Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь в искусстве - Татьяна Доронина. Еще раз про любовь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Нелли Гореславская / Татьяна Доронина. Еще раз про любовь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Нелли Гореславская
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь в искусстве

 

 


Нелли Гореславская

Татьяна Доронина. Ещё раз про любовь

Театр – это праздник. В театр можно прийти, но уйти из него невозможно.

Эдвард Радзинский

Вместо предисловия

В прежние времена ее называли русской Мерилин Монро, лучшей театральной актрисой СССР, воплощением красоты и душевного обаяния. Дорониной подражали. Прическу под нее делали, одевались, как она. Потом восхищаться Дорониной, любить Доронину стало считаться почти неприличным. Ее звонкое, знаменитое имя вдруг оказалось символом всего ретроградного. Ее стали называть коммунисткой, сталинисткой, диктатором и даже жестоким человеком. А ее театр, МХАТ имени Горького – «женским», в отличие от «мужского», чеховского МХТ. То есть – в сложившейся у нас системе патриархальных ценностей – заведомо ущербным, неполноценным. Потом прошло и это, страсти улеглись вместе с горячкой сумасшедшего перестроечного времени, но МХАТ имени Горького так и остался стоять особняком в стороне от шумной театральной жизни. Его обходили стороной модные критики, его спектакли не награждали престижными премиями…

Однако время, которое все расставляет на свои места, показало: МХАТ имени Горького нужен зрителю, он востребован, что вынуждена была признать даже критика в рецензиях на его спектакли, пусть и нечастых, зато в серьезных изданиях вроде «Парламентской газеты». На самом деле, все закономерно, просто маятник качнулся в обратную сторону: устав от «чернухи» и «порнухи», зритель пошел в «архаичный» театр и даже его полюбил, если судить по Интернету, в котором немало восторженных откликов на мхатовские спектакли.

Поэтому МХАТ им. Горького по-прежнему каждый вечер зажигает огни, актеры выходят на сцену, огромный зал заполняется публикой, которая по-прежнему рукоплещет любимой актрисе, задаривает ее цветами и хочет знать о ней все.

Да, ее жизнь достойна пьес, книг и романов.



Татьна Васильевна Доронина – советская и российская актриса театра и кино, театральный режиссёр. Художественный руководитель МХАТ им. М. Горького с 1987 года. Народная артистка СССР.

Деревенские корни

Где же она родилась, маленькая девочка Таня Доронина, которую потом станут называть великой русской актрисой, необыкновенной красавицей? Ее родина – наша северная столица, любовь к которой она пронесла через всю свою жизнь, а родителями были простые, очень скромные люди, когда-то приехавшие сюда из ярославской деревни.

Ленинградский переулок, вымощенный крупным булыжником, по которому ей так весело было прыгать в счастливые детские годы, раньше назывался Казачьим, а во время Таниного детства – переулком Ильича, потому что когда-то там, оказывается, какое-то время проживал Ленин. Трехэтажный дом, в котором он жил, находился как раз напротив окон их квартиры. Вернее, квартира была не только их, в ней проживали целых шесть семей, в том числе и Доронины. Квартира была огромной, и маленькой Тане не верилось, когда мама рассказывала, что раньше здесь жила одна семья. Ведь теперь в ней живет так много народа – и Кузьмины, и Бобровские, и тетя Ксеня с мужем и хулиганистым Колькой, и другие, – и все помещаются. Живут дружно, хотя иногда и ругаются из-за уборки или из-за счетов на электричество. Танины родители в перепалках стараются не участвовать. Папа ругаться совсем не умеет и всегда останавливает маму, которая иногда пытается отстоять какие-то права. Его доброта, теплые мягкие руки, вкусный запах (он работал поваром) остались в памяти дочери на всю жизнь.

Остался в памяти и дядя Яша Бобровский, качавший кроху Таню на своей длинной ноге, и тетя Ксеня с удивительно добрыми глазами, все время старавшаяся всем услужить, первая приходившая на помощь, когда кто-то заболевал. Она не понимала, как можно вести себя иначе. Эту органическую, естественную доброту не ценили ни ее муж, ни сын. Первый тетю Ксеню бил, однажды ударил даже ножом. Второй, когда подрос, начал воровать, попал в тюрьму, да и не раз попал. А она, никогда не упрекая, собирала ему посылочки со своего небогатого заработка и посылала, посылала их своему Кольке. Чтобы он потом ее, заболевшую, с высокой температурой, отправил из своего дома одну умирать на старую квартиру. Тут уж Танина мама с соседкой за ней ухаживали до смерти.

Может, правда, добро должно быть с кулаками? Только вот беда, не у всех они есть, такие кулаки.

Вряд ли они были и у Таниных родителей. Прожившие шестьдесят лет душа в душу, никогда не ссорившиеся между собой, они и с другими не могли вести себя иначе, стараясь помочь соседу, товарищу и даже незнакомому человеку, чем могли. Ее добрый, любимый папа никогда не сказал дома ни одного плохого слова. Хотя, казалось бы, прожив большую нелегкую жизнь, провоевав три войны – империалистическую, Гражданскую и Великую Отечественную – должен был им научиться. Он попал в Питер еще в начале века, когда в голодный год его, семилетнего, забрал сюда из ярославской деревни дядя и определил во французский ресторан «мальчиком».

Через несколько лет Василий Иванович стал классным поваром, был даже рекомендован для работы в дом какой-то из великих княгинь. А кроме профессии, которую он очень любил, умел еще многое: построить избу, управляться со скотиной, пахать, косить и сеять, водить мотоцикл, потому что служил в мотоциклетных частях, был отличным слесарем. Как-то в детстве, когда отец работал поваром в санатории под Ленинградом, одна из папиных сослуживиц сказала Тане: «Ты никогда не стесняйся, что папа у тебя повар. Такие, как он, – редкость. Ему все благодарности пишут, даже большие начальники и артисты». Ей это и в голову не приходило – ни в детстве, ни потом, во взрослой жизни, когда она сама уже стала народной и заслуженной. Ну, а тогда она словам чужой тети поразилась: ведь папа такой красивый, добрый, самый лучший на свете, – как можно такого стесняться?

Мама была на десять лет моложе отца, милая, простая, добрая и красивая, с русой косой за пояс, с чудной фигурой, на которую заглядываются все, когда они по субботам ходят с мамой и Галей, Таниной сестрой, в баню. Галя, она постарше, уже все примечает и шепчет маленькой Тане: «Смотри, как на маму все смотрят: у нее фигура настоящая».

У мамы не только фигура, у нее и волосы необыкновенные, которые золотистой пышной волной закрывают всю ее до высоких стройных ног, и милое лицо, и чудная улыбка. Не зря ее так любит папа. Он увидел ее первый раз, когда приехал на побывку из армии в свою деревню. Шел пешком от станции, сапоги да тощий солдатский сидор за спиной.

В одной из попутных деревень навстречу шло стадо, русоголовая красавица с длинной косой воевала с непослушными быками. Он, улыбаясь, засмотрелся на нее.

«Вы почему смеетесь?» – сердито спросила она, поправляя белый платочек. Из-под платка выпала непослушная русая коса со жгутиком из льняных стебельков на конце. «Вы чьих же будете?» – спросил, все так же улыбаясь, солдатик. «Сергеевых», – ответила красавица.

А через несколько дней к их дому, с резным крыльцом и белыми резными наличниками на окнах, подъехал запряженный двумя лошадьми с лентами в гривах тарантас – приезжий солдатик, Василий Иванович Доронин из соседнего Булатова, приехал свататься. Приехал все с тем же дядей, Петром Петровичем, который был его главным наставником в городской жизни и считался в семье самым удачливым и представительным, был женат на классной даме из немецкой школы для девочек, что на Невском проспекте, и имел уже троих детей.



Заготовка сена в русской деревне. Фото 20-х годов.


Конечно, таких гостей приняли с почетом, хотя и сомневались, не рано ли отдавать любимую младшую дочку, ведь было ей, Нюре, тогда всего шестнадцать лет. Поди, и не распишут еще. Но Петр Петрович все обещал уладить.

Было и еще одно препятствие – жених-то происходил из старообрядческой семьи.

– Да крещеный он, крещеный, и братья крещеные, и мать, и сестра – успокоил Петр Петрович. – Главное, согласна ли невеста.

Невеста была согласна, жених, статный, высокий, синеглазый, с ясным добрым лицом, ей понравился сразу, с той первой встречи.

Петр Петрович уладил, Нюре приписали два года, и переехала она в Булатово. Василий Иванович оставил молодую жену у тетки, Марии Павловны – в родном доме была слишком большая семья, – а сам снова уехал в Питер, устраиваться в новой послереволюционной жизни. «Как устроюсь, тут же за тобой приеду», – сказал он молодой жене. Она стала хозяйствовать на новом месте – несмотря на юные годы, споро и умело. И скотину обихаживала, и масло пахтала, и в поле работала. Тут-то и случилось несчастье. Была она уже «тяжелой», и как на грех молодого необъезженного жеребчика, на котором она боронила свою полосу, напугала птица, шумно вспорхнувшая прямо перед ним. Жеребец понес и потащил за собой Нюру, которая никак не могла освободиться от намотанных на руки поводьев. Так и пахала своим огромным животом землю, пока конь, устав, не остановился. «Не бейте его, он еще молоденький!» – кричала она перепуганным сбежавшимся соседям. Ночью начались схватки, тетя Маня приняла двойню, сначала мальчика, потом девочку. В ту же ночь приехал из Питера Вася, который отпросился с работы, чтобы побыть с молодой женой последний до родов месяц, и ведать не ведал, какое несчастье приключилось без него. Новорожденных успели окрестить, но жизнь им это не продлило, и унес на следующий день Вася два крошечных гробика на деревенский погост. А потом забрал Нюру, когда она оправилась от случившегося, с собой в город.

