Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Военные приключения - Горячее сердце (сборник)

ModernLib.Net / Исторические приключения / Ник. Шпанов / Горячее сердце (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Ник. Шпанов
Жанр: Исторические приключения
Серия: Военные приключения

 

 


Фохт хмуро прошел в свой ангар и принялся осматривать самолет. Он никак не мог сосредоточиться, собрать необходимое сейчас внимание. Ему было не по себе. Голова трещала. Саднила мысль о том, как бы ликвидировать ночной инцидент с банкометом. Надежды отдать четыре тысячи не было: откуда их возьмешь?! Руки казались чужими, непослушными, непомерно тяжелыми, как бы налитыми. Последнее особенно не нравилось Фохту. Это было признаком возвращения лихорадки, схваченной в самом начале пребывания в Китае. Вообще, под этим желтым небом Фохту не везло. Не везло во всем – от службы до карт.

Бегло осмотрев самолет и пулеметы, Фохт обтер руки, ткнул сапогом в ящик с бомбами.

– Двенадцать десятикилограммовых! Да живей! И так уж опаздываем.

Связных мыслей в голове все не было. Он безучастно смотрел перед собой, ничего не видя, пока китайцы осторожно вынимали из ящика бомбы и подносили их мотористу, на коленях стоявшему под самолетом и укреплявшему их в бомбодержателях.

В голову Фохту лезли разорванные клочки воспоминаний: шатание по отрядам «единой и неделимой» Доброволии; рейд для связи с левым флангом колчаковских армий, пьяные тылы разлагавшихся армий Верховного правителя; бегство в Маньчжурию, неудачная попытка пристроиться в штаб Унгерна и цепь полупьяных-полубоевых приключений до первой трубки опиума. Здесь нить воспоминаний терялась. Всплывало только что-то розовое, тягуче-липкое, зовущее к себе разбитое тело и обезволенный мозг. Розовое сменялось свинцово-серым, тяжелым, пустым и еще более лишенным разума и воли…

– Командир зовут!

Фохт вздрогнул от голоса, неожиданно ворвавшегося в беззвучный хаос воспоминаний. Он провел по лицу желтой рукой и вопросительно глянул на вытянувшегося перед ним моториста. Глаза солдата, в свою очередь, недружелюбно уперлись в испитое лицо офицера. Фохту почудилось в этих глазах нечто, что заставило его на минуту опустить взгляд. Но тотчас же он вскинул голову и злобно бросил:

– У тебя все готово? Нестеренко, смотри, чтобы с мотором сегодня не было, как в прошлый раз. Ты, скотина, меня когда-нибудь угробишь. Я докладывал командиру. Имей в виду, если со мной что-нибудь случится, он с тебя шкуру спустит.

– Штаб-ротмистр Фо-о-охт! – донеслось с аэродрома.

Около командира отряда собрались уже все летчики и наблюдатели. Фохт побежал туда разбитой походкой бесконечно уставшего человека. Он почти не слышал последних инструкций, которые командир давал офицерам, и машинально прислушивался к зловещему звону в ушах, безошибочно возвещавшему о том же, что и налитые свинцом руки: лихорадка!

«Отказаться лететь? Через час меня будет трясти, – думал Фохт. – Она пришла, вероятно, вечером, но опий задержал приступ… А впрочем… один черт!..»

Он махнул рукой и, когда умолк командир, пошел к своему аппарату. С наблюдательского места торчала голова полковника Корчагина, генштабиста, назначенного наблюдателем на его машину вместо свалившегося в лихорадке приятеля Фохта, сотника Кочетко. Корчагин с первого же взгляда не понравился Фохту. Как все летчики, Фохт не переваривал генштабистов. Считал их белоручками и не доверял им. А этот к тому же впервые отправлялся в боевой полет. Фохт был почти уверен, что в случае чего этот «фазан» не сумеет управиться с турельным пулеметом. А тут, еще ввязались четыре тысячи, так некстати проигранные именно ему, этому генштабисту!

Вяло, без обычного подъема, Фохт устроился на пилотском месте, застегнул ремень, натянул перчатки, надел очки.

Винт пружинно метнулся под рукой моториста.

– Контакт?

– Есть контакт!

– Раз… два… три.

