Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иудей

ModernLib.Net / Историческая проза / Наживин Иван / Иудей - Чтение (стр. 13)
Автор: Наживин Иван
Жанр: Историческая проза

 

 


Они долго молчали. И вдруг лицо Язона все засветилось румянцем.

— Отец, я должен просить у тебя прощения, — сказал он. — Вчера я не сказал тебе всей правды. Но это только потому, что тут были другие. Я… я говорил тебе о дочери Эльпиники, Миррене. Но я не сказал тебе, что… что я люблю её, как… как не знаю что. — Он на минуту запнулся: в душе победно встал сияющий образ прекрасной Береники. — И то, что я потерял её, для меня мука бесконечная… Я знаю, что ты выше предрассудков, я знаю, что, если мы найдём её, ты не будешь против того, что сын твой женится на рабыне… Не так ли?

— Конечно, — сказал Иоахим. — Среди рабов есть люди, — может быть, даже чаще, чем среди цезарей. У дочери Иоахима римские патриции будут счастливы поцеловать башмак. Мы купим её sub corona[45], но сейчас же мы украсим её головку иным венком. В этом не сомневайся. Ты потом расскажешь мне подробнее о девушке, а теперь… вон идут к нам Мнеф и Филет… Здравствуйте, друзья мои! Хорошо спал, дорогой Филет? А ты что скажешь, Мнеф?

— Кони осёдланы, мулы навьючены и караван готов выступить, господин, — сказал Мнеф. — И завтрак готов.

Иоахим вступил с Мнефом в деловой разговор о пути, а Филет с тихой улыбкой показал Язону на царственную гору и проговорил:

— Вот образ истинного человека… Один над всеми и над всем… Внутренним усилием расти всегда, неустанно в небо, и ты будешь подобен ей. Да, да, настоящий человек, истинно, человек всегда вот так же одинок в бездне мира…

— Завтракать и в путь, друзья мои! — весело крикнул им Иоахим. — В путь!..

XXX. НАВАРХ ВОЛУЗИЙ ПРОКУЛ

Не найдя клада Дидоны, Анней Серенус с Эпихаридой высадились в Путэоли. Как почти у всех богатых людей, у Серенуса в Байи была своя вилла. Это было очень дорогое и очень легкомысленное место. Серьёзные люди упрекали Цицерона в том, что он имел там виллу… И сразу молодую пару окружили приятели Серенуса, которые беспечно жили на солнечном побережье. Разговор, конечно, завертелся о последних дурачествах Нерона. Все смеялись — только Эпихарида одна вся потемнела…

— Я не понимаю вас, квириты, — бросила она. — Можно подумать, что вы говорите не о Риме, а о каком-то парфянском или индейском царстве. Мужи вы, наконец, или нет?

Её весело подняли на смех. Но Серенус невольно смутился: ей в Риме положительно нельзя жить! Он подарил ей свою роскошную виллу среди роз и пальм, все для неё устроил и, пользуясь тем, что в последнее время она все недомогала, оставил её в Байи, а сам помчался в Рим к цезарю с докладом о сокровищах Дидоны. Он обещал своей милой бросить свою постылую службу и вернуться к ней уже свободным…

Её, красавицу, подругу богатого и знатного Аннея Серенуса, золотая молодёжь побережья сразу окружила тесным кольцом. Но, несмотря на всю испорченность тогдашнего общества, ни один не мог похвалиться, что прекрасная гречанка улыбнулась ему более нежно, чем следовало. Когда к ней заходил кто-нибудь поболтать, при ней была всегда какая-нибудь из её пожилых и почтённых рабынь, а если все же молодой повеса начинал вести себя немножко более свободно, чем следовало, то она слегка ударяла в ладоши, и тотчас же из-за тяжёлой завесы двери вставал тяжкий, как Геркулес, нубиец Салам, её номенклатор[46], улыбался всеми своими белыми зубами, и Эпихарида давала ему какое-нибудь маленькое поручение. И этого было довольно.

