломонию совершить шаг благородный и сильный, в мельчайших своих чертах так совпадающий с извечным образом русской женщины, всегда готовой к боли и самопожертвованию. Она решила уйти сама, чтобы освободить место той, которая могла дать больше. Которая могла дать сына великому князю, а значит – будущее Русской земле. В спасительности такого исхода (пусть очень горького для них обоих) Соломонии удалось окончательно убедить Василия тем самым тихим прощальным августом 1525 года, во время их последнего совместного путешествия. В октябре великий князь отправился «в объезд» уже один…

Ну, а кто же, какого рода была та, которой судилось стать счастливой преемницей Соломонии? История ее, «дочери литовского вельможи, переехавшего, точнее, перебежавшего от польского короля к московскому правителю» (по иронично-пренебрежительному определению Э. Радзинского), как и ее знаменитой на всю тогдашнюю Европу старинной шляхетской фамилии, тоже заслуживает большего внимания, чем это удосужился сделать господин публицист.

Елена Глинская…

Крупнейшие земельные магнаты Польско-Литовского королевства – князья Глинские – перешли на службу к московскому государю как вожди и военные руководители широкого народного движения в защиту православия, развернувшегося в самом начале XVI века на территории Украины и Белоруссии, подвластных Польше и Литве. Самого известного из них, Михаила Львовича Глинского, в советской исторической литературе принято было называть не иначе как «авантюристом». Отчасти это соответствовало действительности, отчасти нет. Нелишне ведь вспомнить, что как раз духом этого самого авантюризма, духом неуемных страстей и самых головокружительных замыслов, была пропитана в те времена вся возрожденческая Европа. И Михаил Глинский, блистательный и дерзкий шляхтич, человек, по словам историка, «незаурядной воли, огромного честолюбия и энергии», не мог не быть плоть от плоти этого Нового мира, рождавшегося в разнузданности и блеске европейского Ренессанса. Хотя, наверное, не только его…

Еще в юности князь Михаил (барон Герберштейн именует его на западный манер «герцогом») 12 лет провел в Италии. В 1489-м он уже на службе у правителя одного из немецких княжеств, курфюрста Альбрехта Саксонского, в армии которого прославится своей отчаянной храбростью. Затем наступит черед Франции, Испании[42]. Домой после всех этих далеких странствий он вернется лишь в начале 90-х годов XV века, однако и там не успокоится, засев в родовом имении. Очевидно, его беспокойная, ищущая душа – душа человека эпохи Возрождения, – всегда жаждала кипучей деятельности, славы, богатств, наконец, удовлетворения самых невероятных политических притязаний. Впрочем… властные амбиции еще молодого, полного энергии (в отличие от иных заплывших жиром вельможных панов) князя Глинского были не столь уж безосновательны. Блестящий, европейской выучки дипломат и не раз испытанный на полях сражений воин, он всего лишь за несколько лет сумел сделать головокружительную карьеру при дворе короля Александра, став там одной из самых влиятельных фигур. С 1499 г. Михаил Глинский – «маршалок дворецкий», т.е. глава королевской придворной гвардии[43], в 1501—1505-м – наместник Бельский, в то время как один его родной брат, Иван, являлся воеводой Киевским, а другой, Василий (отец будущей великой княгини Елены), держал в своих руках староство Берестейское. Практически почти половина великого княжества Литовского оказалась под властью Глинских. «Поговаривали даже, что сам король Александр все свои решения принимал только с согласия Глинского. Победа над крымскими татарами под Клетцком, которую одержал князь Михаил за две недели до смерти Александра, укрепила его положение при дворе. Но она же вызвала и все возраставший прилив страха у противников князя»[44] – католической польско-литовской шляхты, не желавшей усиления политического влияния православной знати. Именно этот страх – страх перед растущим авторитетом Михаила Глинского, который после смерти Александра 19 августа 1506 г. уже даже не скрывал своего намерения попытаться занять опустевший престол, повторим, именно этот страх заставил католическую шляхту сплотиться вокруг единого кандидата и поспешить с выборами…

20 октября 1506 г. великим князем Литовским был избран младший сын польского короля Казимира Ягеллона – Сигизмунд I Ягеллон, ставший в январе 1507 г. также и королем Польши. Ревностный католик, Сигизмунд с первых же дней своего правления попытался возродить прежнюю политику отца – политику резкой конфронтации с Русью. Отправив в Москву специальное посольство, он потребовал возвращения Польско-Литовскому государству земель Новгород-Северского княжества, утраченных им в результате поражений 1503 г., на что русская сторона твердо и неуклонно отвечала: «Вся земля Русская государева вотчина». Новая война, таким образом, оказывалась неизбежной.

Одновременно с этими откровенно враждебными действиями против Руси Сигизмунд начал новые гонения на все православное население Литвы, коим подверглись как низшие, так и высшие его слои. Опала постигла самих Глинских: немедленно по воцарении Сигизмунда I князь Михаил был лишен им звания «маршалка дворецкого», а у Ивана Глинского отобрали Киевское воеводство. И это было ошибкой, которую Сигизмунд поймет лишь много позднее. Могущественный клан не потерпел такого оскорбления…

С первых же дней военных действий, начатых королем против ненавистной ему Московии, внутри Литвы, на территории Восточной Белоруссии, возник так называемый «заговор Глинских», т.е. «сильной группировки противников войны с Россией под руководством князя Михаила Львовича Глинского, объединившего других князей православного вероисповедания, организовавших в районе Минска – Борисова – Орши нечто вроде партизанского повстанческого округа, готового ударить с тыла литовских войск и помочь наступающим с востока московским полкам. Это сильно сдержало развертывание литовских наступательных операций»[45], ставя Сигизмунда перед угрозой войны сразу на два фронта. Как довольно часто случается в истории, ущемленное самолюбие оказавшегося не у дел политика резко толкнуло Михаила в сторону оппозиции, и давно назревавшее недовольство широких масс простонародья духовным гнетом католицизма мгновенно подхватило, вознесло его на самый гребень волны своего протеста, сделав опального князя-герцога главным предводителем движения в защиту православия[46].

Но, к сожалению, ввиду распутицы русские войска, «двинутые на поддержку Глинских к Минску, сильно запоздали, и выступление в тылу литовских войск было жестоко подавлено. Руководителям повстанцев М.Л. Глинскому, Д.Ф. Бельскому и другим пришлось бежать в Москву, оставив уделы и имущество…»[47]. Уже в мае 1508 г. Василий, Иван и Михаил Глинские принесли присягу на верность русскому государю. «Перебежчики»?.. Что же, в наивном просторечии (вслед за г-ном Радзинским) действительно можно назвать так целую группу ушедших из Польско-Литовского королевства знатнейших аристократов. Однако на межгосударственном уровне это всегда рассматривалось как факт политического убежища, и именно таковое предоставило русское правительство опальным православным князьям (диссидентам-правозащитникам, как выразились бы ныне).

И что же король?.. Несмотря на то что после разгрома повстанцев его войскам удалось сильно потеснить русские полки, вынудив отойти от Орши, сдать Дорогобуж, – по причине все той же распутицы, затяжных осенних дождей 1508 г., а также недостатка средств в государственной казне, они не смогли развить этот успех. По заключенному 8 октября 1508 г. вечному миру Польско-Литовское королевство и Россия обязывались не воевать более друг с другом за междуречье Оки и Днепра и не заключать военных союзов с общим врагом – крымским ханом Менгли-Гиреем. Польша-Литва наконец-то признавала все свои земельные потери с 1494 по 1505 г. Русь – освобождала всех польских и литовских военнопленных. Невзирая ни на какие многократные слезные просьбы и яростные угрозы короля Сигизмунда, Москва категорически отказалась выдать лишь «тех литовских подданных, которые могли рассматриваться как политические изгнанники, ищущие убежища, и, следовательно… не подлежали выдаче в качестве пленных»[48]. Главными из них были братья Глинские.

С появлением при дворе Василия III Михаила Глинского в московском Кремле потянуло пронизывающим сквозняком эгоистичной и изменчивой европейской политики. По-прежнему снедаемый неутолимым честолюбием, мятежный князь стремился вовлечь своего нового государя и покровителя в самую ее гущу, разумеется, никогда не забывая о личных интересах. Да и сам Василий по давней привычке не спеша, тщательно взвешивая каждый шаг, умело использовал богатый дипломатический опыт, давние связи герцога Глинского со многими европейскими столицами. Так что до поры до времени оба были довольны друг другом.

Например, именно с подачи Глинского, прекрасно осведомленного о многолетних территориальных спорах, существовавших между Польшей и северо-западным соседом Руси – Тевтонским орденом[49], Василий III предложил ордену подписать договор о взаимной поддержке в случае агрессии со стороны поляков. Соответствующее соглашение и было заключено, несмотря на то что как раз во время переговоров скончался старинный друг князя Михаила – гроссмейстер Фридрих, глава орденского государства. Однако уже летом 1511 г. место Фридриха занял Альбрехт Гогенцоллерн, племянник маркграфа Бранденбургского, с которым Глинский также был знаком. Переговоры увенчались успехом. Русь и Тевтонский орден обязались неизменно поддерживать друг друга в борьбе против общего врага – Польши-Литвы.

Чрезвычайно выгодным для Руси явился и союз с германским императором Максимилианом Габсбургом, у коего Михаил Глинский в свое время прослужил более 10 лет. По личным впечатлениям зная о стремлении Габсбургов заполучить под власть своей гигантской империи еще и Венгрию, на которую одновременно имели виды польские Ягеллоны, Глинский не преминул побудить Василия обратиться к Максимилиану с предложением возобновить уже существовавший ранее (при Иване III) антипольский союз. Расчеты Василия и вдохновлявшего его Глинского[50] оправдались в кратчайшие сроки. Крайне нуждавшийся в сильной поддержке Максимилиан незамедлительно отправил на Русь своего специального посланника – Георга фон Шнитценнаумера с проектом договора.

Фактически, предвосхищая известные разделы Речи Посполитой XVIII века, Максимилиан и Василий уже в начале века XVI решили «разделить территории Польши и Литвы между империей и Россией»[51]. Причем «главным достижением русской дипломатии была не договоренность о конкретных действиях, а признание Максимилианом прав Руси на русские земли, захваченные поляками и литовцами, а также титула царя за Василием III»[52]. Согласно поразительно быстро для тех времен – в течение лишь одного года – заключенному и утвержденному обоими государями договору, Русь соглашалась поддерживать империю в борьбе за возвращение территорий, отнятых у нее Польшей. Максимилиан же должен был содействовать получению Русью Киева и других земель, временно подчиненных Великому княжеству Литовскому[53].

Благоприятная для Москвы международная обстановка, сложившаяся в результате создания такой мощной антипольской коалиции, в которую, помимо самой Руси, Германской империи, Тевтонского ордена, вошла еще и Дания, дала возможность Василию III сконцентрировать силы и, предприняв решающий (по счету его третий) поход на Смоленск, наконец-то освободить этот древний русский город от власти католической Польши-Литвы. 31 июля 1514 г., после массированного артобстрела и под давлением местных «мещан и черного люда», оборонявший город польско-литовский гарнизон принужден был капитулировать[54] и Смоленск открыл ворота авангарду русских войск под командованием Михаила Глинского…

Это была победа, их общая победа, которая могла еще больше сблизить, сплотить Василия и Михаила, открывая для обоих все новые и новые возможности. Но… она же их и разделила, в одночасье раскрыв совершенно разные цели, которые связывали они с ее достижением. Необыкновенно ярко, драматично схлестнулись тогда два их очень сильных характера, а по большому счету, и два смысла жизни, два понимания власти.

Ведь если для государя Василия III освобождение Смоленска являлось завершением долгого процесса собирания и объединения русских земель под главенством Москвы, выполнением завещания отца и, наконец, самое главное – выполнением святого долга перед подданными, православным русским населением Смоленского княжества, более полутора столетий находившимся под тяжелым иноверным гнетом, то для блистательного и честолюбивого шляхтича Глинского овладение этим городом было лишь последним (как ему, вероятно, казалось) шагом к тому, чтобы самому стать князем Смоленским. Да, именно так, помимо прочих богатых пожалований, уже полученных родом Глинских[55] от московского государя, оценивал свои личные услуги Руси Михаил Львович: заполучить в вотчину все огромное Смоленское княжество – и немедленно же после победы!..

Но отдавать только что возвращенную Русскому государству мощную и стратегически важнейшую на тревожном западном пограничье крепость в чьи бы то ни было другие руки, пусть даже в руки верного вассала?.. Нет, осторожный, вдумчивый Василий на это не решился. К тому же старинные городские укрепления Смоленска требовали самой основательной реконструкции и обновления, а следовательно, и огромных средств, собрать которые вряд ли мог один лишь князь-вотчинник. Словом, по всем этим вполне понятным причинам вожделенный город Михаил Глинский не получил.

И тогда… и тогда взбешенный князь тоже совершил по-человечески вполне объяснимый «поступок». Вернее, это был срыв, слом его мятущейся, страстной души, за который он сам же в первую очередь и поплатился. 8 сентября 1514 г., во время решающего сражения русской и польско-литовской армий возле города Орши, Михаил Глинский внезапно оставил находившиеся под его командованием войска и на глазах у всех изумленных русских воинов, пришпорив коня, стрелой понесся вперед, желая перейти на сторону противника. Выглядело это так ошеломляюще дерзко, что, как свидетельствуют историки, внесло в русские полки «замешательство и позволило командующему польско-литовским войском князю Константину Острожскому взять реванш и разбить русские войска»[56].

Но достичь польского стана Глинский все-таки не смог: его успел настигнуть и арестовать князь М.И. Булгаков[57]. Возможно, еще в тот же день, как только утихла та тяжелая битва, в которой, во многом по вине Глинского, погибло немало русских воинов и воевод, его привели к Василию, и он сам, уже готовый к смерти, молча опустился на колени перед государем, не в силах глянуть ему в глаза. Однако… Василий его не казнил. Приказал только заковать «в железо» (кандалы) и отправить в тюрьму.

Заточение князя Михаила Глинского продлилось десять лет. Десять лет, несмотря на то что об его освобождении ходатайствовал сам германский император Максимилиан, просили знатнейшие бояре – Бельские, Горбатые, Шуйские… Но, надо полагать, именно эти десять лет тяжких раздумий, а возможно и покаянных молитв, окончательно соединили Михаила и его род с московскими Рюриковичами – уже на века. Свободу, княжеское достоинство и боярский титул Василий III вернул опальному герцогу после своей женитьбы на его родной племяннице – княжне Елене Глинской…

Да, да, читатель. Юной и, как свидетельствуют современники, прекрасной избранницей московского государя стала именно выросшая к тому времени дочь родного брата Михаила Львовича – Василия Львовича Глинского Слепого ( увы, даже «великий лекарь», вызванный из Крыма, не смог справиться с болезнью его глаз, отчего и остался князь Василий Глинский в русских летописях еще и как Василий Слепой). И за этим выбором правителя Русского государства опять-таки стояло нечто большее, нежели красота княжны и прихоть старца, возмечтавшего о милом птичьем гнездышке, как тщится представить нам Э. Радзинский…

«Беря в жены представительницу влиятельнейшей семьи из состава (белорусско-украинских) служилых князей, – говорит профессиональный историк, – Василий III как бы торжественно провозглашал династическое соединение Северо-Восточной Руси с западнорусскими землями»[58]. Но и это было еще не все. Через Глинских протягивалась нить родства между московскими государями и последними сербскими деспотами, конкретно – с одним из сыновей той самой деспотицы Ангелины, которая еще в 1509 г. обращалась за помощью к главе Русского государства. Вряд ли Василий III не помнил об этом, как вряд ли не знал он и о том, что Василий Львович Глинский Слепой женат был на Анне Якшич, дочери знатнейшего сербского воеводы Стефана Якшича, еще одна дочь которого – Елена Якшич – вышла замуж за сына Ангелины, Ивана Стефановича. Значит, по матери родной теткой Елены Глинской была правительница Сербии, а сама она, княжна Елена, невеста великого князя Московского – являлась наполовину сербкой, наполовину украинкой и белоруской. Нужно ли говорить, сколь бесценным было это духовное и политическое наследие, которое принесла в Кремль юная красавица?!.

Однако, в отличие от великого князя, для коего Елена Глинская стала не только женой, но и как бы живым символом единения Руси, во имя которого отдал он столько сил, почти вся его аристократия отнеслась к выбору государя с откровенной враждебностью. В кругах столичной знати Елену сразу прозвали «чужеземкой» на русском престоле, а сам второй брак Василия – «великим блудом». Сохранившееся в летописях упоминание об этом старательно повторяет и Э. Радзинский, по привычке, правда, не объясняя, чем же вызвано было столь резкое неприятие. А причина оказывалась очень простой: все то же неуемное властолюбие, все то же упрямое нежелание поступиться личной спесью и амбициями перед нуждами всего государства. Историк пишет: вторичная женитьба Василия III привела к значительной «перегруппировке в составе великокняжеского окружения. Старомосковское боярство вынуждено было потесниться и уступить место северским служилым княжатам»[59] – новой родне государя… Ненависть к пришлым чужакам, «литвинам», была велика, ибо сильно поколебала жесткую, веками отлаженную систему местничества, которой за каждым знатным родом закреплялось его единственное место при государе, а значит – и власть, и доходы, делиться коими не хотелось никому…

Потесниться все же пришлось, и родовитая знать затаила злобу. Вчерашние удельные князья и их бояре слишком хорошо помнили еще былую вольницу, когда при малейшем несогласии с государем можно было гордо хлопнуть дверью и «отъехать» к другому, более щедрому и более покладистому. Вскоре к этой злобе прибавился и страх. Времена менялись стремительно, под уверенной рукой Василия III рушились последние удельные кордоны, а рождение у государя законного наследника окончательно поставило бы крест на любых попытках возвращения к прошлому.