Стрельнув, мотор хорошо подхватил. Фохт прибавил газа, мотор ровно набирал обороты. Фохт кивнул Нестеренко, вопросительно глядевшему на него сквозь блестящий ореол винта. Несколько китайцев держали крылья, пока впереди не показался офицер с белым флажком. Фохт оглянулся на наблюдателя. Генштабист был, видимо, готов. Гонимый заревевшим мотором «Бреге» побежал по полю, взметая костылем пыль. Фохт оторвал хвост, и прекратились толчки на плохо сглаженных бороздах гаолянного поля. Потянул на себя ручку. Земля стала уходить вниз.

Фохт все так же нехотя отыскал глазами переднюю машину и безучастно пошел за ней. Мыслей в голове не было.

Ухо не улавливало никаких капризов мотора. Легкая струя ветра, дувшая из-за козырька, немного освежала голову под кожаным шлемом, припекаемым солнцем.

Уже больше получаса прошло с тех пор, как отряд миновал передовые части нечаевской бригады, оторвавшейся за ночь от частей Народной армии. Влево пылила большая колонна кавалерии. Своей, белой, чжановской, или красной, народной, Фохт не знал. Да это его больше и не интересовало. Цель полета постепенно забывалась в той неразборчивой мути воспоминаний, предчувствий, полумыслей-полувидений, которыми всегда начиналась болезнь.

Он напрягал волю, чтобы заставить себя не отрывать взгляда от летевшего впереди командирского «Бреге». Рука тяжело лежала на ручке и совершенно машинально проделывала движения, необходимые для управления аппаратом.

Ногам было холодно, точно зимой. Фохт не чувствовал педалей. Его знобило. Зубы не стучали только потому, что он крепко, до боли стиснул челюсти.

Внизу проплыла деревня. Фанзы были точно вмазаны в желтую землю. Глядя на вьющуюся серую ленту дороги, идущей мимо деревни, Фохт вспомнил, куда и зачем летит. В конце этой дороги – город. В городе – штаб и база «красных».

К черту все! Так ужасно звенит в ушах, и так ноет все тело. Хочется бросить управление и закрыть глаза. Какое Фохту дело до этих гоминдановцев?! Ну, там, когда-то давно, была еще настоящая цель. В донских степях и на отрогах Урала он дрался с наводнившим империю «хамом» за свое, за родовое, за брошенный в Курляндии майорат. А теперь-то какого лешего нужно ему здесь, в этой совсем чужой стране?.. Драться за поместья господ китайских генералов?

И за это – лихорадка, опиум…

К черту все! Даже опиум! Да, да!.. Отвратительно кружится голова. То, что называется мыслями, оказывается кусками, осколками какой-то боли, неуклонно впивающейся в череп. Косицын купил Фохта для Чжана за двести долларов в месяц. Чжан – это китайский Колчак. А там, за ним, свора своих, китайских, деникиных, красновых и врангелей… Хозяева орудуют здесь те же, старые знакомые – фунт, доллар, франк… А какое дело Фохту до долларов, когда так болит голова и прыгают искры в глазах? Доллары!.. Хватит ли их на затяжку из толстой бамбуковой трубки?..

Вон деревня внизу. И какая уютная – много зелени. Большая, богатая деревня… Наверное, есть здесь свой Го Чуан-сюн, толстый добряк, у которого много волшебных трубок.

На горизонте блеснул белыми стенами домов большой город. Подполковник Корчагин сзади толкнул Фохта в голову, показал на город, кивнул головой: у цели! А в голове Фохта от этого легкого толчка зазвенело. К горлу подкатил тугой комок. Вместо того чтобы всмотреться в город, Фохт прикрыл глаза.

Цель?.. Цель подождет… К дьяволу все цели на свете! Вот только здесь, внизу, рукой подать, уютная деревушка. В ней, наверно, найдется две-три затяжки… Надо сесть… Это цель…

Мутными глазами он обвел поля под собой с раскиданными на них купами зеленых деревьев. Свалил влево машину, почти перекрыл газ. Звеня дрожащими тросами сквозь притихший рокот мотора, машина спокойно шла в плавном вираже. Фохт глянул назад, на ненавистного генштабиста, и беззвучно засмеялся в его испуганные глаза.

Вот и земля – пушистая, зеленая, спокойная. Без участия мозга, плывущего в огненном желтом море, рука выровняла машину. «Бреге» громыхнул, дал козла, снова опустился и побежал, приминая траву.

Фохт обернулся, оскалившись, опять засмеялся беззвучным смехом больного. Последним усилием поднялся на руках и прямо через борт самолета свалился в траву.

– Ротмистр, что случилось?.. Машина?.. Мотор?.. В чем дело?.. Ведь это безумие – садиться здесь, вблизи красных!.. Эй, ротмистр!

