Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ташкент - город хлебный

ModernLib.Net / Отечественная проза / Неверов Александр / Ташкент - город хлебный - Чтение (стр. 5)
Автор: Неверов Александр
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Сколь?
      - Дешево отдаю, за четыре тыщи.
      - Тыща!
      Трофим из-за спины у киргиза крикнул:
      - А кто здесь хозяин этому пиджаку?
      - Я! - повернулся Мишка.
      - Сколько просишь за него?
      - Четыре тыщи.
      - Продать хочешь или болтаться пришел? - строго сказал Трофим.
      - А тебе чего надо тут? - также строго ответил Мишка.
      - Если хочешь продать, бери три тысячи с меня и больше никаких. Хочешь?
      Посмотрел киргиз на нового покупателя, сплюнул, разгорячился, начал подкладку пальцем ковырять. Мишка по-купечески говорил:
      - Не ковыряй, товарищ, матерья хорошая, два года будешь носить.
      Подступили еще киргизы, загалдели, зацикали:
      - Две тыща!
      - Нельзя, товарищи, дешевле не отдам.
      - Три тыщи! Ну!
      Трофим осторожно шепнул:
      - Убавь одну!
      Хлопнул Мишка киргиза по руке, как большой, настоящий мужик, громко сказал:
      - Прощай, пиджачек! Матерья больно хорошая.
      С хлебом стало не страшно.
      Нес его Мишка около сердца, крепко прижимая. Глаза блестели радостью, губы от нетерпенья подергивались. Хотелось тут же, возле торговок, прямо на базаре, вцепиться голодным ртом в большой каравай, глотать непрожеванными кусками, но есть на базаре было неудобно: рядом кружились голодные беженцы, смотрели на хлеб голодными, провалившимися глазами, могли отнять, и Мишка с Трофимом, самые богатые люди теперь, ушли обедать за станцию, в степь.
      Хорошо светило солнце с высокого неба.
      Вокруг белели киргизские юрты.
      Беззлобно лаяли собаки.
      А главное - хлеб.
      Мягкий, еще теплый каравай лежал на коленях у Мишки, и от этого степь широкая, и небо над степью, и дымок, и белые киргизские юрты тоже казались мягкими, теплыми, успокаивающими.
      - Ну, давай! - решительно сказал Мишка, запуская острый ножик в хлебный мякиш. - Держи за мое здоровье!
      Сам он радостно перекрестился, принимаясь за еду, удивленный взглянул на товарища.
      - Ты что не молишься?
      - Бросил.
      - Зачем?
      - Так, не хочется... Дай мне еще кусочек! Много, убавь. Сразу не будем есть, оставим вперед.
      Ели долго и все по маленькому кусочку. В животах у обоих становилось тяжело после голодухи, тело наливалось покоем, сладкой, сытой ленью. Хотелось уснуть под солнышком, забыться, ни о ч?м не думать. Мишка протягивал ноги в широких лаптях, подолгу лежал с раскинутыми руками. Потом опять садился, сонно глядя на убывающий каравай, резал от него по маленькому кусочку.
      Трофим успокаивал:
      - Пиджак не жалей! Только бы живым остаться - лучше будет...
      На станции, после обеда, долго пили холодную воду у водокачки, широко подставляя под кран сытые отдохнувшие рты, начали умываться.
      - Надо прифорснуться маленько! - говорил Трофим, разглядывая грязное брюхо. - Давай руки песком тереть!
      - Голова больно чешется, - поежился Мишка. - И вот тут все время ползает.
      - Вошки?
      - Угу!
      - Ты не дразни их, они хуже будут кусаться...
      Поиграли, побрызгались холодной водой, стало совсем легко. Наигравшись, Мишка лукаво прищурился:
      - Ну, теперь ты сам хлопочи!
      - О чем?
      - Как на поезд нам попасть.
      - А ты чего будешь делать?
      - Я тебя хлебом кормил...
      27.
      Станция не сажала.
      По вагонам, по вагонным крышам ходили солдаты с ружьями, сбрасывали мешки, гнали мужиков с бабами, требовали документы. Мужики бегали за солдатами, покорно трясли головами без шапок. Охваченные тупым отчаянием, снова лезли на буфера, с буферов на крыши, опять сбрасывались вниз и опять по-бычьи, с молчаливым упрямством заходили с хвоста, с головы поездных вагонов. Мишку с Трофимом сгоняли четыре раза.