— Ты, как жена цезаря, хочешь быть выше подозрений, — сказал ей, шутя, один из молодых патрициев, кружившихся около неё.

— Нет, — отрезала гречанка. — Именно потому, что я, хвала богам, не жена цезаря, я хочу и могу быть выше всяких подозрений…

И все смеялись над её дерзостями. Но люди поопытнее покачивали головой: глупо — и сама в грязную историю попадёт, да и Аннея запутает. Но у Эпихариды только ноздри тонкие трепетали да глаза метали чёрные молнии презрения…

Не мало бывало у неё и молодых морских офицеров с мизенской эскадры. В особенности зачастил к ней Волузий Прокул, наварх[47], ещё молодой, но уже видавший виды офицер. Он участвовал в умерщвлении матери Нерона, Агриппины, но был, по его мнению, недостаточно награждён за это и потому всегда был готов к новым выступлениям — уже против Нерона. Эпихариде он был противен. «Но где взять других?» — сумрачно думала она.

Около неё постепенно завязывался какой-то незримый узел. В её пышный дом как бы отсеивались все недовольные цезарем. В свои наезды к милой — сразу освободиться от Нерона было, понятно, невозможно — Анней заметил это; но, во-первых, по беспечности, а во-вторых, и потому, что и сам он смотрел на цезаря-гистриона с отвращением, он не очень мешал. На виллу Эпихариды заезжал и Кальпурний Пизон, пожилой уже красавец, любивший негу и пышность. В самый день его свадьбы с Ливией Орестиллой Калигула отнял у него новобрачную, а через несколько дней выгнал обоих из Рима. Клавдий возвратил его из ссылки и даже доставил ему консульство, но Пизон старой обиды забыть не мог. Ласковый и щедрый, он пользовался у римлян большим почётом. Бывал и Субрий Флавий, трибун преторианцев, честолюбивый и смелый, и Анней Лукан, племянник Сенеки, молодой модный поэт. Сперва он был в большой дружбе с императором и кадил ему невероятно. Как Виргилий, причислив Августа при жизни к созвездиям, возвестил городу и миру, что Скорпион несколько сжался, чтобы дать место новому светилу, так и Лукан советовал Нерону, когда будет он богом, стать по самой середине неба, ибо, если он будет слишком давить на одну из сторон небесного свода, ось мира согнётся под тяжестью его величия и равновесие вещей нарушится… Но когда Лукан выступил со своей «Фарсалией», Нерон, сходя с ума от зависти, запретил ему публичные выступлении. Бывал Плавтий Латеран, ярый республиканец. Им всем вторил Флавий Сцевин, совершенно одуревший от распутства, и Африканий Квинтиан, осмеянный Нероном в пасквильном стихотворении. Первую роль все же на вилле играл Фений Руф, начальник — вместе с Тигеллином — преторианцев, человек общительный, любимый и преторианцами, и народом. Он был некогда любовником Агриппины и все тосковал по ней, а Нерона ненавидел чёрной ненавистью. Заглядывал иногда на виллу и Петроний, но он, как всегда, был больше всего занят собой, оттачивал свои остроты, готовил экспромты, а в настоящее время и отделывал свой «Сатирикон», и все подсыпал в него той грязцы, без которой он жизни не мог себе и представить…

Сперва Аннея смущали все эти разговоры о перевороте, но он скоро успокоился: было слишком много красноречия и жестов в стиле древних, чтобы можно было верить в серьёзность замыслов. Сцевин, огромного роста и, по-видимому, смелый, взял даже кинжал из храма богини благосостояния и носил его постоянно при себе, как посвящённый великому делу, и именно этот-то старый кинжал и говорил больше всего, что в деле ему не быть. На место Нерона заговорщики намечали Пизона, который обещал им жениться на дочери Клавдия, Антонии, хотя он и любил свою — очень глупую и пустую — жену: это была жертва на алтарь родины… И тянули они с делом не столько потому, что у них не было достаточно мужества, — хотя излишка его тоже не было — сколько потому, что всякому хотелось занять первое место и не было доверия друг к другу…