Может быть, потому-то так явственно запомнилась отмеченная всеми летописями та небывало сильная гроза, прогремевшая над Русью 26 августа 1530 г., в день апостолов Варфоломея и Тита, когда Елена родила первенца, мальчика… Народ ликовал. Ликовал вместе со своим государем. Родился великий царь, говорили люди. Родился «Тит —широкий ум»[60]. Но иных тот вещий гром заставил содрогнуться. Содрогнуться и задуматься…

Например, казанская ханша, узнав о рождении в Москве наследника престола, прорекла, обращаясь к русским послам: «Родился у вас царь, а у него двоя зубы: одними ему съесть нас (татар), а другими вас»[61]… Кого имела ввиду правительница Казани, понять нетрудно: даже родной брат Василия III – князь Юрий Дмитровский, который по всем законам должен был наследовать московский престол в случае, если брат-государь умрет бездетным и 25 лет этого ждавший, столь «обрадовался» появлению на свет царственного племянника, что даже не пожелал приехать на крестины младенца 4 сентября в Троицком монастыре… И здесь остается лишь догадываться, почему, столь мастерски живописуя прочие придворные склоки, Эдвард Радзинский оставил «за кадром» эти факты и свидетельства?

Но вернемся к Елене. Всего три года счастья было отпущено ей судьбой. Счастья трепетного, рвущегося, словно огонек свечи на ветру. Косые взгляды бояр, ехидное шушуканье по углам – все это нужно было выдерживать молодой женщине. Однако были малютки-сыновья[62]. И был государь, даже во время кратких отлучек из Москвы писавший Елене самые нежные письма, неизменно тревожась о ее здоровье и здоровье детей[63]. И Глинская не собиралась сдаваться, хотя знала, что ее погибели жаждут очень многие и многие готовы уничтожить сию же минуту вместе с сыновьями.

Наверное, княгине потребовались все душевные силы, весь неукротимый нрав, унаследованный ею от славных и гордых пращуров, чтобы устоять, когда все вдруг неожиданно оборвалось и могло вот-вот рухнуть. Но Елена не допустила этого, доказав, что все-таки «не одной красотою привлекала она сердце Василия»[64].

Государь неожиданно тяжело заболел и умер, едва успев благословить на царство трехлетнего сына Ивана. Как верно отмечает г-н Радзинский, еще «никогда Русь не знала такого малолетнего царя!». Однако далее идут слова, опять-таки весьма лишь приблизительно передающие реальные исторические события: «Правительницей стала его мать…» Да, Елена стала правительницей, но отнюдь не сразу после смерти супруга и вовсе не так просто, как это выходит у автора книги.

По закону она не имела права даже претендовать на звание правительницы – на Руси не существовало традиции и юридических норм передачи власти женщине. Как утверждают историки, руководствуясь именно этим правилом, умирающий Василий образовал при своем малолетнем сыне-наследнике регентский совет в составе семи знатнейших (и как он надеялся, наиболее преданных) бояр. Возглавлять совет назначен был уже достаточно известный нам князь Михаил Глинский, к коему перед смертью государь обратился с последней просьбой: «Пролей кровь свою и тело на раздробление дай за сына моего Ивана и за жену мою…»[65] Именно этот регентский совет и должен был править страной от имени Ивана вплоть до его совершеннолетия. Самой Елене предоставлялся лишь обычный вдовий удел, как это было издавна заведено на Руси.

Но… мать Ивана Грозного, видимо, просто не посчитала возможным довольствоваться только этим уделом. Действительно, «через полтысячи лет после легендарной княгини Ольги»[66] власть на Руси снова взяла в свои чуткие, сильные руки женщина. Вероятно, как и княгиня Ольга, она решилась пойти на это ради памяти своего мужа, дабы не погибло дело, коему служил он всю жизнь. А значит, ради будущего Руси. Ради будущего своего дитяти, которого тоже ждала лютая гибель, случись что худое со страной. И какая мать поступила бы иначе?..

…Назначенный Василием регентский (или опекунский) совет во главе с Михаилом Глинским, который создан был для того, чтобы «не допустить ослабления центральной власти»[67], своей миссии выполнить не смог. «Передача власти в руки опекунов вызвала недовольство боярской думы (сильно натерпевшейся из-за пренебрежительного к ней отношения в годы правления Василия III и теперь пожелавшей взять реванш. – Авт.). Между душеприказчиками почившего государя и руководителями думы сразу возникли напряженные отношения. Польские агенты живо изобразили в своих донесениях положение дел в Москве: «Бояре там едва не режут друг друга ножами…»[68]

Именно этим и воспользовался, как не раз уже делали его предшественники, польский король Сигизмунд I. Прошло лишь чуть более полугода после смерти Василия, как Сигизмунд, прекрасно осведомленный о начавшихся на Руси междоусобицах и резком ослаблении власти, цинично потребовал вернуть Польше всю Северскую землю, Чернигов и Смоленск, с таким трудом отвоеванные у нее Москвой. Свои требования король подкрепил походом польских войск под командованием Андрея Немирова на Черниговщину. Вместе с тем тревожные вести шли и с восточных границ, где участились набеги казанцев. Ситуация сложилась критическая, но ни глава регентского совета князь Михаил Глинский, ни глава боярской думы князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский все не могли поделить полномочия и приступить к решительным действиям. Еще бы! Ведь согласно древней системе местничества Овчина-Оболенский был значительно выше по положению, нежели «выдвиженец» Василия III – Михаил Глинский…

И тогда… И тогда молодая княгиня-вдова (не более 25—28 лет было ей в тот момент) решила сделать свой выбор. Не хуже усопшего супруга зная заносчивый норов дяди Михаила, памятуя его демонстративную измену в решающем бою под Оршей, она решила обезопасить себя и своих детей от его непредсказуемых действий. По ее приказу князь Михаил Глинский был арестован и снова заточен в тюрьму, где скончается в 1535 г. Одновременно тонко, истинно по-женски лавируя между противоборствующими боярскими партиями, она приблизила к себе, казалось бы, злейшего врага – главу оппозиционной боярской думы – Ивана Овчину-Телепнева-Оболенского. Но именно он и стал ее главным советником.

Фактически, как считают многие историки, Елена узурпировала власть. Но был ли у нее какой-либо иной выбор, чтобы спасти положение? Результаты совершенного ею переворота не заставили себя ждать. Например, в той же войне с Польшей «реакция… Елены Глинской была мгновенной: в конце 1534 г. московские войска под командованием боярина, князя Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского вступили в Литву и опустошили Полоцк, Витебск, Браславль, дошли почти до Вильно (столицы) и, нанеся литовской территории большой ущерб, вернулись, практически не понеся потерь»[69]. И немудрено! Князь Овчина-Телепнев-Оболенский был лучшим русским воеводой того времени. Уже в войнах начала 30-х годов он успешно командовал передовыми полками русской армии, так что сам государь Василий III высоко оценил заслуги еще совсем молодого воеводы, пожаловав ему титул боярина. Воистину княгиня Елена хорошо знала, кого выбирать себе в советники…

Поговаривали, правда (злых языков хватает всегда и везде), что даровитый воевода – всего лишь любовник молодой вдовы и именно это вознесло его на вершину власти и славы. Заурядную сию версию не преминул повторить и Э. Радзинский, легко обойдя мнение историка о том, что «простое знакомство с послужным списком Овчины убеждает: карьеру он сделал на поле брани, а не в великокняжеской спальне»[70].

Елена жестоко расплатилась с Сигизмундом за его подлую попытку воспользоваться русским «нестроением». В следующем, 1535 г. войско Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского повторило рейд в Литву и выжгло города Кричев, Радомль, Мстиславль. Одновременно на север ею послан был боярин А. Н. Бутурлин. Там, на литовско-русском пограничье, по приказу княгини Елены у озера Себеж была построена мощная оборонительная крепость – Ивангород-на-Себеже[71] (позднее город Себеж). И поляки срочно запросили мира. Такова была она, «чужеземка» на русском престоле…

«В начале правления вдовствующей великой княгини вернулось было забытое своевольство бояр и князей, начались заговоры… Елена действовала так, как учил Василий: в темницу были брошены все претенденты на престол» – в том числе даже родные братья ее покойного мужа Юрий и Андрей – со вздохом констатирует автор. Попробуем расшифровать и эту туманную фразу.

Да, в отношении братьев государя Елене во многом пришлось поступить так же, как неминуемо вынужден был бы сделать и сам Василий III. Отец его, великий правитель Иван III, умирая, наделил, по традиции, всех шестерых сыновей определенными им уделами – различными русскими городами и княжествами. Ведь нет, отнюдь не «убивали, – как изволил написать Э. Радзинский, – младших в роду, чтобы не дробить землю». Как раз наоборот: московские великие князья, оставляя сей мир, стремились раздать земельные уделы всем своим детям, неизменно веря и надеясь на то, что они вместе, единым родом, будут беречь Русь, верно служа старшему брату-государю. Однако служить, как уже было сказано выше, желали далеко не все. В сущности, каждый удельный князь делал в этом вопросе свой выбор перед богом и совестью. И выбор этот не всегда оказывался положительным, что влекло за собой смуты, кровь, гибель. Так было уже при наследниках Владимира Святого, так случилось и в момент смерти отца Ивана Грозного… Хотя к исходу 1533 года из шестерых сыновей Ивана III в живых осталось лишь трое братьев – сам государь Василий III, удельный князь Юрий Дмитровский и удельный князь Андрей Старицкий (остальные трое умерли еще в молодости), но, терзаемый предсмертными муками, Василий Иванович, наверное, хорошо понимал, что наибольшую опасность для будущего его слишком маленького сына-наследника представляют именно эти двое родных его братьев…

Как отмечают историки, отношения между ними оставались напряженными почти все время правления Василия. Мы уже упомянули о том, сколь упорно, едва ли не четверть века, ждал своего часа князь Юрий, рассчитывая на то, что Василий умрет бездетным и тогда московский престол вполне законно достанется ему. Такой поворот событий был столь возможным, что Юрий Иванович, очевидно, и не слишком скрывал свои надежды, ибо о них было хорошо известно даже при дворе короля Сигизмунда, чьи соглядатаи исправно следили за всем, что происходило в Москве. И разумеется, польская сторона давно пыталась воспользоваться этими честолюбивыми замыслами второго сына Ивана III и Софьи Палеолог. За двадцать лет до смерти Василия III, во время русско-польской войны 1507—1508 гг., король Сигизмунд, «не надеясь на успех военных действий, но в то же время хорошо осведомленный о сложных отношениях в семье русского государя, предпринял попытку вызвать рознь между Василием III и Юрием Ивановичем»[72]. Именно с этой целью Сигизмундом было направлено тогда к удельному князю Дмитровскому специальное посольство, в составе которого были знатнейшие вельможи польского королевства – Петр Олелькович и Богдан Сапега. Посольство имело тайное поручение предложить князю Юрию вступить в союз с Сигизмундом против брата Василия и немедленно заключить сепаратный мир с Польшей. Взамен на это король клятвенно обещал Юрию Ивановичу всестороннюю военную поддержку в случае, если удельный князь пожелает, устранив Василия, захватить «осподарство»[73] – т.е. московский престол. Однако в те времена государь был еще молод, в полной силе, и потому, наверное, «дмитровский князь, понимая возможные последствия изменнических отношений с Литвой, никакого ответа Сигизмунду не дал»[74].

Полускрытая, полуявная неприязнь между братьями жила, не исчезая, даже несмотря на то что Василий неизменно стремился к тому, чтобы они всегда были вместе с ним – и на охоте, и на поле брани, и при решении государственных дел. Увы, факты говорят, что это стремление вовсе не было обоюдным. К 1532 г., когда у государя все-таки уже имелся наследник, одним лишь своим появлением на свет враз лишивший удельных князей какой бы то ни было перспективы занять престол, отношения между Василием, Юрием и Андреем нарушились окончательно. Дело зашло так далеко, что даже Литовский сейм 1532 г. обсуждал вопрос о «великой замятне» в Московии и о «розтырке» Василия III с его младшими братьями, в результате которого князь Андрей Иванович захватил с помощью своих личных войск город Белоозеро, в котором хранилась государственная казна (!), а князь Юрий Иванович взял Рязань и еще несколько городов, привлекши в поддержку себе татар, с коими, гласят те же источники, он находился в тайных связях[75]

Несомненно, смерть государя Василия III, последовавшая всего лишь год спустя после этого «розтырка», не могла не всколыхнуть былые намерения его мятежных братьев. Трехлетнее дитя на троне? Право, для них сие обстоятельство могло показаться даже смешным. И легко поправимым… Елена Глинская знала об этом, а потому, предупреждая жестокость, и сама действовала жестко. Не выждав и недели по кончине брата-государя, князь Юрий Иванович, нарушив присягу маленькому племяннику, начал тайно звать к себе на службу его знатнейших бояр – Шуйских, готовя почву для переворота. Но был разоблачен и немедленно «поиман» (арестован), брошен в тюрьму, что, собственно, явилось, как отмечает историк, всего «только логическим завершением предшествующих отношений (Юрия) с великокняжеской властью»[76].

Такая же участь (и по схожим причинам) постигла и другого брата – Андрея Ивановича. В январе 1534 г., едва минули сороковины по смерти государя, как князь Андрей Старицкий потребовал у вдовы увеличить его удельное княжество, присоединив к нему город Волок. По причинам, вероятно связанным со сложным положением в стране, правительство Елены Глинской не сочло возможным удовлетворить его требование, и до поры до времени князь смирился, уехав в свою удельную столицу. При этом он весьма демонстративно несколько лет подряд напрочь отказывался «принимать участие своими удельными полками в походах и военных действиях в составе великокняжеского войска»[77]. А ведь это были тревожные годы войны с королем Сигизмундом…

К исходу 1536 г. Елена все-таки попыталась хоть как-то наладить отношения с деверем, предложив ему подписать своеобразный договор «о ненападении», о том, что он не будет «подыскивати государств» под Иваном IV, взамен на что удельному князю гарантировалась полная свобода и безопасность. Но Андрей Старицкий отказался взять на себя такое обязательство (текст документа, который так и остался неподписанным, сохранился в архивах). Более того, Андрей отказался даже приехать в Москву, когда в начале 1537 г. на Русь напал казанский хан Сафа-Гирей и Елена прислала удельному князю приглашение срочно явиться в столицу для совместного решения «казанских дел»[78]. Свой отказ старицкий князь объяснил болезнью. Но… тут же «посланный из Москвы врач – «мастер Феофил» – установил, что болезнь Андрея была «легка», т.е. носила дипломатический характер». Нежелание Андрея приехать в Москву в момент серьезной опасности с Востока правительство Елены Глинской вполне закономерно расценило «как открыто враждебный акт. В Старицу были направлены великокняжеские «посланники» официально «о здоровье спрашивати и о иных делах», но с одновременной инструкцией «про князя Ондрея тайно отведати: есть ли про него какой слух и зачем к Москве не поехал?». Поездка посланников в Старицу не только подтвердила дипломатический характер болезни Андрея Старицкого, но и установила еще более важный факт: скопление в Старице у князя Андрея «прибылых» людей, «которые не всегда у него живут», свидетельствующий о том, что Андрей готовился к вооруженной борьбе против Ивана IV»[79]

Именно с этими «прибылыми» людьми он и поднял мятеж как раз в то самое время, когда Елена еще надеялась уладить все миром, без военного столкновения, как считают историки[80]. Она даже направила к удельному князю делегацию духовенства. Но все оказалось тщетным.

Ссылаясь на то, что царевич Иван еще слишком мал, Андрей откровенно предложил поставить во главе государства самого себя[81]. С такой «программой» он и двинул свои войска на Новгород, рассчитывая поднять против Москвы его жителей, всегда склонявшихся к вечевой вольности, и сделать город базой для дальнейшей борьбы за великое княжение. Но дело не заладилось у него с самого начала. Поддержать Андрея согласилась лишь малая часть новгородских дворян. Новгород же «в целом оказался враждебным мятежу и выслал против старицкого князя вооруженный заслон. В самом городе, под руководством архиепископа Макария началось спешное сооружение дополнительных крепостных стен – на случай осады со стороны мятежников. Оказавшись запертым с фронта и тыла (из Москвы против него тоже послали войска), Андрей Старицкий был вынужден сдаться»[82] и закончил свою жизнь в тюрьме[83]. В целом, все перипетии этих бурных событий самым подробным образом рассмотрены в исторической литературе, однако и они тоже остались «за кадром» у г-на Радзинского…

Но что же царица (именно так с гордостью величают ее все сербские летописи[84]) Елена? Разгром воинствующей оппозиции, едва не ввергшей страну в кровавую пучину удельных разборок, явился далеко не единственным достижением периода ее правления. Она была молода, умна, энергична. И воистину, как и ее далекая предшественница княгиня Ольга, расправившись с врагами мужа, Елена многое еще хотела сделать, о чем говорят уже даже те краткие пометки, что хранят документы того времени: «Великой княгиней чтено…»

И она действительно многое успела. Выше мы показали, сколь молниеносно пресекла Елена агрессию со стороны Польши-Литвы. Не менее успешные шаги предприняты были и на Востоке, где «ей удалось, сочетая методы военной и политической борьбы против Крымского и Казанского ханств, ликвидировать (хотя бы на время) угрозу вторжения крымцев и казанцев в Русское государство»[85].

