Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Коллекция нефункциональных мужчин

ModernLib.Net / Наталья Рубанова / Коллекция нефункциональных мужчин - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Наталья Рубанова
Жанр:

 

 



Представь: нет жжения, тошноты нет, рук, ног, глаз. Носа нет. Губ. Тела нет. Точнее, оно как бы есть, только совсем незаметное, больше не нужное. Мы искали с тобой когда-то “смысл” – помнишь, вечерами, под длинные – красивые и не очень – разговоры?

Так вот, я нашла его, только теперь без кавычек; ты ждешь, чтобы я рассказала?


Когда-нибудь у тебя тоже не станет рук, ног, глаз. Носа не станет. Губ. Всего тела. Оно где-то будет, только совсем незаметное, тебе – не нужное. Тогда ты внезапно поймешь меня, поймешь тщету поисков “смысла” красивыми длинными вечерами, которые, впрочем, у нас с тобой летели быстро, ах, как быстро! Нам всегда не хватало времени, к тому же мы всегда зачем-то от всех прятались… Телом нельзя заменить смысл. Но, когда человек все еще тело, смысла в одной лишь душе он не найдет: как мы. (Какие мы были неприкаянные!) Я хочу, я желаю тебе быстрее пройти этот срок – в кавычках и без…


Не плачь обо мне, не надо, не привязывай, я тоже мучаюсь, когда ты мучаешься, я вижу тебя, я к тебе прикасаюсь, но ты не можешь знать, не можешь, ты винишь себя во всем, не надо, не надо, никто ни в чем не виноват, мы просто слишком сильно любили, да, это радость, это дар, но очень хрупкий, нам подарили и очень скоро отобрали, а потом у тебя забрали меня насовсем, но не только у тебя, Ему тоже плохо, им всем – тоже, тебе, быть может, в чем-то легче, не страдай, не хочу я этого, не хочу, не хочу, не хочу, никогда не хотела – твоего страдания; иногда – да, делала больно – но затем лишь, чтобы быть уверенной… Самоутверждалась. Людям иногда нужно это. Но мы же друг друга простили, простили – и – расстались. Ты только не бойся слова “навсегда”, ведь ничего не бывает навсегда, пойми…


Живи так, чтобы не стыдиться. И чтобы не стыдиться меня. Знаю, знаю, – тебя гнетет именно эта гадина – совесть…


Ты делаешь все правильно; ведь ты – это я, как в банальной песенке; мы же – слившаяся капля, мы даже не расставались никогда; как ты не поймешь, как объяснить тебе; надо ли объяснять тебе?! Ты – здесь, я – там, или – я – здесь, ты – там, мы одно, неделимое, кладбище не является границей; когда ты перейдешь эту черту, мы будем вместе, – если все будет хорошо, – если, если… Я обещаю тебе это; я люблю тебя, я люблю тебя, я же просто очень люблю тебя, только и всего…

Зинаида как она есть

Зинаида проснулась. А как проснулась, так и плюнула: до чертиков знакомое, оплывшее тело мужа было до отвращения изучено и не вызывало ничего, кроме желания пнуть его ногой: ударить, да побольнее, будто тварь какую паршивую. Зинаида спрыгнула с кровати, снова плюнула, да и смахнула с лица злые слезы.

Нет, нет, не такой ей представлялась жизнь, не так она хотела… а как хотела и как представляла – того уж никому не расскажешь. “С жиру бесишься, – говорили ей немногие, кому открывалась случайно непонятная эта изнанка Зинаидиной жизни. – Дурью страдаешь. Смотри, мужик-то у тебя вон какой ладный да круглый, не пьет-не бьет, все в дом…”

Зинаида тоскливо посмотрела на ладного мужика, и проглотила обиду. В школу ужас как не хотелось; еще бы – по холодку-то! До школы пока доплетешься, весь шарф сосульками покроется – даром, не зазвенит. Зинаида посокрушалась-посокрушалась, себя жалеючи, но неудачи-то в коробочку собрала да на замок амбарный и закрыла: нечего, нечего, сейчас вон юбку быстро погладить, да чулки в потемках-то найти, пока этот спит, этого же будить нельзя; устает, “кормилец” херов, да и жалко вроде – хоть и скотинка, конечно, а вроде своя, не важно, что не по крови – да и куда ж по крови-то, раз кровь-то у него непромытая, у самой в жилах стынет от его крови такой!

