Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Коржик, или Интимная жизнь без начальства

ModernLib.Net / Некрасов Евгений / Коржик, или Интимная жизнь без начальства - Чтение (стр. 3)
Автор: Некрасов Евгений
Жанр:

 

 


      Я ушел к себе в кабинет, влюбленный, как пятиклассник, в теледикторшу. С упоительно пустыми мечтами спасти ее на пожаре или в каком-нибудь мировом катаклизме, после которого на Земле не останется никого, кроме нас. Второе было бы надежнее, поскольку исключало соперничество со звездами отечественного кино; из них я сильнее всех опасался Олега Янковского.
      Само собой, я-доктор, взрослый человек, одергивал меня-пятиклассника. Объяснял, что выдумываю мировой катаклизм, чтобы устранить не Янковского, а Настиного мужа.
      Известный психологический феномен подмены: с героем-любовником мы как-нибудь справимся. Особенно если его нет. А вот с мужем, реальным, как оплеуха, полученная в доказательство прочности семейных уз, справиться проблематично. С мужем, если не уймешься, стопроцентная гарантия на новые оплеухи вплоть до мирового катаклизма.
      Отчего мне в голову не пришло, что мировой катаклизм уже происходит и туда, в кипень, идут автопоезда и летят самолеты, набитые не киноактерами, а нашим братом военным?
      Вечером Лихачевы пригласили меня и Замараевых на рюмку немецкого яичного ликера.
      Через громкоговорящую розетку я слышал, как Замараиха наставляла своего майора: не напиваться, не брататься, а то они ждут контейнер с мебелью, и как бы не пришлось по дружбе таскать ихние шкафы.
      Идея не напиваться мне понравилась. В ней была новизна и романтичность: приму полбанки и отвалю, а они пусть сидят переглядываются. Я заранее дернул пятьдесят граммов, чтобы яичный ликер не ввалился к печени без предупреждения, и выждал минут двадцать.
      Выпивка происходила в столовой. Под ногами терся лихачевский кокер-спаниель, как сразу выяснила Замараиха, воспитанный – “Я говорю, в смысле, на ковер не наделает?” – и очень дорогой – “Что значит, не продается? А если, не дай Господь, черный день?”. После первой все чуть окосели, только не я, у меня печень уже была на боевом посту, и ликер пошел, как газировка.
      Лихачев рассказал байку. Сидят немцы в гаштете над рюмкой шнапса, а по улице идет строй наших солдат. Прапорщик забегает вперед, врывается в гаштет и заказывает двойную – восемьдесят граммов. Строй в это время поравнялся с гаштетом; прапорщик выпивает и заказывает еще двойную. Строй проходит мимо; прапорщик выпивает, достает кошелек, опять заказывает двойную и, пока ему наливают, успевает расплатиться. Третью дозу он, само собой, тоже не оставляет на стойке и быстрее лани догоняет недалеко ушедший строй. А немцы над своей рюмкой рассуждают о загадках русского характера.
      Замараев воспитанно посмеялся и стал смотреть на бутылку с ликером.
      Замараиха несколько раз, с вариациями и подробностями, повторила: а – пользуйтесь пока нашим столом, нам не жалко, и – какие у вас красивые рюмки.
      Я молчал, обдумывая несуразное предположение, что “рюмка ликера” была у Лихачевых не фигурой речи, они действительно приглашали на рюмку и по второй не нальют.
      Настя порылась в стоявших тут же нераспакованными чемоданах и презентовала Замараихе коробочку с рюмками.
      Замараиха расцвела.
      Замараев, оценив обстановку, приговорил:
      – Обмыть!
      Настя сказала, что у нее болит нога, а ее Лихачев – что проехал за сутки восемьсот километров и разбил машину.
      – Тем более. На сон грядущий, – напер Замараев.
      Замараиха сбегала, причем Замараев хотел подсмотреть, где она прячет водку, и случился блиц-скандал, в котором посильно участвовали спаниель и уложенный было спать замарайчик Витька.