А еще она строила – и это тоже было характерной чертой ее времени. Видимо, как всякий искушенный политик, не слишком доверяя заключенным мирным соглашениям, Елена предпочитала укреплять обороноспособность своего государства более ощутимыми тогда средствами – строительством новых мощных крепостей и основательной реконструкцией старых – как, например, было сделано во Владимире, Твери, Ярославле, Вологде, Новгороде Великом, Перми и других городах[86]. Венцом этого массового строительства явилось сооружение китайгородской стены в Москве, кстати, возведенной именно «по тому же месту, где же мыслил… князь великий Василий ставити»[87]. Интересно, что Елена первая стала требовать участия в городском строительстве всех без исключения слоев населения, особенно боярства и высшего духовенства, а это дало немалые дополнительные средства, способствовало дальнейшему развитию городских центров на Руси.

Ведь рост городов укреплял не только обороноспособность державы, но в еще большей степени – и ее экономику, о которой также не забывало правительство Елены Глинской. Еще во времена Василия III назрела необходимость денежной реформы в Московском государстве. Давно нужно было унифицировать денежное обращение в стране. Но Василий, видимо, просто не успел это сделать. Осуществить такой серьезный, непростой шаг, как введение новой серебряной монеты (по образцу новгородской «копейки» в отличие от старой московской «саблицы»), которая отныне становилась единой для всего государства, и изъятие при этом из обращения немалого количества фальшивых денег – на это решилась его жена. И реформа была проведена…

Вряд ли все это могло осуществиться при женщине, делами которой, по словам Эдварда Радзинского, «заправлял ее любовник». Увы, сей шаблонно-легкий образ Елены Глинской, едва очерченный г-ном писателем, очень мало совпадает с образом реальной правительницы всея Руси, в каждом шаге, каждом поступке которой чувствуется железная воля, отчаянная борьба за интересы своего государства. Будь это иначе, вряд ли тогда потребовалось бы кому-то ее устранять, да еще с помощью яда. Вряд ли она тогда вообще бы мешала кому-то вместе со своим фаворитом, довольствуясь положением марионетки, бездумной куклы в руках бояр. Нет, великая княгиня Елена оказалась другой. Она была жестким и бескомпромиссным продолжателем дел мужа, чем и не устраивала очень многих, за что ее и убили 3 апреля 1538 г. Отныне ее восьмилетний сын Иван, которого впоследствии нарекут Грозным, остался один на один с собственной судьбой…

Говоря об этом, автор книги наверняка лишь для эффектной «связки» текста бросил фразу о том, что царевич Иван горько плакал в день похорон матери. Летописи на сей счет молчат. Скорее восьмилетний отрок, слушая заупокойную службу, стоял молча, как требовал того строгий дворцовый обычай. И лишь тоска, тяжкая, недетская тоска и одиночество были в его больших, внимательных, враз повзрослевших глазах. Он крепко сжимал в руке маленькую ладошку своего пятилетнего брата Юрия, глухонемого от рождения, как бы показывая, что никому не даст его в обиду.

Так и произошло. До самой смерти больного царевича в 1563 г. они всегда были вместе. И в детстве, и в зрелые годы Иван IV неизменно опекал ущербного брата, требуя к нему подобающего уважения. Кстати, уже один сей факт совершенно разрушает легенду о всеобъемлющей жестокости, которая якобы была присуща Грозному с самого юного возраста.

Глава 4

Миф о «первых зверствах» Ивана

Вернемся, однако, к событиям, последовавшим после убийства Елены Глинской. Да, многие тогда «хотели перемен», верно подметил г-н Радзинский. Перемены действительно пришли – страшные, гибельные… Но жертвой их стал не только один воевода Овчина-Оболенский, как это говорится в разбираемом тексте. Жертвой стала вся страна. Тотчас, по словам историка, «из открывшихся темниц вышли целые батальоны соискателей власти»[88]. Были выпущены арестованные Еленой князь Иван Бельский (родной брат которого, Семен, еще в 1534 г. сбежал в Литву и с тех пор не раз участвовал в походах против Руси то вместе с поляками, а то и с крымской ордой) и князь Андрей Шуйский, один из участников заговора Юрия Дмитровского. Выражаясь современным языком, апрельские события вполне можно было бы назвать боярским путчем, ознаменовавшим захват власти реакционной княжеско-боярской олигархией, которая стремилась к восстановлению порядков удельной вольницы. Дорвавшейся до власти оппозиционной аристократией были немедленно отстранены от управления страной ее самые непримиримые противники – митрополит Даниил (тот самый, которого еще умирающий Василий III так просил ни на шаг не покидать Москвы) и дьяк Федор Мищурин. Оба они, по мнению историка, являясь «убежденными сторонниками централизованного государства и активными деятелями правительства Василия III и Елены Глинской[89], совсем не устраивали победившую клику. Повествуя о том, как верному дьяку отсекли голову, летопись так и говорит: «Бояре казнили Федора Мищурина… не любя того, что он стоял за великого князя дела»[90].

Но победители очень скоро погрязли во взаимных раздорах. Как опять-таки верно подметил Э. Радзинский, бояре «слишком ненавидели друг друга, чтобы объединиться и свергнуть малолетнего Ивана». Хотя замечание это верно лишь отчасти, и здесь следует уточнить, что вопрос тогда даже уже не стоял – свергать или не свергать ребенка-наследника. Устранен был главный противник – его мать. Автор не посчитал нужным объяснить своим читателям, что дело было теперь даже не столько в личной ненависти между боярами, доводившей порой до жестоких споров, взаимных оскорблений и драк в думе… Дело было в острейшей политической борьбе, которая стояла за этими спорами, в непримиримом столкновении интересов различных кланов (главным образом кланов Шуйских и кланов Бельских), боровшихся между собой за влияние при великокняжеском дворе за то, чтобы вся власть перешла именно в руки одного из них. «Существо этой борьбы, – говорит историк, – очень верно и метко характеризует «Летописец начала царства», указывая как на основную причину вражды между боярами то, что «многие промеж их (бояр) бяше вражды о корыстех и о племенех, всяк своим печется, а не государьским, не земьским»[91].

Вообще, это один из характерных приемов автора книги – упрощать описываемые события, как бы невольно потешаясь над ними, но одновременно и до неузнаваемости искажая их, словно в кривом зеркале. А еще – незаметно выдергивая и раздувая отдельные факты, вне их исторического контекста, рассчитывая при этом на то, что читатель (а тем паче зритель) не заметит, проглотит, пойдет дальше…

Вот, например, как случилось у г-на Радзинского с уже знакомым нам Андреем Шуйским. Еще на странице 12 своей книги автор будто бы сожалеет о том, что сей «кровный Рюрикович» сидит в тюрьме по приказу Елены Глинской, ни словом не обмолвившись, однако, по какой же конкретно причине попал туда князь; факт призван иллюстрировать лишь то, какой тяжелой, деспотичной была атмосфера в Кремле, где ровным счетом никому не гарантировалась свобода и неприкосновенность личности. Далее, на странице 13 автор уже порадуется тому, что опальный князь вышел из заточения – по случаю смерти Глинской, но снова не скажет, какие события стояли за этим освобождением и к чему они привели страну. Нет, на странице 14, глубокомысленно рассуждая об «извечном воровстве русской бюрократии», автор лишь вскользь упомянет, что тот же самый Андрей Шуйский, выйдя из тюрьмы, станет наместником во Пскове и, «аки лев», «злодей», по выражению современника [92], будет грабить город.

А ведь ежели все-таки вспомнить, что князь этот был изменником, участвовавшим в антигосударственном заговоре Юрия Дмитровского, картина проступит совсем иная. Она ясно покажет, кто именно пришел к власти в результате апрельского переворота 1538 г. и каковы были их истинные цели. Грабил не только один Андрей Шуйский во Пскове. Захватив власть и разгромив государственный аппарат, все многочисленное, говоря словами летописи, «племя» князей Шуйских аки волчья стая накинулось тогда на все «доходные места», не стыдясь прибрало к рукам даже царскую казну. Как опять-таки свидетельствует летописец, они «кийждо себе различьных и высочайших санов желаху… И нача в них быти самолюбие и неправда и желание хищения чюжого имения. И воздвигоша велию крамолу между себе и властолюбия ради друг друга коварствоваху… На своих другов восстающе, и домы их села себе притяжаша и сокровища свои наполниша неправедного богатства»[93]. Таковы были «свершения» Шуйских, и уже никто, казалось, не мог противостоять этому разгулу грабежа и насилия…

Потому-то, действительно, первым, что начал осознавать Иван, будучи еще ребенком, это то, что многие «князья и бояре – воры», совершенно справедливо указывает Эдвард Радзинский. Но и здесь явная неприязнь автора к исследуемому материалу не дала ему возможности (ежели таковая вообще имелась) додумать эту верную мысль до конца, не сводить ее к убогому заключению о том, что лишь сугубо эгоистичные чувства ограбленного собственника породили тогда в Иване нестерпимое желание отомстить, желание вернуть себе у него похищенную власть.

Нет, вопрос стоял значительно глубже. Шуйские и иже с ними обокрали не только царскую казну, присвоив себе золотую утварь и дорогие шубы, о чем так сладострастно повествует автор книги. На глазах у подростка ими безудержно разворовывалось то, что долгими веками собирали его предки, нещадно разорялась страна, люди, ответственность за которых, знал он уже тогда, лежит на нем, на государе. Эта неотступная боль его юных лет уже много, много позже горячей волной прорвется на страницы редактируемых царем летописей, захлестнет его письма, в которых, вспоминая свое горькое детство, все бесчинства, преступления, творившиеся тогда боярами, Иван IV напишет: «Потом напали (бояре) на города и села, мучили различными способами жителей, без милости грабили их имения. А как перечесть обиды, которые они причинили своим соседям? Всех подданных считали своими рабами, своих же рабов сделали вельможами». Словом, «делали вид, что правят и распоряжаются, а сами устраивали неправды и беспорядки, от всех брали безмерную мзду и за мзду все только и делали»[94].

Мы специально даем эту цитату в переводе на современный русский язык – чтобы как можно яснее почувствовал нынешний читатель, что же именно возмущало Грозного царя, против чего конкретно восставала и боролась его душа. Хотя в подлиннике окончание этой фразы звучит еще более пронзительно, нежели в академическом переводе: все «по мзде творяще и глаголюще». Все за мзду делали и даже говорили – вот что, оказывается, претило совести первого русского царя! И остается лишь недоумевать, как прошел мимо этих слов Эдвард Радзинский, уже с самых первых страничек своей книги заявивший, что в повествовании об Иване IV будет опираться именно на его письма. Или, по собственному выражению маститого публициста, он действительно сумел увидеть в них исключительно только «его (Ивана) шутки, его проклятия»?..

Да, несомненно, как писал знаменитый наш историк В.О. Ключевский, в душу Ивана-ребенка, в душу круглого сироты рано и глубоко врезалось чувство собственной брошенности и одиночества. Что же, тем раньше и тем острее посреди отвратительных сцен боярского произвола мог осознать он беззащитность, обездоленность и других людей, страдающих от насилия «беззаконно воцарившихся воров». Тем раньше и тем нестерпимее должна была опалить его юную душу ненависть к этим ворам и жгучая жажда справедливого возмездия. Но чтобы осуществить это возмездие, чтобы восстановить законный порядок в стране, опять-таки уже тогда, наверное, начал понимать он, что ему самому необходимо было стать царем, стать правителем – великим и могущественным. И он стал им. Но как произошло это? Кто поддержал и помог взрослеющему государю восстать? Восстать и победить…

Ведь задумаемся: что реально мог сам сделать ребенок – пусть даже тринадцатилетний отрок-подросток, пусть официальный наследник престола – против сильнейших княжеско-боярских кланов, вновь учуявших пьяно-вольготный дух безвластия и вседозволенности? Да, в сущности, ничего. Годами маленький Иван действительно был лишь молчаливой, «послушной куклой» в их руках, как признает сам автор книги. Такую же жалкую роль безгласной ширмы прочили они для него и в будущем. Будто легкую щепку несло его, круто швыряя из стороны в сторону в клокочущем, мутном потоке боярских заговоров и столкновений. В 1540 г. Шуйских оттеснили от власти князья Бельские. Глава партии – Иван Шуйский – был сослан во Владимир. Но в январе 1542 г. «кровные Рюриковичи» вновь подняли мятеж и, приведя в Москву несколько владимирских дворянских полков, выгнали из Кремля потомков князя Гедимина. Ивана Бельского удавили. Более того, глубокой ночью разбойно ворвавшись в государевы покои, Шуйские со своими людьми на глазах у разбуженного мальчика едва не убили главу церкви – митрополита Иосафа, незадолго до этого пришедшего туда искать защиты, понадеявшегося, что хоть здесь, рядом с царем, его не тронут[95]… Это ли не ярчайший пример того, как мало значила для них личность юного Ивана? Нет, против такой страшной силы способен был восстать (а тем паче сломить ее) отнюдь не отрок, обладай он каким угодно жестким характером. Это должна была быть другая сила, еще более грозная, и она действительно поднялась…

Между тем, с присущей мрачной иронией повествуя об этом переломном моменте, Эдвард Радзинский, вновь утрируя факты, рисует его только как своего рода бунт царя-подростка против надоевших ему опекунов. Бунт, совершенно не связанный с общим положением в стране и ставший, по мнению автора, полной неожиданностью для самих бояр-правителей, которые, мол, за склоками и интригами проглядели, «проморгали»: «кукла-то выросла! Волчонок вырос!..» Вырос и сразу показал свой свирепый нрав, велев псарям затравить князя Андрея Шуйского… Тогда как, по словам исследователя, тринадцатилетний отрок Иван вряд ли давал, да и вряд ли мог дать подобное распоряжение. Арестовать и казнить зарвавшегося негодяя и вора Андрея Шуйского отдал приказ вставший рядом с Иваном с весны 1542 г. митрополит Макарий[96] – великий радетель русской государственности.

Но не только митрополит, а в его лице и вся церковь поддержала Ивана. Момент взросления царя-отрока совпал с высшей точкой «кипения» среди мелкопоместного служилого дворянства. Его недовольство правлением бояр-олигархов было очевидным и вот-вот могло разразиться мощным взрывом. Об этом говорит, например, то, что организованный Шуйскими в январе 1542 г. переворот с целью свержения Бельских был активно поддержан именно служилыми людьми – к слову сказать, уже тогда наиболее важной составной частью вооруженных сил государства. Точнее, как считает историк, Шуйские лишь сумели удачно использовать в своих интересах, возглавить давно созревшее выступление дворян, направленное не столько против конкретно князей Бельских, сколько «против боярской олигархии в целом»[97]. А вместе с разоренными и обнищавшими дворянами немедленно восстал московский посад. «И бысть мятеж велик в то время на Москве» – гласит Никоновская летопись. Таким образом, движение, толчком к которому стало вначале вроде бы обычное межклановое столкновение соперничающих боярских родов, быстро приобрело совсем иной смысл, грозя перерасти в подлинную гражданскую войну…

Но… но уже запущенный тяжкий ее маховик был вдруг неожиданно быстро остановлен. Остановлен благодаря мудрости святителя Макария, который, повторим, взойдя на митрополичью кафедру в конце все той же тревожной зимы 1541/42 г., сам возглавил силы, поднявшиеся в защиту законного наследника и законного порядка в стране.

Хрупкое и все же спасительное равновесие сил воцарилось тогда в Москве… Вся государственная власть формально оставалась еще в руках Шуйских. Однако они ничего не могли уже сделать против громадного духовного авторитета нового главы церкви[98], ибо, как отмечал современник, «по всей России слава о нем происхождаша»[99]. Ибо, хотя уважаемый знаток истории Эдвард Радзинский и рисует митрополита как человека равнодушного, беспринципного и бездеятельного, факты говорят о другом – пусть читатель лишь вспомнит их. Это митрополит Макарий, будучи еще архиепископом Новгородским, в 1537 г. возглавлял оборону города от мятежных войск Андрея Старицкого. Макарий же неизменно поддерживал мать Грозного – царицу Елену – и в других «земских делах», о чем неоднократно сообщают летописи. Наконец, это святитель Макарий в течение 20 лет создавал первую на Руси духовную, литературную и историческую энциклопедию – великие Четьи-Минеи – 19 томов, 19 фолиантов огромного размера, общее число страниц которых – 13 528, большого формата, переписанных от руки. И ведь все это относилось только к первому, начальному периоду его деятельности, главное же было еще впереди… Вот кто встал рядом с юным Иваном. Воистину, Русь знала, кого она славит!..