      Четыре раза солдаты замахивались прикладами, грозно кричали:
      - Марш отсюда!
      В тупике, около разоренного вагона, сидели трое мужиков, две бабы, девченка, старик и угрюмый солдат с деревянной ногой. Глядя на составленный поезд, думали мужики, что удастся, может быть, и им как-нибудь вскочить, уцепиться, выехать из страшного места, но когда подали паровоз и вагоны с голыми, опорожненными крышами медленно пошли мимо депо в голубую степь, один из мужиков в отчаянии сказал:
      - Смерть теперь нам! Вперед не двинешься и назад не вернешься. Куда итти?
      - Пойдем на раз'езд, - ответил другой. - Там сядем.
      - А посадят нас?
      - А на чорта мы будем спрашивать!
      - Не дойдем! - сказал солдат. - Силы не хватит...
      Неожиданно поднялся третий мужик...
      - Все равно сидеть нельзя!
      - Итти хочешь?
      - Пойду один.
      Старик, прилепившийся к мужикам, точно курица лапами, разгребал песок дрожащими пальцами, осторожно нащупывая камешки, клал на ладонь их, долго обнюхивал грязным нечувствующим носом. Петра, высокий, сгорбленный мужик, поглядел на старика с удивлением, будто сейчас только заметил:
      - Ты, дедушка, чей?
      - Я, милок, и сам не знаю - чей, губерню свою потерял...
      - Едешь куда?
      - Куда мне ехать? Сижу вот на этом месте пятый денек, а тронуться не могу. С сыном ехали, ну, он помер у меня, хочу с вами пристроиться.
      - Мы пешком пойдем, здесь не сажают.
      - Ну, так что же! Я ходьбы не боюсь, робятушки, только бы здоровье в ногах держалось маленько. Я бывало по семьдесят верст отбачивал без передышки.
      Бабы с девченкой тревожно глянули в широкую, пугающую степь. Итти им страшно было и от своих отрываться страшно. Стояли они покорные, вялые. перехлестнутые лямками от холщевых сумок. Сидор, босой мужик, мягко почвокал губами:
      - Пойдем или нет?
      - Пойдем! - откликнулся Ермолай. - А ты, дедушка, как?
      - Пойду и я потихоньку. Куда же деваться?
      - Дойдешь?
      - Можа, дойду, бог даст...
      Сгрудились маленьким, покинутым стадом.
      Трофим решительно поглядел на Мишку...
      - Они итти хотят. Ты не боишься?
      - А ты?
      - Я пойду.
      - Я тоже пойду...
      - Дойдешь сорок верст?
      Мишка поправил живот.
      - Теперь я больше уйду...
      Высокий, сгорбленный Петра в распоротой шапке шагнул передом, на минуточку остановился. Поглядел в раздумье на станционную колокольню с желтым загоревшимся крестом и, размахивая поднятой палкой, повел остальных вдоль светлых, играющих рельс в голубую зовущую степь с синими верхушками гор - под тонкое пение телеграфных проволок, под дряблый, нерадующий звон вечерних колоколов.
      Мишка с Трофимом шли ягнятами позади.
      Они не спрашивали, возьмут ли их мужики, даже с собой хорошенько не уговорились... Нужно было итти ближе к Ташкенту, в сытый, хлебный край, скрывающийся за далекими курганами, а станция не посадила, сбросила с вагонной крыши, и пошли они без раздумья, мелкими, веселыми шагами, не чувствуя страха. Все казалось им, что мужики обернутся и скажут:
      - Куда?
      И тогда они ответят мужикам:
      - В Ташкент!
      Мужики обертывались, но никто не спрашивал, куда идут ребятишки, никому не было дела до них. Солдат, переваливаясь на один бок, широко загребая деревянной ногой, громко рассказывал:
      - Вода, понимаешь, в Ташкенте больно холодная, и видно все в ней, будто в зеркало... Ягода разная, как бы не соврать, растет целыми десятинами. Идешь, к примеру, день и все сады, сады, сады... Избы у каждого без крыши, и канавки нарыты для пропуска воды.