      – Док, – сказала Настя, и мне ужасно понравилось, что она меня так назвала, – док, у них это каждый день?
      – У нас у всех это каждый день, – сказал я. – Тут же остались одни неудачники. И мы пьем.
      – В таком случае я удачник, – сказал Лихачев.
      Он отбыл в Афганистан, едва успев дождаться контейнера с мебелью, расставить, что поместилось, и распродать, что не поместилось. Его битый “Фольксваген” краснел во дворе, и собаки мочились на подложенные вместо колес кирпичи.
      А еще он успел взбесить Замараиху. Ее Замараев был, видите ли, единственный из старших офицеров, кто исхитрился не получить отдельную квартиру. В мечтах Замараиха давно отхомякала и мой кабинет, и спальню, которая досталась Лихачевым.
      Поэтому сам факт нашего существования был для нее оскорбителен. Но я хотя бы мог порадовать Замараиху тем, что жил в богемной нищете, тратя деньги сам не зная на что. А Лихачевы навезли столько всякой всячины, что без задней мысли позволили себе выставить в общую кухню резной буфет с предосудительно дорогим сервизом “Мадонны”.
      На завидущий Замараихин взгляд, такая непочтительность к вещам полностью уличала Лихачева в казнокрадстве, мздоимстве и всевозможных воинских преступлениях, за которые, стало быть, его и турнули из Германии. На пробу она обварила буфет кипятком. И ничего! Лихачев молча заполировал пятно. Замараиха стала подозревать его в шпионаже.
      В отличие от вздорной Замараихи, общажное большинство примеряло старлею Лихачеву не импортные плащ и кинжал, а отечественные щит и меч. Старшинка Марья Николавна, вхожая как зубной техник в лучшие семьи общаги, сначала пустила слух, будто бы Лихачева перевели к нам из-за старого перелома, а потом сама же засомневалась.
      Во-первых, от перелома ничего не осталось, кроме записи в лихачевской медкнижке, во-вторых, почему это давно сросшийся перелом мешал ему служить в Германии, а у нас не мешал? Перелом тут явно ни при чем, интригующе шепталась общага, и никому не приходило в голову, что ни при чем тут и состояние зубов Лихачева, и возраст его спаниеля, а выгнать из Германии могут по самому банальному поводу – мало ли чем проштрафился человек. Версия с переломом, который ни при чем, поднимала общагу в собственных глазах: вон какого прислали нам замаскированного то ли кагэбэшника, то ли армейского контрразведчика, а мы его раскусили. Все лучше, чем признаться себе, что Лихачева к нам сослали, а мы, стало быть, живем, как сосланные без вины.
      Мне было небезразлично только то, что Лихачев – Настин муж. И ладно бы недостойный муж, тогда я позволил бы себе ревновать и добиваться. Так нет же, он был образцовый. Такой, что на службе в своем сшитом на заказ п/ш казался среди нас одетым не по форме, а дома – играющим общажного жителя артистом, у которого даже грязная тряпка в руках не грязная, а окрашенная специальной не пачкающейся краской. Пил без цели напиться и останавливался, когда другие только заводились.
      И мог спокойно разговаривать со скандалисткой Замараихой, что представлялось мне теоретически невозможным.
      А о том, каков он был с Настей, я промолчу. Замараиха же вместо причитавшейся Лихачевым столовой подсунула им спальню, и однажды, нажравшись со взводным Кешей полюбившейся ему валерьянки, я приплелся домой, рухнул и проснулся от шепота из проклятой розетки.
      Слышать их было не стыдно и не завидно. Когда у тебя в кулаке трешка, легко позавидовать обладателю червонца и невозможно – миллионеру. У тебя фантазии не хватит распорядиться миллионом иначе как тремястами тридцатью тремя тысячами трешек с мелочью: за сколько трешек купить дачу, за сколько – замшевый пиджак.
      На следующий день я замуровал дыру гипсовым бинтом, удивляясь, что не догадался сделать это раньше, когда за стеной пыхтели Замараевы.