Итак, Макарию силой духовной власти удалось тогда уберечь измученную страну от междоусобного кровопролития, ограничив борьбу за восстановление законного самодержавного правления монарха пределами по большей части одного лишь великокняжеского дворца, хотя это вовсе не означало, что сражения ее были более легкими, нежели битвы на открытом поле. Собственно, уже само избрание митрополитом человека, с такой известной репутацией сторонника сильной государственной власти, какая была у архиепископа Новгородского, можно считать актом этой борьбы. И появление Макария в Кремле отнюдь не снизило ожесточение бояр-временщиков. Напротив, летопись констатирует: «и яко прежде сего, тако и по сих, многа бяше междоусобной крамолы в боярах и ненасытного мздоимства даже до самого возраста (совершеннолетия) великого князя»[100].

О том, сколь опасным для митрополита было это его поначалу подспудное противостояние правящей боярской клике, хорошо показывают события, связанные с Федором Воронцовым и уже окончательным падением Шуйских, хотя в книге Радзинского им уделена буквально страничка и роль в них Макария не отражена абсолютно – автор вновь легко списывает все лишь на «волю» царя-подростка.

Между тем, создавая свой кровожадный, едва ли не садистский «образ» малолетнего тирана, Э. Радзинский вряд ли не ознакомился с полным рассказом летописца о том, как 9 сентября 1543 г. на заседании Думы в присутствии государя боярами был избит и изгнан из дворца любимый Иваном Федор Воронцов. Как потом, по горячей просьбе отрока, к Шуйским ходил сам митрополит – просить, чтобы не убивали они царского любимца, но хоть заменили казнь ссылкой. Наконец, о том, как в запале страстей «в кою пору от государя митрополит ходил к Шуйским, и в ту пору Фома Петров, сын Головина, на манатью (мантию) наступил и манатью на митрополите подрал»[101]… А ведь, в отличие от уважаемого автора, анализируя этот рассказ, профессиональный историк отмечает следующее: «Слова летописи о том, что Воронцов пал жертвой Шуйских вследствие особого расположения к нему великого князя, являются лишь традиционной формулой, определявшей ту видную роль, которую, очевидно, Воронцов играл в правящих кругах; ибо в это время сам Иван не мог еще принимать никакого действительного участия в политических делах (ему было всего 13 лет!)». Равно как «столь же формально следует понимать и то, что митрополита посылал к Шуйским «великий князь». В действительности в деле Федора Воронцова нашла свое выражение борьба двух групп – группировки Шуйских и группировки, возглавлявшейся митрополитом Макарием», роль которого была исключительно активной[102].

Вот уж действительно – каждый человек видит лишь то, что он может и хочет видеть…

Но вернемся к отроку Ивану. Столкновение в Думе между Шуйскими и митрополитом, произошедшее на его глазах, как оказалось, стало не только последним их столкновением, но и крутым поворотным моментом в собственной судьбе царственного сироты. Период «двоевластия» закончился. Макарий, выдержав дерзкий выпад бояр, не позволил им повторить то, что учинили они в январе 1542 г. над митрополитом Иосафом. Отныне он решил взять всю ответственность только на себя. И главное – ответственность за государя, которого нужно было готовить к принятию власти над страной, находившейся в очень сложном положении неослабевающей внешней угрозы и внутренней политической нестабильности. Уже 16 сентября 1543 г., т.е. всего неделю спустя после волнения в Думе, митрополит отправил юного царя из Москвы. Отсутствие его затянулось до самой зимы…

Официально это была поездка на богомолье в Троице-Сергиев монастырь. Однако еще один из первых историков государства Российского и блистательный вельможа времен Екатерины Великой – князь М.М. Щербатов, размышляя над событиями сентября 1543 г., называет их последним толчком к падению Шуйских в самом конце декабря того же года. По мнению князя-историка, ежели в сентябре Иван, еще «не утвердя свою власть, не осмелился с опасностью не иметь повиновения, вдруг оную показать» и «сего ради, скрыв свое огорчение, якобы для моления поехал в Троицкий монастырь, а оттуда на Волок и в Можайск. Сие время, имея при себе некоторое число бояр, употребил он для открытия туги сердца своего. Не невероятно, чтобы и сами бояре, терпящие от самовластия Шуйских, не побудили его к оказанию своей власти и к наказанию Шуйских… и тако уже в намерении явить свою власть возвратился (Иван) в Москву»[103].

Очень правдоподобной посчитал такую интерпретацию событий осени 1543 г. уже в ХХ веке историк И.И. Смирнов, доказывая, что именно во время того отъезда Ивана из столицы было «предрешено то, что произошло 29 декабря 1543 г.»[104], когда «князь великий Иван Васильевич всея Русии, не мога того терпети, что бояре безчиние и самовольство чинят… многие убийства сотвориша своим хотением (и перед государем многие безчиния и государю безчестия учиниша), и многие неправды земле учиниша в государеве младости, и великий государь велел поимати первосоветника их, князя Андрея Шуйского и велел его предати псарям, – и псари взяша и убише его, влекуще к тюрьмам… – а советников его розослал (т.е. отправил в ссылку) – князя Федора Шуйского, князя Юрия Темкина, Фому Головина и иных; и от тех мест начали бояре от государя страх имети и послушание»[105]. Примечательно, обращает наше внимание тот же исследователь, что «в перечне «советников» Андрея Шуйского, разосланных в ссылку после его падения, назван и Фома Головин – тот самый, который за три месяца до этого наступил на мантию митрополита Макария и разорвал ее… Этот штрих лучше многого другого раскрывает подлинных руководителей молодого Ивана IV, указывая на роль Макария в свержении Шуйских»[106].

Итак, с главой партии Шуйских было покончено. «Не увидел гордый князь нового года…» – и смеясь, и едва ли не рыдая одновременно, восклицает по сему поводу Эдвард Радзинский, вероятно, лишь от избытка чувств запамятовав, что хотя указанное событие произошло в самом конце декабря 1543 г., но до русского нового года было тогда все-таки еще далековато. Ибо даже нерадивому школяру хорошо известно: Новый год 1 января начали праздновать у нас лишь после знаменитого указа Петра I от 1699 г., а до этого Русь веками встречала новогодие в сентябре… Как свидетельствует вышеизложенное, чересчур «эмоциональный» автор допускает неточности, еще более серьезные, чем эта невольная оговорка. И все же их не хочется объяснять одной лишь поверхностностью уважаемого автора, его беглым знакомством с историческими источниками. Скорее они коренятся в изначально узкой задаче, которую сам себе поставил и сам же себя ограничил автор книги: показать традиционный образ тирана, только тирана, оставив за кадром абсолютно все, что хоть как-то ему не соответствует.

Именно эти жесткие тиски не позволили г-ну литератору, скажем, при упоминании о казнях, неожиданных опалах и столь же неожиданных помилованиях, последовавших за падением власти Шуйских, учесть весь спектр мнений, касающихся данного вопроса. Увы. Пытаясь самолично объяснить действия Ивана в тот период, Э. Радзинский опять и опять представляет их совершенно субъективно, изолированно от каких бы то ни было иных причин, кроме собственной злой прихоти вырвавшегося на волю «тигра», кроме «кошачьей» склонности Ивана «к игре с жертвой», смешанной с исступленным желанием, чтобы его власть стала грозной и всеобъемлющей. И значит, опять и опять лишь беспомощно повторяя (на свой лад) то, что уже было сказано еще в конце XIX века историком-беллетристом Е. А. Соловьевым: Иван «играл милостями и опалами, своевольствовал, чтобы доказать свою независимость»[107].

Между тем подлинная проблема тех лет заключалась в другом. Крах Шуйских, произошедший благодаря действиям митрополита Макария, действительно выдвинул юного Ивана на первый план исторической авансцены. Но выдвижение это было, как легко можно понять, еще только формальным. Реально же победой Макария поспешили воспользоваться ближайшие родственники несовершеннолетнего царя по матери – князья Глинские[108], все время боярского правления пребывавшие в тени и безвестности. А ведь выше читатель мог уже хорошо убедиться, сколь гордым и властолюбивым был сей род. Именем царя-племянника родные братья Елены Глинской немедля рванулись наверстывать упущенное, буквально уничтожая всех своих соперников.

Так, по приказу Глинских подвергся опале и был арестован воспитатель великого князя И.И. Челяднин. По свидетельству современника, «дядьку» царя «ободрали» донага и предали в руки палача. В ссылку отправился конюший боярин И.П. Федоров. Казнен был князь Ф.И. Овчина-Оболенский – сын того самого И.Ф. Овчины-Оболенского, который являлся первым советником при царице Елене и благодаря поддержке коего смогла она расправиться со своим непредсказуемым дядей-соперником М. Л. Глинским. Лишился головы князь Иван Кубенский. И даже Федор Воронцов – тот самый Воронцов, жизнь которого еще не так давно отстоял в жарком споре с Андреем Шуйским митрополит Макарий. Сей «любимец царя», возвращенный из ссылки после падения Шуйских, вновь служил при государе, а в 1546 г. вместе с Кубенским, Федоровым, прочими воеводами участвовал в первом для Ивана военном походе под Коломну с целью «береженья от татар». Здесь-то, вдали от Москвы, и улучили момент расправиться с ними князья Глинские, «ложно оклеветав»[109], как четко констатирует летопись. К сожалению, на сей раз, пишет историк, «нахождение молодого великого князя вне Москвы лишило возможности Макария вмешаться в развитие событий и не допустить расправы…»[110]. Высокий придворный пост конюшего, до этого принадлежавший боярину И. Федорову, немедленно достался старшему из братьев Глинских – Михаилу Васильевичу…

Таковы реальные, общеизвестные и, в сущности, довольно простые причины тех «первых», «самостоятельных» и «необъяснимых» казней, которые тем не менее уже какое столетие приписываются юному царю лишь потому, что вершились его именем, и которые теперь дали повод так разыграться богатому, жутко романтическому воображению Эдварда Радзинского. Как ни прискорбно, но внимание его, по-видимому, совсем не привлекло более прозаическое (нежели рассказ о кровавых расправах) сообщение летописца, повествующее о подлинных (и, кстати, вполне присущих возрасту пятнадцатилетнего юноши) занятиях Ивана в том первом его походе 1546 г. А ведь цвела весна, май месяц, и ввиду отсутствия неприятеля (крымцы, прознав о выступлении русских войск к южным границам, отложили тогда свой поход на Русь), Иван… просто взялся вместе с окрестными жителями пахать вешнюю пашню и сеять гречиху[111]. А еще… еще он смеясь вышагивал с гурьбой деревенских парней на высоких ходулях, шутил, «обряжаясь в саван»[112], дабы в какой-нибудь потехе изобразить привидение. И как не понять из этих кратких штрихов, переданных летописцем, сколь далек был юный Иван от кровавых разборок своей аристократии. Что, вероятно, вырвавшейся из холодных кремлевских покоев душе его, душе сироты, было теплее среди людей простых, в глазах которых пусть угадывалось и почтение, и даже страх, но они были искренними, как и улыбки их, и крепкое крестьянское словцо, напрочь лишенное показного боярского подобострастия. И он оценил и запомнил это. Запомнил на всю жизнь.

Мы между тем подошли к рубежу, знаменующему совершеннолетие Ивана, когда он уже официально стал государем всея Руси. 16 января 1547 г., неполных семнадцати лет от роду, он был торжественно венчан на царство, а еще полмесяца спустя женился на Анастасии Захарьиной. Это событие Э. Радзинский напыщенно определил как неожиданное чудесное «преображение» Грозного, причем накрепко увязывая коронацию и женитьбу царя со страшными московскими пожарами, случившимися в том же 1547 г. По мнению автора, как, впрочем, и Карамзина, именно из огня этих пожаров и возник тот, благодаря которому свершилось «преображение» юного царя. Тот, кому вместе с молодой женой Ивана (будто бы) удалось обуздать его неуемные страсти и отвратить от жестокостей – «поп Сильвестр», настоятель Благовещенского собора в Кремле (собора, который г-н Радзинский по ошибке называет Богоявленским). Что же, связь здесь, несомненно, была. Но какая?..

Разговор об этом следует начать с указания на то, что при всем громадном значении, которое возымело для нравственного и политического становления собственно личности молодого Ивана IV его венчание на царство, чин (церемония) которого был составлен митрополитом Макарием[113] по образцу коронаций древних римских и греческих императоров, нельзя забывать о том, что, по сути, вместе с Иваном венчалась тогда и сама Русь, во всеуслышание принимая на себя высокое духовное наследие Византии, равно как с «бармами Мономаха» приняла она и наследие древнего Киева, а ведь читатель помнит, сколь ревниво относилась к этому наследию та же Польша. Иными словами, венчание уже одним своим актом неизмеримо поднимало и укрепляло международное положение и молодого царя, и молодого государства среди других европейских стран. И отнюдь не зазорно то, что короной при этом русскому повелителю послужила «византийская шапка Мономаха татарской работы», как насмешливо несколько раз подчеркивает Эдвард Радзинский. Ибо и она тоже была своего рода воплощением исторической памяти, памяти тяжелой и горькой, а потому – священной.

Однако главные последствия свершившегося в январе 1547 г. в Москве должны были сказаться не только во внешней политике. По воле святителя Макария, подготовившего и осуществившего венчание на царство молодого царя, событие это призвано было стать своеобразным бескровным переворотом, или, по словам историка, легальной формой «ликвидации боярского правления»[114]. Так он рассчитывал укрепить авторитет государя прежде всего в самой его стране, вернуть власти законного монарха ее независимый, самодержавный характер. Как писал некогда известный русский публицист В.Ф. Иванов, «святой митрополит Макарий защитил самодержавие Грозного против преступной попытки бояр (его) расшатать… Великий святой предвидел, что в лице Грозного он обретает великого Царя»[115]. Как конкретно это произошло? Вчитаемся снова в скупые летописные строки. Несмотря на их строгую официальную лаконичность, они зримо живописуют весь накал и стремительность тех морозных зимних дней…

Первоначальную инициативу коронации летописец естественно вложил в уста самого Ивана, ведь «в соответствии с политическими принципами того времени и женитьба, и венчание на царство могли явиться лишь выражением «государевой воли», о чем он (государь) и ставил в известность»[116] свое окружение. Тем не менее, читая древний текст о том, как Иван в понедельник 13 декабря 1546 г. впервые высказал митрополиту намерение венчаться на царство «по примеру прародителей»[117], вряд ли можно не понять то, что появиться подобная мысль у юноши могла лишь в результате долгого вдумчивого чтения и долгих неспешных бесед с тем же митрополитом, не сразу, тонко и мудро подготовившим его к этому ответственному шагу. Скорее всего даже, что это было их общее решение, лишь торжественно провозглашенное самим Иваном. А дальше началось наиболее сложное и опасное – переговоры с боярской Думой, которая могла одобрить намерение своего государя, а могла и воспротивиться ему.

Боярская Дума собралась у митрополита уже «назавтрее, во вторник» 14 декабря. Причем, по его приказу на заседание приглашены (и привезены) были даже те бояре, которые находились в тот момент в опале. Однако там не присутствовал еще сам государь. И, как подчеркивает исследователь, «тот факт, что Макарию пришлось сначала созвать заседание боярской Думы в своей резиденции без участия Ивана, свидетельствует об острой борьбе, в какой пришлось (ему) добиваться согласия «всех бояр» на задуманное им и его сторонниками мероприятие»[118]. Но согласие все-таки было достигнуто, и тогда на свое второе заседание Дума в тот же день собралась уже у Ивана…

Лишь после завершения всех этих напряженных совещаний, 17 декабря, состоялась торжественная церемония официального объявления о венчании и женитьбе государя, когда он произнес две свои блестящие, знаменитые речи, по словам летописца, повергшие всех присутствовавших в слезы радости и умиления мудростью молодого царя. Что же, вероятно Иван, несмотря на все приписываемые ему уже с юности буйства и зверства, был достойным учеником своего великого учителя. Воспринятая им от Макария глубочайшая эрудированность и огненная сила слова отныне на долгие годы станут главным его оружием в нелегкой борьбе с многочисленными недругами…

Такова была предыстория коронации Ивана IV, которую Э. Радзинский, вслед за Е.А. Соловьевым объяснил исключительно тем, что «Иоанн… любил парады, пышность, торжественность, любил показывать себя многочисленной толпе, всякий блеск привлекал его. В прочитанных книгах он, наверное, не раз встречал описания царских венчаний. Они льстили его тщеславию. Он задумал устроить то же самое и у себя в Москве… проникнутый мыслью о собственном величии»[119]. Столь же малопроницательным выглядит автор и когда говорит о женитьбе молодого царя. Жалко цепляясь за мелкие детали вроде того, сколько кроватей было поставлено в кремлевских покоях в момент выборов царской невесты, он по привычке ни словом не обмолвился о том, какая опять-таки сложная политическая игра развернулась за этими самыми «кроватями». Что «мудрый выбор Ивана» (который в действительности – почему бы и нет? – мог быть именно мудрым и мог счастливо совпасть с его личными вкусами, о чем неоспоримо свидетельствуют все последующие 13 лет совместной жизни молодой четы), его женитьба, в отличие от отца и деда, не на иностранке и даже не на представительнице какого-либо русского княжеского рода, а на дочери захудалого боярина Анастасии Романовне Захарьиной, «демонстрировала намерения Ивана (или, точнее говоря, советников молодого царя) к борьбе против наиболее реакционных княжеских кругов и вместе с тем свидетельствовала о его намерениях опираться в своей политике на иные слои»[120].