Зинаида оделась и, попив пустого чаю, вышла на мороз. Эх, мать-перемать, даром, училка английского! А какой английский в глухой деревне для выводка даунов в собственном классе? Они по-русски-то еле могут, а тут: “Good morning, children! Who is on duty today?” Тьфу ты, провались оно все, провались оно все трижды, трижды, трижды!!

Зинаида пробиралась к школе по темной еще тропке и подрагивала – она всегда шла в такую рань со смешанным чувством страха и неприязни; какое там “гуд монинг”, сплошное “дьюти” – и так всю жизнь, всю жизнь… За что? И занесло же ее сюда, в дыру эту! А ведь могла бы… могла бы… могла бы что? Mother fucker!! Mother fucker!!! Mother fucker!!!!!!! A-a-a-a-a-a… A?

– Здрасте, Зинаид Сергевн!

Ученик Сальников прошлепал к входной двери, отряхнул снег с валенок, скрипнул чем-то. “Тоска, какая же тоска!” – чуть не в голос взвыла Зинаида, чудом зацепившись о заржавелую ручку, за которой…

– Доброе утро, Нина Петровна, – и надела ма-сочку.

– Доброе, доброе; ты что-то припозднилась, звонок через семь минут, – запела директриса.

“Корова старая, – прошелестело в мозгу у Зинаиды совершенно традиционно, как шелестелело каждое утро в течение двух уже лет, и пошла к классу. – Идиотка”.


Уроки тянулись в этот день дольше обычного, просто нестерпимо долго! Зинаида устроила во всех группах контрольные по грамматике, чтобы не разговаривать даже на языке Диккенса: сколько можно, все равно без толку, да и зачем в деревне английский, все равно пропадет добро – ведь только глупые уверяют, будто знаний лишних не бывает, – а они бывают, бывают, еще как!

И угораздило ж за военного! Куда понесло? Зачем? Чего она по гарнизонам не видела? Жен пирожковообразных, жиром заплывающих, обоев безвкусных, храпа моментального, формы вонючей? Эх, жила ведь в городе, жила себе, на инязе училась, могла бы переводчицей… да хоть кем… а тут… деревня, блин, и муж противен уже, так противен, что хоть в петлю, если не к маме…

– Зинаид Сергевн, а обязательно в будущем времени писать?

– Обязательно, – рассеянно отвечала Зинаида, не требуя английских названий времен: какая разница?

Вот бы деться куда отсюда, к чертовой бабушке, куда глаза глядят, где ветер дует… все равно… на кулички.


Внезапно подул ветер. Зинаида широко раскрыла глаза и увидела напротив себя кресло, а в кресле – почти очаровательное, если б не притягательно-страшненькое, существо женского пола в очках и с рожками; неподалеку от “существа” то ли собака, то ли еще кто-то – играл в куличики. Зинаида протерла глаза и, заикаясь, спросила:

– Вы… в-в-вообще – кто?

– Чертова бабушка, – ответило, исполнившись королевского достоинства, существо в очках, показывая неслабым коготком на нечто, принятое было Зинаидой за собаку. – А вот и внучок. Добро пожаловать к черту! На кулички!

– Так-так-так, – судорожно начала соображать Зинаида. – Так-так-так. Но как же я здесь оказалась? К вам ведь ни поездом, ни самолетом – ни чем, ни на чем…

– Эт, ты, голуба, зря. Сама хотела деться “куда-нибудь, все равно куда”. Хотела, али нет? Отвечай как на духу!

– Ну, допустим, хотела…

– А раз хотела, нечего и огород городить! – Чертова бабушка приподнялась, чтобы расправить седеющий хвост, и снова села в кресло. – Ну и?..

– Чего – “ну и…”? – Зинаида совершенно не понимала, что же происходит с ней на самом деле.

– Спрашивай по-быстрому, вот чего! Или знаешь про себя все, или боишься? Спрашивай! – Чертова бабушка увеличивалась в размерах.