Генштабист тормошил за плечо лежащего Фохта. Но широко открытые глаза летчика бессмысленно смеялись сквозь желтые стекла очков. Наконец он приподнялся, сел. Шатаясь, поднялся на ноги и, не глядя на Корчагина, пошел к деревне. Наблюдатель растерянно вприпрыжку семенил рядом. Фохт медленно цедил сквозь стучащие зубы:

– Вы, подполковник, фазан, птица… Летите к цели? А мне сюда – по делу… Одну затяжку… Голова болит… Что, задание?.. Какое задание? Ах да, красные… Ну ничего. За двести долларов я найду здесь затяжку… Кто бредит?.. Вы чудак…

Генштабист наотмашь ударил Фохта по лицу. Он упал. Хотел подняться, но не было сил. По траве на четвереньках пополз навстречу замелькавшим в деревьях фигурам. Что-то блеснуло в просвете между стволами, зыкнула пуля над ухом.

Как игрушечный, хлопнул выстрел. Еще и еще. Фохт привстал и, подняв руки, на коленях пополз к стрелявшим в кого-то китайским солдатам.

– Бросьте там валять дурака… Одну затяжку!.. – Ему казалось, будто он громко произносит это, в действительности же он только шевелил губами.

Фохт пошатнулся. Крепко обожгло голову. Зато в ушах перестали звенеть комары лихорадки. Руки запутались в высокой траве. Лег врастяжку, спокойно.

Сейчас прибежит бой с волшебной трубкой?.. Ну, ну, давайте же ее! Сейчас Фохт затянется и будет совсем хорошо…

Король порока и скорби

Штаб-ротмистр Фохт проснулся с тяжелой головой. Впрочем, какой уж он штаб-ротмистр?! Он даже и не Фохт. И забыл, когда его в последний раз величали этим именем, полученным от длинной череды остзейских предков.

Теперь он… Да, действительно, как же его теперь зовут?.. Он устал запоминать имена, какие выпадали на его долю на последнем отрезке пути, не столь уж длинном, но казавшемся Фохту куда длиннее всей предыдущей жизни.

Да, так как же его зовут?.. А не все ли равно?! Может быть, наконец тут он получит доброкачественный паспорт, где по-русски будет написано, кем он должен стать. Наверно, это будет надолго, и тогда уж он постарается запомнить свое имя. Но когда это будет?..

Ему приказано сидеть на этом полуострове, отстоящем в каком-нибудь часе езды от города. Сидеть и ждать.

Он сидел и ждал.

Было мучительно каждый вечер, ложась спать, мечтать о трубке и каждое утро просыпаться с головной болью из-за того, что мечты оставались только мечтами. Не теми розовыми грезами, какие рождаются в дыму опиума, а назойливыми и безнадежными терзаниями, окружавшими его стеной, как серая дождливая муть, плотным колпаком накрывшая полуостров.

Дождь шел изо дня в день. Все об одном и том же бубнила крыша над головой бывшего штаб-ротмистра, старавшегося забыть о том, что его звали Фохтом.

Ночами, когда выгорала лампа, а глаза, не слушаясь темноты и позднего часа, не хотели смыкаться, он слышал булькающий звон дождя в желобе. По мере того как вода собиралась в струйки, стекая в бочку под трубой, тон бульканья менялся от верхнего «до» к нижнему. Это зависело от силы дождя. От нечего делать Фохт (он никак не мог привыкнуть не называть себя так даже в мыслях) прислушивался к этим звукам. Но временами, когда дождь бывал особенно сильным, становилось невозможно уследить за переменами в звучании струи, падавшей в бочку. Вода звенела тогда беспорядочно. То этак: буль-буль-бинь… буль-буль-бинь. А то вдруг: буль-бинь-буль… буль-бинь-буль. Иногда же совсем тоненько и жалостливо, как плач ребенка: бинь-бинь-буль.

Если дождь переходил в ливень, то грохот воды по крыше заглушал все другие звуки. Тогда становилось жутко. Даже если в лампе еще оставался керосин, Фохт прикручивал фитиль или вовсе задувал чадящий язычок пламени. Ему чудилось, что, когда мрак в домике становится так же густ, как мрак снаружи, проще угадать приближающуюся опасность.

А опасность чудилась всегда и во всем. Даже днем, когда из окошка все было видно.