      В повадке Насти Лихачевой было неистребимое достоинство, являвшееся, когда она вывешивала на балконе стираные трусы своего Лихачева или поутру занимала очередь в уборную, оккупированную вредной Замараихой. И Настя же не чванясь подыгрывала на рояле солдатскому ансамблю, лабавшему кто в лес, кто по дрова, и белкой скакала по брусьям, облаченная в семирублевый спортивный костюм с пузырями на коленях. Мы, люди общажной породы, ведем себя наоборот. В уборную идем с таким видом, что за версту понятно: не на “Лебединое озеро”. Зато уж если попадем в президиум ничтожного какого-нибудь общества разведения комнатных огурцов, то начинаем красоваться, как муха на кремовом торте.
      Нет, – отвечаю. Ничего у нас с Настей не было. Только позже я скорее выдумал, чем понял, что ведь могло быть. И тешу себя этой выдумкой, будто бы в свое время сказал и сделал не то, что на самом деле, а то, что следовало сказать и сделать.
      И выдуманная Настя старится вместе со мной – и от возраста, и от бездарности моей жизни.
      Приятно, когда кто-то старится из-за тебя, подлеца. Значит, любит.
      Бывалые солдаты не умирают.
      Просто они так пахнут (Гарри Гаррисон) Между тем затяжная схватка Саранчи с ротой приобретала эпический размах. Был момент, когда он посадил под арест все сто сорок лбов. Чтобы не страдала служба, треть из них несла караул, но, сменившись, отправлялась не в казарму, а досиживать. Смена была тоже, понятно, из арестантов. В бетонном подвале, не рассчитанном на такое несуразное количество проштрафившихся, спали по очереди – всем было некуда лечь. Поэтому часовые клевали носом и, едва уходил разводящий, норовили прикорнуть. Этого и добивался Саранча. Сонные не бегали в самоволку и не отвинчивали что ни попадя с боевой техники, которая и так была, строго говоря, не боевая, но пока что и не списанная. Ее раскулачили, чтобы укомплектовать отправленные в Афганистан машины.
      Рота караулила от посторонних территорию полка. Офицеры караулили от роты все, что можно было украсть или сломать. Холостые ночевали в своих службах. Оружейник держал под койкой автомат, у прочих была наготове хотя бы ножка от стула. Окна пустующих казарм заколотили досками, но рота все равно била стекла: на спор кидали железяку потяжелее и слушали, как там за досками – зазвенело или нет.
      Майору Замараеву, защитнику роты от Саранчи, регулярно взламывали кабинет и гадили на стол. Унитаз в его крыле штаба разворотили еще раньше. Замараев собственноручно сгребал дерьмо в газетку и застенчиво нес к центральному входу в штаб. Его крестный путь пролегал мимо плаца, и взводные с особым удовольствием подавали команду “Смирно! Равнение налево!”, а воины уже по собственной инициативе вопили: “Здра – жла – трищ – маёр”, что вообще-то является нарушением строевого устава, согласно которому офицер должен первым здороваться со строем.
      Однако это еще не самая жуткая гримаса замараевской судьбы. Уборная, где он топил свой позор, была рядом с кабинетом Саранчи. У Саранчи-то сантехника всегда работала. А уж мысль нагадить ему на стол могла прийти в голову разве что извращенному самоубийце. Ведь ротный, скорее всего, даже не стал бы унижаться розысками паршивца. Он приказал бы вынести загаженный стол на плац, положил бы ложку и – справа по одному к столу шагом марш. И виновный, опять же в нарушение устава, сам выбежал бы из строя и схватился бы за ложку. Если он, повторяю, не самоубийца.