«Революционная теория законности»

Жили молодые Доронины сначала в бараке на Волховстрое, где Василий работал слесарем на строительстве одной из первых электростанций советской России. Жена его молодая тоже не стала сидеть без дела, без дела они, выходцы из русских деревень, жить не привыкли, и стала Нюра обшивать соседей по бараку. Без машинки, машинки не было, зато были руки золотые.

А потом Вася получил письмо из Питера, его пригласили работать по специальности в одном из открывшихся ресторанов – начинался нэп. В рестораны, само собой, потребовались классные повара, такие, как Василий. Впрочем, классный специалист нужен любой власти. Кончился нэп, появились рестораны и санатории для советских служащих, так что Василий Иванович без работы никогда не оставался. Но эту комнату в Казачьем переулке он нашел тогда же, после Волховстроя, и перевез в нее свою Нюру. Она тут же начала наводить в ней чистоту и уют, создавать теплый очаг семейного счастья, в котором потом родились две их любимые дочери, в котором они счастливо жили в мире и согласии. Жили, радуясь тому, что у них есть, никому не завидуя, ни о каком богатстве не мечтая. Все так, все слава богу.

С одной из первых получек справил заботливый муж своей жене красивое, первое в ее жизни «городское» пальто. «Платочек ваш к такой вещи не идет», – сказал ей продавец в магазине и подал шляпку, тоже первую в ее жизни. Правда, к шляпкам она привыкнуть не смогла, но и к платочку уже не вернулась, стала носить береты, они ей шли. А тогда Василий Иванович повел ее из магазина в фотографию. Такими и остались на фотокарточке – он, высокий, красивый, большеглазый, стоит, держась за спинку стула, на котором сидит она, милая молодая женщина с доверчивым, открытым лицом.



Ленинград. Фото 30-х годов.


Печалило их в то время только одно – после несчастья с первенцами Нюра долго не могла забеременеть, боялись, что останутся без деток. Но Бог не оставил – забеременела и родила девочку-красавицу. Долго думали, как же назвать такое прекрасное дитя, и придумали наконец красивое имя – Лариса. Василий Иванович пошел «записывать» ребенка, да вдруг так разволновался и растерялся, что красивое имя… забыл. «Галина», – наконец выговорил он удивленной и уже рассерженной на странного папашу даме. Нюра ругаться не стала – Галина так Галина, тоже хорошее имя.

Главное, что дочка родилась здоровая да красивая, потому что могло бы быть и по-другому, ведь и тут тоже, как и в первый раз, в жизнь вмешался несчастливый случай. В своей семье Нюра, как мы уже говорили, была младшенькой и всеми любимой. И она отвечала своим родным такой же любовью, бегала к ним и после замужества, когда Вася уехал устраиваться в Питер, оставив ее жить у тетки. Отец ее в это время лежал больной. Подкосило его несчастье: он продал тех самых быков, с которыми она воевала при первой встрече с Васей, а денег за продажу отцу не заплатили. Мошенники и обманщики не переводились во все времена. А ведь за этих быков Ивана Тимофеевича чуть было не расстреляли. Хозяйство у Сергеевых было крепкое, не разделенное, а потому большое. Ну, значит, богатей-кулак-мироед, значит, надо ликвидировать. И повели на расстрел. А юная Нюра со старшей сестрой Лизой бежали рядом и все пытались уговорить пьяных конвоиров отпустить отца. Остановили тогда расстрельщиков, потому что не было у Сергеевых батраков, работали они только своей семьей. Происходило это не во время коллективизации, а в самые революционные двадцатые годы, когда по всей стране шла волна красного террора, когда последователи Троцкого и Свердлова раскрестьянивали, расказачивали, расстреливали без суда и следствия – по классовому признаку. Почему-то об этих жертвах, по свидетельству многих историков, гораздо более многочисленных, чем жертвы так называемого сталинского террора, в большинстве своем бывшие вдохновителями и деятелями террора 20-х годов, сейчас молчат, будто их и не было. Как с горьким сарказмом говорил по этому поводу академик А.Л. Нарочницкий, «Вышинский – всего лишь буржуазный ренегат – возродил такие архаичные понятия, как мера вины и мера наказания! Разве революционная теория законности Стучки 20-х годов не объяснила, что человек не волен в своих поступках, ибо есть продукт социальных условий? Надо просто подсчитать, сколько представителей враждебного класса надо уничтожить, чтобы дать дорогу революционному классу!» Вот и Иван Тимофеевич тогда едва не стал жертвой этой самой «революционной теории законности».

Когда он умер, осталась от него фотография, на которой он, церковный староста, с другими такими же степенными и серьезными деревенскими людьми сидит за столом, а сзади, на стене, висит портрет Николая II – фотография была еще дореволюционная. Нюра, переехав в город, взяла эту фотографию с собой и частенько знакомым своим показывала, гордясь, какой у нее был хороший и уважаемый всеми отец. А один из соседей, некий Обриевский, написал на нее донос – «накатку», как это, оказывается, тогда называлось. Тогда – опять же не в приснопамятном 37-м году, а гораздо, гораздо раньше, когда еще власть в стране принадлежала не Сталину, а в значительной степени той самой революционной «ленинской гвардии». Во всяком случае, события с Нюрой происходили в конце 20-х годов. Обвинял же ее Обриевский в том, что она «не советская», происходит из «не советской» семьи и всем показывает портрет «Николашки». Вызвали Нюру к следователю, а она, наивная душа, уже беременная тогда на восьмом месяце, и ему стала доказывать, что отец у нее был очень хороший человек, все его уважали, а иначе и в церковные старосты бы не выбрали. Тот посмотрел на нее, сказал: «Ладно, идите, скоро вызовем».

Вася, придя с работы и увидев ее, заплаканную, бросился к Петру Петровичу за советом. Тот, умница, посоветовал: «Пусть она съездит в Москву к своему троюродному брату, он поможет – он знает, что делать». Василий Иванович посадил Нюру на поезд, и она уехала в Москву. Троюродный брат, и, правда, помог. Свозил ее куда-то, там с ней поговорили, спросили, когда ждет ребенка. «Должна через месяц, а теперь уж и не знаю», – бесхитростно ответила Нюра. «Поезжайте домой и рожайте спокойно», – сказал ей беседовавший с ней, видимо, хороший и умный человек. «А не посадят меня? А то что же с ребеночком-то будет?» – еще спросила она. «Не вас сажать надо», – ответил он ей. Тем все и кончилось. А Обриевским, оказывается, не только революционные мотивы двигали, хотелось ему комнату присоединить, которую Доронины занимали, очень она ему нравилась.

Вот так они, Обриевские, создавали «врагов народа». Хорошо, если разбирался с делом честный и умный следователь. А если такой же Обриевский? И теперь они же кричат о миллионах невинно репрессированных, причем исключительно в 37-м году.



Василий Иванович – отец актрисы, сестра Галина и мама Анна Ивановна.

«Ты всегда должна быть красивой!»

Таня родилась много позднее описанных событий, в голодный тридцать третий год, причем, в отличие от своей старшей сестры-красавицы, она была такой маленькой, худенькой и слабенькой, что врачи вынесли ей беспощадный приговор: «Жить не будет, очень маленький вес». Но родители, ее милые золотые родители, стали дружно выхаживать свою бедную слабенькую кроху. Они клали малютку на теплую грелку, нежно вынянчивая, по ночам с болью прислушиваясь к ее дыханию и плачу. Потом решились окрестить, чтобы, не дай бог, не умерла дочечка некрещеной. И… произошло чудо, о котором всю жизнь любила рассказывать спасенной дочке мама: та вдруг перестала плакать и стонать, и от груди ее стало не оторвать.

К счастью, молока у Нюры было вдоволь, даже на Ксениного Кольку – будущего хулигана и тюремщика – хватало, так что помогла и его выкормить. Словом, когда она через полгода принесла дочку в детскую консультацию, врач только руками развел: «Вам, мамаша, надо премию за вашего ребенка выдать, мы ведь думали, что девочка и не выживет с таким маленьким весом, а вы вон какое чудо сотворили».

Это чудо мама сотворила своей любовью, своей бессонницей, своей жертвенной заботой. А потом она сшила крохе чудное платьице, все в кружевах и лентах, и понесла фотографировать, дала ей в руки грушу вместо игрушки и сказала с облегчением: «Теперь фотографируйте», будто и сама только в тот момент поверила, что все страхи остались позади и теперь с ее дочуркой все будет хорошо. Дочурка, и в самом деле, выправилась, стала красавицей не хуже старшей сестры. Позже актриса Татьяна Доронина постаралась этот любимый мамин образ запечатлеть в своей знаменитой роли Нюры в фильме «Три тополя на Плющихе». Мама, правда, себя в фильме не узнала, но кинокартина ей понравилась, она с увлечением, как все зрители, следила за сюжетом, переживала за героиню и не искала в ней никаких прототипов.

Ну, а у Тани тогда и в самом деле все было хорошо. Было главное: ощущение любви, домашнего уюта и тепла, которые создавали счастливый мир довоенного детства, в котором было так весело играть, бегать в булочную по поручению мамы, чтобы купить там румяный, теплый, необыкновенно вкусный батон с хрустящей корочкой, гладить деревянные, круглые, совсем не страшные морды львов на тяжелой двери подъезда.

Ведь совсем не богатство нужно ребенку, чтобы чувствовать себя счастливым, а вот такие родители – добрые, любящие друг друга и своих дочек, честно всю жизнь трудящиеся и всегда готовые все друг другу и детям своим отдать, всем пожертвовать для их счастья.

«В том, как они нас воспитывали, не было нарочитости – они не учили, не назидали, – вспоминала Татьяна Доронина много, много позднее. – Они воспитывали собою. Никогда не скандалили. И если я сейчас от ярости иногда могу произносить «не те» слова, то их я узнала не в семье. Я их узнала благодаря своей «высокоинтеллектуальной» профессии…

Я не могу себе позволить уходить из дома, оставляя его неприбранным, – это от мамы. Она себе не позволяла такого и приучила нас с сестрой к этому. То, что нельзя никогда даже рассчитывать на что-то другое, кроме честно заработанного, – это от них».