Эпихарида сидела одна на террасе своей виллы и наслаждалась солнцем и голубыми просторами моря. На душе её было сумрачно. Её выводила из себя дряблость «квиритов». Она мало интересовалась тем, что будет после переворота, она совсем не мечтала, чтобы на место Нерона стал её блестящий друг, — все, что она хотела, это выбросить из жизни эту поганую обезьяну, которая мешала ей жить, дышать и радоваться…

— Наварх Волузий Прокул, — улыбнулся в двери громадный Салам.

— Попроси наварха сюда.

На террасу с любезной улыбкой вошёл щеголеватый наварх. Он был красив, но неприятен. В особенности нехороши были бегающие глаза. Эпихарида давным-давно закрыла бы ему дверь, если бы не казался он таким озлобленным на Нерона. А кроме того, через него поддерживалась связь между заговорщиками — она не называла ему их — и мизенским флотом. Он не внушал доверия никому, но умел втереться всюду.

— Прекраснейшей из прекрасных, — с очаровательной улыбкой склонился моряк перед красавицей. — Сама Киприда, только что вышедшая из пены морской, не могла бы выглядеть более ясной, чем ты в это ясное утро…

— Садись, Прокул, и рассказывай, что нового, — равнодушно сказала гречанка, ненавидевшая все эти армейские выверты. — Ты из Мизен?

— Нет, из Рима, — садясь, отвечал моряк. — Командующий эскадрой посылал меня к цезарю с особыми поручениями.

— А!.. Ну, что же в Риме нового?

— Ничего, все то же, — отвечал он. — Или, вернее, нового много, но это все то же… Божественный совсем уже перестал разговаривать с войсками: даже на парады является с какой-то дурацкой повязкой на драгоценном горле своём, а когда нужно что передать войскам, он делает это только письменно, чтобы не повредить своему божественному голосу. В последнее время особенно привязался он к Торквату Силану: расточителен, заносчив и своих вольноотпущенников осмеливается называть придворными чинами: ab epistolis[48], a libellis[49], a rationibus[50]. Это показывает, что в голове у Силана есть «замыслы». А если в голове у кого есть замыслы, то вполне естественно желание божественного голову эту снять… Словом, ничего особенного…

— Значит, ты не все видел, наварх, — сказала Эпихарида. — Новое есть: число недовольных растёт. Мне за верное говорили, что особенно ропщет legio classica[51], который, как тебе известно, находится теперь в Риме в полном составе… И, может быть, недалёк день, когда… впрочем, что гадать? Всякий из нас может день этот приблизить. Вот если бы ты мог привлечь к делу мизенских моряков, то, конечно, ты мог бы рассчитывать на хорошую награду от нового правительства.

— Да, пока мы нужны, нам всегда обещают награды, — засмеялся Прокул, — а когда дело сделано, от нас отделываются пустяками…

— Так что же ты хочешь, чтобы награды выдавались вперёд? — презрительно усмехнулась Эпихарида. — А родина-то для тебя значит что-нибудь?

— Если мне в ней хорошо, то значит, а если плохо, то… зачем она мне? — отвечал развязно молодой наварх. — Ты знаешь старую поговорку: ubi bene, ibi patria[52]. Вся эта декламация в старом стиле всем давно надоела. Все, даже простачки, теперь понимают, что под знаменем родины часто, если не всегда, провозится контрабанда. Я смотрю на все эти заговоры с точки зрения личной пользы. Был Калигула, был Клавдий, теперь сидит Нерон — прекрасно. Или если и не прекрасно, то… кто сидит там, в Палатине, мне, наварху, безразлично, а вот если мне дадут возможность устроиться в жизни попрочнее — ну, хоть так, как устроился твой друг Серенус, — тогда дело другое… Во всяком случае, ты должна отдать мне дань справедливости: я не вожу тебя за нос пышными словами, а говорю то, что действительно думаю…

— И я плачу тебе тою же монетой, — отвечала Эпихарида. — Награда, говорю я прямо, может быть дана только в соответствии с оказанными делу услугами… Впрочем, может быть, мы пройдёмся немного: я что-то засиделась.