      Итак, Саранча не мог не замечать манипуляций своего замполита с газеткой. Но виду не показывал. Тем временем в политотделе накопилась критическая масса донесений от Замараева – граммов четыреста, если без скоросшивателя. Цену майору там знали, раз он служил на должности ниже своего звания. Но в армии как нигде торжествует принцип “чем больше бумаги, тем чище задница”. Майор уже испачкал достаточно бумаги, чтобы в случае чего выглядеть чистеньким: я, дескать, сигнализировал. Настала пора и политотделу исписать хотя бы граммов пятьдесят с учетом большей весомости документов, исходящих от вышестоящей инстанции.
      Саранчу предупредили, чтобы с утра высылал машину за проверяющим – к электричке, из чего можно было заключить, что чин едет небольшой и делу не придают особого значения. Замараев, конечно, поехал с этой машиной, намереваясь для первого впечатления еще по дороге настучать проверяющему на Саранчу. Я видел из своего медпункта, как он совершил привычный утренний моцион с газеткой мимо плаца, сел в “уазик” и укатил. Окна его кабинета по понятной причине остались настежь. Оттуда всегда несло цветочным одеколоном, но ароматы “Орхидеи” и “Горной лаванды” не перебивали вонь.
      Часа через два Саранча представлял нас политотдельцу, звания уже не помню. Тот был явно не в своей тарелке и поглядывал на ротного с настороженным изумлением, как если бы встретил кого-то полузнакомого и туго соображал, кто это такой. На крутой скуле Саранчи переливался нефтяными разводами синяк в форме правильной пятиконечной звезды. Посвященные угадывали в центре серп и молот, хотя на сторонний взгляд там была просто болячка. Смятение проверяющего объяснялось, похоже, тем, что и Саранчу, и столь редкостный синяк он видел впервые, но, с другой стороны, именно синяк придавал физиономии ротного черты, знакомые каждому военнослужащему.
      В свою очередь, Саранча держался так, будто носил вполне уставной знак отличия.
      Не без тайной гордости он приказал взводным построить личный состав. Заурядная выучка наших воинов могла с учетом обстоятельств сойти за образцовую. Однако не выучка бросилась в глаза проверяющему, а действительно непривычная для свежего человека новация Саранчи. Вся рота, за исключением, понятно, офицеров и особо доверенных сержантов, была по-монашески подпоясана обрывками веревки.
      Сраженный политотделец обошел строй с видом потерявшейся в городе поселковой собаки. В его арсенале взысканий, разносов и оргвыводов не было ничего подходящего к случаю. Он даже вряд ли смог бы назвать этот случай, ибо тривиальное “нарушение формы одежды” прозвучало бы слишком слабо. Когда кто-то закашлялся, политотделец вздрогнул и быстрее заперебирал ногами. Всем показалось, что сейчас он проскочит вдоль строя, выйдет за КПП и побредет дальше по России, как разочарованный в жизни схимник.
      Но политотделец остановился. Потрогал бляху на ремне правофлангового сержанта. И просветлевшим взглядом сравнил звезду на бляхе со звездой на Саранче. Печать совпала с оттиском.
      Политотделец без вдохновения досмотрел строевой балет и собрал наших офицеров в летней курилке под навесом. Разговор, стало быть, намечался неформальный и в меру должностных обязанностей политотдельца даже задушевный.
      – Ну и как служится? – поинтересовался он, стараясь не глядеть на синяк Саранчи.
      Офицеры ответили не по уставу, но дружно и буквально одним словом.
      – Половину солдат пересажать – вторая половина, может, и будет служить, – резюмировал Саранча как старший по должности.
      – Не в таких масштабах, – на всякий случай одернул его политотделец.
      – Да я теоретически, – миролюбиво сказал Саранча.
      Политотделец с явным усилием отвел глаза, снова было прилипшие к синяку на скуле ротного, и стал нас угощать лицензионными “Мальборо”, которые только появились тогда в Москве. Минуту-другую все ненапряженно молчали, смакуя новинку. Потом стали молчать напряженно.
      – А правда, что Брежнев курит “Новость”? – завел светский разговор Саранча, и политотделец охотно подтвердил, что да, была у Генерального секретаря такая демократичная привычка, но сейчас по настоянию врачей он бросил курить, хотя и любит, чтобы кто-нибудь подымил рядом с ним именно “Новостью”.