      - А хлеб почем?
      - Хлеб дешевый. Если поработать сартам недели две, пудов двадцать можно загнать на готовых харчах...
      Старик, девченка, бабы, три мужика и Мишка с Трофимом, ободренные веселым голосом хромого солдата, доверчиво смотрели на синие верхушки гор и шли вперед неровным растянутым треугольником на холодную, прозрачную воду, на дешевый, волнующий хлеб с зелеными, бесконечными садами...
      28.
      Широко легла далекая, утонувшая в мареве, степь с редкими курганами. Одиноко кружат степные орлы над мертвыми, побуревшими солончаками, опять садятся на древние могилы степных князей и сидят, как верные часовые, с черными неподвижными головами. Крупные нетронутые репейники цепью растянутой уходят в овражки, выбегают на бугры, тревожат мертвым своим одиночеством, вековым ненарушенным покоем. Поднялось, опять опустилось солнце, короче стали полуденные тени.
      Солдат с деревянной ногой уже не рассказывал о холодной прозрачной воде, а красными воспаленными глазами злобно оглядывал мертвые степные просторы, безнадежно говорил:
      - Не дойдем мы до станции - силы не хватит!..
      Бабы, девченка криво разевали сухие изморенные рты, брали друг друга за руки, молча плакали от гнетущего страха. Только Сидор, босой мужик, и Ермолай с жесткими нечесанными волосами шли упорно, выгнув черные, обветренные шеи, широко двигали избитыми ногами. Петра, шагавший впереди, высоко поднимал дорожную палку, взглядывался из-под ладони вдоль светлых убегающих рельс, успокаивающе говорил:
      - Вон там чернеет чего-то.
      А когда доходили до черного пятнышка, радующего глаз, опять тоска сжимала сердце: это было брошенное киргизами становище, куски размытой глины - тяжелый, грустный труд беглецов. Опять Петра вглядывался из-под ладони, опять отыскивал пропавшую станцию.
      Станция не показывалась.
      Только проволока телеграфная гудела, да изредка попадались опрокинутые вагоны, брошенные под откос, и сломанные колеса от пушечных передков - последний след минувшей гражданской войны, прошедшей степью от Туркестана до Самары.
      Мишке с Трофимом было легче других.
      Они уже поели, напились, отдохнули и в карманах несли по большому куску оставшегося хлеба. Иногда украдкой Мишка бросал в рот маленькую крошку, шопотом говорил Трофиму:
      - Нам с тобой гожа, а?
      - Дойдем! - успокаивал Трофим. - Только бояться не надо...
      Старик шел левым боком вперед, с трудом волоча одервеневшие ноги. Сделал он на бугорке последний выдох из пыльных ноздрей, слабо улыбнулся добрыми, лучистыми глазами, покрестился на степное плывущее марево.
      - Стойте, ребятушки, туго мне!..
      Поплыла, закачалась степь в изумленных глазах, поплыли, закачались репейники, завертелись столбы телеграфные, звонче запела в ушах телеграфная проволока.
      - Стойте, ребятушки, я не дойду!
      Растопырился старик, молча сел на сухую горячую землю.
      Солдат присел около старика, крепко стиснул руками деревянную ногу.
      - Постойте, братцы, я тоже не дойду!
      Сели и Сидор с Ермолаем, Петра неожиданно бросил палку:
      - Ой, дорога, наша дороженька, далекая путь!..
      Он нашарил в кармане остаток табаку, закурил, нарочно начал глотать едкий, режущий дым, чтобы успокоить пустые, голодные кишки. После трех затяжек у него закружилась голова, и он, раскинув руки, опрокинулся на спину. Сидор с Ермолаем сидели, уткнувшись подбородками в поднятые колени, бабы с девченкой лежали врастяжку. Старик свернулся комочком, положив кулак под голову, а солдат, разглядывая деревянную ногу, глухо сказал равнодушным мертвым голосом:
      - Пропадем!