Итак, Иван стал царем, уже первым своим шагом – актом женитьбы – вступив в негласный (до поры) конфликт с высшей аристократией, которая была крайне оскорблена его выбором и по привычке затаила злобу. Возможность каких-то ответных выпадов с ее стороны была очевидна. И все же главная опасность для молодого венценосца состояла тогда не только в этом. Главная опасность для Ивана заключалась в том, что с ним вместе у власти все еще оставались и Глинские. Умело воспользовавшись коронацией племянника для укрепления собственного положения, они не хуже прежних временщиков Шуйских продолжали разорять страну, облагая население непомерными податями, чиня «черным людям насильство и грабеж»[121], из-за чего во многих городах уже в 1546 г. произошли волнения и бунты. Таким образом, Глинские своими действиями бросали тень прежде всего на самого царя, сковывали его волю, и даже митрополит оказывался бессильным в сложившейся ситуации…

Ивана спас народ. Как пишет историк,«то, что Макарий и его группировка пытались провести легальным путем, сверху – ликвидация боярского правления – было достигнуто снизу в результате восстания 1547 г.».

Весна и лето в тот год выдались на редкость знойными, стояла засуха, отчего в Москве начались страшные, по словам летописца, небывалые дотоле пожары. Именно им и суждено было ускорить развязку событий. В июне выгорел весь посад. Едва не погиб сам митрополит – его на веревках спустили из горящего Успенского собора. Тысячи людей лишились крова и имущества. И в неслыханном этом бедствии народная молва сразу же обвинила тех, кто был наиболее ненавистен для нее, обвинила Глинских. Молниеносно распространился слух о том, что город «зажгла» бабка царя – Анна Глинская, колдунья, которая будто бы вынимала сердца из людей, мочила их в воде, а потом, обернувшись сорокой, летала над Москвой, кропила город этим жутким настоем, чем и вызывала пожар…

Восстание началось в воскресенье 26 июня (хотя Эдвард Радзинский относит эти события почему-то уже на июль). Восставшие горожане пришли в Кремль и потребовали выдать им Глинских на расправу. Попытка властей успокоить народ оказалась безуспешной. Напротив, сотни разгневанных людей, ворвавшись в Успенский собор, в присутствии митрополита и самого Ивана схватили там дядю царя Юрия Глинского, выволокли его на площадь и тут же забили каменьями[122]. После этого были совершенно разграблены все дворы Глинских и перебиты все их слуги. Ради безопасности Ивану посоветовали уехать из мятежной столицы в подмосковное село Воробьево.

Однако спустя три дня восставшие пришли и туда. 29 июня там появилось целое воинство хорошо организованных и вооруженных посадских людей, которые снова потребовали выдать им Глинских. Сопоставляя данные самых разных летописей, исследователь утверждает, что пришли эти люди по решению веча, «скликанного» (созванного) в мятежной столице московским палачом (!) – личностью для средневекового города весьма значительной, и факт этот уже сам по себе красноречиво говорит о размахе восстания. Равно как и факт прихода москвичей «в Воробьево в полном боевом снаряжении свидетельствует, что черные люди считались с возможностью» применения против них оружия и были готовы отстаивать свои требования[123]

Но вопреки расхожему мнению о последовавшем жестоком разгоне и массовых казнях мятежных москвичей, сила тогда, как доказывает тот же исследователь, применена не была. Во-первых, будь у властей возможность бросить на восставший город достаточное количество войск, бунт был бы подавлен уже в первые дни (если не часы) после своего начала. Во-вторых, при соответствующем указании за три дня стянутые к Воробьево правительственные войска могли запросто не допустить восставших черных людей московского посада и туда. Однако по каким-то неизвестным причинам ничего подобного властями предпринято не было. Напротив, наиболее ранний исторический источник о тех событиях – Летописец Никольского, – на который опирается И.И. Смирнов, свидетельствует, что в момент, когда войско восставших москвичей явилось в загородную царскую резиденцию, «князь же великий того не ведая, узрев множество людей, удивися и ужасеся, и обыскав, (по чьему) повелению приидоша (они), и не учини им в том опалы, и положи ту опалу на повелевших кликати»[124], остальные же могли беспрепятственно вернуться в Москву.

Иными словами, можно предположить,что действительно потрясенный постигшим его столицу страшным бедствием, а затем зрелищем огромной массы людей, пришедших к нему, и только к нему одному, искать правды и защиты, семнадцатилетний Иван дрогнул и ужаснулся. Ужаснулся, ибо, как писал известный церковный публицист митрополит Иоанн (Снычев), «в бедствиях, обрушившихся на Россию, он увидел мановение десницы божией, карающей страну и народ за его, царя, грехи и неисправности», за то, что вольно или невольно, но именно он, царь, попускал своим вельможам творить зло и насилие, а значит, виновен вместе с ними. Ибо получивший власть над людьми от бога, он и ответствен перед ним за этих людей всегда и во всем, независимо от обстоятельств. Именно огненная реальность этой ответственности с особой силой пронзила тогда все существо юного Ивана, обожгла его совесть и разум, заставила до конца осознать свой долг. Потому отнюдь не случайно он сам уже много позже напишет о тех днях: «И вниде страх в душу моя, и трепет в кости, и смирился дух мой»[125] – ведь смирение для христианина как раз и означает прежде всего глубокое осознание им своих грехов и своего долга перед богом и людьми…

Но те же грозные московские события, под влиянием которых свершился столь важный нравственный перелом в Иване, стали одновременно и его окончательным освобождением от сковывающей опеки именитого боярства. Ведь народ, пришедший в Воробьево, желал тогда не просто одной расправы с Глинскими, люди хотели видеть законного государя, требовали его справедливого суда. И, в конечном счете, именно их глаза – гневные, ждущие, но и верящие в него глаза простых москвичей, – подвигли его оставить все сомнения и действительно взять власть в свои руки, действительно стать царем. Зарвавшихся родичей он хотя и не выдал, но от управления государством отстранил навсегда.

А что же Сильвестр? – спросит читатель, где же его «устрашающие речи», которые, по версии г-на Радзинского, оказали на «молодого тирана» действие, подобное чуть ли не грому небесному?.. В том-то и дело, что ни один из современных тем событиям исторических источников не упоминает даже имени благовещенского «попа». Легенда о могучем и бесстрашном «духовном наставнике», пришедшем к Ивану в «дни огня», всецело принадлежит князю Курбскому, который писал об этом (кстати, крайне предвзято, но о чем речь ниже), почти 20 лет спустя и сильно исказил многие факты. В действительности Сильвестра еще не было тогда в числе приближенных к царю лиц[126]. Придворная карьера его, выходца из Новгорода Великого[127], несомненно талантливого церковного писателя, автора не одного лишь «Домостроя», но и «Жития княгини Ольги», – в те времена только начиналась. А посему говорить о каком-то «благотворном» влиянии его на Ивана именно в момент пожара по меньшей мере безосновательно…

Вряд ли г-н писатель-историк, собирая материалы о знаменитом благовещенском иерее, хотя бы мельком ничего не читал об этом. И все же предпочел и здесь пройти старой дорожкой, проложенной еще Курбским. Между тем давно известно, что «образ» «всемогущего и бесстрашного» духовного поводыря царя, впервые начертанный князем-изменником, «опровергается прямыми показаниями источников, позволяющими определить степень влияния Сильвестра и составить реальное представление о его деятельности». Так же, как давно известна и «общая незначительность количества сведений о Сильвестре. Слишком уж мало для «всемогущего» правителя государства отложилось в источниках следов его»[128] труда.

Увы и увы. При всех своих литературных способностях, при знании греческого, а возможно, и латинского языка, за тринадцать лет службы при дворе Сильвестр не смог стать даже официальным духовником царя, а не то что главным его «советником», «царской Мыслью», как это пытается показать Э. Радзинский, развивая наброски Курбского. В действительности достоверные исторические документы рисуют Сильвестра (на начальном этапе деятельности) в качестве довольно сведущего, расторопного, но, говоря современным языком, лишь – секретаря-исполнителя при Иване, его доверенного лица, проводника его, государя, воли, к тому же определенного на сию должность не кем иным, как митрополитом Макарием уже после памятного московского пожара 1547 г.[129]. Ведь именно тогда, в 1548—1549 гг., впервые непосредственно появился Сильвестр на исторической сцене – как назначенный царем и митрополитом руководитель работ по восстановлению росписей внутренних помещений кремлевского дворца, сильно пострадавшего от пожара. (Кстати, что-то напутал, в чем-то ошибся иерей, руководя этими самыми работами… так ошибся, что думный дьяк И. Висковатый без всякого страха и почтения обвинил благовещенского попа не больше и не меньше как в ереси. Дошло до того, что пришлось Сильвестру даже объяснительную записку составлять по сему поводу церковному собору, в коей он, старательно оправдываясь, писал, что, мол, делал все так, как указали то государь с владыкой Макарием… Да ведь обвинение в ереси, известно, – самое ужасное для времен Средневековья. Только явное покровительство Макария спасло тогда бывшего новгородца в худшем случае от смертной казни, в лучшем – от тюрьмы в дальнем монастыре. Сильвестра оставили при дворе…)

Но пойдем дальше. А дальше, после «неожиданного чуда преображения» молодого царя, которое мы уже рассмотрели, в тексте Эдварда Радзинского следует новое «чудо» – столь же дивное и внезапное, словно по мановению волшебной палочки: «Вокруг Ивана собрался кружок совсем молодых людей… «Избранная Рада». В Раде и были задуманы великие реформы…» Что же, и впрямь чудесно. Чудесно, как сам себя выдает достопочтенный «историограф».

Глава 5

Миф об «Избранной Раде». Начало реформаторской деятельности Ивана Грозного

Дело в том, что звучный термин «Избранная Рада», вкупе с мифом о «царском наставнике Сильвестре», пришел в нашу литературу прямиком из сочинений князя Курбского. Это именно он первый «несколько на литовский манер», как сообщает г-н Радзинский, назвал так правительство молодого Ивана IV. Только… только если уж быть до конца точным, то скорее не «на литовский», а на польский, западнорусский, украинский, в конце концов, «манер» – князь ведь писал свои «мемуары» на Волыни… Слово в слово за Курбским называет автор и основных участников сей «рады» («думы», «совета» по-русски) – Сильвестр, Алексей Адашев, наконец, сам славный потомок древнего рода князей ростовских – Андрей Михайлович Курбский. Вот кто, выходит, по их общему мнению – то бишь по мнению Радзинского и Курбского, – встал тогда во главе России, вот кто думал о реформах, о будущем! Вовсе ни к чему здесь ни какие-то еще другие людишки, ни сам царь – мальчишка, осиновым листом дрожащий перед попом!..

А может быть, красочная, будоражащая воображение легенда о громогласном попе как раз и была выдумана в свое время Курбским для того, чтобы ярко, убедительно обосновать необходимость и «выдающееся значение» той «Избранной Рады», которая будто бы возникла при «усмиренном» Сильвестром государе? Для того, чтобы затемнить, а еще лучше, на веки вечные исказить для потомков память о подлинной роли Ивана и вместе с тем сделать героями совсем не тех, кто являлся таковыми на самом деле? Наконец, для оправдания своей собственной политической деятельности и, прежде всего, своей измены, бегства из действуюшей армии?.. Была ли «Избранная Рада» действительно стихийно сформировавшимся кружком великих реформаторов, как вслед за Курбским старательно убеждает нас Эдвард Радзинский? Какие цели ставила она? Кого объединяла? Кому служила? Да и существовала ли вообще?..

Надо признать: талантливая мистификация князя Курбского полностью выполнила свое назначение – спор об «Избранной Раде», причине ее появления, составе, характере деятельности не утихает по сей день. Именно участников Рады считают непосредственными авторами реформ, осуществленных в России в первое десятилетие царствования Грозного. Правда, если раньше наиболее распространенным было мнение о том, что Рада – исключительно детище княжеско-боярских кругов, сумевших с помощью Сильвестра вновь получить власть над царем (Соловьев, Ключевский, Платонов. Кстати, эти историки, аргументируя указанную позицию, ссылались не только на Курбского, но и на слова самого Ивана IV, который в своих посланиях резко характеризовал Сильвестра как верного пособника именно князей и бояр), то нынче наши исследователи в основном склоняются к тому, чтобы считать «Избранную Раду» неким «правительством компромисса», преобразования которого отвечали «пожеланиям дворянства и дальновидных кругов боярства»[130]. Более того, в последних работах Р.Г. Скрынников даже уточняет, что реформы начали родственники жены царя Ивана – не слишком родовитые бояре Захарьины, «а закончила враждебная им Рада во главе с князем Д. И. Курлятевым-Оболенским»[131]

Таким образом, налицо потрясающе живучее стремление поставить во главе реформ (да и во главе всего государства в целом) кого угодно, но только не самого Ивана Грозного – точь-в-точь по «идее», запущенной в оборот еще Курбским. Лишь бы не отступить от сего основополагающего догмата, допускается вполне явный абсурд в смысле того, что преобразования, направленные прежде всего на дальнейшее развитие единого централизованного Русского государства, могли «начать» и «закончить» представители таких различных по положению и идеологии социальных групп, представителями каковых были нетитулованные бояре Захарьины и знатнейшие князья Курлятевы.

Тогда как… тогда как еще в 1885 г. по сему поводу было высказано и совсем другое мнение. Полемизируя с той чрезмерно высокой оценкой, даваемой в исторической литературе «кружку мудрецов» при молодом Иване, русский историк К. Бестужев-Рюмин указывал на весьма ничтожную вероятность в те времена того, «чтобы много могли сделать какие-либо советники без полного убеждения со стороны царя в необходимости» преобразований[132], без его личной на то воли.

Тогда как потом, более полувека спустя, уже советский историк И.И. Смирнов, говоря об этом же известном, в сущности, факте быстрого роста и укрепления в XVI столетии самодержавной царской власти в России – власти московского правителя – вполне резонно отмечал, что «усиление роли царской власти в делах руководства государством выражается как непосредственно в усилении личной власти государя, так и в такой форме, как появление особого типа политиков-временщиков, размеры влияния и власти которых определялись личным доверием к ним государя, чьим именем они и действовали». Взгляд на проблему именно с такой стороны позволил исследователю совершенно иначе подойти и к вопросу о так называемой «Избранной Раде». Проследив по документам постепенное изменение в 50-х годах состава боярской Думы, историк доказал: «Избранной Рады» во главе с Сильвестром, Адашевым и Курбским при Иване IV никогда не было[133].

Реальное русское правительство вовсе не представляло собой «узкий кружок» каким-то случайным образом сошедшихся «мудрых советников». Его состав был строго продуманным, менялся по мере необходимости на всем протяжении 50-х годов, пополняясь как членами боярской Думы (родовитой аристократии), так и путем все более активного привлечения к управлению государственными делами представителей служилого дворянства. Как говорили современники, «великие роды» все явственнее оттеснялись от власти людьми «молодыми», незнатными, и, разумеется, этот сложный, во многом болезненный процесс не мог осуществиться без твердой политической воли самого государя, без его ощутимой поддержки именно тех людей, которых он сам выбирал себе в помощники независимо от происхождения, но в первую очередь оценивая их личные деловые качества. Именно они и составили «ядро» правительства 50-х гг., «ближнюю думу» при государе. Почти с самого начала наиболее значительными участниками этой «ближней думы» были митрополит Макарий, двое братьев царицы Анастасии – нетитулованные бояре Захарьины, благовещенский протопоп Сильвестр, А.Ф. Адашев и думный дьяк И.М. Висковатый; что же касается князя А.М. Курбского (почти ровесника 18-летнего царя!), то он вошел в нее уже значительно позднее – таковы исторические факты.

Эти упрямые факты снова и снова обнажают не одну лишь неосведомленность автора, но выдают его логическую непоследовательность, внутреннюю противоречивость рисуемого им «образа» молодого царя, который, с одной стороны, вроде бы находится в полной духовной зависимости от своих «советников» и фактически полновластных правителей государства, а с другой – сам же набирает сих «советников», руководствуясь лишь исключительно своей прихотью, своим стремлением приблизить «новых людей, обязанных не знатности и славе рода, но безвестных, вознесенных его милостью людишек».