      Отвечая так Саранче, он и смотрел, естественно, на Саранчу, точнее, опять на проклятый синяк.
      – Не обращайте внимания. Деды бились с земляками, а я разнимал, – благодушно пояснил ротный, попадая в самую боль.
      Наша собранная с бору по сосенке рота на треть состояла из маленьких цепкоруких горцев. Они сбились в два землячества, на мой великодержавный взгляд совершенно неразличимых, и отняли ночную власть в казарме у солдатских дедов. Прежняя дедовщина показалась многим образцом справедливости. Молодой чистит деду сапоги, получает затрещины и отдает продуктовые посылки из дому. Потом сам становится дедом и заставляет чистить себе сапоги, раздает затрещины и отымает посылки.
      Таким образом, за два года службы дебет сапог, затрещин и посылок выравнивается с кредитом. Другое дело, когда казарму подминают под себя не деды, а земляки.
      Никакая выслуга лет не сделает славянина лицом необходимой в данном случае национальности, и все два года он живет в полдыхания.
      Услышав признание Саранчи, политотделец бросил затравленный взгляд поверх бетонного забора части. Над забором как одинокий зуб торчала девятиэтажка нашей общаги, а за нею – верхушки сосен, манившие спрятаться и заблудиться.
      В этот момент я вдруг понял, почему синяк Саранчи действовал на политотдельца столь гипнотически. Синяк был для него такой же гибельный, как пропасть под ногами. Всякому известно, что в пропасть смотреть нельзя – закружится голова и сорвешься. Но ведь так и тянет заглянуть.
      Дурак вроде нашего майора Замараева немедля кинулся бы харчить Саранчу. Но политотделец оказался тертый. Инстинкт самосохранения шептал ему умереть, уснуть и видеть сны о роте старшего лейтенанта Саранчи, где нет так называемых неуставных отношений, ибо их не должно быть в Советской армии. Хотя, конечно, не без отдельных проявлений. Отдельные проявления даже необходимы, чтобы проверяющим было на что указывать. Но массовых проявлений. Таких, что командир получает солдатской бляхой по морде, отбирает у роты ремни и вдобавок не моргнув глазом говорит о землячестве, задевая не существующий не только в армии, но и в стране национальный вопрос. Таких проявлений в роте нет! Саранча и прочие должны это твердо усвоить. Иначе грозит скандал в масштабах никак не меньше чем военного округа. Шлейф проверок, накачек и задержек очередных званий захлестнет массу ни в чем не повинных людей, которые знать не знают какого-то мелкого Саранчу. Зато политотдельца они знают. И будут всю оставшуюся жизнь глодать его за свои неудачи – если, разумеется, сейчас же не замять скандал.
      Политотделец с ненавистью посмотрел на заварившего эту кашу Замараева. А тот не спускал плотоядного взгляда с Саранчи. Казалось, он вот-вот почешет ротного за ухом и скажет что-нибудь успокаивающее, что говорят поросенку перед тем, как всадить ему под лопатку нож.
      – Все-таки не может быть, чтобы Брежнев курил “Новость”, – безмятежно заметил Саранча, затягиваясь политотдельской “Мальборо”. – Ему, наверное, специальные делают.
      – Вы там подготовьте мне копии политдонесений, – сказал политотделец Замараеву, явно стараясь убрать его с глаз.
      Майор, кажется, единственный этого не понял. Козырнул, пошел к себе.
      – Тяжело, согласен, – вздохнул политотделец, теперь уже открыто глядя на синяк Саранчи. – А вот мой отец командовал в войну штрафной ротой и не жаловался.
      – Так я и не жалуюсь, – отметил Саранча, налегая на “я”, дескать, жалобщик известен.
      – А как замполит? Справляется? – доверительно понизил голос политотделец.
      – У нас ему тесновато, – иронически заявил Саранча. – Ну что это: майор – и всего-навсего на роте. Взяли бы вы его к себе в политотдел, а?