      Мишка со страхом смотрел на мужиков, упавших в дороге, вглядывался в степь без жилья и людей - сердце у него замирало. Хорошо, если станция близко, а если до нее еще сорок верст? Оторвал он маленькую крошку в кармане, бросил в рот, чтобы хлебом успокоить налетевшую тревогу. Солдат посмотрел на Мишкин карман голодными глазами.
      - Хлеб у тебя?
      Мишка взглянул на Трофима.
      Трофим лениво сказал, не теряя спокойствия:
      - Какой там хлеб - глину жует!
      Зашевелился старик, подняли головы Сидор с Ермолаем, а бабы с девченкой взглянули тоскующими глазами, и голодная поднятая кучка несколько секунд сидела встревоженным полукругом, выставив уши. Или ветерок принес обрадовавшее слово, или земля шепнула его измученному телу.
      - Где хлеб? - спросил Петра.
      Солдат показал на Мишку.
      - Вот у этого человека...
      Мишка испуганно поднялся, готовый на смертную битву за последнюю радость, загорелся глазами, будто хорек, вытащенный из норы. Неожиданно поднялся и Трофим, взял товарища за руку.
      - Айда, дорогу мы знаем!..
      Мишка с Трофимом попятились в сторону, потом остановились, не спуская с мужиков встревоженных глаз. Мужики тоже смотрели на них в глубоком раздумьи, точно готовились к нападенью.
      Позади показался дымок.
      На закатном солнце обозначился остов вытянутого поезда, коротко блеснули рычаги паровоза.
      - Идет! - крикнул Петра. - Сюда идет!
      В новой тревоге от дальнего поезда мужики приготовились встретить его на небольшом косогоре. Решили уцепиться за подножки, повиснуть на задних буферах, - только бы не остаться на ночь в страшной степной тишине.
      Солдат в тоске своей пощупал деревянную ногу.
      - Я не прыгну, товарищи!
      Баба обрадовалась, что солдат не прыгнет, робко сказала:
      - Не прыгайте, мужики, убиться можно.
      Ей не ответили.
      А она, пораженная мыслью остаться в степи, в отчаянии просила бога, чтобы солдат не прыгнул и мужики остались бы вот такой же артелкой.
      Поезд подходил все ближе из-за крутого поворота. Проворно работал паровоз стальными локтями, фукала паровозная труба черным разинутым ртом, нежно таял белый паровой дымок.
      Петра наклонился к старику.
      - Дедушка, машина идет! Ты встанешь?
      - Чай, встану как нибудь.
      Сидор громко сказал остальным:
      - Прыгайте на разное место! Кучей не стойте!
      Трофим наказывал Мишке:
      - Когда будешь хвататься, становись головой к паровозу, чтобы воздухом не сшибло.
      - А ты вместе сядешь?
      - Где придется, я половчее тебя.
      Поезд шел почтовый и чуть-чуть замедлил размашистый ход на косогоре. Фыркнул паровоз - крутолобый чугунный мерин - глянул на собравшихся светлыми стеклами передних фонарей. Зашипел горячий пар, пущенный машинистом, откинул в сторону баб с девченкой, уронил старика под откос. Мишка, как во сне, услыхал голос Трофима:
      - Прыгай!
      И опять, как во сне, увидел бегущую навстречу подножку у зеленого вагона, протянул вперед руки, громко без памяти закричал:
      - Дяденька!
      Впереди мелькнула Трофимова голова, заболтались в воздухе Трофимовы ноги. Когда Мишка почувствовал, что Трофим попал на поезд, скрытая мужицкая сила, глубоко запрятанная в маленьком теле, распрямилась огромной пружиной, подбросила его вперед. Проскочила еще одна и еще одна подножка. Из окошек вагонных высунулись люди и все глядели на бегущего вдоль поезда мальчишку в широких лаптях, что-то кричали ему, а он, тяжело раздувая горячими ноздрями, хотел было ухватиться за последнюю подножку, но сила невидимая оторвала его от земли, опрокинула, смяла, бросила в черную глубокую яму...
      29.