А ведь столь легко и беззастенчиво извращая историческую действительность касательно «Избранной Рады», пытаясь представить молодого Ивана этаким малодушным и мстительным сатрапом, только для внешнего эффекта лично призвавшим народ на Земском соборе 1550 г. «простить друг другу все», что совершилось плохого и несправедливого за годы боярского правления, но сам, однако, ничего не забывший и не простивший, потому что «не умел забывать», с «документальной точностью» передавая даже, как в момент произнесения той соборной речи «горели бешено глаза царя… и голос срывался от волнения», сам Э. Радзинский «позабыл» сказать вот о чем…

Первый Земский собор, или, как его еще называют некоторые исследователи, собор Примирения, открылся не в 1550 г., а 27 февраля 1549 г. и представлял собой даже не Земский собор в полном составе – т.е. с участием представителей высшей аристократии, дворянства и посадского населения страны, как это будет принято немного позже, а только крупное расширенное совещание митрополита, бояр и дворян под председательством самого царя[134]. Царя, который, по словам летописца, «видя государство свое в великия тузе и печали от насилья сильных и от неправды… умысли смирити всех в любовь; и советовав со отцом своим Макарием митрополитом, како бы оуставити (остановить) крамолы и вражду оутолити, повеле собрати… всякого чину» людей[135], с тем чтобы совместно обсудить и наметить пути разрешения сих давно наболевших вопросов. Вероятно, во время одного из заседаний этого совещания восемнадцатилетний Иван действительно счел нужным выйти на площадь, дабы именно там произнести главную речь, в которой он открыто, как перед богом, испросил у своего народа прощения за все насилия и преступления, совершенные боярами за время его малолетства. «Люди божие и нам богом дарованные! – глубоко поклонившись во все четыре стороны, говорил царь. – Молю вашу веру к нему и любовь ко мне, будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла: могу только спасать вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду, соединимся все любовью христианскою. Отныне я судья вам и защитник!..»[136]

И это были не просто слова, не просто проявление склонности к показной «игре на публику», как пытается убедить читателя Эдвард Радзинский. Напротив, в том, что Иван, столь страстно и недвусмысленно осудив боярский произвол, все-таки призвал народ не к мести, но к прощению и примирению, непредвзятому взгляду, скорее видны глубокий разум, сила духа молодого государя, понимавшего (пусть не без совета митрополита Макария) необходимость такого шага ради успокоения в стране, без чего невозможным стало бы и сколько-нибудь успешное проведение уже готовившихся преобразований…

Ведь ярко повествуя о том знаменитом обращении Ивана, наш уважаемый автор поведал лишь об одной части этого обращения, где говорилось о прошлом, но из поля зрения рассказчика совершенно выпала другая, не менее важная часть выступления государя перед народом. Между тем профессиональный исследователь доказывает: речь, произнесенная Иваном 27 февраля 1549 г., содержала в себе краткую программу реформ, которые намеревался он осуществить и которые острием своим направлены были как раз на преодоление негативных последствий периода боярского правления[137], а значит, именно на защиту самых насущных интересов всего народа, на решение общих его проблем.

Ввиду того, что больше всего беззаконий творилось во времена боярщины в судах, где пышным цветом расцвело мздоимство, хронологически первым преобразованием, осуществленным правительством Ивана IV, стала судебная реформа. В строгом соответствии с заявлением царя от 27 февраля 1549 г., провозгласившим, что отныне он сам будет главным «судьей и защитником» своим подданным, уже 28 февраля вышел его указ о новых формах суда, резко ограничивших влияние старой аристократии. Очень примечательно: этим указом под особое покровительство государь брал мелких помещиков – «детей боярских», дворян, – костяк вооруженных сил страны, основу ее безопасности от нашествий, следовательно, безопасности всего населения… С момента издания указа только царь мог судить дворян, по всем делам, кроме уголовных, боярский суд для них отменялся[138].

Понятно, такой шаг потребовал грандиозной работы по пересмотру всего действовавшего до этого времени Судебника 1497 г., «который более не соответствовал требованиям централизованной монархии»[139]. И новый свод законов Русского государства, известный в истории как Судебник Ивана Грозного, подготовленный в кратчайшие сроки, был представлен на утверждение Земского собора уже в июне 1550 г.

Да, читатель, именно новый свод законов, а не первый, как изволил выразиться г-н Радзинский, что является уже не простой оговоркой или опечаткой, но откровенной ложью, недопустимой для любого уважающего себя историка. Ибо, определяя Судебник, принятый Земским собором 1550 г. как первый на Руси, вряд ли не помнил автор ни знаменитую Русскую правду Ярослава Мудрого, ни вышеупомянутый Судебник Ивана Третьего, изданный в 1497 г., ни в целом о том, какое мнение существовало в те времена у европейцев о русской юриспруденции. А ведь «московские судебники производили на иностранцев, склонных вообще видеть во всем обиходе московитов только варварство, неожиданное впечатление большой культурной работы, отчетливой, ясной и продуманной. Герберштейн… приводя выдержки из Судебника Ивана III, забывает прибавить, что в это время ни на его родине, в Германии, ни вообще где-либо на Западе, не было ничего подобного. Судьи изнывали под тяжестью запутанных, не приведенных в систему правовых положений разных времен, которые они стремились напрасно связать и осмыслить своими университетскими воспоминаниями из области изучения римского права. Особенно поразительным казалось московское судопроизводство англичанам, у которых суд, построенный на прецедентах из старых решений, хранящихся в архивах, требовал огромной памяти от судей и адвокатов»[140]. Насколько «честны и справедливы» были выносимые таким образом приговоры – догадаться не трудно. Даже Вольтер писал в свое время, подчеркивая раздробленность и бессистемность законов средневековой Франции: «законы меняют, меняя почтовых лошадей, проигрывая по ту сторону Роны процесс, который выигрывается на этом берегу; если же и существует некоторое единообразие… то это – единообразие варварства»[141]. Но все это лишь к слову. Вернемся на Русь…

Итак, «шли реформы», пишет наш маститый популяризатор истории, отстраненно, невнятно, словно торопясь поскорее миновать сей (будто бы) скучный, малоинтересный вопрос и, в сущности, так и не объяснив, в чем же конкретно они заключались. Между тем даже известный западный исследователь Франк Кемпфер, которого весьма трудно заподозрить в симпатии к Грозному, вынужден признать, что первое десятилетие царствования Ивана IV было годами действительно «напряженной реформаторской деятельности»[142], когда «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований»[143].

Молодой государь и правда хорошо запомнил все, что пришлось ему увидеть, испытать, будучи еще подростком, юношей, когда он многое уже понимал, но сделать не мог практически ничего. Он, наверное, помнил и гневные лица псковичей, и представителей других городов и волостей, некогда пробивавшихся к нему с челобитьями на своих наместников-воров… Теперь, взяв власть, Иван, наконец, смог ответить им всем. Одновременно с судебной реформой его правительство начало осуществлять коренную реформу управления, в том числе и местного, основу которого составляла власть присылаемых из центра представителей-наместников. С населения эти наместники собирали пошлины в свой карман и, таким образом, буквально кормились за его счет, нередко действуя в управляемых областях едва ли не как удельные князья, безнаказанно грабя народ (вспомним еще раз псковского наместника Андрея Шуйского).

Для того чтобы пресечь подобное в будущем, Иван, во-первых, со своей стороны стал более жестко контролировать деятельность наместников, создав для этого специальные приказы. Во-вторых, Судебник 1550 г., еще сохраняя сам институт «кормлений», впервые четко поставил власть столь ненавистных кормленщиков-наместников и под контроль «снизу», со стороны народа, со стороны выборных земских старост и целовальников[144]. Их участие в местных судебных разбирательствах отныне было обязательным, а это открывало «возможность борьбы против произвола наместничьего суда прежде всего черному, посадскому и деревенскому населению»[145]. В перспективе же правительство Грозного явно стремилось к тому, чтобы постепенно полностью ликвидировать власть наместников, заменив, как писал Ключевский, «коронных областных управителей» «земским самоуправлением»[146]. Факт сей подтверждается, например, тем, что уже в 1555—1556 гг. в Устюге Великом и прилегающих к нему волостях специальной царской грамотой должность кормленщика была упразднена. Из-за поборов наместника, говорилось в грамоте, царю «от крестьян челобитья великие», а потому «мы (царь), жалуючи крестьянство… наместников и волостелей… от городов и волостей отставили»[147]. Такова была воля «тирана».

Разумеется, это нововведение царя явилось жестоким ударом для родовитых княжат и бояр, в руках которых от века находились должности наместников. Теперь их своевольству был положен предел, а за взяточничество и волокиту любого из них просто могли привлечь к суду[148] – дело для средневековой Европы вовсе не слыханное. Противодействие высшей элиты было неминуемо. Но в те же 1549—1550-е годы Иван нанес своей аристократии и еще один страшный удар. Государем был издан указ об отмене местничества[149] – системы, чрезвычайно тормозившей развитие государства, но которую, ввиду ожесточенного сопротивления знати, удалось окончательно сломить только двести лет спустя Петру I. И цифра эта сама говорит, сколь тяжелой была начатая Грозным борьба…

Решительно отвергнув прежний порядок распределения государственных должностей между претендентами в строгом соответствии со знатностью их фамилий, царь Иван запретил местничество прежде всего в армии, потребовав от своей аристократии служить «без мест». Таким образом, «монополия княжеско-боярской знати на занятие высоких постов в армии, исходя из местнических родословных счетов, ломалась, и правительство получало возможность назначать воеводами того, кого оно считало нужным»[150], что несомненно повлияло на качество командного состава русской армии.

На укрепление армии, на поддержание ее основной боевой силы – дворянства были направлены и меры, предпринимаемые правительством по обеспечению дворян достаточным количеством земельных наделов, благодаря которым они могли нести свою службу. «Аргументируя необходимость земельного «передела» (в пользу дворян), Иван указывал на то, что в годы боярского правления многие… обзавелись землями и кормлениями «не по службе», а другие оскудели, «у которых отцов были поместья на сто четвертей, ино за детьми ныне втрое, а иной голоден». В вопросах митрополиту царь просил рассмотреть, каковы «вотчины и поместья и кормления» у бояр и дворян и как они «с них служат», и приговорить, как «недостальных пожаловати»[151]. Вот почему конкретно понадобились правительству земли и ради чего решился Иван на созванном 23 февраля 1551 г. церковно-земском соборе (получившем впоследствии название Стоглавого) прямо поставить вопрос об обширных земельных владениях церкви.

Необходимо подчеркнуть: ему пришлось пойти на обсуждение этого вопроса в сложной обстановке, когда в самой русской церкви уже более полувека не затихал жаркий спор как раз о возможности или невозможности того, чтобы она владела землей. «Иосифлянам»(т.е. официальным церковным властям и прежде всего митрополиту Макарию), доказывавшим необходимость и законность существования церковного землевладения, противостояли так называемые «нестяжатели», «заволжские старцы», причем под личиной аскетической критики каковых со временем все больше стали вести проповедь люди, представлявшие интересы оппозиционной княжеско-боярской знати. Так что пожелай Иван действительно конфискации всех церковных владений, он неминуемо ослабил бы положение своего основного политического союзника.

Но в том-то и дело, что, как верный сын матери-церкви, двадцатилетний царь вовсе не намеревался отнимать у нее кусок хлеба, коим она кормилась сама и кормила, по возможности, всех, кто в этом нуждался[152]. Нет, еще до собора обсуждая вместе с митрополитом земельную проблему (да и не только ее одну, о чем свидетельствует целый перечень «Царских вопросов», подготовленных им на рассмотрение Макария), Иван шел не на конфликт, а испрашивал совета – как быть[153], ждал от церкви прежде всего понимания и поддержки. Так же, как верил он в то, что с пониманием воспримет собор и его глубоко справедливую критику внутреннего состояния церкви, невежества, пьянства, воровства и разврата, в коем погрязли тогда многие ее служители и на что указывали в своих обличениях нестяжатели. Резкие реплики Ивана об этом, сохраненные в списках постановлений Стоглава, ярко передают, как искренне горела его душа над каждым вопросом, сколь еще юношески страстно стремилась ко «всеобщему исправлению»[154].

И Ивана действительно поняли. Согласно общему приговору царя, митрополита и других архиереев от 1 мая 1551 г., включенному в перечень постановлений Стоглавого собора, архиепископы, епископы и монастыри обязывались передать государственной казне все земли, пожалованные им после смерти Василия III, т.е. во время хаоса и беззаконий боярского правления. Кроме того, они должны были вернуть старым владельцам – дворянам и крестьянам – поместья и черные земли, отнятые за долги или «насильством». Наконец, впредь закон запрещал церкви приобретать новые земли «без доклада», т.е. без согласования с властями[155]. Всем же остальным церковным владениям гарантировалась неприкосновенность. Так была решена острейшая проблема, решена совершенно без крови и без потрясений, совершенно парламентским, как сказали бы теперь, методом, с помощью объективного анализа и взаимных мудрых уступок…

Но, стремясь выискивать лишь негативные моменты, Эдвард Радзинский, упоминая мельком о Стоглавом соборе, изобразил дело так, словно был это не большой, сложный и откровенный разговор-обсуждение царя со своим высшим духовенством наиболее животрепещущих вопросов светских и церковных, но всего только очередная стычка властолюбивого Ивана с иерархами, которые «изводили его уловками и, главное, не боялись его гнева». Сей эпизод книги «блещет» просто полным невежеством автора, особенно сцена, описывающая, как «царь потребовал у церкви отдать землю», а потом «в нетерпеливом бешенстве хотел обличить иерархов – Сильвестр не дал», стал отговаривать Ивана, призывать к терпимости… Да будет известно уважаемому писателю, что по своим взглядам, как явствует из документов, поп Сильвестр был близок как раз к нестяжателям, т.е. к противникам официальной церкви, резко критиковавшим ее и выступавшим за полный отказ ее от земельных владений. В силу именно таких убеждений Сильвестр вряд ли мог выступить в роли защитника церкви перед Иваном, как это нарисовано в тексте книги богатой фантазией автора. К сожалению, его яркие картинки, подающие Сильвестра чуть ли не главным деятелем собора, который будто бы вновь «смирил» (пока!) Грозного царя, совершенно не подтверждаются тем реальным (и общеизвестным!) соотношением политических сил, существовавшим на Стоглавом соборе 1551 г. А оно было таково, что действительно, принимая участие в работе собора и даже подготовив (как полагают историки) целый ряд вопросов для соборного обсуждения, «нестяжатели» находились там все же в явном меньшинстве и ощутимого успеха достичь не смогли.

Не смогли, несмотря на то что с самого начала царю вроде бы должна была импонировать и резкая их критика по поводу церковных нравов, и главное требование – полный отказ церкви от земельных владений. Дело здесь, наверное, заключается в том, что Иван все-таки хорошо знал, кто стоит за их «смиренно» согбенными фигурами. Знал, в кого направлены, к примеру, потаенные стрелы моралистических проповедей Максима Грека, столь превозносимого Э. Радзинским. Сей монах (действительно грек по происхождению), приглашенный в Москву исключительно в качестве переводчика церковно-служебной литературы, однако, явно этой скромной ролью не удовольствовался (что вполне объяснимо опытом, приобретенным за годы жизни в возрожденческой Италии), вскоре близко сошелся с «нестяжателями» и не посчитал зазорным вмешаться в самую гущу мирских проблем, выступая едва ли не трибуном «ортодоксальности»…

Скажем, Иван, должно быть, помнил, знал по рассказам очевидцев, что еще свыше двадцати лет назад именно Грек яростно осуждал развод его отца, назвав второй брак Василия III с Еленой Глинской «великим блудом». Он же, Грек, упрекал тогда великого князя и в не слишком почтительном отношении к боярской Думе, в том, что все дела Василий предпочитал решать без нее, собирая лишь ближайших советников. Теперь же, годы спустя, пришла, по всей видимости, очередь уже для сына Василия стать объектом порицания строгого мниха. И снова и снова, как подчеркивает исследователь, «в нравоучительных размышлениях (Максима Грека) о судьбах византийских царей, погибших потому, что они «презирали своих бояр», и в притче о нечестивом юном царе, подпавшем под власть своих порочных страстей, – находило в завуалированной форме свое выражение недовольство княжеско-боярских кругов политикой Ивана Грозного»[156]

Однако… однако известно: неистово обличать, требовать кристальной чистоты и праведности всегда легче, чем делать реальное дело. А посему, когда в 1554 г. (более трех лет спустя после Стоглава) царь Иван, невзирая на все то, что было ему известно о взглядах и политических пристрастиях монаха-писателя, обратился к Максиму Греку с личным посланием, в котором просил оказать ему действительную помощь – помощь в борьбе с ересями, т. е. написать полемическое сочинение с опровержением еретических взглядов, и, таким образом, применив свой проникновенный дар церковного публициста как раз там, где это было необходимо прежде всего, исполнить прямую обязанность поборника истинного христианства, то «мудрый старец» даже не ответил на эту просьбу молодого царя и писать на сей раз ничего не стал. Историки объясняют это довольно просто: Максим Грек счел за лучшее промолчать, остерегаясь быть втянутым в процесс над близким ему еретиком Матвеем Башкиным[157]. Но и этот весьма характерный нюанс остался вне поля зрения нашего рассказчика…

Вернемся к реформам Грозного. Складывается впечатление, что Э. Радзинский вовсе не из-за кажущейся скучности, ненужности таких «деталей» для его повествования столь бегло миновал вопрос о реформаторской деятельности Ивана IV, по сути сведя весь разговор лишь к констатации того, что государь заставил всех служить себе и только себе… Нет, вероятно соображения автора на сей счет были значительно глубже. Заключались они в понимании того, что если кратко и хоть сколько-нибудь честно, отсекая позднейшие домыслы и искажения, рассказать читателю об этих преобразованиях, ему неминуемо пришлось бы подойти к выводу о том, что реформы были тщательно продуманы и целенаправлены. Все они последовательно вели к решению главной для Ивана задачи – к восстановлению законопорядка и укреплению государства, к тому, чтобы оно действительно могло выполнять свое назначение – защищать подданных, обеспечивать для них приемлемые условия жизни и труда. Да, несомненно, что при этом многократно возрастала и крепла его личная власть – власть государя. Задолго до Людовика XIV молодой русский самодержец Иван Грозный с полным правом мог бы сказать: «Государство – это я», правда, вкладывая в сию крылатую фразу совершенно иной, более глубинный смысл, нежели его блестящий европейский собрат. Ибо если правление Людовика считается вершиной французского абсолютизма, когда из народа беспощадно выжимались последние гроши, а оторванный, отгороженный от этого самого народа версальский двор блистал почти безумной роскошью и гигантский штат титулованной и нетитулованной королевской обслуги, стремясь удовлетворить любое пожелание своего короля-солнца, как кровожадный монстр, поглощал едва ли не весь национальный доход страны, то Иван IV был всему этому прямой противоположностью. Сказав, что «государство – это я», он не согрешил бы перед истиной, ибо действительно, его Русь всегда была частью его души, его крестом, его достоянием и его «отчиной», которой он служил, как мог сам и понуждал служить свою аристократию.