      – Мест нет, – отрезал политотделец сухо, как гостиничный администратор. – Но, может, куда-нибудь на батальон его… Раз ему тесновато на роте.
      – Тесновато, тесновато, – поддакнул Саранча и, обнаглев, намекнул: – А вот отец ваш в каком звании командовал ротой? Я так один раз уже был капитаном.
      Осторожный политотделец смолчал.
      И тут на дальнем краю плаца показался злосчастный майор Замараев. Прячась за фанерными щитами с “отданием чести стоя и в движении” и прочими познавательными изображениями, он бочком семенил из своего крыла к центральному входу в штаб, где, напомню, был ближайший работающий унитаз.
      – Товарищ майор! – гаркнул Саранча, невольно потирая руки. – Вас товарищ из политотдела…
      И Замараев, военная косточка, механически повернул к нам.
      В руках у майора были не политдонесения, за которыми посылал его проверяющий.
      Политдонесения не заворачивают комом в газеты и с них не капает. Видимо, неизвестный злоумышленник воспользовался моментом, когда майор ездил на станцию за политотдельцем – утреннюю-то порцию дерьма он уже вынес.
      Замараев двигался рывками, выпучив глаза, как будто его вываживали на леске с неимоверной глубины. С каждым шагом становилось все невозможнее извиниться и бежать со своими газетами в сортир – и невозможнее подойти с ними к проверяющему.
      По газетам расползались мокрые пятна. Замараев остановился от нас шагах в пяти, иззелена-бледный. Вонь прошла эти пять шагов самостоятельно, как волна, поднятая бултыхнувшимся в омут утопленником.
      – Товарищ из политотдела интересуется, – сказал Саранча, указывая на проверяющего, который действительно не без интереса косился на майоров сверток и беспокойно принюхивался, – вам что, товарищ майор, опять солдаты на стол насрали?
      Воцарилась такая совершенная тишина, что стало слышно мух, дерущихся над свертком.
      У майора плаксиво задрожали губы. Он повернулся кругом и, по-строевому рубя шаг, затопал прочь. Кто-то из молодых взводных романтически предположил, что майор идет стреляться. Но этот вопрос не стали даже обсуждать, потому что наши пистолеты хранились в оружейке.
      Матушка-защитница армия, прости своего неудалого пасынка! У меня-то была на крайний случай лазейка из рядов: доктор что в погонах, что без погон доктор. И я смел иронизировать над Саранчой, политотдельцем и нашим дураком майором, которым некуда было деваться, только служить.
      Какой-нибудь шпак, знакомый с армией разве что по месячным сборам, уверен, что военные как на подбор дубы (а сам он – гордый кипарис), что, дескать, и отличает их от смешанного леса прочих граждан. Шпаку вольно умничать, пока с работы не выгонят, – он себе найдет новое место. А военному места в штатской жизни нет. Он как встал на служебные рельсы, так по рельсам и движется к мерцающей в конце тоннеля пенсионной книжке. И куда ему, скажите, деваться – с рельсов-то да в тоннеле, – если с ревом налетит огнедышащее начальство? Только нишкнуть и следовать указаниям. Упрямых и неосторожных начальство сбивает и перемалывает.
      Поэтому все стараются быть осторожными. Однако из этих осторожных начальство все равно выбирает менее осторожных и перемалывает их в назидание другим и в оправдание себе. Потому что над начальством есть свое начальство, которому тоже надо время от времени кого-нибудь перемалывать в оправдание перед еще более высоким начальством.
      Для завершения картины добавлю, что и самому высокому начальству требуется тем большая осторожность, чем оно выше. Ибо сверху можно ссыпаться по вовсе уж ничтожной причине. Как сказал один генерал, ходим по бомбам, а поскользнемся на дерьме.
      Так что не следует считать военных дубами только на том основании, что в их лексиконе вместо всех этих штатских “Сам знаю!”, “Позвольте мне!” преобладают по-армейски недвусмысленные обороты: “Разрешите спросить?”, “Разрешите переспросить?” и “Разрешите доложить: не понял вас”. Это не дубовость, а осторожность, такой же профессиональный крест, как для медика небрезгливость или шоферский геморрой.