Но были у маленькой Тани не только золотые родители, были еще и хорошие любимые родственники. А самой любимой была тетя Катя, дочь все того же Петра Петровича, дяди Василия Ивановича, ставшего для него вторым отцом, – «светлая, сияющая черными глазами, белыми зубами, светлым душистым платьем, родинками на щеках, маленькими красивыми руками» – так вспоминает о ней сама Татьяна Васильевна. Тетя Катя «вела дом» своей большой семьи, в которой, помимо родителей и мужа, был еще ее брат и сестра с мужем. Она готовила, убирала всю большую квартиру на проспекте Щорса, мыла посуду, делала все остальные бесчисленные и бесконечные дела по дому, но никогда маленькая Татка, как звала ее тетя Катя, не видела свою тетю непричесанной, одетой в халат и шлепанцы, неулыбающейся или неприветливой. Ее красивые руки всегда были ухожены, темные волосы красиво уложены в тяжелый узел, красивый голос всегда звучал негромко и мягко. Она была воплощением женственности и обаяния. А как она танцевала! Эти танцы Танюша тоже запомнила на всю жизнь: чарующий голос Вертинского, «Утомленного солнцем», сияющая жемчугом Катина улыбка, ее сияющие глаза, красивая рука на плече партнера и легкие, плавные движения в такт музыке… От нее было невозможно оторвать глаза. Как потом Татьяна Доронина напишет в своем «Дневнике актрисы», «…сестра отца, потрясающе красивая женщина, тетя Катя, учила меня своим примером. Она была столь красива, столь обаятельна и женственна, обладала таким необыкновенным вкусом и чувством стиля, что я подражала ей, и все. Мне просто повезло с родственниками». Тетя Катя и читать научила Таню, когда той было всего пять лет, научила легко и быстро – талантливо, как все, что она делала. Тетя Катя тогда жила с маленькой Танюшей в Зачеренье, там, где Василий Иванович работал в санатории, а мама оставалась с Галей в Ленинграде, Гале надо было ходить в школу. Папа пришел с работы усталый.



Маленькая Таня.


– Хочешь, я тебе почитаю? – спросила его заботливая дочка.

– Ну, почитай, – ответил он с сомнением в голосе, включаясь в игру.

А Танюша взяла книжку «Приключения Буратино», которую ей подарила тетя Катя, и начала читать. У папы от удивления не только усталость прошла, ему даже спать расхотелось, и глаза у него странно увлажнились и покраснели. А на другой день Танюша демонстрировала свои таланты папиным сослуживцам. Уже не «Буратино», тут, в санатории, ей для чтения дали журнал «Мурзилка».

– Она у вас далеко пойдет, Василий Иванович, – пророчили, удивляясь на малышку, папины сотрудники, даже не догадываясь, насколько они правы, насколько далеко пойдет милая светленькая дочурка первоклассного повара Василия Ивановича Доронина.

Хотя потом в школе, надо признаться, Таня отличными оценками не блистала, за исключением литературы. Особенно ненавидела она точные науки, которые ей давались плохо. Зато ее приглашали в старшие классы, а затем и в самодеятельность демонстрировать свой талант чтеца и декламатора.

Любимым у Тани было стихотворение Константина Симонова «Сын артиллериста».

Но то было позднее, уже в войну. А пока она еще маленькая, пока еще мир, они с тетей Катей живут у папы в большом санатории под Ленинградом, где есть даже кино, есть большой зал для игр и есть каток, на котором тетя Катя в белом свитере и белой шапочке снова катается быстрее и лучше всех. А Таню учит кататься на финских санках и снова дает ей урок, который та запомнит на всю жизнь: «Ты упала? Ты плачешь? Но разве больно? Ведь ты же упала в снег. А лицо сразу стало некрасивое. Улыбайся! Даже когда больно, улыбайся. Ведь ты же девочка. Ты всегда должна быть красивой!».

А еще тогда к ним в Ленинград приехала бабушка Лиза, мамина мама, чтобы полечить глаза. Папа сходил к знакомому – профессору Неменову, после чего бабушку положили в больницу и сделали ей операцию. Профессор помог, вылечил бабушку, и та снова уехала в свою Ярославскую область, хотя и с повязкой на глазу. А летом Доронины уже всей семьей поехали туда в отпуск, жили в Булатове у тети Маши, которая приютила после свадьбы Васю с Нюрой и которая тоже приезжала однажды к ним в Ленинград погостить. Вася с Нюрой тогда решили показать тете Маше красоты Ленинграда и повели ее в Эрмитаж. А она там первым делом сняла с ног валенки и пошла на экскурсию в одних шерстяных носках. Потом Танина мама рассказывала: «Мы ей говорим: «Тетя Маша, надень валенки, на тебя смотрят все, что ты в одних носках гуляешь». А она отвечает: «Да разве можно такую красоту сапогами топтать? В такие полы только смотреться надо».

Паркет в Эрмитаже в самом деле удивительный, любовно составленный мастерами из разных пород дерева. Тетя Маша, крестьянская душа, чуткая к природной красоте, не могла его не заметить и не оценить, не могла по этой красоте пройти сапогами. Стоит ли этого стыдиться?

Может, напротив – впору подивиться такой редкостной чуткости и отзывчивости, такому уважению к чужому труду, превратившемуся в искусство?

Последний год перед войной остался в Таниной памяти как самый счастливый. На Новый год мама купила чудесную елку, густую, высокую, стройную, которую украсили блестящими игрушками, папа по вечерам ходил с Таней гулять, вез ее на санках по пушистому мягкому снегу и все повторял: «Какая благодать!»

Но самым главным и чудесным воспоминанием, что осталось в памяти от той последней довоенной зимы, был театр, билеты в который для двух сестричек купила снова волшебница тетя Катя.

В театре Танюша Доронина была первый раз в жизни, и была той зимой целых два раза: сначала в Кировском они смотрели спектакль «Ночь перед Рождеством», потом во Дворце промкооперации – «Иоланту». Мама купила для Тани новое платье, очень красивое: светло-синее, с воротничком из маленьких складочек и двумя шариками на шелковом шнурочке. Первое платье, которое ей не пришлось донашивать за старшей сестрой. Папа, придя с работы и увидев свою маленькую красавицу, подмигнул ей глазами, ставшими вдруг такими же синими, как новое платье, и сказал: «Ну, в таком наряде куда хочешь пойти не стыдно».

Но дивное новое платье было лишь прелюдией чуда, которое с той поры вошло в ее жизнь навсегда, которое стало смыслом, счастьем и оправданием этой жизни. Чуда, которое нахлынуло, заполнило ее всю до краев и унесло куда-то совсем в другой, иной, необыкновенный мир. Танюша потом даже не могла рассказывать о том, что она видела, какой был спектакль, она только показывала всем – и папе с мамой, и соседям, и родным – как летал Вакула, как плыл месяц, как плясали чертенята. «Ночь перед Рождеством» превратила Таню еще не в артистку, но уже в лицедейку.

Зато «Иоланта» околдовала и зачаровала, она поняла, что самое главное ее желание – видеть и слышать это постоянно и всегда.

Потом была финская война. Папа снова уехал, теперь под Выборг, организовывать большой санаторий. Летом Нюра с девочками должна была приехать к нему. Но у нее почему-то «не лежало сердце» туда ехать, она боялась «коварных финнов», которые были близко от тех мест, и потому приехали они в те чудесные места только 12 июня. А 22-го, стоя с отцом в толпе вокруг репродуктора, Танюша почувствовала, как папина рука, только что бывшая такой горячей, вдруг стала ледяной.

– Беги, скажи маме, что война, только не пугай ее, – произнес он.



Спектакль в Кировском театре стал для маленькой Тани чудом, которое нахлынуло, заполнило ее всю до краев и унесло куда-то совсем в другой, иной, необыкновенный мир.


Она бежала к домику возле красивого озера, где они жили, в окне стояла мама в белом платье, а на подоконнике – большая банка с ромашками.

– Мама, папа велел сказать, что война! – весело, чтобы не испугать маму, закричала Таня.

И все кончилось. Окно стало темным, мама исчезла, банка с ромашками разбилась…

Началась война.

В Данилове

Через несколько дней, поздно ночью Василий Иванович отправлял семью в Ленинград. Он усаживал Нюру с девочками в грузовик, заботливо подтыкая со всех сторон одеяло, чтобы не дуло, чтобы они не простудились. Лицо у него было растерянным, он все снимал кепку, а Нюра все надевала ее ему на голову, повторяя: «Ничего, ничего, ведь ты дня через два приедешь».

Грузовик часто останавливался. Навстречу ему темным нескончаемым потоком шли и шли красноармейцы. Казалось, что от мерного их шага гудит земля. Это был первый военный звук, который запомнился маленькой Тане. На другой день вечером грузовик наконец въехал в Ленинград. На окнах белели бумажные кресты, в булочную стояла длинная очередь, хотя она была закрыта. Тетя Ксеня сказала: «За сахаром стоим, я на тебя, Нюра, тоже очередь заняла. Утром возьмем».

С той поры они стояли в очередях все ночи то за сахаром, то за мукой или пшеном. Детей начали эвакуировать из Ленинграда, приходили из ЖАКТа, из Галиной школы, еще откуда-то, составляли списки. Нюра прятала девочек в комнату к Ксене, говорила: «Никуда их не отдам без меня, с ума сойду без них, все буду думать, что да как с ними». А Василий Иванович все не приезжал, все заканчивал дела, потому что санаторий превратился в госпиталь, и он был там нужен. Наконец приехал, куда-то ходил, хлопотал и добился того, чтобы девочек вместе с мамой эвакуировали в Ярославскую область к родственникам. А сам получил повестку из военкомата и радовался, что до своего ухода на войну успеет их проводить. Нюра, закружась со сборами, так и не успела дошить Василию Ивановичу «котомочку», он взял Галин детский мешочек с вышитым ее рукой утенком, положил в него бритву, помазок, два носовых платка, чистые носки и кусок мешковины на портянки, да еще Нюра положила туда бутерброды с колбасой. С таким припасом он уходил на войну.