— С удовольствием.

Выходя, Эпихарида сделала неуловимый знак своему Саламу, и тот тотчас же в отдалении последовал за ней, удивляя прохожих столько же своим ростом, сколько и добродушием. Пошли по неаполитанской дороге…

— Так… По заслугам… — сказал наварх. — А кто же будет судьями?

— Ясно: те, в чьих руках будет власть…

— А если обманут?

— Как хочешь. Дело твоё. Я не могу ручаться за всех, — сказала Эпихарида и остановилась у белого мавзолея, который стоял в скале над самой дорогой. — Пожалуй, ты и прав: Виргилий вот ни о чем уж не беспокоится и ни во что не вмешивается…

В самом деле, это была могила Виргилия. Над большой мраморной урной бежало двустишие:

Mantua me genuit, Calabri rapuere, tenet nunc

Parthenope: cecini pascua, rura, duces[53].

Наварх нисколько не интересовался Виргилием, ни живым, ни мёртвым. Эпихарида плохо разбиралась в этой области. Постояли немножко и пошли.

— Ну, что ещё говорят в Риме? — переменила она вдруг разговор, желая дать этим понять, что в услугах наварха, пожалуй, и не нуждаются.

— Ещё Нерон бранит все старый Рим, — засмеялся наварх, тоже желавший беззаботным смехом своим показать, что и его очень мало интересуют все эти заговоры и перевороты. — Скверно, что и дворец его слишком беден, и вокруг так тесно, и улицы кривые, узкие и грязные, и домишки бедноты оскорбляют взгляд божественного… Он давно уже мечтает о перенесении столицы в Александрию или вообще куда-нибудь на восток. Или тут нужно сделать что-нибудь такое, над чем люди ахали бы тысячелетия. Удивительно, как он всегда заботится о восхищении потомков!..

— И на сцене по-прежнему выступает, и в цирке? — спрашивала беззаботно Эпихарида.

— Разумеется. И всем показывает пример, как воспитанный артист должен соблюдать сценические приличия: устав, не садиться, пот обтирать только одеждой, не плевать на пол, не сморкаться. А после своего выступления он всегда, преклонив колено и воздав публике рукою почтение, ожидает с волнением приговора судей. Провинциалы все никак не могут угодить ему своим поведением, и между местами поставлены солдаты, которые дают по загривку тем, кто проспит момент для рукоплесканий. И предметом потехи для всего Рима служит теперь Веспасиан: он заснул во время представления. Ну и попало старому вояке за эту невежливость!.. Много смеха возбудила также история с вазой муррина: божественный с ума сходит от них и только недавно заплатил за одну целый миллион. А потом Петроний доказал, что она поддельная. Цезарь пришёл в ярость, собственноручно тарарахнул её об пол и приказал изловить торговца. Но того, конечно, и след простыл… А Поппея все с иудеями возится: говорят, что они совратили её в своё суеверие… Ну, вот, однако, и твоя вилла, прекраснейшая из прекрасных, — сказал он, останавливаясь. — Мне пора. Так если я вашим понадоблюсь, ты дашь мне знать. Тебе я верю. А ты вот со мной все вокруг да около ходишь… Если бы я знал наверное, кто стоит во главе дела, так, может быть, давно уже поднял бы весь мизенский флот. Все зависит от человека. Вон в Риме раскидали какие-то листки, в которых какие-то дурачки предлагают поставить императором Сенеку! Ну, тогда, конечно, денежки вперёд: этот сквалыга обманет обязательно. Но я думаю, что это по наущению Нерона сделано: ему хочется поскорее отвязаться от своего ментора и… забрать себе его богатства… Если же, например, во главе вашего дела стоит Пизон, тогда и разговор другой: это человек благородный, щедрый. Или вот хоть друг твой…

Эпихарида немного струсила.