      Осрамившийся Замараев ударился в такой отчаянный запой, что даже солдатские деды его зауважали и перестали гадить на стол. Но широкий жест дедов запоздал. Майор стал законченным невротиком.
      Ночами он подкарауливал злоумышленников, сидя в кустах под зазывно распахнутыми окнами своего кабинета. Над кустами то и дело посверкивало горлышко бутылки, нацеленное на Луну, как телескоп астронома-любителя.
      Продрогнув, майор влезал в окно, усаживался за сбереженный стол и ногтями сколупывал с него невидимые пятнышки. Если при этом он пел “Не плачь, девчонка!”, что бывало примерно дважды в неделю, то в конце концов уходил ночевать к жене в общагу. Если не пел, то засыпал сидя, вдумчиво подперев ладонью лоб.
      Но, случалось, Замараев начинал декламировать “Стрекозу и муравья”, хотя о фальсифицированной водке тогда и не слыхивали, она вся была почти одинаковая. За сим следовал рапорт кабинетному портрету министра обороны. Встать Замараев уже не мог, однако понимал, что встать положено, и через слово извинялся за неуставное обращение к портрету, расходуя его ценное время. А это, в свою очередь, требовало новых извинений, поэтому довести свой рапорт до конца майору не удавалось. Но все же можно было расслышать, что речь идет о переводе в состав ограниченного контингента советских войск в Афганистане.
      Общага по этому поводу решила, что у майора губа не дура. То есть отдельным лейтенантам, еще не позабывшим романтических курсантских песен под гитару, вольно было считать, будто бы майор алчет смерти под чужим небом. Опять же по курсантским канонам пьянство было делом доблести, чести и геройства, делом отважных, непонятых и не боящихся начальства. Оттого Замараев обрел было в неокрепших умах популярность, быстро сошедшую на нет из-за подлости его характера.
      Прагматичное же большинство с самого начала не сомневалось, что майор алчет под чужим небом исправить послужной список и заодно натащить домой двухкассетных “Шарпов”, дамского белья и самоварного золота на продажу. Это добро начало появляться у нас вместе с гробами, шедшими своим чередом на родину героев, которых даже сопровождающие политработники не всегда могли вспомнить в лицо.
      Фактор войны в тыловом быту Героев как положено увековечивали картонными буквами на стенде “Павшие при исполнении интернационального долга”, с тем, чтобы в будущем, когда список пополнится, перенести фамилии на мрамор. Кубометра четыре облицовочных мраморных плиток для этой цели солдаты впрок натаскали со строек Олимпиады-80.
      Покойники были пока что чужие. То есть свои, советские, и, более того, из нашей части, но – солдаты. На памяти общаги тысячи таких служили и увольнялись, оставив только дембельские расписки на стенах; следующие тысячи под присмотром сержантов закрашивали эти расписки, чтобы в свой черед тайком нацарапать: “Последний караул, весна такого-то года”. Менялись даты, сценарий же был установленного образца: прибыл – выбыл. И, если кто-то выбывал в связи со смертью, это не сказывалось на жизни общаги. Хотя, конечно, мальчиков жалели. Боялись за мужей: это же у моего в роте убитый.
      Но страх отставал от афганских событий на сутки, а то и на недели. С таким страхом было можно спать по ночам. В телевизоре употевшие воины-интернационалисты сажали все те же деревья и кормили детей из солдатского котла. С мужьями ничего плохого не случалось. А тут еще командир полка наконец получил третью звездочку и какими-то неправдами переслал домой душманский бур, заряжавшийся с дула.
      Офицерские жены завидовали молодой полковничихе сильнее, чем офицеры полковнику.
      Если женщина обрекает себя на общагу, она хочет быть в этой общаге первой леди.