На другой день все вместе они стояли в огромной толпе на Московском вокзале и ждали, когда подадут поезд. Василий Иванович волновался, что не успеет их посадить, ему уже пора было идти в военкомат. Но успел, посадил. Поезд тронулся, Василий Иванович остался на перроне с детским мешочком, а они смотрели на него из окна, последний раз глядя, как он шел за поездом легко и ровно. Василий Иванович выжил и вернулся живым, правда, с костылем, и ходить так легко, не хромая, он уже больше не смог.

До Данилова ехали долго, целых пять суток. Поезд часто останавливался и на полустанках, и в чистом поле, пропуская воинские эшелоны. Нюра хватала старенький кофейник и убегала добывать воду и кипяток, прося соседей присмотреть за детками и никуда их не пускать. Но детки так боялись потерять маму, которая могла опоздать и остаться неведомо где, что все равно каждый раз, никого не слушая, пробирались к выходу и ждали в тамбуре, пока она не вернется. Наконец доехали. Но в Данилове Нюру с детьми никто не встретил. Расписания поездов не было, и никто не знал, когда же, каким поездом приедут «вакуированные». Ничего, добрались сами. Жить стали у бабушки Лизаветы, которая со времени своей операции так и ходила с повязкой на глазу. Каждый вечер перед сном бабушка становилась перед образами молиться «за воинов» – за сыновей, Ивана и Константина, за внуков, Михаила и Бориса, за зятя Василия, любимого их папу.

И так было в каждом русском доме. Из каждой семьи ушли на фронт воины, защитники Родины, и в каждом доме война оставила свой страшный след убитыми, пропавшими без вести, покалеченными. И в каждом доме молились матери, жены и сестры по вечерам горячо и истово, чтобы выжили воины, вернулись домой – хоть какими, но вернулись. Не всем это было суждено. Далеко не всем.



Посадка в трамвай эвакуируемых из Ленинграда. Сентябрь 1941 г.


Но вернемся к семье Дорониных. От Василия Ивановича пришло первое письмо. Все его читали по очереди и с первых же слов начинали плакать. Бабушка Лизавета прерывала этот плач, ставя перед ленинградцами большой пирог с картошкой и произнося одно лишь слово: «Живой». В самом деле, чего еще можно требовать от жизни в страшную годину, если есть самое главное: живой муж и отец! Это счастье, выше которого нет ничего. Мудрая бабушка Лизавета была права.

Мама устроилась на работу в комбинат шить солдатские шинели, Галя стала ходить в школу, а Тане делать было нечего. От скуки она тоже однажды зашла в школу, учительница ее не прогнала, напротив, сказала приветливо: «Вот и ленинградка к нам пришла», и Таня осталась сидеть с другими учениками и слушать учительницу. На переменах пели песни, которые Таня быстро выучила и стала петь вместе со всеми. Жизнь вроде бы как-то налаживалась, но мирно и безмятежно идти она не могла, несчастья, большие и маленькие, были ее неизбежной частью. Большими бабушкиными валенками Таня натерла ногу, нога стала болеть. Мама повезла Танюшу в поликлинику, там ее осмотрели, ногу забинтовали, чем-то намазав, но лучше не стало. «Занесли инфекцию», – сказал фельдшер. Таня долго лежала в постели, думая обо все на свете, вспоминая милого папу, от которого опять не было писем, прекрасный город Ленинград, театр, Иоланту… Тетя Катя писала, что все мужчины ушли на фронт. А она устроилась работать на завод, на котором раньше работал Мишенька, ее муж, теперь воевавший на Ленинградском фронте. Писала о голоде, холоде, обстрелах и бомбежках, представить которые не только Тане, но и взрослым было трудно.

Нога постепенно болеть перестала, но согнулась в колене. Фельдшер Михаил Петрович сказал, что надо класть на колено горячее льняное семя, оно может помочь, чтобы ножка распрямилась. Льняное семя достать можно только в деревне, значит, надо ехать в деревню. За Таней приехал двенадцатилетний Тошка, их двоюродный брат, сын тети Лизы, старшей сестры Нюры. Тетя Лиза работала дояркой в колхозе, колхоз дал лошадь, на которой Тошка приехал за больной Танюшей. До Лизиной деревни от Данилова всего семь километров, но они показались Тане огромным расстоянием, потому что нога снова разболелась от тряски так, что она вскрикивала при каждом толчке. Хорошо, что мама была рядом, бережно поддерживая свою маленькую больную девочку и шепча ей на ухо ласковые слова.

В деревне у тети Лизы Таня прожила до весны. «Несчастная наша Лизка, что тут будешь делать!» – каждый раз вздыхала Нюра, Танина мама, говоря о своей старшей сестре. И в самом деле: первый муж тети Лизы погиб еще в Первую империалистическую, от него остался сын. Десять лет после того она жила вдовой у его родителей, воспитывая сына. Потом к ней посватался Николай, красивый молодой мужик. Сначала жили хорошо, вместе работали в колхозе, родилось у них трое деток. Потом Николай стал пить, и у него украли колхозных коней. Не дожидаясь суда и разбирательства, он повесился. А тетя Лиза снова стала вдовой. Мало того, старший ее сын, Коля, погиб в первую же военную осень. Теперь у тети Лизы осталось трое: старшему, Тошке, было двенадцать, потом шла Юлька, младшему, Ишке, всего два годика. Так что больная Таня была «кстати» – еще один лишний рот, лишняя забота. Но для тети Лизы помочь младшей сестре было в радость. «Своя ноша не тянет», – говорила она, придвигая Тане самую большую миску с немудреной крестьянкой едой, подсовывая лучший кусок. «Уж больно ты худая, – жалостливо приговаривала она. – Мамка твоя в субботу придет, а ты все такая же худая. Ну, что я ей скажу?»

С утра она убегала на ферму, потом, прибегая после утренней дойки, топила печку, ставила самовар, обихаживала свою скотину, кормила детей. И все это с таким естественным добродушием и теплотой, будто и нельзя по-другому, будто только такая жизнь в вечных трудах и заботах о детях, о родных, о скотине и должна быть, только такая и существует, такая от Бога положена русскому человеку, русской женщине.

Когда в субботу приходили Нюра с Галей, замерзшие, прошагавшие семь километров по морозу от Данилова, Тетя Лиза не знала, куда их посадить, как побыстрее отогреть, чем получше накормить. Тут же затапливалась лежанка, ставился самовар, грелось льняное семя для больной Таниной ножки. И, конечно, читалось последнее письмо от Василия Ивановича. Письмо от него наконец-то пришло с обратным адресом – он лежал в новосибирском госпитале с тяжелым ранением в ногу. «Оперировали уже два раза, – сообщал он, – но не надо волноваться, ведь могло быть и хуже, дорогие мои». Могло, могло быть хуже, слава Богу, что остался живой.

Так и прошла эта первая военная зима – Нюра с Галей в Данилове, Таня в деревне у тети Лизы. Они с Юлькой и Ишкой забирались на полати, и Таня учила малышей читать стихи, рассказывала им, какой большой и красивый город Ленинград. У тети Лизы Таня прожила до весны, льняное семя и деревенская немудреная, но здоровая пища, а главное, любовь и забота помогли, ножка распрямилась, и Танюша теперь смогла гулять по деревне вместе со всеми.



Агитационный плакат времен Великой Отечественной войны.


Весной из госпиталя приехал папа. Шел, опираясь на большую тяжелую палку, и сильно хромал. Но ведь живой, живой! Танюша бросилась к нему, уткнулась в грудь, вцепившись ручонками в шинель так, что не могли оторвать. А он гладил ее по светлой головке, приговаривая: «Хорошие вы мои, какие же вы у меня хорошие», и слезы ручьем лились по его лицу. Потом он достал Галин детский мешочек, с которым уходил на войну, и стал доставать из него гостинцы, то, что дали ему в госпитале на дорогу: черные сухари, твердое печенье, конфеты-подушечки, слипшиеся в сладкий комок. Ничего не было вкуснее этих фронтовых папиных гостинцев!

А Нюра глядела на него так, словно все не могла поверить, что он, в самом деле, приехал, ее Вася, их дорогой папа, и не могла остановить слез. Это был самый радостный для них день за всю войну.

Первые выступления

Василию Ивановичу как фронтовику выделили комнатку в доме у вдовы священника, Таня пошла в школу. Рядом со школой был рынок, на котором по воскресеньям продавали сено, молоко и овощи. А еще на рынке возле ларька, который ничем не торгует, сидел инвалид на коляске и пел песни. Чаще всего пел одну: «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, и началася война». Таня долго думала, как же сказать инвалиду, что надо петь: «Киев бомбили, нам объявили, что началася война». А то ведь получается, будто сначала объявили про войну, а потом она уж и началась. Просто так к инвалиду подходить неудобно, надо подать ему мелочь, а мелочи нет. Тогда она решила подать ему свой школьный завтрак, который выдавали детям на большой перемене. Завернула свой кусок картофельной запеканки в промокашку и пошла к инвалиду. Отдала ему запеканку и стала объяснять, как надо петь. «Повтори, не понял», – удивился он. Она опять стала объяснять. На следующий день, увидев Танюшу, идущую из школу, он громко запел – правильно! Потом поманил ее к себе рукой, а когда подошла, протянул картофелину и соленый огурец.

– Ешь, дочка, тебе расти надо, а нам со старухой хватает. Отец-то, небось, на фронте?

– Недавно пришел.

– Раненый?

– Да, в ногу.

– Работает?

– Нет еще. Нога сильно болит.

– Пьет?

– Нет.

– Совсем?

– Совсем.

– Ну, так не бывает, – удивился инвалид.

Сам он пил. По воскресеньям, когда бывал большой базар, он всегда напивался, так что его старуха увозила его домой, таща тележку с ним на веревочке. Пил инвалид горькую, пил сильно – тяжело не пить, оставшись обрубком на тележке, – но вот доброты и совести не пропил.