Подступивший к дому лес заглядывал в окно блестящими, только-только от лакировщика, листьями. Когда ветер дул с моря, то с вьющегося по наружной стене винограда, с его широких листьев вода лилась на стекла и сквозь щели в раме проникала в дом. Тогда к шуму струйки, лившейся в бочку, прибавлялся размеренной стук капель, падавших с подоконника на пол. По тому, как часто падали капли, Фохт мог судить, с какой силой дул ветер со стороны Японии и как крепко прижались к окну виноградные листья.

Если эти листья приникали к окошку ночью и, терзаемые ветром, шуршали и скребли по стеклу, Фохт просыпался. Сидя на топчане с поджатыми к подбородку коленями, он напряженно вглядывался в промозглую черноту. Он знал, что за окном – всего только листья. Был в этом уверен. И все-таки не мог заставить себя лечь.

Разумеется, днем было легче, чем ночью. Хотя бы уже потому, что можно было выйти из дому и, примостившись где-нибудь за кустом, сквозь пелену дождя смотреть на море. Серая у самого берега пелена эта делалась все темней и темней по мере удаления в море. Вдали она становилась совсем черной. Вода, падавшая с неба, сливалась с волнами, накатывавшими на берег. Невозможно было разобрать, что гонит ветер над волнами – брызги дождя или сорванные порывами пенистые гребни.

Фохт смотрел туда до тех пор, пока не мутнело в глазах. Потом долго сидел, закрыв глаза и съежившись под жестким коробом брезентового дождевика, пока озноб не заставлял вернуться в дом.

Черная, как деготь, земля шипела под ногами и пускала пузыри на каждом шагу. Ступени крыльца потемнели и ослизли, как банная шайка. В уголках стал прорастать мох.

Старое фланелевое одеяло, которым первое время накрывался бывший Фохт, лежало под топчаном. Оно так пропиталось влагой, словно его только-только вытащили из корыта и не успели отжать. Почти так же выглядела и ветхая штора, заменявшая простыню. Лист картона, которым был накрыт стол, казалось, умышленно тщательно, дюйм за дюймом, обрызгали чернилами. Думая от нечего делать над происхождением этих брызг, Фохт пришел к выводу, что человек, живший тут до него, имел привычку писать химическим карандашом.

Наверно, карандаш был плохой и человеку приходилось часто чинить его. Пыль от графита разлеталась по бумаге и теперь, намокнув, выглядела как чернильная рябь, разбрызганная бездельником. Однажды, думая об этом, Фохт рассмеялся. Он представил себе, как выглядел бы теперь в этой сырости сам человек, чинивший карандаш: ведь известно, что пыль от химического графита непременно осела бы на его лице и руках. И вот Фохт мысленно увидел лицо своего предшественника, усыпанное мельчайшими лиловыми точками. Он засмеялся, хотя, по существу говоря, в этом было мало смешного. Особенно для человека в положении Фохта.

За лесной полосой, отгораживавшей домик от берега, непрерывно гремело море. Приглушенно, словно бы она тоже промокла и охрипла, шумела подбрасываемая прибоем галька. Отчетливым оставался только дробный, костяной стук, с которым камни падали обратно на берег из-под гребня убегавшей волны.

Покрытые коричневой слизью валуны были скользки, как лед. Однажды Фохт с трудом взобрался на один из них, чтобы посмотреть дальше, в море. Стараясь удержать равновесие на этом валуне, Фохт подумал, что так же вот, наверно, заключенный всеми силами старается забраться как можно выше, чтобы хоть краешком глаза заглянуть за железный козырек, закрывающий от него мир.

Перед глазами Фохта не было решетки, а за спиной не гремела железная дверь. Но впереди был дождь, а сзади лес. И полуостров был тюрьмой. В тех тюрьмах, где решетки и железные двери, страшно сидеть, из них хочется уйти. В тюрьме Фохта тоже страшно было оставаться, но, пожалуй, еще страшнее ее покинуть.

За пределами полуострова не было ни одного клочка земли, где он чувствовал бы себя в безопасности. Он не сознавал себя ни в чем виноватым, но уже одно то, что был здесь, казалось страшным. Зачем он тут? Зачем пришел сюда? Неужели он стал уже настолько бесправен, что не мог сказать «нет», когда ему велели отправиться сюда?.. И чем это лучше, нежели даже пуля, полученная в ответ на слово «нет»? Пуля?! Смерть?! Он уже не боялся смерти, только бы ей предшествовала трубка опия. Умереть в розовых грезах! Могло ли быть что-нибудь более заманчивое в его положении? Но у него не было ни крупицы спасительного зелья – хотя бы для того, чтобы на час уйти от мокрой действительности. Он был обречен на ожидание. Скоро неделя, как он ждет.