      Медленно тянутся друг за другом не попавшие на поезд: Ермолай, Петра, солдат с деревянной ногой, бабы, девченка. Отстают, перекликаются, разорванные темной, пугающей ночью, упорно шагают вперед. Нащупывают травку, растирают на зубах. Отдохнувши, опять ползут настойчиво, непреклонно. Опять солдат рассказывает о холодной прозрачной воде и зеленых садах, а старик, убаюканный пройденными верстами, покорно лежит сереньким комышком в высокой сухой траве под откосом. В последний раз окидывает мыслями потухающими родные поля, чувствует запах родной земли и в порыве последней любви целует степную киргизскую землю, как свою, любимую - старческими умирающими губами:
      - Уроди, кормилица, на старых, на малых, на радость крестиянскую!..
      Подошло, опахнуло мужицкое и страшное горе народное, расцветает невиданной радостью: со всех сторон, со всех дорог идут - ползут трудящиеся из больших и малых сел, из больших и малых деревень. Каждый несет по зернышку, кладет свое зернышко в родную голодную землю. Цветет голодная земля колосьями хлебными, радуется измученная радостью измученных. Широко расходятся молодые весенние всходы, наряжается земля в зеленое платье. Улыбается старик зеленому полю - замирает улыбка на вытянутых посиневших тубах.
      - Кормилица, уроди!
      Проходят поезда, проходят пешеходы, сброшенные с поездов, никто не видит радость человеческую на мертвых губах старика, упавшего в дальнем пути.
      - Слава тебе, безымянная!
      30.
      Увидел Мишка небо черное, украшенное крупными звездами, степь черную, без единого звука, понял не сразу. Посидел, будто после крепкого сна, почесал ушибленную голову, и вдруг охвативший ужас сковал ему разум и сердце: ушли, бросили его, никому он больше не нужен, и никто не выведет его из страшного места.
      Волосы у Мишки поднялись вместе с кожей, мысли помутились, глаза застыли. Прямо на него двигалась огромная тень. Тряхнул он головой, тень раскололась на две половинки, и у каждой половинки выросли руки, ноги и большие киргизские головы в страшных качающихся шапках. Шли киргизы в страшных шапках, подпрыгивали, вытягивались, шуршали травой, скалили зубы, махая руками.
      Дикий крик одиноко прорезал черную ночную тишину:
      - Мамынька!
      Бежал Мишка недолго.
      Сзади его хватили киргизские руки, в уши кричали страшные киргизские голоса:
      - Смерть!
      Перед глазами обезумевшими вырос огромный репей огромным великаном - бежать больше некуда. Упал Мишка на колени перед великаном и лежал в покорном молчаньи до самого утра.
      Это была не смерть.
      Смерть ходила по вагонам, по вагонным крышам, по грязным канавкам, где валялись голодные. Смерть настигла солдата с девченкой, ушедших вперед, разыскала их на маленькой станции, куда они торопились, а у Мишки в кармане лежал кусок припрятанного хлеба и тысяча рублей, оставшаяся от проданного пиджака.
      Когда обогрело утреннее солнце, страх ночной прошел, остались только стариковская слабость да сильная головная боль. Глаза смотрели безжизненно, ни о чем не думалось. Вспомнилась мать, но мысль о ней тут же потухла. Все проходило в тяжелом неразгаданном сне. Тупо, равнодушно вытащил Мишка из кармана хлеб, тупо, равнодушно с'ел его. Хотел было лечь, тихонько поплакать на чужой, нелюдимой земле, а тело опять налилось крепостью, брови нахмурились, вспыхнула упрямая воля:
      - Пойду!
      Четко обозначались дальние горы, телеграфные столбы и две дорожки светлых, играющих рельс. Посмотрел Мишка в обе стороны, сердце забило тревогу:
      - Куда итти?
      - Где Ташкент?
      Если в эту сторону - можа, не там...
      И если в эту сторону - можа, не там...
      Горят, играют рельсы на утреннем солнце, идет по ним тяжелый страх от широкого безграничного простора, от далеких синих гор.
      А плакать нельзя.
      Кто увидит Мишкины слезы, если нет кругом ни одного человека?
      Кто поможет Мишке, если стоять на одном месте целый день?
      Прошел он шагов двадцать в одну сторону - остановился.
      - Заплутаешься!
      Прошел шагов двадцать в другую сторону, - опять остановился.
      - Не выберешься.