— Никаких таких тайн у меня от тебя нет, — сказала она. — Да и заговора тоже, конечно, никакого нет. Есть только много недовольных, которым надоела вся эта чепуха и грязь. Только и всего. А по мне, хоть ты сам становись во главе всего: ты молод ещё, храбр и будешь цезарем не хуже других… А?

И она весело засмеялась. Наварх вспыхнул от досады.

— Ты очень хитра, — хмуро проговорил он. — Но кончим: если я действительно буду нужен, вы можете на меня рассчитывать. Но даром работать ни на кого я не буду. Порядки божественного известны: чуть что не так — и голова долой. И потому за игру надо заплатить…

Но Эпихарида уже не сдавалась: он напугал её, упомянув ни к чему не причастного Серенуса, которого она не без умысла сама держала от всего в стороне.

— Да мне некому передавать все это, — повторила она. — Собирай недовольных сам и налаживай, как найдёшь лучше. А я что? Бедная слабая женщина. Так заходи опять, если будешь в Байи. Может, пообедать останешься?

— Нет, я обедаю сегодня у Пизона, — значительно сказал наварх. — Благодарю за любезность и до свидания…

XXXI. ПОСЛЕДНИЙ ЧЕСТНЫЙ ЧЕЛОВЕК НА ФОРУМЕ

— Мама, да как же ты исхудала!.. Но Эринна уже билась на груди сына, вся в слезах бездонного счастья.

— Но ты совсем муж!.. Я едва узнала тебя, — лепетала она, судорожно прижимая его к себе ещё и ещё. — Язон мой, Маленький Бог мой… Хлоэ, Хлоэ, смотри: это он!.. Иоахим, правда: у нас никогда ещё не было в доме такой радости — кроме того дня, когда он родился…

И в тот же вечер в роскошном дворце загремел небывалый пир на весь Рим: то властный иудей праздновал возвращение своего сына. Эринна, утомлённая шумом, — она вообще жила очень замкнуто — мечтала, что это последняя дань с её стороны проклятому городу и что они сейчас же уедут на своей «Амфитриде» в солнечную тишь Сицилии. Но надежды её рухнули на следующее же утро. Язон, уже взрослый, должен был, по словам отца, остаться в Риме, чтобы готовиться к деятельности мужа. Язон заметил тихое огорчение матери. Но она сейчас же и утешилась: раз это нужно сыну, значит, так и нужно. И она ушла вдвоём с Язоном в пышный парк их, и там он поведал матери тайну своей любви.

— Я должен найти её, мама, — говорил он. — Я не могу жить, думая, что она раба, что она бедствует… И, наконец, Эльпиника сделала для меня столько…

— Но зачем же столько слов, милый? — сказала Эринна и, пригнув к себе эту прекрасную голову, поцеловала сына в лоб. — Раз это нужно для твоего счастья, значит, это нужно для моего счастья. Будем искать твою Миррену повсюду. Но только об одном молю: в городе столько разговоров о каких-то заговорах. Ты не должен позволить увлечь себя в эти кровавые дела, милый. Ты мне обещаешь, Язон мой?

— От всего сердца, мама. Эти игрушки нисколько не тешат меня. Я хочу все видеть, все слышать, все познать.

— Ну, вот и хорошо. Спасибо тебе. Теперь я буду покойна… И будем искать твою Миррену. Я думаю, лучше всего поручить Мнефу снестись с фессалийскими торговцами рабами. Они известны своим искусством похищать людей, а в особенности детей из хороших домов. Они за деньги сделают все.

И сразу жизнь Язона вступила в свою колею. Он бывал с Филетом везде, начиная с дворца цезаря и сената и кончая народными гуляньями на Марсовом поле. И если он не находил и следа Миррены, то при таком наставнике, как Филет, не проходило ни одного выхода, в эти водовороты огромного города, чтобы, вернувшись домой, молодой философ не принёс с собой хоть крупинки чистого золота мудрости.