А в школе самым прекрасным для Тани были стихи, которые читала Валентина Васильевна, ее первая учительница. Стихи были военные, про мальчика, сына артиллериста, которого растили двое мужчин, двое военных – отец и друг отца. Мальчик вырос и тоже стал артиллеристом, как они. А во время войны он в тылу у немцев вызвал огонь на себя.

Радио час молчало,

Потом раздался сигнал:

«Молчал. Оглушило взрывом.

Бейте, как я сказал.

Я верю, свои снаряды

Не могут тронуть меня…»

Эти стихи запомнились сразу, и скоро она уже знала всю поэму наизусть. И так читала, что ее стали приглашать декламировать эти стихи на уроки литературы в старшие классы. А потом даже в педагогический техникум – единственное учебное заведение в Данилове, где она стояла первый в своей жизни раз на настоящей сцене. Она – артистка! И не имеет значение, что в зале холодно, что она стоит в пальто и валенках. Главное, как ее слушают, как ей, маленькой, аплодируют большие, даже взрослые люди!



Таня – школьница.


Еще в даниловском Доме пионеров Таня занималась в танцевальном кружке, которым руководила эвакуированная из Москвы преподавательница. В холодном зале, без музыки, на счет «раз, два, три», держась за спинки стульев, которые заменяли им «станок», девочки в валенках пытались приседать и делать «книксены». Ведь скоро им предстояло выступать на «большой сцене» в Доме культуры железнодорожников, исполняя «танец снежинок».

Они танцевали в марлевых платьицах и тапочках, взрослые усталые мужчины и женщины дружно им аплодировали, а потом, во втором отделении, Таня опять читала военные стихи:

Крест-накрест белые полоски

На окнах съежившихся хат.

Родные тонкие березки

Тревожно смотрят на закат,

И юноша в одежде рваной

Повешен на кривой сосне,

И чей-то грубый, иностранный,

Нерусский говор вдалеке…

«Война формировала нас жестко, быстро и безжалостно, – написала потом Татьяна Доронина в своей книге. – Она учила нас ценить все, что казалось прежде таким естественным, – спокойное небо над головой, отца и мать, кусок хлеба, теплую одежду…

В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, – праздником, познанием прекрасного, откровением…»

Татьяна Васильевна на всю жизнь осталась благодарна скромной сельской учительнице, которая в суровые военные годы сумела донести до маленьких, голодных и холодных ребятишек это чудо, эту великую силу поэтического слова. Она читала им Симонова, Твардовского, Алигер и других прекрасных поэтов военной поры, чтобы они поняли, почувствовали и полюбили поэзию, чтобы услышали звучащую в стихах боль и любовь к Родине, переживавшей страшные испытания, прониклись величием подвига простых людей, жертвовавших жизнями во имя спасения страны.

Именно с тех пор Татьяна Доронина полюбила поэзию.

Позднее она открыла для себя Есенина, который стал ее любимым поэтом, Блока, Ахматову, Цветаеву, поэтов Серебряного века.

Когда несколько лет тому назад Дом актера пригласил Доронину провести творческий вечер, она потрясла зрительный зал чтением стихов. Как писала потом пресса, «нещадная растрата актерской энергии возвратила сидящих в зале к временам, когда русский театр не баловался «фокусами авангардизма» и пустотой бессмысленной игры, а воодушевлял зрителей. Читая Марину Цветаеву, Доронина обнажала страстность и жесткий сарказм гениального поэта. Чтение стихов – яростно-декламационное – звучало как чтение трагических монологов, музыка гнева и обнажения души несла драматическое переживание сегодняшнего времени».

Что ж, скажем спасибо простой школьной учительнице, которая в те трудные военные годы учила детей не только читать и писать, но и чувствовать прекрасное, а еще учила их быть сопричастными жизни своей страны, ее бедам и радостям.

Это чувство сопричастности мы потом потеряли. Сумеем ли найти вновь? Сумеем ли вновь стать страной, а не сообществом отдельных индивидов? Ну, а если не сумеем…

Все испытав, мы знаем сами,

Что в дни психических атак

Сердца, не занятые нами,

Немедленно займет наш враг.

Может быть, эти строки Василия Федорова уже отражают нашу нынешнюю реальность? Но для того и работает сегодня Татьяна Доронина, для того и существует ее театр, чтобы такая реальность не восторжествовала.



Татьяна Доронина: «В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, – праздником, познанием прекрасного, откровением…»

Домой, в Ленинград!

Наконец страшная война подошла к своему концу. Нога у Василия Ивановича зажила, насколько это было возможно, и он уехал в Ленинград. Нюра с девочками остались в Данилове ждать от него вызова. Подросшая Таня каждый день заходила на почту и спрашивала у усталой почтальонши, не пришло ли уже Дорониным драгоценное письмо из Ленинграда. Почтальонша просматривала тонкую пачку писем и отвечала: «Нет, ни пришло – ни ценного, ни драгоценного».

Но письмо, долго ли, коротко ли, все же пришло. «Вакуированные» стали собираться домой. Провожать Нюру с Таней и Галей пришли на вокзал обе Лизаветы – бабушка и тетя Лиза. Бабушка стояла, как всегда, молчаливая, только мелкие слезинки безостановочно лились из здорового глаза. Может быть, она чувствовала, что видит свою младшую дочку и внучек последний раз? Она умерла через три года, Нюра, получившая от тети Лизы телеграмму, не успела приехать до похорон. Но ничего этого не могли знать тогда ни Нюра, ни девочки, они торопили время, всей душой стремясь домой, в Ленинград, по которому они так соскучились. Наконец поезд тронулся, и тут все трое, бабушка, Нюра и тетя Лиза вдруг громко заголосили, словно предчувствуя и долгую разлуку, и будущую смерть матери. В вагоне Нюра, не раздеваясь, легла на вагонную полку, отвернулась к стенке и пролежала так до самой Вологды.

А в Вологде была пересадка. Со всеми узлами и чемоданами надо было бежать на другой перрон, бежали по путям и не сразу поняли, что люди на перроне что-то им кричат. Только когда солдат с костылем, сев на край перрона, выставил перед ними этот костыль, они оглянулись и увидели, что за ними идет, догоняя их, паровоз.

– Бросайте узлы, хватайтесь за костыль, – закричала Нюра.

Но двинуться было невозможно – девчонки застыли от ужаса, глядя на приближающийся поезд. Крича и плача, мать стала подсаживать их на платформу солдату, тот, схватив Таню за узлы и ругаясь теми словами, которыми никогда не ругался их отец, все же сумел ее поднять. Нюра кое-как втолкнула рядом Галю. А поезд остановился. Совсем рядом. И машинист в гневе тоже кричал им те слова, которые никогда не произносил Василий Иванович. Он соскочил с паровоза, схватил Нюрины узлы, забросил их на перрон, подсадил ее рядом с девчонками и сказал, успокаиваясь: «Вакуированные они и есть вакуированные». Дескать, что с них, Богом и жизнью обиженных, можно спрашивать. Ну и ладно, главное, что спаслись.

Любимый, так долго снившийся им, так зримо представавший в мечтах прекрасный город встретил их руинами после страшных бомбежек, ужаса которых они и не представляли в своем тихом далеком Данилове, заборами, огородившими эти руины и свалки, и забитыми фанерой окнами. Фанерой были забиты окна и в их когда-то такой красивой и уютной комнате, Василий Иванович не успел к их приезду все стекла вставить и навести уют. Грязные обои клочьями свисали со стен, пол был черным от грязи, потолок – от копоти. Но это все было поправимо, все было уже не страшно – главное, они были все вместе и живы. Такое совсем не частое в те времена счастье!

Определяться в школу Танюшу повел Василий Иванович, гордо зажав в руке ее табель с одними пятерками и характеристику, в которой было написано, какая Таня активная общественница и какая восприимчивая к искусству. Но на директора школы, толстую и как будто обиженную на что-то женщину эти документы никакого впечатления не произвели, вердикт ее был суров и несправедлив: оставить Таню Доронину на второй год в четвертом классе. Напрасно пытался Василий Иванович ей доказать, что Таня развитая и даже талантливая девочка и потому совсем не надо ей сидеть два года в одном классе. «У нас тут ленинградская школа, а не даниловская, – гордо отвечала директор, – у нас язык нужен». Язык, конечно, совсем добил папу с дочкой. «А разве у всех язык? – уже безнадежно спросил он. «У всех», – сурово отрезала директор.

Домой они пришли со стыдливо опущенными глазами, а мама чуть ли не в первый раз в жизни устроила мужу скандал.

– Мы одни эвакуированные, что ли, были? – выговаривала она мужу. – Почти весь город был в эвакуации. И что, у всех детей на второй год оставили? Нет, потому что у других отцы как отцы, поди, не с пустыми руками пошли.

Василий Иванович не знал, куда и деваться от стыда, но все же выговорил:

– Я, знаете, человек честный, я такими вещами не занимаюсь.

– Вот и сидишь без стекол со своей честностью, – не уступила ему Нюра.

– Ты, Нюра, его не ругай, – увещевала ее на кухне тетя Ксеня. – Уж больно он человек-то хороший. Уж такой он уродился, что тут поделаешь.

Так хорошо это или плохо, что таким папа уродился, и жалеет его или хвалит тетя Ксеня? – никак не могла понять Таня. Только много лет спустя она поймет, что быть хорошим и честным человеком всего труднее на этом свете, а потому хороших людей надо и уважать, и жалеть. И оберегать, если возможно.



Любимый Ленинград встретил семью Тани руинами после страшных бомбежек, ужаса которых они и не представляли в своем тихом далеком Данилове.