      Мать, наверное, думает: едет сынок или умер давно. Может быть, и сама умерла, и Яшки с Федькой нет давно. Стоял Мишка в глубоком раздумьи, плотно сжав побледневшие губы, сразу припомнилась вся жизнь и первый день, когда из дому вышел. Неужто погибать придется? Глянул на светлые рельсы, в изумлении замер: вчера поезд шел на этот косогор, значит, и итти нужно на этот косогор, в эту сторону.
      Стянул Мишка покрепче солдатский ремень, нахлобучил старый отцовский картуз, пощупал ножик в кармане, смелее двинулся на синие, дальние горы.
      Широки степные просторы.
      Страшно в них человеку, плывущему маленькой точкой, тоскливо и орлам степным сидеть на древних могилах князей... Нет в степях человека, нет и голоса человеческого. Репьи, кустарники, голые солончаки, изрезанные глубокими трещинами да редкий верблюжий помет. Попадается бумажка, выброшенная из вагонного окошка, - забелеет сиротливо покинутой гостьей, прижавшись у корней сухой травы; глянет радостью волнующей брошенный мужицкий лапоть, занесенный из далекой неведомой деревни, из далекого неведомого села. Вздохнет Мишка, вспомнит Сережку с Трофимом, Яшку с Федькой мать, лопатинских мужиков, лопатинскую речку и опять упорно двигает ногами, крепче стискивает в тревоге побледневшие губы. Если нападут сейчас киргизы на него, скажет он им:
      - Зачем вам убивать меня? Возьмите мой ножик, ремень с картузом, штаны, рубашку и тысячу рублей, только не убивайте.
      Течет по степным просторам воздух, пронизанный солнцем. То морем, то речкой огромной течет, то маленьким ручейком. Ухватит зоркий, настороженный глаз далекие призраки, похожие на дерево или на человека, на плывущую деревню с соломенными крышами, как в Лопатине, а через минуту ни дерева, ни человека нет, ни обманувшей растаявшей деревни.
      Напрягает Мишка последние силы, пересчитывает столбы телеграфные, упрямо, настойчиво думает:
      - Не бойся, чай, ты не больно богатый какой!
      Уже двести столбов отсчитал, перевалил на третью сотню. Упрямая воля к жизни, ведущая по шпалам маленьким встревоженным червяком, укрепляла Мишкины ноги, и он даже подпрыгивал, пробовал легонько бежать. Когда вспомнил про Трофима, попавшего на поезд, горькое чувство обиды подхлестывало еще сильнее. Теперь он один, бросили его, не пожалели, и надеяться ему надо только на себя. Пускай думают, что он умер, пускай едут в вагонах, если такие люди находятся, которые товарищей бросают, а он все равно идет и никто его не тронет, потому что он бедный, и это, наверное, сразу все видят. Прошел он двести столбов и еще двести пройдет, до тех пор будет итти, пока не умрет. А умрет, куда же деваться? Значит такая судьба у нашего брата: терпеть надо...
      С косогора из широкой долины глянула маленькая станция. Со станции навстречу двинулся поезд, черным столбом вылетел паровозный дым. Мишка от радости крикнул:
      - Вот она где!
      А когда поравнялся с поездом, помахал мужикам старым отцовским картузом, стоя под откосом, проводил заблестевшими глазами последнюю площадку, нагруженную хлебом, вспомнил про мешки, которые у него украли, и опять маленьким шариком покатился вдоль светлых, играющих рельс:
      - Теперь я не боюсь!