Весна была в полном разгаре. Цвели сады. На Аппиеву дорогу по вечерам выезжала знать погулять и почваниться своим богатством. Выйдя из заседания сената, Язон с Филетом спустились на форум и остановились под многостолетним Руминальским деревом, которое несколько лет тому назад засохло было, а теперь снова пустило от корней новые побеги. По преданию, дерево это служило защитой младенцам Ромулу и Рему. В некотором отдалении, справа, высился величественный храм Юпитера Капитолийского, с фронтона которого рвалась в лазурное небо белая квадрига… А перед ними кипел форум. Среди нагромождения храмов, трибун, торжественных арок, лестниц и дворцов день и ночь суетилась пёстрая, горластая толпа. Тут проходили со своими клиентами важные в белых одеждах сенаторы, толпились нищие, торговцы всяким вздором, куртизанки, легионеры. Шпионы цезаря с особенным вниманием следили за теми circuli, которые то и дело образовывались на форуме, на Марсовом поле и в других местах скопления народа, вокруг шарлатанов, выхваляющих свои лекарственные снадобья, гимнастов, фокусников и бедняков, показывающих дрессированных или редких животных. Малейшее подозрительное слово — и неосторожного быстро убирали… Вот с великим шумом проходят корибанты, жрецы фригийской богини Кибелы. Вот шныряют в толпе и жалобно канючат проворные черноглазые мальчишки-иудеи из-за Тибра, которых мать выгнала просить милостыню. Вот, тяжко отбивая шаг, проходит куда-то манипула пехоты. И непонятно было вечное смятение пёстрых и горластых толп этих: точно это был уголок сумасшедшего дома…

Медленно оба прошли к золотому Миллиарию, что стоял у подножия Капитолия, возле храма Сатурна и арки Тиверия. Это был конус, обитый позолоченными листами: около него сходились все дороги страны и на нем были отмечены расстояния от Рима до наиболее важных пунктов империи. Неподалёку от него, в тени, стоял со своим лотком со сластями старый легионер Пантерус. Вокруг него всегда липла детвора и охотно останавливались и молодые женщины: всем нравился этот красивый, весь белый ветеран с изрубленным лицом и доброй улыбкой, который никого не отпускал от своих сластей без доброго слова.

— Да, — подводя итог каким-то своим тайным думам, проговорил Филет. — Раньше, как тебе известно, на тесной площади этой был простой базар, где продавали овощи, рыбу, мясо, одежду, обувь и всякие другие необходимые человеку предметы. Но это было давно. Теперь тут только продают вечером краденые вещи, а днём гнилые слова, в которые не верят уже ни торгующие ими, ни покупатели. Ты помнишь картинку, зарисованную Луцилием, сатириком:

Ныне от утра до ночи, в праздник ли то, или в будни,

Целые дни, как народ, так же точно и важный сенатор

Шляются вместе по форуму и никуда не уходят.

Все предаются заботе одной и одному искусству:

Речь осторожно вести и сражаться друг с другом коварством,

В лести поспорить, хорошего роль разыграть человека,

Строить засады, как если бы были враги все друг другу…

Говорят, Август «умиротворил красноречие», как и многое другое. Это одна из тех неправд, которыми буйно заросла жизнь человека. Знание «права» и красноречие, studia civilia, почитаются и теперь, и, как ты знаешь, шарлатан, особенно хорошо болтающий языком, получает от сената награду: медальон в виде щита, который и вешается, на удивление потомству, в Палатинской библиотеке, в этом пантеоне болтунов. Без хорошо подвешенного языка ты не сделаешь в Риме и в мире никакой карьеры. Были люди, которые понимали всю опасность этого культа бесстыжего языка. Цензоры Красс и Домиций приказали риторам закрыть их «школы бесстыдства», как выражался Цицерон, но и до сих пор процветают эти рассадники болтовни и невежества. Одному юнцу дают темой для речи убийство тирана, другому предлагается выступить как бы от имени изнасилованной женщины к своему растлителю, третий старается в пустых словах установить разницу между женитьбой и смертью или высказать своё мнение о средствах против моровой язвы или о кровосмешении с матерями… И те стараются. И все из кожи вон лезут, чтобы убедить слушателей, что двигает ими только одно: любовь к народу. Ты помнишь, у Аристофана во «Всадниках»:

Коль тебя не люблю и на бой за тебя

Коль один на один не пошёл бы,

Пусть погибну тогда, пусть распилят меня,

Пусть ремни из спины моей режут…

И все готовы — по Аристофану — предоставить в распоряжение демоса свою голову, чтобы тот, высморкавшись, вытирал о неё пальцы… Так что этот старый и почтённый легионер, который продаёт ребятам всякие сласти, теперь, можно думать, единственный человек на форуме, который продаёт действительные ценности… Ребята! — своим слабым голосом воскликнул он. — Мы хотим порадовать вас и почтить ветерана: разбирайте все его сласти — мы платим!..

И вокруг смеющегося Пантеруса началось настоящее столпотворение. Язон дал старому воину несколько золотых, и снова оба пошли форумом дальше. Но это было дело нелёгкое: то преграждала им путь процессия салийских жрецов с их щитами, то тяжёлый октофорон[54], который несли восемь дюжих рабов и в котором пышно возлежала какая-нибудь дорогая красавица, то проезжали квадриги, то мальчишки-нищие стравливали худых, израненных собак…

— Надо взглянуть, какие новые книги вышли, — сказал Филет.

Они подошли к колоннам, на которых пестрели объявления издателей. Первым издателем книг в Риме был друг Цицерона Помпоний Аттик. В его мастерской работали сотни писцов и переплётчиков, потому что сочинения любимых авторов издавались часто в нескольких тысячах экземпляров. Потом дело книгоиздательства стало расти и в это время им занимались в обширных размерах братья Созии, издатели Горация, Атрект, Валериан Поллий и другие… За колоннами, перед дверью книгопродавца, были со вкусом разложены книжные свитки, начищенные пемзой, блестящие от кедрового масла и накрученные на чёрную палку с вызолоченными концами и с пергаментными полосами, на которых было написано заглавие. Язон с Филетом просмотрели объявления, но ничего по своему вкусу не нашли. Впрочем, братья Созии высылали в библиотеку Иоахима, в Тауромениум, по его приказу все, что выходило в Риме нового.

— Эти колонны, покрытые афишами, часто занимают мою мысль, — проговорил среди шума форума Филет. — Чрезвычайно наивен тот, кто думает, что слава венчает наиболее даровитого. Для того чтобы быть изданным, надо иметь деньги, связи и, прежде и после всего, принадлежать к какому-нибудь цеху поэтов и писателей, которые выхваляют один другого. Только это даёт тебе право попасть на эти вот колонны с цветными лоскутами папируса. Лучшие, настоящие поэты хранят теперь необнародованные произведения свои в скринях, в этих маленьких девственных храмах Весты, куда доступа непосвящённым нет. Ты раньше писал прекрасные стихи. Я благословляю твою судьбу, что она совершенно лишила тебя этого зуда славы и что имени твоего на этих пёстрых лоскутах ещё не было, а может быть, и не будет. И если это будет так, я готов признать, что жизнь свою я прожил не совсем даром. Друг мой, будем продавать тут овощи, овчины, калиги, мясо, все, что хочешь, но не будем торговать словами! А ещё лучше не будем торговать ничем: пусть этот бравый легионер с белой головой и весь в рубцах будет последним честным человеком на римском форуме… А теперь пойдём подышать воздухом Кампаньи, на Аппиеву дорогу — после форума и сената и лёгким, и душе это будет очень хорошо…

XXXII. ВЕСЕННИМ ВЕЧЕРОМ…

Лабиринтом узких и грязных улиц оба философа пробирались на окраину города, туда, где от Аппиевых ворот бежала к далёкому Брундизиуму прекрасная Аппиева дорога. И, когда было можно в сутолоке, Филет делился со своим учеником и другом своими мыслями.