Ну, а школа была как школа, Таня сидела на последней парте и читала разные интересные книжки, закрывшись от учительницы крышкой парты. Читала «Овод», вся погрузившись в книгу, потеряв чувство времени и реальности, забыв и о школе, и об учительнице, которая объясняет что-то неинтересное. Все интересное не здесь, интересное в книжках, во Дворце пионеров, куда она ходила в кружок французского, кружок по пению, ботанический кружок и в самый любимый – кружок художественного слова. Им руководил настоящий артист Иван Федорович Музылев, он слушал и разбирал, что хорошо было в чтении, а что неверно. Однажды на занятия пришла старшая группа со своим педагогом Кастальской, и Таня услышала, как она сказала девочке, очень красивой и талантливой, которая, на Танин взгляд, так прекрасно, эмоционально, упоительно читала Блока: «Что же ты так кричишь? Это же Блок, его понимать надо, а не выкрикивать». Таня была поражена, ей ведь так понравилось чтение красивой девочки… А потом, она ведь тоже, кажется, выкрикивала: «А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой!» «А Лермонтова можно выкрикивать? – робко спросила она. «Выкрикивать никого нельзя, – ответила Кастальская. – Стихи должны будить эмоции, должна быть мысль, верно донесенное слово, а не истерика».

Эти слова Таня тоже запомнила на всю жизнь.

Блок поразил Танюшу музыкой своих стихов. Она взяла в библиотеке томик его стихов и начала читать, стараясь не выкрикивать, но все-таки декламировать громко и выразительно: «Да, скифы мы, да, азиаты мы – с раскосыми и жадными очами!» Стихи были непонятны, но красивы необыкновенно. А на другой день соседка спросила ее: «Это что ты вчера весь вечер кричала? Уж так надрывалась, у меня даже голова разболелась». Вот это был сюрприз, а она-то так старалась не выкрикивать, а произносить проникновенно, со смыслом… Вот бездарность. Но соседке сказала: «Нам так в школе велели».

Зато уж петь ей никто не запрещал. И она пела и пела, весь репертуар Шульженко, все военные песни, все русские, все романсы, которые знала. Пока вымывала всю огромную квартиру, когда приходила их очередь убирать, пропевала все по два раза. Соседи улыбались, даже хвалили. Только одна новая соседка сказала: «Пропоешь счастье-то. Не пой так много». Неужто она была права? Только, вот беда, не петь Таня не могла.

Тем более что папа с мамой купили ей гитару. Однажды в выходные они, празднично нарядившиеся, как наряжались в гости, ушли из дома, а вернувшись, с радостными лицами развернули большой сверток. В нем была золотистая, солнечного цвета, с серебряными струнами, с изысканной маленькой головкой красавица-гитара. «Продавец нам сказал, что для девочки лучше гитара, гармошку нам не посоветовали», – объяснил Василий Иванович. Какой был умница этот продавец! С тех пор с гитарой Таня не расставалась.

А Галя, ее старшая сестра, тем временем стала совсем взрослой. Она уже училась в техникуме, была, как и в детстве, очень красивой, ее часто приглашали в кино и в театры, и папа с мамой ее отпускали. Вернувшись, она рассказывала Тане, какой чудесный фильм она смотрела. «Представляешь, по Островскому. Играли такие артисты замечательные: Ливанов, Тарасова… Дружников – совсем молодой актер, он играл Незнамова. Такой красавец необыкновенный, так он мне понравился». Потом Таня тоже смотрела этот фильм, смотрела во всех кинотеатрах, где показывали «Без вины виноватые», и соглашалась с Галей. Время забывалось, время отходило на второй план, и оставалось только чудо искусства, только драма вневременная, только чувства вечные. Это чудо не исчезло и много лет спустя, когда, уже сама став актрисой, она снова смотрела этот старый фильм. И еще раз убеждалась, что настоящее искусство не стареет, не может постареть, время над ним не властно. А Дружников стал ее кумиром и первой девичьей любовью – заочной, разумеется.

Чудо искусства. Первые успехи

Она знала, что недостойна этого чуда, что им могут владеть, соприкасаться с ним только избранные. Ливанов, Тарасова, Дружников, Ладынина, Орлова, Черкасов, Симонов, Бабочкин, Чирков – прекрасные, гениальные, любимые артисты ее детства, те, чьи фотографии они, юные девушки послевоенных лет, бережно собирали и хранили. Она не могла представить себя рядом с ними, но это желание было выше нее, пятнадцатилетней школьницы Тани Дорониной из совсем простой, не театральной семьи.

Она стояла перед тяжелой дверью Дворца искусств на Невском и все не могла решиться ее открыть. И все же открыла. Встала в длинную очередь. Записалась. Теперь надо было сидеть и ждать, когда вызовут. Ее вызовут, она прочитает, исполнит, ей скажут, что она не годится, что у нее нет артистических способностей и таланта, и тогда можно будет жить спокойно. Или… не жить.

«Ты первый раз?» – спрашивает ее красивый парень. «Да, первый». Знал бы он, что ей только пятнадцать. Но вот называют ее фамилию. Надо идти.

За большим столом сидит Массальский, рядом с ним еще три человека.

– Что будете читать?

– Отрывок из «Мертвых душ».

– Опять «тройка»?

– Да.

– Ну, что ж, читайте.



Невский проспект в 50-х годах. На переднем плане Дом работников искусств.


Она читала, каждую секунду ожидая, что сейчас ее прервут, скажут: «Спасибо», и это будет означать: «Вы никуда не годитесь». Но не прерывают, слушают.

– Что еще?

– Лермонтов. «Демон».

– Читайте.

Как же легко, оказывается, читать стихи по сравнению с прозой, они сами рвутся из души, а голос какой-то чужой, непохожий и… громкий. Господи, это же она опять кричит, она не доносит мысль, это же истерика!

– Почему вы замолчали? Продолжайте.

Это Массальский. Но она молчит.

– Ну, хорошо, идите.

Вот и все. Она выходит, не чувствуя ног, не чувствуя себя.

– Спасибо сказали? – спрашивает ее все тот же красивый парень.

– Нет.

– Басню спрашивали?

– Нет.

Он смотрит сочувственно. С ней все ясно. Ну, ладно, так и должно было быть. Но она почему-то не уходит, оставаясь ждать списков тех счастливцев, которые прошли на второй тур. Три часа Таня сидела на подоконнике и смотрела на тех, кто поступает. Все они такие красивые, умные, наверно, талантливые. В общем, достойные быть принятыми в Школу-студию МХАТ. А она? Что она тут ждет? Даже отрывок не могла подобрать пооригинальнее. Дура, дура недоразвитая.

Вот наконец открывается дверь. Выходит девушка с листом бумаги. «Я сейчас прочту фамилии тех, кто прошел, а потом повешу список». В холле наступает мертвая тишина, девушка читает фамилии, а у Тани в голове начинается гул, она ничего не слышит, перед глазами туман.

– Как твоя фамилия? – спрашивает ее пышноволосая девушка с огромными русалочьими глазами.

– Доронина.

– А моя Попова. Марина Попова. Мы прошли.

Прошли Доронина с Поповой, тот красавец, который все приставал к Тане с вопросами, маленький, необыкновенно обаятельный парень по имени Леня Харитонов и еще несколько человек.

Потом был второй тур, на котором народу было уже гораздо меньше, поэтому все участники знали друг друга в лицо. На третий тур прошли совсем немногие, но Таня с Мариной прошли, как и Леня Харитонов, и тот красивый парень. Теперь им предстояло ехать в Москву сдать еще один, последний тур, сдать общеобразовательные предметы и только после этого стать студентами. Они ехали с Мариной в Москву самым медленным поездом. Места были сидячие, самые дешевые. Правда, от волнения, страха, нетерпения и ожидания невиданного счастья спать они все равно не могли. На каждом полустанке девушки выходили из вагона подышать ночной свежестью, полюбоваться звездами, и Марина читала Маяковского: «Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать из пасти столько звездных жал». С тех пор это стало и Таниной привычкой – реагировать на происходящее, оценивать события чужими яркими строчками, хоть любимой Ахматовой, хоть какими-то другими. «Взоры огненней огня и усмешки Леля. Не обманывай меня, первое апреля». Впрочем, это привычка многих представителей актерского цеха.

В Москве их поселили в маленькой шестой студии в конце коридора с двумя другими иногородними девочками. Был еще один тур, но общий. Таня прошла и его, а вот Марина нет. Сдала Таня и общеобразовательные предметы. Теперь надо было признаваться, что аттестата у нее пока еще нет. Как она упрашивала ректора Вениамина Захаровича Радомысленского взять ее, как умоляла! Обещала сдать все предметы за среднюю школу экстерном, заниматься круглые сутки… Он был неумолим: «Окончишь школу, потом приходи сразу на второй тур. Не плачь». «Ну тогда возьмите Марину Попову на мое место, оно ведь освобождается». Нет, не взяли и Марину. Пришлось возвращаться домой, в Ленинград. Денег у них еле-еле хватило на билеты. Снова сидели без сна, и снова Марина читала:

В синюю высь звонко

Глядела она, скуля,

А месяц скользил тонкий

И скрылся за холм в полях.

Таня продолжала:

И глухо, как от подачки,

Когда бросят ей камень в смех,

Покатились глаза собачьи

Золотыми звездами в снег.

И сами себе они казались похожими на эту бедную, никому не нужную есенинскую собаку. Потом они читали другие стихи, потому что стихи помогали, захватывали и напитывали чужими эмоциями, утешали.

Дома, в Ленинграде Марина познакомила Таню со своей подругой Катей, тоже помешанной на актерстве, на театре, на мечте стать актрисой. Та была старше, она уже училась в инязе, много читала, много знала. Мама у Кати была библиотекарем, и дома у них было много хороших книг. «Ты знаешь, – рассказывала ей Катя, – у мамы в молодости были очень красивые глаза, необыкновенного фиалкового цвета. В нее был немножко влюблен сам Маяковский, вот эту книгу он ей подарил, видишь надпись?»

Да, была надпись, был бесценный автограф Маяковского. Катя многому научила Таню. Вместе они стали заниматься в театральной студии Дома культуры, которой руководил артист Театра имени Комиссаржевской Федор Михайлович Никитин. Никитин много снимался в кино, много играл в театре, но и к студии относился серьезно, считая ее ответственным и важным для себя делом.