      Навстречу шли три лохматые собаки. Людей кругом не было. Остановился Мишка и собаки остановились, одна легла между рельсами. Мишка оробел и от страха, что собаки могут разорвать его, начал молиться богу, припоминал молитвы, но все молитвы перепутались, а собаки не уходили. Тогда Мишка с замиранием сердца пошел в обход, согнулся, стараясь сделаться еще меньше ростом, чтобы собаки не заметили его, а одна собака тоже пошла в ту сторону. Остановился Мишка и собака остановилась. Вспомнил он про медведя и двоих ребятишек в лесу: если притвориться мертвым, медведь не тронет. Может быть, и собаки не тронут, если умереть нарочно? Присел Мишка на голые солончаки, осторожно вытянул ноги, чуть-чуть приподнял голову и зорко настороженными глазами стал наблюдать за собаками. От Мишкиного страха собаки выросли огромными, с длинной черной шерстью, с длинными оскаленными зубами, и вдруг растаяли. Потом поднялись на воздух тремя черными тучами, пробежали над Мишкиной головой и залаяли далеко-далеко. Наклонилась ближе к земле Мишкина голова, легла будто в мягкую подушку, глаза закрылись. Спал он крепко, долго, видел во сне трех собак, но это были совсем не киргизские собаки, а свои, лопатинские, и сам Мишка лежал не на голых солончаках в далекой степи, а дома, в Лопатине, на берегу лопатинской речки. Собаки лизали ему руки, ложились на спину, вертели хвостами. Одна из них спросила человеческим голосом:
      - Ты уже вернулся из Ташкента?
      Поглядел он хорошенько на собаку, а это лошадь около него. Встала она на колени перед ним и тоже говорит человеческим голосом:
      - Садись - довезу!
      Сел Мишка верхом, поехал. Лошадь вдруг взвилась на дыбы, вскинула задние ноги, сбросила Мишку под себя, ударила копытом прямо в лоб.
      Кто-то сказал, трогая Мишкины ноги:
      - Вставай, мальчишка, или умер?
      Не было кругом ни собак, ни людей, только слабо глянул в лицо станционный огонек. Очнулся Мишка, нащупал ножик в кармане, тысячу рублей, вскочил, встряхнулся, побежал. Станция была маленькая, безлюдная, между рельс валялись арбузные корки, втоптанные в пыль, выброшенные мосолки. Кто-то ехал тут, кто-то дальше проехал, остались только развороченные жарнички из натасканных кирпичей, мусор, навоз и темная безголосая тишина. Мимо прошли два киргиза, поглядели на Мишку. Поглядел и Мишка на них, поднял два мосолка. Третий киргиз пошел прямо на Мишку, растопыривая руки. Попятился Мишка к станционным дверям и киргиз пошел за ним. Ноги у Мишки задрожали, в голове помутилось. Стиснул он в кармане ножик, тысячу рублей - последнюю радость свою, - нырнул в станционную дверь. Увидел вторую дверь в задней стене, толкнул тихонько, выскочил на заднее крылечко, шагнул вдоль палисадника... Сердце билось, ноги путались, а там на станции кто-то кричал громким голосом и нельзя было разобрать ни одного слова. Никогда раньше не боялся Мишка, теперь вдруг оробел и голову повесил, не зная, что делать. Помилуй бог, если убьют его или рубашку последнюю снимут? Заступиться некому, и закричит, никто не услышит... Отдышался немного, пополз. Прошел станционные постройки, вышел за станцию, остановился около маленькой будки.
      Будка была без жильцов и окон, с ободранной жестью на крыше, с развороченной печкой, с выдранными половицами. Из окошка разбитого вылетела ночная птица - ноги у Мишки подкосились. Когда успокоился немного, робко вошел в нежилую, пугающую будку.
      Ночь проходила медленно.
      Разыгрался ветер, рвал остатки жести на крыше, шумел, колотил в стены, подвывал собачьими голосами. Потом ударил гром. Вспыхнула будка, словно загорелась вся. Метнулась по углам ломаная молния острыми растопыренными ножницами, и опять в выбитые стекла полезла черная ревущая ночь.
      Полил дождь.
      Мишка сидел в уголке, всовывая руки в рукава рубашки, вздрагивал, ежился, и вся его прежняя жизнь, простая, нестрашная, казалась теперь оторванной, потерянной навсегда. Где он сидит сейчас? Ближе к Лопатину или ближе к Ташкенту? И понять не мог, куда попадет скорее. Может-быть, никуда не попадет, потеряет дорогу, обессилит, останется вот в этой степи.
      Резкий паровозный свисток оборвал встревоженные мысли, поднял Мишку на ноги, вытолкнул из будки в мокрую шуршащую траву, под дождь и ветер под удары грома, и, слепнущего от вспыхивающей молнии, повел на маленькую станцию; там, прорезывая темноту, горели два паровозных фонаря.