Мы ведь далеко не случайно привели немного выше слова знаменитого историка В.О. Ключевского, указывавшего, что уже в первые годы царствования Ивана Грозного «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований»[158]. Укрепление законности и власти в стране как воздух необходимо было ему не только для того, чтобы обезопасить свой народ от внутренних притеснений, но и от ВНЕШНЕЙ АГРЕССИИ. Слабое, разобщенное государство не в состоянии себя защитить – он видел и знал это с детства. Так же, как с самого начала своего царствования он ясно сознавал, что ему придется много и упорно воевать. Доказательства всегда были у него перед глазами: скажем, с 1534 по 1544 гг., т.е. с момента смерти его отца и все годы боярской анархии – лишь вдумаемся в этот реальный исторический факт! – казанские татары ежегодно совершали грабительские набеги на Русь[159]. Ежегодно с методичной жестокостью они сжигали русские города, насиловали женщин, убивали детей, захватывая и угоняя в рабство, на муки и лютую смерть многотысячный полон. Где впоследствии продавали сей высокоценный живой товар, мы уже говорили выше. Равно как говорили мы и о том, что набеги эти очень часто осуществлялись не одними лишь казанцами, но и крымцами, объединенные силы которых неизменно поддерживал их верховный сюзерен и покровитель – Османская империя. Причем по-разбойничьи подвижные отряды степняков разоряли не только окраины, но продвигались далеко в глубь страны – к Владимиру, Костроме и даже к Вологде[160]. А потому, нисколько не преувеличивая, сам Иван писал, что после таких нашествий «От Крыма и от Казани до полуземли пусто было»[161], свидетельствуя тем самым, о чем действительно болела душа царя, что именно подвигло его, всего лишь девятнадцати лет от роду, впервые повести войска на Казань…

Глава 6

Взятие Казани – агрессия или защита?

Между тем в тексте Радзинского все опять предстает совершенно в ином свете. Неожиданно, без какой бы то ни было логической последовательности переходя от одного вопроса к другому (но ни один из них не раскрывая до конца, как это было уже неоднократно показано всем предыдущим изложением), автор продолжает в том же духе. От досужих размышлений о «мире рабства и власти», олицетворением и главным кодексом которого стал, по его мнению, сильвестровский Домострой, г-н литератор, повторим, сразу вдруг перескакивает к походу 1552 г. на Казань, ни словом не упомянув о том, как готовился этот поход, как накрепко был связан со всем комплексом проводимых Иваном реформ. Да и само падение Казани происходит у автора как-то уж неправдоподобно быстро, одномоментно, в силу чего от читателя (а тем паче от телезрителя) остается почти сокрытым, ускользает смысл и значение этого поистине грандиозного события, а также то, как тяжко, ценой каких усилий была завоевана сия победа.

С неким тайным умыслом или же без оного, но Эдвард Радзинский не сказал доверчивому читателю о том, что поход 1552 г., завершившийся взятием Казани, был отнюдь не первым, а уже третьим по счету походом Ивана на Волгу. Собственно, вся вторая половина 40-х годов прошла для московского правительства в дипломатических и военных попытках «замирить» (как писали русские хронографы) воинственного соседа, добиться стабилизации положения на казанском пограничье путем утверждения в Казани хана – сторонника мира с Русью. При этом использовалась неутихавшая внутриполитическая борьба в самом ханстве между местной знатью и сторонниками крымских Гиреев. Так, как это было, например, в январе 1546 г., когда в Казани вспыхнул мятеж против крымского ставленника Сафа-Гирея, нещадно грабившего казанцев в пользу Крыма[162]. Изгнав его, они взяли тогда на свой трон московского ставленника Шах-Али (Шигалея). Но попытка оказалась неудачной. Прошло немногим более полугода, и Шигалея выбил из города вновь захвативший Казань Сафа-Гирей, хан, для которого главным делом жизни была именно борьба против Руси. А потому, «начиная с этого момента, – указывает историк, – Москва выдвинула план окончательного сокрушения Казанского ханства»[163]. В 1548—1550 гг., уже пережив огненное крещение московскими пожарами и начав яростную борьбу с губительным боярским своеволием, молодой царь со всей присущей ему страстью взялся за решение и этого, воистину жизненно не менее важного для страны вопроса, лично возглавляя два подряд зимних похода на Казань. Возможно, по собственным словам Ивана, он искренне не мог, не желал «терпеть более гибели христиан, кои поручены мне от Христа моего!..»[164].

На неудачное окончание этих походов повлияли два фактора. Во-первых, неурядицы и беспрестанные споры о местничестве, все еще царившие в русском войске и дезорганизовавшие его. (Вспомним, читатель, еще раз знаменитый приговор Ивана Грозного об отмене местничества прежде всего в армии! Решение о нем царь вынес именно из тех походов, во время которых ему пришлось, видимо, воочию узреть и на деле столкнуться с мертвяще-каменной спесью своих бояр-воевод.) Во-вторых, сильно подвели погодные условия. Оба раза при подходе к Казани неожиданно начиналась оттепель, таяли снега и лед на Волге, что чрезвычайно затруднило действия русских войск, оба раза вынуждая их к отступлению[165]. И здесь летописец зафиксировал уже совершенно четко: из-за гибели большого числа людей, пушек, боеприпасов – «многа бо вода речная на лед насткупи, и многие люди в продушинах потопоша…» – двадцатилетний царь возвращался тогда в столицу действительно «со многими слезами»[166]

Но Иван был настойчив. Поставив перед собой определенную задачу, он упорно, шаг за шагом шел к ее разрешению. Так, с этой целью в последующие 1550—1551 гг. его правительством была предпринята почти полная блокада Казани методом перекрытия воинскими соединениями всех водных путей ханства[167]. Вторым действием было основание новой, близкой к Казани опорной базы для русских войск – города-крепости Свияжска, при устье реки Свияги. Кстати, наиболее удобное и стратегически выгодное место для крепости, так называемую Круглую гору, указал русским участвовавший во всех походах молодого царя бывший хан Шигалей и его приближенные «казанские люди»[168]. Закладка крепости произошла 24 мая 1551 г., «и свершили город в четыре недели», ибо еще зимой 1550/51 г. в угличских лесах были срублены все необходимые составные части будущей крепости, а уже весной их в разобранном виде (причем тщательно пронумеровав, как с особым интересом отмечал в своих записках немец Генрих Штаден[169]) сплавили по Волге, прямо к месту постройки.

…Впрочем, основание этого города-крепости имело не только сугубо военное, но и большое политическое значение. Гористая местность вокруг него издавна заселялась народом черемисов (мари) – «горными людьми», в то время как на другом, пологом берегу Волги существовала еще и «луговая черемиса». Для них, как свидетельствует летопись, постройка целого города в невиданно краткие сроки стала подобна чуду. Стала своего рода наглядным доказательством могущества и силы русского царя. Царя, который, имея такие возможности, наверняка будет в состоянии и их обезопасить от татарских грабежей. Словом, именно с того момента «горные люди, видя, что город православного царя встал в их земле», все чаще и чаще отказываясь от подчинения Казанскому ханству, стали официально обращаться к Москве с просьбами о принятии в русское подданство[170]. Так начинался процесс складывания великой многонациональной России. Однако и это чудо осталось «за кадром» у Э. Радзинского…

Наконец, ко всем указанным обстоятельствам прибавилось то, что саму Казань вновь захлестнули междоусобные распри, и именно это в конечном счете предопределило ее грядущее падение. Еще весной 1549 г. там, 42-х лет от роду, неожиданно умер воинственный хан Сафа-Гирей[171]. Престол наследовал его двухлетний сын Утемиш-Гирей, за которого начала править его мать-регентша царица Сююнбике вместе с поддерживавшей ее крымской знатью. Однако крымская династия оказалась уже столь непопулярной в Казанском ханстве, что просто не смогла удержаться у власти. Против крымцев вспыхнул мятеж, и под напором народного недовольства местная казанская знать сама выдала русским воеводам брошенную бежавшими сторонниками на произвол судьбы царицу Сююнбике вместе с сыном стоявшим под Казанью русским войскам (после чего она, кстати, с большим почетом была препровождена в Москву). Одновременно, летом 1551 г. казанцы вновь пригласили на свой престол неоднократно ими изгонявшегося экс-хана Шигалея.

Хотя дальнейшее ясно показало, что эта уступка была лишь «тактическим маневром со стороны татарской знати, продолжавшей готовиться к борьбе с Русским государством»[172], Иван все же не стал отвергать эту возможность уладить дела с Казанью таким относительно мирным путем, не доводя до большого военного столкновения и большой крови. Москва одобрила новое воцарение Шигалея. Главное требование, предъявленное при этом казанцам царским правительством, заключалось лишь в том, чтобы впредь «полону русского ни в которой им неволе не держать и всем дати волю; и князем всем привести полон на Казанское устье да отдати боярам; а достальной полон, как царь Шигалей на царстве будет, весь освободить, казанцам всех отпустить и в неволе не держати»[173].

Для того чтобы понять это главное требование Ивана Грозного, понять, что значило оно для русского народа и что для казанских феодалов, довольно вспомнить следующее: только в день «посажения» Шигалея «на царство», 16 августа 1551 г., и только на одном ханском дворе было собрано и освобождено 2700 человек русского полона. Всего же в те дни, во исполнение сурового приказа Ивана «если у кого найдут христианского пленника – того карати смертью» было выпущено на волю 60 000 человек[174] – потеря для работорговцев и впрямь немалая. Однако и указанные цифры были еще далеко не пределом! Скорее они являлись лишь начальным этапом грандиозной акции освобождения, ибо известно, что к 1551 г. в казанском плену томилось уже 100 000 русских людей. В силу этого вопиющего факта, кстати, становится легко объяснимым и то, что, сажая на царство Шигалея, московское правительство отдало ему в управление только земли, расположенные на луговой стороне Волги, горная же сторона (вместе со Свияжском) была оставлена за Россией. По всей видимости, она удерживалась русскими не только как важная стратегическая позиция, но и как своеобразная гарантия выполнения казанцами всех соглашений, касающихся русских пленников. Неслучайно, отвечая в октябре 1551 г. очередной делегации из Казани на ее прошение о возвращении горной стороны, царь Иван резко заявил: «А вы еще полон русский держите!..»[175]

Да, увы, невзирая на все усилия Москвы поддержать заключенный мир, несмотря на богатое жалованье, неоднократно посылавшееся в Казань, и личные обращения Ивана к Шигалею, просившего его честно выполнять договоренности и укрепить власть, порядок в ханстве, дабы «кровь перестала на обе стороны на века» [176], в Казани мира не хотели. При явном попустительстве Шигалея, не желавшего ссориться с казанской знатью, по дальним местам ханства продолжали «скрывать по ямам»[177] закованный в цепи русский полон. Против хана то и дело возникали заговоры, и положение его было крайне шатким. Он, человек мудрый, с большим политическим опытом, сам чувствовал это, признавшись московскому посланнику Алексею Адашеву, приехавшему в конце 1551 г., что обстоятельства сильнее его и он не может более держать ханство в повиновении, ибо обещал казанцам вернуть горную сторону, увеличить размеры ясака, собираемого с податного населения, но ничего этого не выполнил. Трезво оценивая всю безнадежность сложившейся ситуации, Шигалей практически по собственной воле отказался тогда от власти, сказав: «Мусульманин сам, не хочу на свою веру восставать и государю изменять не хочу же. Ехать мне некуды, поеду назад к царю…»[178]

Подтолкнув Шигалея отказаться от престола, казанская знать предприняла еще одну дипломатическую хитрость, начав с русским правительством затяжные переговоры о назначении из Москвы в Казань уже даже не хана, а правителя-наместника[179]. Но за спиной у этих переговоров она не мешкая заключила военный союз с Ногайской ордой. И когда 6 марта 1552 г. вместо покинувшего Казань Шигалея в город торжественно (по заключенной договоренности) должен был вступить новый государев наместник князь С.И. Микулинский, Царские ворота столицы ханства неожиданно закрылись, в городе была учинена жестокая резня оставшихся там русских людей, а на престол возведен ногайский ставленник Едигер-Магмет… Надо ли говорить, что именно это открытое оскорбление и открытый разрыв отношений и вынудили правительство Ивана Грозного на ответные, вполне адекватные меры. Той же весной 1552 г. оно начало новый и, как оказалось, последний поход на Казань....

Войска двадцатидвухлетнего царя, насчитывавшие 150 000 человек, большое число артиллерии, специальной осадной техники, были подготовлены самым тщательным образом. Едва ли не вся страна снаряжала их. Как свидетельствуют документы, по всем уездам было заготовлено огромное количество «запасу к казанскому походу: ржи, и овса, и муки пшеничныя и ржаные, и толокна, и круп, и солоду ячного и ржаного, и хмелю, и меду, и яловицы, и мяса полотного, и гусей, и всякого запасу и судов под тот запас».

Но главное внимание было, конечно, сосредоточено на командном и боевом составе русской армии. Как пишет профессиональный историк, «с тонким тактом, без ухаживания за аристократией (отбирало) правительство состав государева полка, окружая особу царя группой наиболее преданных ему лиц. В 1550 г. (да-да, читатель, опять-таки именно в 1550-м, подведя итоги двух подряд неудачных походов!), после большого смотра, была отделена тысяча «помещиков детей боярских лучших слуг» из провинциальных военных как княжеского, боярского, так и простого дворянского происхождения. В составлении списка обнаружились все достоинства московской правительственной историографии и статистики. Были приняты во внимание старые заслуги, дела отцов. Среди «тысячи» (были) дети испытанных воевод, сыновья пленников несчастливой оршинской битвы 1514 г. (встречались также имена из) синодика Успенского собора, куда, по повелению государя, записывались на вечное поминовение воины «храбрствовавшие и убиенные по благочестию за святые церкви и за православное христианство». (Тогда же, для того,) чтобы иметь непосредственно под рукой и наилучше вознаградить этот отборный состав… царь испоместил всех тех «тысячников», кто не имел подмосковных, владениями в ближайших окрестностях столицы»[180]. Однако Э. Радзинский, хотя и упоминая мельком сам факт создания «тысячи», тем не менее не говорит, что в походе 1552 г. на Казань как раз эти «тысячники» составили главный штаб и основу царской гвардии[181]

Торжественное выступление русских войск состоялось 16 июня 1552 г.

Покидая столицу, фактическим наместником и правителем государства молодой царь, как всегда, оставлял в Москве митрополита Макария, приказав боярам со всеми текущими делами обращаться именно к нему[182], что еще раз неоспоримо указывает на высокую политическую роль святителя. Но поход уже в первые дни едва не был сорван. Прямо с марша Ивану пришлось бросить свой правый фланг и значительную часть царской гвардии к Туле, которую именно в этот момент, стремительно выйдя из Крыма, осадила орда хана Девлет-Гирея.

Это был план, разработанный турецким султаном Сулейманом II. Еще год назад, в мае 1551 г. Османская империя, серьезно обеспокоенная решительными действиями Москвы по отношению к Казани и стремясь предотвратить разгром своего верного вассала на Волге, выдвинула идею общего выступления под турецким главенством всех трех татарских ханств – Казанского, Крымского и Ногайского – против Руси[183]. В соответствии с этим планом неожиданное нашествие Девлет-Гирея призвано было сковать русские силы и не допустить их поход на Казань. Но благодаря мужеству самих тульчан, а также удачным маневрам русской армии этому коварному замыслу не суждено было осуществиться. Врага разбили наголову. Сам хан Девлет-Гирей лишь чудом спасся от плена. А Иван, не пожелав даже на несколько дней вернуться в Москву, вновь устремился на восток. 13 августа вместе с основной частью войск он был уже в Свияжске.