Зинаида растерялась еще больше; на полу играл в куличики лопоухий глазастый чертенок; к почерневшей печке прислонился доисторический ухват; изба была хоть и закопченная, да вроде чистая, и без следов людоедства. Зинаида вроде осмелела; думает, ладно – спрошу, а не спрошу, так хоть пожалуюсь:

– Что делать мне, бабушка? Что мне, блин, делать-то теперь? От мужа, как в деревню приехали, козлом сразу завоняло; разговаривать противно, да и о чем? Раньше-то, правда, было… и цветы дарил… Школа – убогая-преубогая; дети-дебилы, училки-мучилки, все друг за другом следят, подсиживают; по воскресеньям в клуб ходят, с трактористами чтоб после танцев трахнуться, – мужики-то по школе в дефиците, одни старые девы работают, разведенные да по распределению – дуры гарнизонные вроде меня… А моются раз в неделю, может, и реже… Я уже английский забывать начала; себя забывать начала… Я в ванну хочу… С пеной.

Зинаида посмотрела на Чертову бабушку и спросила глазами: “Ну?”

Но та молчала, прячась за вязанием, молчала, потом вся опять сжалась, да и скажи вдруг: “…”


– Зинаид Сергевн, Зинаид Сергевн, что с вами? – над ней толпились ученики 7 “Г”: негодяи, конечно, но с тревогой на мордах выписанной – неподдельной.

Зинаида обнаружила себя на грязном полу, где меловые крошки не подметались с прошлого года, и привстала; а как привстала, ничего не говоря, побежала в учительскую – об уходе заявление писать. Зоя, мужеподобная физручка с лошадиной челюстью, отговаривала: “Да ты беременная небось, вот и упала в обморок-то. С кем не бывает?”

Через две недели Зинаида швырнула мужу в нос грязное белье, забрала колечки со свитерами, да вернулась в город без отягчающих бракованных – в смысле детей – последствий.

Но каждую зиму виделась ей Чертова бабушка. Виделось, будто говорит она самое главное, пыталась запомнить, но, просыпаясь, все забывала напрочь.

Только однажды утром Зинаида заметила, что сама сидит в кресле. Вяжет. Что на полу играет в куличики чертенок, а очередная училка стоит посреди комнаты, и жалуется на эту скотскую жизнь… Гы-гы!

Проза всей жизни

Композитор: Я композитор.

Ваня Рублев: А по-моему, ты г…о!

Д. Хармс. “Случаи”
* * *

Я иду, иду, иду. Черт его знает, куда иду. Сегодня воскресенье, сегодня – еще день, нормальные люди сидят дома или возвращаются домой черт знает откуда.

Я прохожу переулок Хользунова, сворачиваю к ДК “Каучук” и направляюсь к Плющихе: на Плющихе сплошное солнце прямо в лицо и ни одного тополя. Зачем я иду по Плющихе? Зачем натыкаюсь на магазин “Расстегаи и булки” и читаю: 2й Ростовский переулок?

Во 2м Ростовском вижу скамейку и присаживаюсь покурить. Два каких-то ребенка спрашивают меня, как пройти к Курскому вокзалу, а потом клянчат деньги. Я даю рубль и выпускаю дым.

Я падаю окончательно в собственных глазах и вспоминаю ее. Я часто последнее время вспоминаю ее глаза. Я вспоминаю…

* * *

Она назначала свидания всегда в самых неожиданных местах. Сначала я удивлялся, потом привык.

Любимым местом встреч был пятачок между моргом и пединститутом на Пироговке. Ей там оказывалось почему-то удобнее всего. Я ждал; она редко, впрочем, опаздывала, и мы шли по Хользунова, а, не доходя до ДК, присаживались в парке.

Она училась тогда на филфаке, я же заканчивал Гнесинку. Мы безумно дорожили своей кажущейся независимостью, нам было совсем немного за двадцать, мы смеялись, ходили к друзьям и слушали “Аббу”.

* * *

– Сережа, Дима, обедать! – зовет жена на кухню.

Я женился на Ирке, потому что Ирка лучше всех на курсе играла Брамса. Я влюбился в ее 117-й opus. Но не в нее. Она до сих пор об этом не знает.

Ирка сейчас “солистка филармонии”, поэтому “обеды” – дело случая; вместо обедов мы видим на кухне Иркины афиши. Ирка действительно умеет играть, это без дураков. Ирка много чего умеет. Вот только свидания назначать на пятачке между моргом и пединститутом на Пироговке ей никогда не пришло бы в голову.

Меня Ирка называет “непризнанным гением” и успокаивает тем, что после смерти обо мне как композиторе узнает весь мир (ее слова).