— Когда я читал отчёт о заседании сената в первый раз, — рассказывал он, — мне все вспоминалась детская игра в цари: какую глупость царь ни приказал бы другим играющим, они заранее обязуются исполнить решительно все не только в пределах благоразумия, но при озорстве даже и далеко за его пределами… Эти люди в белых тогах и часто с белыми, уже уставшими, казалось бы, головами делают то же, что и дети. Они говорят нам: мы отцы отечества, в наших руках вся власть над вами. Смотрите на эти тоги с широкой пурпуровой полосой — вот вам доказательство истинности того, что мы теперь говорим вам. А потому повинуйтесь нам, что бы мы вам ни приказали. И игра эта идёт вот уже века и никому не надоедает, по-видимому, хотя толку из неё никакого не получается… Их сердитые законы только карточные домики, которые держатся до первого ветерка или до тех пор, пока они выгодны власти. Недавно мне пришлось беседовать на эту тему с Петронием. Он был бы умный человек, если бы не выставлял так своего ума на каждом шагу. Он рассказывал мне, как несли на казнь маленькую дочку Сеяна — за то, что отец её попал в немилость у цезаря. Она все спрашивала, куда её тащат и зачем, и все обещала, что если она в чем провинилась, то пусть посекут её немножечко розгой и она больше не будет повторять своего проступка — только пусть ей скажут, в чем она провинилась. И так принесли её к виселице. А так как августейший закон вещает, что девственницу повесить нельзя, то палачу было повелено, дабы не нарушать закона, тут же под виселицей девочку изнасиловать, а потом уже повесить. Если правительству нужно, чтобы рабы показали против своего господина — что законом воспрещено, — то они выкупают этих рабов и заставляют их показывать против своего бывшего господина. Если нужно кого уничтожить, а не за что, то его обвиняют в оскорблении величества и лжесвидетели торжественно подтверждают это. Перед выборами на какую-нибудь должность бездетные, чтобы обойти закон, усыновляют кого-нибудь, а как только получают они претуру или провинцию, так тотчас же отказываются от своих прав на тех, кого они усыновили. Совершенно так же работает наш афинский ареопаг и ваш иерусалимский синедрион. Везде игра в цари. Можно сказать, что главное дело всех этих августейших учреждений в том, чтобы стараться узаконить беззаконие. Весь Рим бранит цезарей, но, когда рассмотришь то, что скрыто под державными, почти священными буквами S. P. Q. R., то, право, начинаешь думать, что цезарь только ярлык на плохом товаре…

Они медленно шли путаными улицами к цели. Это было делом не лёгким. То и дело им преграждали путь то продавец зелени со своей тележкой, то кучки людей, стоявших перед цирюльней или лавкой глазного врача, которые тогда заменяли клубы, то уличные прорицатели со своими урнами, в которых лежали билетики, предсказывающие судьбу, то жрецы Изиды или Кибелы, собиравшие подаяние, то уличные музыканты или плясуньи, то мальчики иудеи, нищие.

— И когда ты входишь во все эти учреждения, где люди условились играть в цари, — продолжал Филет, — первое, что тебя поражает, это — торжественность обстановки. Эта торжественность всегда первый признак, что что-нибудь неблагополучно, что тут, наверное, игра в цари — только не такая невинная, как у детей. Когда крестьянин выезжает на пашню, ему нет надобности надевать белую тогу с широкой каймой, ликторы и толпа клиентов будут только мешать ему, и нет ему времени подбирать периоды и разводить руками так и эдак: его дело говорит само за себя…

— Но подожди, — вдруг остановил его Язон. — В том, что ты говоришь, многое справедливо. Но ответь мне на один вопрос: на чем же тогда все держится?.. Палатин сгнил, сгнила курия, сгнила религия — сгнило все. Так как же все ещё стоит, не заваливается?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30