Ждет, считая капли, падающие с подоконника; прислушиваясь к звону струи, стекающей в бочку, и к шороху листьев о стекло. Если это продлится еще неделю, он, наверно, сойдет с ума… Сойти с ума… Что такое сойти с ума? Может быть, это и есть как раз то, чего он ждет от опия? Может быть, это ничем не хуже смерти?.. Только бы не сойти с ума от страха. Тогда уж, наверно, страх загонит его в могилу. Представьте себе – непрерывный страх! Страх без передышки. Днем и ночью. Наяву и во сне. Страх перед всем! Страх перед всеми…

Фохт нервно повел спиной и отвернулся от окна, к которому льнули большие темные листья винограда. Они как будто следили за каждым его движением, глядели в глаза. Он уронил голову на грязную подушку. От нее удушливо пахло прелым пером. Он со злобой отшвырнул ее в угол и, подперев голову рукой, стал смотреть, как щели разбегаются по доскам перегородки. Они сходились и расходились, как железнодорожные рельсы на стрелках. Фохт мысленно пускал по этим рельсам поезда. Он заставлял их сталкиваться и представлял себе, как сплющиваются, врезаясь один в другой, вагоны, наполненные людьми. Это несколько заняло его воображение. Он усмехнулся, представляя себе картины крушений. Но развлечения хватило ненадолго. Скоро все щели были использованы. Больше не осталось пересекающихся рельсов. И снова мокрая муть стала заполнять сознание. И опять стало страшно. Так страшно, что он спрятал лицо между коленями, чтобы не видеть окна, хотя за окном было уже почти светло и серые контуры виноградных листьев нельзя было принять за чье-либо лицо.

Однако как только Фохт помимо воли поднял голову и посмотрел на окно, он тут же встретил внимательный взгляд человеческих глаз. Да, да, да! Это были глаза. Глаза человека. Пристальные, чуть-чуть прищуренные глаза человека, вглядывающегося в полумрак горницы.

Фохт стиснул зубы и сунул руку в задний карман, где всегда лежал револьвер. Он забыл, что не должен шуметь и уж, во всяком случае, стрелять. Он забыл даже то, что никакого пистолета у него теперь не было. Его поселили здесь безоружным, беспомощным, чтобы вот так, как сейчас…

Он охватил голову руками и повалился на топчан. Он не разнял рук, даже услышав осторожный стук по стеклу. Мучительно хотелось думать, что это только игра воображения, расходившихся нервов. Но стук повторился, и Фохт из-под локтя украдкой посмотрел на окно. Из-за широкого виноградного листа кроме глаз виднелся теперь еще нос, приплюснутый к стеклу. А палец, только что стучавший в стекло, медленно манил Фохта куда-то…

Фохт плотно сжал веки, потом, не глядя больше на окно, подбежал к двери и рванул задвижку. В то же мгновение дверь осторожно отворилась, и Фохт увидел незнакомого китайца. Глядя Фохту в глаза, он произнес пароль.

К вечеру следом за китайцем Фохт пошел в лес. Необходимо было далеко пройти берегом. Подальше от полуострова. Потом джонка перевезет его. Куда? Куда следует – туда, где Фохта ждет господин Ляо.

И вот уже два дня Фохт только и делал, что валялся в постели и ел. Ему не велено было выходить из номера гостиницы. Он охотно выполнял это приказание: постель была мягкая, простыни сухие, обед подавался на чистых тарелках, и можно было сколько угодно пить чай. К водке его не тянуло. Чем дальше, тем настойчивее стучалась мысль, что недалек час, когда он получит трубку опиума. Это и помогало ему послушно ждать, когда можно будет выйти из гостиницы.

Втайне Фохт решил, что, если и сегодня никто не придет от господина Ляо, он выйдет на улицу один. Чем он, в сущности говоря, рискует? Ведь в кармане у него уже лежит вполне доброкачественный, «чистый» паспорт. Да, да, теперь-то уж он вовсе не Фохг, а Ласкин. Настоящий Ласкин!