Димке двадцать; по телефону его постоянно спрашивают разнообразные девчоночьи голоса, но ему, по-моему, наплевать на все, кроме компьютера. Димка ненавидит классическую музыку, даже в музыкалке не доучился – бросил. В этом смысле природа на нем отдохнула.

Ирка сначала из-за этого очень дергалась, а потом плюнула – играет себе Брамса и не жужжит. Мы с Димкой тоже не жужжим насчет “обедов”, мы Иркины руки щадим.

Ирка до сих пор в меня по уши, что странно. Еще страннее, что она очень аккуратно это скрывает. Но иногда это прорывается. Тогда мне становится жутко стыдно, и я хватаюсь за голову и за сигарету: я ведь никогда не любил Ирку, я любил 117-й opus Брамса.

* * *

Та, которая назначала свидания на пятачке между моргом и пединститутом, сказала однажды:

– Знаешь, я поняла. Я без тебя могу. Но в то же время, когда я без тебя, я не могу о тебе не думать. Не нравится мне все это, – она ковырнула шпилем зонтика землю.

Если бы она сказала это сейчас!.. А тогда мне было совсем двадцать. Двадцать с совсем маленьким хвостом. Со свинячьим таким хвостом. Я пожал плечами; я дорожил своей независимостью. Я до сих пор не понял, от кого и чего.

…У нее глаза сначала зажглись, а потом потухли – это я хорошо запомнил; я был у нее первый, оказывается – это выяснилось несколькими часами позже в холодной чужой квартире по 2 му Ростовскому переулку, в доме, где сейчас “Расстегаи и булки”.

Она была какая-то вся совершенная в тот момент, не побоюсь этого слова. А потом сказала: “Happy end” – и засмеялась, но как-то грустно.

Как пишут в подобных историях, через какое-то время дама оказалась в интересном положении. Конечно, я дорожил своей независимостью больше всего. А времена были комсомольские. Наше последнее свидание на пятачке между моргом и пединститутом закончилось жуткой судорогой в ее глазах и улыбкой.

Потом мне сказали, что она уехала к бабке под Ленинград. Больше я ничего не слышал о ней, а может, мне не говорили.

* * *

Недавно Ирка сообщила, что в зале Чайковского концерт небезынтересной барышни – некой Аллы Смирновой, что какие-то новые интерпретации Гершвина и так далее, что пианистка классная, питерская. “Сходи”, – сказала Ирка безоговорочно.

И я пошел.

В зале Чайковского все было, как всегда, только интерпретации Гершвина действительно оказались новыми, и эта Смирнова – на вид лет двадцати пяти – синкопы чуяла шкурой.

Потом, как водится, цветы.

И тут из второго ряда выходит вдруг (кино!) та, которая назначала мне двадцать лет назад свидания между моргом и пединститутом – на пятачке.

Я не поверил, подумал – показалось, а в перерыве подошел туда, к ней; она сильно изменилась, очень похудела, но глаза остались те же – такими же глазами она когда-то слушала “Аббу”.

– Что ты здесь делаешь? – спросил я глупо.

– Сижу, – так же ответила она, пожав плечами.

– А тогда?..

Она промолчала.

На ней был узкий серый брючный костюм. Очень узкий. И кольцо на пальце.

– А вы однофамильцы! Играет отлично, – опять сказал глупость я, пытаясь найти тему для разговора.

Та, что назначала свидания между моргом и пединститутом, рассмеялась: “Неужели ты думаешь, что через двадцать пять лет я потребую с тебя алименты?”

– Не может быть!! Алла? – я схватился за голову. – Ты с ума сошла!

– Ты странный тип, – сказала она. – Сделай милость, исчезни. Как тогда.

* * *

Я иду, иду, иду. Не знаю, куда, откуда и зачем. Оказывается, она тогда не пошла в больницу… Ничего не понимаю. А ведь скоро полтинник. И ведь Ирку – не любил!

Но, боже мой, как же наша девочка чувствует Гершвина!