      Когда же маявшийся бездельем оружейник отлил для бура пули и дал желающим пострелять, страх перед Афганом и вовсе померк в сиянии будущих звездочек и орденов. Бур с его устрашающим дулом, в которое пролезал палец, оказался несерьезным оружием. Я до сих пор не верю, что из него можно попасть во что-нибудь меньше неба. Хотя писали, что душманам это удавалось.
      Если солдатский гроб шел через Москву, сопровождающий оставлял его на аэродроме и без звонка мчался домой исполнять супружеские обязанности, пить водку и расспрашивать соседок, с кем гуляет жена. За покойником отправлялся на машине пьющий прапорщик Нилин и доставлял его родным. Чтобы все было честь по чести, Нилин изображал перед ними соратника павшего интернационалиста.
      Помимо гробов и обязательных “Шарпов” на продажу командированные везли всяческие срамные подарки. Соседкам – купальники, которые в воде становились прозрачными, товарищам офицерам – презервативы с усами, презервативы со спиралью, презервативы с мятным запахом. В стандартный набор входил еще аэрозоль, способный, как говорили, вызвать эрекцию и у мерина. От нас, тыловиков, скрывали даже название средства. Хотя и не отказывались пшикнуть из кулака в ширинку сослуживца, который с поднятым флагом бросался к месту назначения по коридорам и лестницам общаги, вызывая у встречных разнообразные эмоции.
      Словом, чаяния и мысли командированных были с военной прямотой нацелены в направлении главного удара. Выпивка при этом играла важную, однако не самодостаточную роль, как дозаправка в воздухе бомбардировщика, ни на секунду не сходящего со стратегического курса. Особенно драматичными бывали моменты захода на цель, когда бомбардировщик сваливался в пике и, не обращая внимания на лай заградительных зениток, молотил не разбирая свою и чужих, с усами, с мятным запахом, с аэрозолем и без оных. Мне виделся здесь биологический страх погибнуть, не оставив потомства. Но вряд ли кто-нибудь над этим задумывался.
      Я не то чтобы совсем не участвовал в таких загулах, но держался подальше от эпицентра, поближе к закускам. И по возможности напротив Насти Лихачевой. В эпицентре было чересчур для меня много новых звездочек и мужчинских разговоров свысока. Закуски я в ту пору полюбил – видимо, кончилась юность, когда кидаешь в себя, как в топку, не замечая вкуса. А Настей Лихачевой просто любовался.
      Домогаться Насти было бы, на мой взгляд, все равно, что домогаться Моны Лизы, по которой ведь то и дело кто-нибудь сходит с ума и пытается выкрасть портрет или убить его из ревности. Я был не псих. Я только смотрел, выбирая себе такое место, чтобы смотреть не очень издали. А спал со старшинкой-поварихой Ленкой и не пытался, зажмурившись, представить вместо нее Настю.
      Ленку я нашел случайно у себя в постели. Могло быть и так, что я не заглянул бы в общагу, потому что жил в медпункте, охраняя от солдат матценности. Но я заглянул. Смотрю, лежит. При том, что Ленка была пьяная, напрашивается мысль, будто бы я воспользовался ее беспомощным положением. На самом деле она воспользовалась моим.
      Представьте себе, что вы пытаетесь выставить из комнаты немаленькую Ленку, а она выставляться не хочет. Она вам сообщает, что попала к себе домой, как Мягков в популярной кинокомедии “Ирония судьбы, или С легким паром!”. Только Мягков по фильму врач, а Ленка – повариха весьма приличных размеров и с голосом, которым можно сверлить железобетонные стены. А за стеной, представьте, Настя, тихая и незаметная после отъезда своего Лихачева. Завтра вы, беспомощно улыбаясь, как бы между прочим скажете, что вот навязалась эта бухая Ленка, а Настя посмотрит сквозь вас глубокими глазами, и будете вы стоять, как голый перед медкомиссией.
      За другой стеной, представьте, семейство политработника Замараева, презирающее вас за скромное звание и холостяцкое устройство быта.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5