      Падая, раз'езжаясь лаптями по осклизлой земле, спотыкаясь о шпалы, не думая о дожде и ветре, толкающем из стороны в сторону, бежал Мишка к поезду, идущему в Ташкент. А поезд этот обязательно на Ташкент, потому что фонари глядят в эту сторону. И если Мишка не уедет сейчас, то пропадет в этих местах и уйти ему от своей смерти будет некуда...
      Около паровоза копошились люди, стучали молотками.
      Повертелся Мишка за спиной у них, побежал вдоль вагонов, царапая руками запертые двери. Еще больше испугался, что его не посадят и опять очутился около паровоза.
      Кто-то крикнул из темноты:
      - Не стой под ногами!
      Отошел шага два, снял картуз.
      Лил дождь, шумел ветер, а Мишка стоял, будто нищий, около паровозной подножки, держа в руке старый отцовский картуз. Когда подошел машинист с зажженной паклей, и багровый свет, потрескивая на дожде, упал на Мишкино лицо, вырывая его из темноты, Мишка громко сказал:
      - Дяденька, миленький, пожалей меня Христа ради!
      Машинист не ответил.
      И опять Мишка стоял.
      Лил дождь, шумел ветер, стучали молотками по колесам, а он с непокрытой головой, дрогнущий от холода и отчаяния, жался около паровозной подножки. Опять показался машинист с зажженной паклей, и опять Мишка схватил его за руку:
      - Дяденька, пропадаю я здесь!..
      Машинист остановился.
      - Ты кто?
      А Мишка и сам не знает, кто он теперь: мальчишка голодающий из Бузулуцкого уезда. За хлебом поехал в Ташкент, а товарищи бросили его и в вагон никто не сажает. Нельзя ли с ними пристроиться как-нибудь? Он заплатит маленько, если чего надо: ножик есть у него и деньгами тысяча рублей.
      - Подожди! - сказал машинист. - Кондуктор сейчас придет, его проси хорошенько.
      Мишка встал на колени, протянул вперед руки и голосом отчаяния, голосом тоски и горя своего, мучительно закричал:
      - Дяденька, товарищ, Христа-ради посади, пропаду я здесь!..
      Машинист не ответил.
      Долго ползал под колесами, стучал молотками, потом ушел на станцию.
      Лил дождь, шумел ветер, а Мишка стоял около паровозного колеса, мучая себя нерешительностью, и вдруг, никого не спрашивая, полез на паровоз. Согрел немножко спину о паровозную "трубу", повернулся грудью. Согрел немножко грудь, опять повернулся спиной.
      К утру дождь перестал.
      Стало тихо, туманно, мертво.
      В бледном рассвете выступала станция, киргизские юрты за станцией.
      Пришел машинист.
      Увидя Мишку с посиневшим лицом, мутные Мишкины глаза, налитые страданьем спросил несердитым голосом:
      - Едешь, товарищ?
      Мишка жалобно ответил:
      - Дяденька, не гони меня отсюда! Замерз я всю ночь...
      - Куда же ты едешь, голова с мозгами? Ведь ты пропадешь!..
      Легче бывает, когда люди разговаривают и смелости больше. Рассказал Мишка, куда и откуда он едет, немножко прихвастал: ему бы только то Ташкента доехать, там у него родственники есть. Два раза писали они Мишкиной матери и очень просили, чтобы он приехал. Если, говорит, понравится ему у нас, совсем может остаться, а если не понравится домой вернется с билетом.
      Слушал машинист, улыбался, разглядывая посиневшие Мишкины губы, неожиданно сказал:
      - Идем со мной!
      Не сразу поверил Мишка, а когда очутился около паровозной топки и увидел невиданные рычаги с колесами, гайки, ключи, ручки и огненное паровозное жерло, полыхающее жаром, в голодной голове вспыхнули тревожные мысли: куда он попал?
      Потянул машинист одну ручку, - наверху, над крышей, гудок засвистел. Повернул другую ручку - паровоз вдруг тронулся, поплыл: сначала легко, осторожно, потом- разошелся во всю и летел вперед с такой быстротой, что у Мишки сердце заходилось и мысли в голове кувыркались. Какая сила несет их и кто все это устроил?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6