Подумать только… На пятачке…

User

Все было: лужа на асфальте,

Знакомый профиль мусорного бака,

И у забора писала собака

С задумчивой улыбкой на лице…:)

Из запомнившегося

Ты кого больше хочешь – мальчика или девочку? В каком смысле “хочешь”, что это за вопросы неприличные? Тебя хочу! Да ну тебя! Лишь бы смеяться! А если залечу – мальчика или девочку хочешь? Да не залетишь, уж сколько раз… Тебе легко рассуждать; ладно, а как назовем? Денис, конечно. А если не сын? А если не сын – Дениска. Ах-ха-ха, Дениска! А если Егор, то – Егорка? Ну что ты несешь? Все будет нормально, нормально…

И действительно – все обошлось тогда без последствий; Пашка сиял, я – тоже: дети были ни ко времени, ни к месту, ни к пространству.

“Натали! – офранцуживал он имя. – На-та-ли-и-и-и-и-и!..”

Мы смеялись, мы шли по Таганской улице, чудным образом сворачивали в Малый Дровяной переулок и целовались – легко, почти изящно, красиво, весело. “Натали, – качал он головой. – Что вы со мной делаете?” – и посматривал хитрюще, и руку мою утаскивал к выпуклости (слишком упругой и не подходящей для этого времени суток) своих синих старых джинсов; я делала вид, что краснею…

В Пестовском переулке он спрашивал: “Ты действительно?..”

Я мучила его весь путь до Николоямской набережной и, деланно-серьезно смотря в воду важно отвечала: “Да, действительно… действительно – что?” – и хохотала, и кружилась, и Пашка догонял меня, а догнав, сжимал плечи так, что они, бедные, почти трещали.

– Признавайся, немедленно признавайся!

– В чем? – прикидывалась я дурой. – В чем признаваться?

Методом негалантным он выуживал, выбивал из меня эти глупые слова: я сопротивлялась, но все же произносила их, а на плече болталась сумка с учебниками и конспектами скучных лекций, на которые мы опять не шли. После ритуала Пашка вроде бы успокаивался, и мы оказывались у Покровки. На подступах же к “Кантри-бару” он останавливался обычно посреди дороги и театрально басил: “Сударыня, не изволите ли пожаловать на дачу к скромному человеку изрядного возраста, весьма потрепанному жизнью? Соглашайтесь, сударыня, соглашайтесь тотчас же!”

…Я соглашалась, и мы садились во дворике на Земляном Валу перекурить событие, оказываясь через пятнадцать минут на Курском: мы ехали к Пашке на дачу, на дачу, на дачу, среди недели, среди метели и толстых привокзальных теток с сумками на колесиках, которые – ай! – того и гляди, переедут тебя…

Тогда на Курском еще не было всех этих ужасных турникетов, и легко можно было проехать зайцем, что мы регулярно и практиковали. Народу в электричку набивалась туча; мы висли друг на друге, ужатые рабклассом – с четырех сторон – до неузнаваемости; “Признавайся!” – требовал Пашка.

“Да, да, да!” – признавалась я на кресле-крова-ти, у камина, очарованная внезапно свалившейся на душу тишиной и только что свалившимся с моего тела Пашкой; да, я, конечно же, а как ты думал… А я и не думал, я все знал, все-все-все, На-та-ли-и-и, На-та-ли-и-и-и…

И все начиналось сначала: каминные отблески, тени на потолке и эта сладкая боль, сладкая боль, сладкая боль, до судорог, до озноба, до умопомрачения…

Потом шли в лес, – а лес в Купавне – только выматериться от удовольствия! Особенно от сосен. И от снега, набивающегося в мои узконосые маленькие, совсем не зимние – для метро же! – сапожки.

А родители когда приедут? В пятницу вечером. В пятницу вечером! Подумать только! Как долго, как долго, долго! Как умопомрачительно долго! Как же я буду без тебя? Надо потерпеть, Натали, надо потерпеть. Но как можно терпеть, когда любишь, как? Нет, я не доживу до пятницы! Глупая, перестань, все будет хорошо, слышишь? Ага, особенно, когда из института вышибут. Да не вышибут нас; ну, за что нас вышибать? За прогулы. Фигня, прорвемся. Знаю, просто нет сил… Совсем нет сил… – я театрально падаю Пашке на руки, и он несет меня почти до станции на руках; я слышу, как колотится его сердце. Знаю, что так уже не будет, не будет, не будет.

– Зачем ты ревешь?