Сергей Есенин на всю жизнь стал любимым поэтом актрисы.


«Моя задача – объяснить вам, дать почувствовать всю ответственность профессии «актер», – сказал он им на первом занятии. – В ней неразрывность человеческих, гражданских и профессиональных качеств». Эти слова Таня записала в свою тетрадь. А потом Никитин попросил их взять сцены из пьес, которые им больше всего нравятся, и подготовить их. Через два месяца он назначил показ, после которого он отберет участников на роли в новом спектакле.

Таня с Катей долго решали, что же взять, какую пьесу выбрать. Наконец остановились на чеховском «Дяде Ване». Катя играла Соню, а Таня – Елену Андреевну, репетировали каждый день, стараясь найти ту плавность и мягкость речи, которая была свойственна «дамам иных времен». Так Катя определила их художественную задачу.

«Он лечит, сажает лес, у него такой нежный голос», – говорит Катя, говорит так, будто представляет себе Володю, парня, в которого она влюблена и который Тане совсем не нравится, потому что кажется надменным и развращенным. «Не в лесе, не в медицине дело. Милая моя, это талант», – отвечает Таня чеховскими словами и тоже представляет себе… конечно же, Дружникова, свою первую заочную влюбленность. Отрывок их смотрели хорошо, они понравились, Федор Михайлович их похвалил: «Вот тот случай, когда костюмы не мешают, когда они необходимы». (Катя с Таней играли в костюмах, взятых напрокат в Театре имени Комиссаржевской).

Арсюшка. Странности любви

Галя, Танина старшая сестра, уже несколько лет как вышла замуж за Игоря, красивого курсанта военно-медицинской академии и после ее окончания уехала вместе с ним на Дальний Восток. Еще в Ленинграде у них родился сын, маленькая розовая кроха с огромными синими, как у Василия Ивановича, глазами, которого назвали по предложению Тани Арсением. Она тогда увлекалась Лермонтовым, главного героя его поэмы «Боярин Орша» звали Арсением. Красивое имя. И мальчик был красивый, Таня полюбила его сразу. И вот теперь Игорь привез Арсюшку к ним, в Ленинград, поправляться, потому что на Дальнем Востоке не хватало витаминов. Когда его раскутали, он встал посреди комнаты – беленький, хорошенький, необыкновенно милый. Только ножки почему-то были колесом. «Что же вы его не пеленали? – спросила Нюра. – Ножки надо было туго пеленать». «Мы пеленали, – виновато сказал Игорь. – Это от нехватки витаминов».

Надо поправлять, решили родители, в песочек горячий надо ножки закапывать, песочек выправит.

В семье началась новая жизнь. Утром с Арсюшей сидела мама, которая теперь работала билетершей в ДК имени Капранова и уходила на работу во второй половине дня. Потом приходила из школы Таня, бежала за детским питанием, потом сидела с племянником. Василий Иванович устроился на работу в санаторий в Репино, чтобы летом у Арсюши был песочек. Таня племянника обожала, ее переполняла нежность к нему, такому маленькому, слабому, тихому, совсем некапризному. Не любил он одного – оставаться один в комнате. И когда Таня уходила на кухню готовить ему кашку, он приоткрывал дверь и заводил: «Приходи скорее, приходи скорее, приходи скорее». Но стоило ей вернуться, он тут же спокойно возвращался к дивану, к своим игрушкам, и продолжал играть как ни в чем не бывало. Особенно ему нравилось смотреть книжки, неторопливо переворачивая страницы, будто читая. Она брала его на руки, такого легонького, худенького, так доверчиво льнущего к ней. «Да не таскай ты его все время на руках, – сердилась мама, – ведь набалуешь». Но у нее по-другому не получалось. Из-за Арсюшки пришлось забросить даже театральную студию, но разве можно на него из-за этого сердиться? Она и на улице его не отпускала от себя ни на шаг, чуть что снова подхватывая на руки.

Катя приходила по воскресеньям и рассказывала, что происходит в студии.

– Федор Михайлович спрашивает про меня? – интересовалась Таня.

– Спрашивает, конечно.

– А что ты ему говоришь?

– Говорю, что ты роль учишь, – успокаивала Катя.

Потом она вдруг спросила:

– Ты будешь рожать, когда замуж выйдешь?

– Нет. Думаю, что нет. Понимаешь, я очень боюсь за Арсюшку, когда я с ним, я вся на нем сосредотачиваюсь. Наверно, так же будет и со своим ребенком. А если меня примут в студию, то ведь больше ни на что времени не останется.

Вот так маленький Арсюшка определил Танину судьбу. Она поняла, что две огромные любви в ее сердце не могут уместиться. Они его просто разорвут. Там может быть только одна пламенная страсть. Или театр, или ребенок.

– А жаль, – сказала Катя. – Тебе идет с ребенком.

– Ты лучше расскажи, как у тебя с Володей.



Арсений – любимый племянник.


– По-моему, ему нравится другой тип женщин, – грустнеет Катя. – А знаешь, у него отец работает в санатории в Репино. Может, в том, где твой отец.

Летом Танюша с племянником уехали к Василию Ивановичу в Репино, жили рядом с морем, Арсюшку сажали в теплый песочек. В том же доме, на первом этаже с отцом и бабушкой жил и Володя, Катин парень. Его отец в самом деле работал главврачом в том же санатории, что и Василий Иванович. Катя тоже приехала, сняла комнату неподалеку и каждый день приходила к Тане в гости – красивая, загорелая, в ярком сарафане. Но, увы, постулат о справедливости жизни имеет, как известно, множество исключений. С милой, умной, прелестной Катей она обошлась сурово. Володя ее не замечал. Зато стал вдруг замечать Таню. Однажды вечером, когда она возвращалась с моря, он вдруг остановил ее, взял ее руки в свои и сказал: «А ведь я тебе нравлюсь». И она – вот позор и ужас! – почувствовала, что он прав, она к нему неравнодушна, и ей хочется, чтобы он держал ее руки долго-долго. Она отняла руки и стала подниматься по лестнице к дому. А он сказал вслед: «До завтра». Жить с такой подлостью в душе было невозможно, и она, сказав родителям, что ей нужно покупать учебники, уехала в Ленинград. Володя не оставлял ее своим вниманием и в Ленинграде, приходил к ним домой, ждал ее у школы. Таня немела и терялась в его присутствии, и все же была счастлива. Кате она все честно рассказала, и та, мудрая уже в те свои юные годы, не обиделась, не назвала ее подлой предательницей, а ответила по привычке стихами:

Когда умру, не станет он грустить.

Не крикнет, обезумевши: «Воскресни!»

Катина судьба сложилась несчастливо. Она закончила иняз, хорошо знала испанский и английский, переводила рассказы Хемингуэя и Фитцджеральда. Вышла замуж, родила сына, потом разошлась. Полюбила другого, у которого имелась давняя связь на стороне, и он умудрялся быть и здесь, и там. В конце концов однажды она, попросив сына, к которому пришли друзья, ее не будить, ушла в свою комнату и приняла очень большую дозу снотворного. Слишком большую. Это произошло двадцать лет спустя после того лета, но вина перед Катей почему-то навсегда осталась в сердце. И еще строчки Ахматовой, каждый раз всплывающие в памяти при воспоминании о Кате:

Ни гранит, ни плакучая ива

Прах легчайший не осенят,

Только ветры морские с залива,

Чтоб оплакать его, прилетят…

Первые радости, первые горести

Но до этого страшного события было еще много лет. А тогда Тане было всего лишь семнадцать, она училась в десятом классе, страдала по поводу своего позорного, предательского увлечения Володей, была по этому же поводу счастлива, сидела в библиотеках, готовясь к будущим экзаменам на аттестат зрелости, выкраивала время на репетиции в театральной студии Никитина, пыталась заниматься гитарой и пением и читала стихи на всех школьных вечерах.

Выучила отрывок из «Молодой гвардии», чтением которого ее когда-то, при поступлении в школу-студию МХАТ, поразила Марина Попова, и от школы была направлена с ним на общегородской конкурс. На это замечательное мероприятие она решила одеться по-взрослому: в мамино платье, которое, правда, было немножко велико, но только немножко, первый раз в жизни надела туфли на высоких каблуках, по-взрослому, валиком уложила волосы и поразилась – какая же интересная, даже красивая девушка смотрела на нее из зеркала! Такой было ничего не страшно, даже общегородской конкурс.

Среди членов комиссии сидела Кастальская, седая, строгая, неулыбчивая – та самая, что когда-то в кружке художественного слова учила их «доносить до слушателей мысль», а не выкрикивать стихи, «не устраивать истерику». Но нельзя же о героях читать спокойно! Должно же чувствоваться, как она перед ними преклоняется, как восхищается их подвигом, какую боль ощущает за них, таких же юных, но не доживших до победы, отдавших за нее свои жизни! И пусть Кастальская считает, что это неправильно, Таня не может читать иначе.



Ленинград в 50-е годы. Катальная горка на пл. Островского.


Когда она закончила отрывок, у людей были потрясенные, изменившиеся лица, кто-то плакал. К Тане подошла пионервожатая их школы, тоже с заплаканными глазами: «Никогда еще ты так не читала, – сказала она. – Слышала бы ты, что они, члены комиссии, про тебя говорили, даже не поверишь».

Таня стала победительницей конкурса. Правда, когда пришла пора идти получать грамоту, учительница литературы посоветовала: «Оденься как всегда, как в школу ходишь. А то лицо у тебя еще детское, а прическа и платье взрослые, как-то не подходит». Вот это да! А Таня была уверена, что именно мамино «взрослое» платье и туфли на каблуках помогли ей одержать ту победу. А теперь оказывается, что лицо у нее детское. Вообще-то в самом деле лицо какое-то глупое – круглое, румяное, радостное непонятно почему. Надо с ним что-то делать. Может, думать о чем-то серьезном? Тогда, наверно, выражение будет другое, умное? Стала тренироваться перед зеркалом. Да, вот так уже лучше, особенно, если бровь чуть приподнять и смотреть вдаль. И никаких улыбок. Теперь надо тренироваться. В качестве собеседника – все тот же Арсюшка. Горячий песочек на Репинском пляже ему помог, ножки у него теперь стали стройненькие, прямые, и сам он окреп и поправился.