Именно оттуда, из своей чудом вставшей на высоком волжском берегу крепости, Иван обратился к жителям Казани со словами мира, обещая, что ежели сдадут они столицу без боя, то он их простит и пожалует[184]. То же самое приказано было отписать и от имени хана Шигалея. Однако даже эта последняя попытка избежать кровопролития, а вместе с тем спасти от штурма и разрушения большой красивый город, оказалась тщетной. Ответ, пришедший из Казани через несколько дней, был столь дерзостен и презрителен, что не осталось уже никакой надежды на то, что разум все-таки восторжествует и казанская знать поступится собственными политическими амбициями ради сохранения тысяч и тысяч жизней своих подданных. 23 августа русские войска окружили город, и началась осада, которая завершилась 2 октября взятием Казани…

Примечания

1

Белинский В.Г. Собрание сочинений в трех томах. – М., 1948. Т 1. С. 655.

2

Ключевский В.О. О русской истории. – М., 1993. С. 205.

3

Там же. С. 212.

4

Платонов С.Ф. Иван Грозный. – Петроград, 1923. С. 2.

5

Солоневич И.Л. Народная монархия. – М., 1991. С. 22, 27—28.

6

Иванов В.Ф. Русская интеллигенция и масонство от Петра I до наших дней. – М., 1997. С. 484.

7

Соловьев Е.А. Иоанн Грозный. – В кн.: Библиотека Флорентия Павленкова. Биографические повествования. – Челябинск, 1997. С. 108.

8

Ковалевский П.И. Иоанн Грозный. – СПб., 1901. См. также: Ковалевский П.И. Психиатрические эскизы из истории. – М., 1995. Т. 1. С. 3—163.

9

См.: Смирнов И. И. Иван Грозный. – Ленинград, 1944.

10

Радзинский Э. Мучитель и тень. – М., 1999. С. 8.

11

Там же. С. 63.

12

История Европы. – М., 1996. Т. 3. С. 388—389.

13

Там же. С. 391.

14

История Европы. Т. 3. С. 281.

15

Уже с 1369 г. под гнетом османов находилась Болгария, с 1459 г. – почти вся Сербия (вот когда зарождалась кровоточащая и сегодня проблема Косова!).

16

Хорошкевич А.Л. Русское государство в системе международных отношений. – М., 1982. С. 200.

17

Пирлинг П. Россия и папский престол. – М., 1912. Т. 1. С. 290.

18

В этом, кстати, Э. Радзинский едва ли не дословно повторяет мнение П.И. Ковалевского. Ср., например: «Прочитанное в книгах он (Иван) захотел применить к себе…» «Начитавшись историй Священного писания, греческих и римских историй, Иоанн захотел быть на московском престоле тем же, чем Давид и Соломон на иерусалимском, Август, Константин и Феодосий на римском…». – Ковалевский П.И. Указ. соч. С. 63, 66.

19

Зимин А.А. Россия на пороге Нового времени. – М., 1972. С. 64.

20

Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 77.

21

Пирлинг П. Россия и папский престол. С. 368.

22

Там же. С. 389.

23

Пирлинг П. Указ. соч . С. 389.

24

См.: Замалеев А.Ф. Философская мысль средневековой Руси. – М., 1987. С. 180—181.

25

О Стефане и Ангелине см.: Стоjановиh Л. Стари српски хрисовули, акти, биографjе, летописи. Книга III. – Београд, 1899. С. 42, 43. О том, как обращались с подобной же просьбой уже к Ивану IV монахи сербского Хиландрского монастыря на Афоне (Греция), – см. там же. С. 46—48.

26

Тихомиров М.Н. Исторические связи России со славянскими странами и Византией. – М., 1969. С. 83.

27

История Европы. Т 3. С. 418.

28

Худяков М. Очерки истории Казанского ханства. С. 61.

29

Зимин А.А. Указ. соч. С. 245.

30

Там же. С. 247.

31

Уже в 1532 г. Сагиб-Гирей станет по назначению турецкого султана крымским ханом. См.: Худяков М. Указ. соч. С. 93.

32

История Европы. Т. 3. С. 419.

33

Солоневич И.Л. Указ. соч. С. 85.

34

Солоневич И. Л. Указ. соч. С. 285.

35

Здесь уместно напомнить, что Андрей Боголюбский остался в народной памяти и летописях главным образом как князь, славный не ратными делами (чего, впрочем, тоже имелось у него предостаточно), но который «был любим всеми за премногую добродетель, юже имяще прежде к богу и ко всем сущим под ним»…

36

Солоневич И.Л. Указ. соч. С. 77.

37

Виппер Р.Ю. Иван Грозный. С. 14.

38

Зимин А.А. Указ. соч. – М., 1972. С. 254—256.

39

Там же. С. 254—256.

40

Зимин А.А. Указ. соч. С. 298. О царевиче Петре см. также: Иловайский Д.И. Царская Русь. – М., 2002. С. 6.

41

Зимин А.А. Указ. соч. С. 295.

42

Бестужев-Рюмин К. Русская история. – СПб., 1885. Т. 2. С. 177.

43

Там же. С. 177—178.

44

Зимин А.А. Указ. соч. С. 85.

45

Похлебкин В.В. Внешняя политика Руси, России и СССР за 1000 лет в именах, датах, фактах. Вып. 11, кн. 1. – М., 1995. С. 367.

46

Хотя до этого сам Михаил Глинский вовсе не чужд был религиозной терпимости, точнее, религиозной всеядности, столь свойственной европейскому Возрождению, и во время своего продолжительного пребывания в Италии даже принял католичество. Многие годы спустя, находясь уже в России, он сочтет необходимым искупить этот грех юности и вернется к вере отцов…

47

Похлебкин В.В. Указ. соч. С. 367.

48

Похлебкин В.В. Указ. соч. С. 369.

49

Земли Тевтонского ордена традиционно находились в сфере влияния Германской империи.

50

Бестужев-Рюмин К. Указ. соч. С. 184; Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 124.

51

Похлебкин В.В. Указ. соч. С. 372.

52

Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 125.

53

Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 126.

54

Примечательно, как обошелся «варвар» Василий III с этим побежденным и сдавшимся в плен польско-литовским гарнизоном. Командовавший обороной города королевский наместник Смоленска Юрий Сологуб был просто отпущен им на все четыре стороны, даже без выкупа. Остальных же «латын» (как называли поляков русские летописи) проводили до пограничной Орши и также отпустили, предварительно выплатив каждому по рублю денег – очевидно, на дорогу. (Случай, скажем так, неслыханный в тогдашней международной практике. Напротив, гораздо привычнее и обыденнее поступили сами поляки, немедленно казнив «за измену» вернувшегося живым из русского плена воеводу Ю. Сологуба…)

55

Согласно данным источников, например, сам М. Глинский сразу же после перехода на русскую службу получил в вотчину город Малый Ярославец и «в кормление» город Боровск, а его брат Василий – город Медынь. Кстати, для последнего, ввиду болезни глаз, специально был приглашен «великий лекарь». См.: Зимин А.А. Указ. соч. С. 223.

56

Похлебкин В.В. Указ. соч. С. 372.

57

Зимин А.А. Указ. соч. С. 164.

58

Зимин А.А. Указ. соч. С. 298.

59

Зимин А.А. Указ. соч. С. 298.

60

ПСРЛ. Т. 21. С. 629.

61

Пискаревский летописец. – В кн.: «Материалы по истории СССР (XV—XVII вв.)». – М., 1955. Т. 2. С. 86.

62

Вскоре после Ивана у Елены и Василия родился еще один сын – Юрий (Георгий).

63

Письма русских государей. – М., 1848. Т. 1. С. 2—5.

64

Бестужев-Рюмин К. Указ. соч. С. 207.

65

ПСРЛ. Т. 4, ч. 1, вып. 3. С. 558.

66

Заметим, что это лишь для автора книги жена древнекиевского князя Игоря и правительница Руси княгиня Ольга, которую с официальным визитом принимал у себя в Константинополе даже император Византии Константин Багрянородный, стала вдруг «легендарной». В народе ее звали иначе – Ольга Мудрая…

67

Скрынников Р.Г. Указ. соч. М., 1980. С. 10.

68

Там же.

69

Похлебкин В.В. Указ. соч. С. 378.

70

Скрынников Р.Г. Указ. соч. С. 11.

71

ПСРЛ. Т. 13. С. 424.

72

Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 219.

73

Акты Западной России. Т. 2, № 19. С. 21; Хорошкевич. А.Л. Указ. соч. С. 219; Зимин А.А. Указ. соч. С. 82.

74

Зимин А.А. Указ. соч. С. 83.

75

Любавский М.К. Литовско-русский сейм. С. 261; Зимин А.А. Указ. соч. С. 278. Примечательно, что ровно за год до этих событий, 8 мая 1531 г. «татары, азовцы и крымцы» уже приходили «на Рязанские места», учинив там страшное разорение. См.: ПСРЛ. Т. 13. С. 81, 83, 84.

76

Зимин А.А. Указ. соч. С. 401.

77

Бестужев-Рюмин К. Указ. соч. С. 199; Смирнов И.И. Очерки политической истории Русского государства 30—50-х годов XVI в. – М. – Л., 1958. С. 53.

78

ПСРЛ. Т. 13. С. 107.

79

Смирнов. И.И. Указ. соч. С. 56.

80

Бестужев-Рюмин К. Указ. соч. С. 199; Смирнов И.И. Указ. соч. С. 61.

81

ПСРЛ. Т. 8. С. 294.

82

Смирнов И.И. Иван Грозный. – Л., 1944. С. 21; ПСРЛ. Т. 6. С. 302.

83

ПСРЛ. Т. 13. С. 121.

84

Стоjановиh Л. Стари српски родослови и летописи. – Ср. Карловци, 1927. С. 57.

85

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 21—22.

86

См.: ПСРЛ. Т. 13. С. 85—112.

87

Там же. С. 79.

88

Валишевский К. Иван Грозный. С. 138.

89

Смирнов И.И. Очерки политической истории… С. 82.

90

Исторический архив, т. 7. С. 218.

91

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 80.

92

ПСРЛ. Т. 4. С. 304.; Бестужев-Рюмин К. Указ. соч. С. 207.

93

ПСРЛ. Т. 21, ч. 2. С. 634.

94

Послания Ивана Грозного. – М.—Л., 1951. С. 34, 304—305.

95

Как сообщает летопись, митрополит Иосаф был избит, лишен сана и немедленно сослан Шуйскими в отдаленный монастырь за то, что он, являясь ставленником Бельских, находился у государя в «приближении» и «в первосоветниках». Но в тексте Радзинского сей важный и весьма характерный эпизод отсутствует совершенно. Почему?..

96

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 98—100.

97

Там же. С. 95.

98

Макарий был избран собором русских архиереев и поставлен на митрополию 16 марта 1542 г.

99

Голубинский Е.Е. История русской церкви. – М., 1900. Т. 2, ч. 1. С. 755.

100

ПСРЛ. Т. 21, ч. 2. С. 634.

101

ПСРЛ. Т. 13, С. 443.

102

Смирнов И.И. Очерки политической истории… С. 98.

103

Щербатов М.М. История Российская. – СПб., 1786. Т. V, ч. 1. С. 182.

104

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 99.

105

ПСРЛ. Т. 13. С. 444.

106

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 100.

107

Соловьев Е.А. Указ. соч. С. 29.

108

Скрынников Р.Г. Иван Грозный. С. 101.

109

ПСРЛ. Т. 13. С. 149, 448—449.

110

Смирнов И.И. Очерки политической истории. С. 112.

111

ПСРЛ. Т. 13. С. 448—449.

112

Там же.

113

Русское Православие. Вехи истории. С. 113.

114

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 119.

115

Иванов В.Ф. Указ. соч. С. 493.

116

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 117.

117

ПСРЛ. Т. 13. С. 450.

118

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 116.

119

Соловьев Е.А. Указ. соч. С. 28.

120

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 119.

121

ПСРЛ. Т. 13. С. 456.

122

ПСРЛ. Т. 13. С. 154.

123

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 133.

124

ПСРЛ. Т. 4, ч. 1, вып. 3. 2-е изд. Л., 1929, С. 621; Смирнов И.И. Указ. соч. С. 134.

125

Послания Ивана Грозного. С. 523.

126

Голубинский Е.Е. Указ. соч. Т. 2, ч. 1. С. 770.

127

В Москву Сильвестр попал в 1542 г. благодаря митрополиту Макарию, который взял его вместе с собой в столицу, покидая новгородскую кафедру.

128

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 250.

129

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 245—259.

130

Зимин А.А. Реформы Ивана Грозного. – М., 1980. С. 477—478.

131

Скрынников Р.Г. Русь IX—XVII века. – СПб., 1999. С. 198.

132

Бестужев-Рюмин К. Указ. соч., 1885.

133

Смирнов И.И. Указ. соч. С. 139—263.

134

Смирнов И.И. Иван Грозный. С. 31.

135

Цитата по кн.: Бестужев-Рюмин К. Русская история. – Т. 2. СПб., 1885. С. 216.

136

Карамзин Н.М. История Государства Российского. Т. IX. С. 171.

137

Смирнов И.И. Очерки политической истории… С. 294.

138

См.: Судебник Ивана Грозного. Ст. 64. – В кн: Российское законодательство Х—ХХ веков. – Т. 2. М., 1985.

139

Кемпфер Ф. Иван Грозный. – В кн: Русские цари. М., 1997. С. 38.

140

Виппер Р.Ю. Иван Грозный. С. 21—22.

141

Цитата по кн: Державин К.Н. Вольтер. – М. – Л., 1946. С. 424.

142

Кемпфер Ф. Указ. соч. С. 38.

143

Ключевский В.О. О русской истории. М., 1993. С. 202.

144

См: Судебник Ивана Грозного. Ст. 62, 68 и др. – В кн: Российское законодательство Х—ХХ веков. – Т. 2. М., 1985. С. 108—109, 112.

145

Смирнов И.И. Очерки политической истории. С. 312.

146

Ключевский В.О. Указ. соч. С. 202.

147

Зимин А.А. Реформы Ивана Грозного. С. 423.

148

Судебник Ивана Грозного. Ст. 75.

149

Зимин А.А. К истории военных реформ 50-х годов XVI века. – Исторические записки. Т. 55. С. 347.

150

Смирнов И.И. Иван Грозный. С. 35.

151

Скрынников Р.Г. Иван Грозный. С. 38.

152

В ведении церкви сосредоточивалась благотворительность.

153

См., например, царский вопрос № 15 Стоглавому собору. – В кн: Российское законодательство Х—ХХ веков. Т. 2. Стоглав. Текст. С. 271.

154

Там же. С. 261.

155

Там же. С. 376—378; Законодательные акты Русского государства второй половины XVI – первой половины XVII века. Тексты. – Л., 1986. С. 31—33.

156

Смирнов И.И. Иван Грозный. С. 57.

157

Сахаров А.М., Зимин А.А., Корецкий В.И. Церковь в системе развитого феодализма (XIV—XVI вв.)– В кн: Русское Православие: вехи истории. – М., 1989. С. 130.

158

Ключевский В.О. Указ. соч. С. 202.

159

Шмидт С.О. Предпосылки и первые годы «Казанской войны» (1545—1549). – Труды Московского государственного историко-архивного института. Т. 6. Изд. МГУ. 1954. С. 229—231.

160

См., например: ПСРЛ. Т. 13. С. 100; Шмидт С.О. Указ. соч. С. 187—257.

161

Послания Ивана Грозного. С. 47.

162

На что сетовали сами казанцы в своих грамотах в Москву. – См: ПСРЛ. Т. 8. С. 295.

163

Скрынников Р.Г. Иван Грозный. С. 44.

164

ПСРЛ. Т. 13. С. 177.

165

Там же, С. 156.

166

Там же.

167

Там же. С. 166.

168

ПСРЛ. Т. 13. С. 160.

169

Штаден Г. Записки о Московии. – М., – Л., 1927. С. 113.

170

См.: ПСРЛ. Т. 13. С. 165, 467.

171

По одной из версий, он, будучи пьян, споткнулся и, сильно ударившись головой, «убился в своих хоромах». – ПСРЛ. Т. 13. С. 157.

172

Смирнов И.И. Иван Грозный. С. 69.

173

ПСРЛ. Т. 13. С. 167.

174

Там же. С. 169—170.

175

ПСРЛ. Т. 13. С. 172.

176

Там же. С. 171.

177

Там же. С. 172, 173.

178

Там же.

179

Бестужев-Рюмин К.Н. Русская история. Т. 2. С. 221.

180

Виппер Р.Ю. Иван Грозный. С. 49.

181

Там же.

182

ПСРЛ. Т. 13. С. 186; Масса И. Краткое известие о Московии. М., 1937. С. 22.

183

Смирнов И.И. Иван Грозный. С. 70.

184

ПСРЛ. Т. 13. С. 201.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8