– От счастья, – я ведь и вправду счастлива: как в сказке…

В электричке холодно; у Пашки в сумке болтается из стороны в сторону суфийская мудрость: “Если кто-то позовет меня пить вино, я отнесусь к нему лучше, чем к тому, кто зовет стремиться к мирскому”, – читаю я вслух и говорю: “Позови меня пить вино, ну, позови же! Не надо мирского!!!”

Пашка как-то странно покосился на меня и замолчал до самой Москвы.


Мама, в бигуди, открыла дверь: “Ну почему так долго! И чем это можно, интересно, целый день заниматься? Почему не позвонили?”

Я помахала Пашке рукой: “До завтра!” – а когда дверь захлопнулась, улыбнулась: “Любовью, мам”, – за что немедленно получила по не морщинистому еще личику.

Сделав вид, что ничего не произошло, заперлась в своей комнате: часы показывали истекающее время Золушки; сквозь сон я еще долго слышала, как мама жаловалась: “Ничего знать не хочет… и чем думает только… сессия на носу… только этот мальчишка и на уме… вырастил блять… это ты все, ты виноват, твоя кровушка… Сделай что-нибудь!” Отец кипятился: “Перестань, перестань, пожалуйста! Ну, влюбилась девчонка – и хорошо, отстань ты от нее…” Мать заводилась по новой: “Да тебе давно на все наплевать, конечно…” – я засыпала под ее ругань, как под колыбельную, лет уже несколько, только… только знала, слишком хорошо знала, что завтра будет завтра, и… местоимение такое есть: “мы”.

Но куда, скажите мне, в какую жопу уходят все эти романы, все эти купавны и любови, а? Кто-нибудь мне ответит или нет? Куда исчезают люди, произносившие по нежнейшим слогам твое имя? Что происходит с ними? С нами? Почему сама не чувствуешь никакого чувства, а одну только тупую болячку теребишь по привычке, и никак ампутировать ее не можешь, не можешь, не можешь?


Тогда на меня свалилась страшная тощища. Еще бы! В двадцать один-то год! Любовь, блин, казалось, прошла, а как жить дальше и все такое прочее, было совершенно неясно. Причем не Пашка разлюбил: во мне что-то разбилось, хрустнуло, надломилось. Мы по-прежнему встречались, но, как мне тогда казалось, уже в силу инерции; мне хотелось чего-то другого, нового, одурительного! А Пашка… – Пашка был моей второй кожей. Моим вторым “Я”, моим другом. Верным псом. Сибирской язвой. Ветряной оспой. Да всем подряд!! И – близко. Настолько близко, что я успела к этому привыкнуть и эгоистично перестала замечать его замечательность, наивно полагая, что он будет всегда: встречать, провожать, терпеть, просить прощения легким поцелуем в висок…

И вот я ему, значит, говорю: “Все, мой хороший. Не могу больше. Давай друзьями будем, нет сил на любовь, веришь?” А он голову руками обхватил и раскачиваться стал из стороны в сторону: “Натали, Натали, что ты несешь?” – “Крест несу, – безжалостно так отвечаю. – Волоку просто ненормированно”.

В общем, сцена еще та, со слезами и потенциальной сединой; а институт уже закончен, а дача в прошлом, а мама мечтает выдать непременно за юриста.

Но что-то у меня свербило внутри, никак не могла в себе разобраться, никак совершенно: долгими вечерами лежала я на диване, запершись в комнате, и пыталась понять, что же произошло. Я никуда не ходила, ничего не читала, даже магнитофон уже не слушала, тщась понять, как же Колобок до всего этого маразма докатился. Глупо! И корвалол. И Пашка ведет себя корректно, другом прикинулся, не звонит часто, и редко – тоже не звонит. И вот уже вообще – номер как бы забыл. А мне тошно: родители ругаются, подруги в замужестве, плюс отпуск в городе, без капли соленой морской воды… Ужас! И хожу я по городу растерянная, по лужам шлепаю, прохожих задеваю, и продолжается это бог знает сколько, и страшно раздражает, и город пустым кажется… без Пашки, потому как ценится преимущественно утерянное, по нормальному-то у меня не получается, чтобы от настоящего момента кайф ловить – нет! – всегда чего-нибудь эдакого подай; и я по электронной ему пишу: “Типа, прости”, а он не отвечает; номер его набираю, а никто трубку не берет, и так – в любое время суток. Я звоню его деду: так и так, Николай Иваныч, найти не могу; где?!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4