– Арик, хочешь, я тебе почитаю.

Арсюшка быстренько достает сказки Пушкина. Таня начала:

«Три девицы под окном пряли поздно вечерком…»

– Тата, – тут же перебивает ее Арсюшка, – ты лучше как вчера почитай.

– Почему? – удивилась она.

– Мне страшно, – простодушно признался Арсюшка.

Вот так сюрприз! Ну и актриса! Танюша еще раз подошла к зеркалу, приподняла бровь и, глядя вдаль, произнесла, почти не разжимая рта: «Моя фамилия Доронина».

– Не надо, Тата, не надо так! – закричал Арсюшка.

Ну и ну! «Я полная бездарность», – сокрушенно поняла она.

Но это еще были цветочки. Вечером и Василий Иванович за ужином вдруг спросил:

– Таня, у тебя что, зубы болят?

– Нет.

– Ты, может, расстроена чем-то?

– Да нет, ничем не расстроена.

– Нюра, – сказал Василий Иванович озабоченно, – может, тебе отпуск за свой счет взять? Татка прямо на себя не похожа.

Знал бы он, как убивает такими словами свою дочку! Она-то старалась изо всех сил сделать себе «значительное», серьезное лицо, но только напугала всех до смерти. Как же она роли играть будет, если люди ее измененного лица так пугаются? Значит, ничего у ней не получится, никакой актрисы из нее не выйдет.

На следующий день, в воскресенье, родители о чем-то долго шушукались на кухне, а потом оделись по-праздничному и ушли. «Танечка, мы скоро, – уходя, сказала мама, погладив ее, как маленькую или больную, по ручке.

А через час раздался громкий, длинный звонок в дверь. Таня бросилась открывать – так звонят, когда что-то случилось. За дверью стояли счастливые, усталые родители, Василий Иванович держал за руль новенький сверкающий велосипед – ослепительно красного цвета, с радужной шелковой сеткой на заднем колесе, чтобы платье не попало, не запуталось между спицами.

– Повезло нам, – рассказывала Нюра. – Пришли мы в универмаг и говорим, что нам нужен велосипед для девочки. Продавец спрашивает: «Сколько лет девочке?» «Восемнадцать», – отвечаем. Он тогда говорит: «Вашей девочке нужен уже взрослый велосипед, нам как раз сегодня женские велосипеды завезли». Мы глядим: красота-то какая. Вот повезло так повезло. Настоящая вещь».

Кто был тогда счастливее, «девочка» или ее родители, трудно сказать. Василий Иванович сидел на диване с маленьким Арсюшкой на руках, они переводили одинаковые радостные синие глаза с велосипеда на Танюшу, и на лицах у обоих было полное блаженство. А мама вечером объясняла тете Ксене:

– Ведь бедная девчонка света белого не видит. И с ребенком сидит, и школа у нее, и кружки разные. Я вчера смотрю, а у нее лицо перекошено. И отец заметил, говорит: «Замучили мы девчонку, на себя не похожа, надо ее хоть чем-нибудь порадовать».

Милые, дорогие родители. Всю жизнь вспоминает их Татьяна Васильевна с теплой грустью, всю жизнь ощущает, как и после смерти светлыми ангелами охраняют они ее от жизненных невзгод и несчастий – как в детстве, когда были молодыми и сильными.

Правда, не всегда и не от всего они могли ее уберечь. От школьных неприятностей, например, оградить были не в силах. Но тут, наверно, она сама была виновата. Неинтересна была ей школа, неинтересным казалось все, что не имело отношения к будущей профессии. Конечно, это не могло не отразиться и на отношениях с одноклассницами. У нее ведь и подруги были не из школы. Однажды классная руководительница устроила собрание на тему: «Какой должна быть идеальная ученица?» Провела беседу. А под конец спросила, какие у школьниц есть пожелания и претензии друг к другу.

И получилось, что все претензии были к Дорониной. Она читает на уроках, она мало общается с другими. А одна из одноклассниц – девчонка, которая курила и ругалась мерзкими словами, что в те времена (в отличие от сегодняшних, когда матом уже не ругаются – на нем разговаривают), считалось свидетельством полной распущенности и беспутства – даже заявила: «Я чувствую, что она меня не уважает. Она ставит себя выше коллектива».

Девчонка смотрела на учительницу блудливыми глазками, которые, однако, она умела, когда нужно, делать «чистыми и невинными», и говорила «правильные» слова о «неколлективистке» Дорониной. Происходящее казалось таким неправдоподобным, так походило на какой-то странный, сатирический спектакль, что «индивидуалистка» Доронина и вправду рассмеялась. Ей казалось, что сейчас и другие засмеются, и эта неправдоподобная комедия окончится. Но никто не засмеялся. Учительница проводила педагогическое мероприятие, очевидно, оно проходило по тем правилам, которые были для таких мероприятий установлены. Как тут возражать?



Невский проспект.


Потом, через несколько лет, бывшие одноклассницы рассказывали, что «дворовая девчонка» хвасталась, как она училась с Дорониной в одном классе и как они с ней весь класс «держали». Смешно.

И все же та «нехорошая девчонка» помогла Дорониной. Нет, не жизнь познать во всей ее сложности и далеко не всегда присутствовавшей справедливости. Она ей помогла… в творчестве. Когда через несколько лет Татьяну Доронину утвердили на главную роль в спектакле Ленинградского театра им. Ленинского комсомола «Фабричная девчонка» и ее героиня оказалась в такой же ситуации, у нее было на что опираться.

В Москву! В Москву!

Но до театра, до «Фабричной девчонки» по имени Женька надо было еще дорасти. А пока она готовилась снова, уже по-настоящему, поступать в школу-студию МХАТ. Между прочим, родителям очень не нравился ее выбор, он казался им, простым людям, далеким от искусства, каким-то ненадежным, непонятным. Федору Михайловичу Никитину, у которого она занималась в театральном кружке, даже пришлось придти к ним домой и беседовать с Василием Ивановичем, убеждая его не препятствовать Таниному выбору, ее призванию. Убедил. Родители вроде бы успокоились. Таня вместе с мамой пошли покупать «туалет» для поступления.

– Белое платье ни к чему – раз надела и повесила. Надо шерстяное, чтобы было и «на выход», и зимой надеть можно было, – рассуждала практичная Анна Ивановна.

– Мам, ну что ты, – разубеждала ее Таня, – весна же, все придут в легких летних платьях, а я одна – в шерстяном!

– Ничего, мы светленькое выберем, только не маркое, вот это хорошее, серенькое.

Помогла продавщица.

– Ну что вы, гражданочка, это модель для пожилых, а у вас молоденькая девочка.

Но Анна Ивановна не сдавалась, в результате все же выбрали по ее вкусу бежевый костюмчик, который, по мнению Тани, совсем ей не шел и плохо сидел. Туфли купили черные, потому что «черные ко всему идут, и к летнему, и к зимнему». Поэтому на экзамене Таня стояла вполоборота к комиссии, выбрав более выгодный, по ее мнению, ракурс. Несмотря на успешный опыт в прошлом, она снова смертельно боялась членов комиссии, особенно одного, пожилого, которому, как ей казалось, она особенно не нравилась. А он, как ей сказали другие абитуриенты, был самым главным, был учеником Станиславского, вместе с ним ставившим спектакли, и звали его Борис Ильич Вершилов. «Если здесь не завалит, то уж в Москве точно!» – была уверена она.

Здесь ее не «завалили», она прошла вместе еще с четырьмя поступающими. Теперь Москва! Что-то будет там? Мама, пряча глаза и вытирая слезы, собирала чемодан: «У тети Маши поживешь, все не у чужих людей, все-таки свой человек». «А кем она нам приходится?» – спрашивала Таня. «Это со стороны твоей бабушки Лизаветы, твоя двоюродная тетка». – «А зачем же ты мне лук кладешь? Зачем мне в Москве лук?» – «Да как же ты без лука есть будешь?» – и снова слезы на глазах, потому что никак мать не может себе представить, как ее маленькая дочка будет одна жить в большой незнакомой Москве, потому что ее одолевают страх и беспокойство, потому что невыносима даже мысль о разлуке. А дочку Москва совсем не страшила, страшно было только одно: не попасть в заветную Школу-студию МХАТ. Тайком от мамы она все равно все сделала по-своему, выложив лук и тихонько положив в чемодан оставшееся от Гали старенькое, но нарядное платьице без рукавов. Оно для Москвы больше подходит, решила она.

Тетя Маша ее встретила приветливо, выскочив на площадку, запричитала таким знакомым еще по Данилову окающим волжским говорком: «Господи, Танюшка, какая же большая стала да хорошая, гладкая». И Таня сразу же почувствовала себя в столице как дома, Москва показалась ей тоже родной и теплой, как и ярославская родня. Тетя Маша жила в крохотной комнатке с одним окошком, но племяннице была искренне рада, ей хотелось хоть чем-то помочь Нюриной дочке. Таня, по-прежнему чувствуя страх перед Вершиловым, которому она, как ей казалось, не нравилась, решила сдавать экзамены не только в Школу-студию МХАТ, но и во все остальные театральные вузы. Сделала копии документов и носилась по Москве, сдавая экзамены то тут, то там. Да, Никитин был безусловно прав, театр был ее призванием, счастьем и смыслом ее жизни. И это понимали, видели, чувствовали все педагоги, все комиссии. Видимо, невозможно было не увидеть и не почувствовать. Она прошла везде, но выбрала уже ставшую близкой Школу-студию МХАТ.



Москва. Парк Горького. Фото 50-х годов.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3