«Ласкин… Ласкин…» – мысленно повторял он на разные лады. С этой маленькой книжкой он чувствовал себя в безопасности. Черт их всех побери! Если захочет, он истратит на опиум деньги, выданные на расходы по гостинице. Никому нет дела, обедает он или курит. И если только до вечера…

Но именно к концу дня и появился наконец китаец-прачка, которого должен был ждать Фохт. Приветливо скаля зубы, он опустил на пол огромную корзину. От нее исходил легкий, но острый запах чеснока, черемши и еще чего-то трудно определимого, но непременно присущего китайским прачкам и портным. По этому аромату знающий человек безошибочно определит белье, побывавшее в руках китайца.

Приговаривая что-то ласковое, прачка вынимал из корзины до блеска выутюженные рубашки, воротнички, платки, полотенца. Он раскладывал все это на постели Фохта-Ласкина, хотя тот даже в лучшие времена своей эмиграции не бывал обладателем таких запасов белья. Наконец прачка закрыл свою корзину и, протянув Ласкину узенькую полоску счета, вежливо спросил по-русски:

– Ваша платить будет?

Ласкин знал, что весь этот спектакль предназначен только для горничной, замешкавшейся возле умывальника. Но чтобы помочь китайцу, он с особенным вниманием перечел счет, проверил итог. Даже подошел к постели и брезгливо пересчитал сложенные аккуратной стопкой чьи-то чужие, застиранные до белизны на пятках, носки.

Наконец горничная ушла. Китаец сразу забыл о том, что он прачка.

– Темно совсем. Можно идти. Пока в ресторане посидим – как раз девять будет, – проговорил он твердо, на чистом русском языке.

Ласкин немного волновался. Чтобы его голос не выдал этого, он молча кивнул китайцу и стал одеваться. Прачка закинул за спину свою корзину и выскользнул в коридор.

Едва выйдя из подъезда, Ласкин заметил напротив гостиницы прачку, оживленно беседовавшего с несколькими китайцами. Но стоило Ласкину появиться в дверях, как тот прервал разговор и заспешил своей дорогой. Ласкин шел по другой стороне, не упуская его из виду.

Так порознь, каждый сам по себе, они прошли до угла широкой улицы. За нею открылась бухта. Она засыпала. Тяжелое, непроницаемое небо опустилось к самой воде. Оно было так плотно, что казалось – вот-вот раздавит пароходные мачты, трубы, палубные надстройки судов. Все, что было выше десятка метров, исчезло, поглощенное небом. От пароходов остались только неверные силуэты, зажатые между черным небом и еще более черной водой. Редкие точки иллюминаторов едва светились. Жидкие стрелки света, дробясь и ломаясь, кое-где прочерчивали воду. Только по этим штрихам и можно было сказать, что там не черная бездна, а поверхность бухты.

Иллюминаторов было мало, потому что в большинстве своем пароходы были грузовые. От этого рейд засыпал в неприветливой угрюмости, в безмолвии и неподвижности, словно мертвые корабли погрузились в мертвое, холодное небытие черной воды.

За дальним мысом изредка устало проблескивало сквозь мучную тьму голубоватое острие прожектора и тотчас же пугливо пряталось за гору.

Но Ласкин, бывший Фохт, не был ни любителем природы, ни вообще чувствительным человеком. Даже в далекие времена юнкерства, когда приходилось, отдавая дань девичьей сентиментальности, восторгаться луной, сиренью и соловьями, он делал это чисто механически, по раз навсегда заученному трафарету. Сегодня же все удивительное, что происходило в небе и на воде, и чем природа стремилась заинтересовать и обогатить человеческий глаз и воображение, вовсе миновало Ласкина. Его больше интересовала открывшаяся впереди перспектива улицы, размашистой дугой огней опоясавшей бухту. Это была первая улица первого большого города, в котором ему довелось быть после скитаний по деревням Китая. Огни улицы звали к себе. В них мелькали тени людей, проплывали силуэты женщин. Будь Ласкин один, он, наверно, забыл бы преподанные ему при вербовке правила конспирации. Но в десяти шагах перед ним озабоченно семенил прачка. Ласкин с сожалением оторвал взгляд от веселых огней: прачка свернул за угол. Сразу стало темно. Фонари едва теплились красными волосками ламп. Ноги неуверенно скользили по угрожающе потрескивающим доскам тротуара.

Все так же, на расстоянии десятка шагов друг от друга, миновали ярко освещенный подъезд полиции. За ним стало еще темнее, чем прежде. Однако даже в этой темноте дом, перед которым остановился прачка, казался черным. Длинный, угрюмый, без единого огонька в окнах. Тем не менее прачка уверенно толкнул невидимую Ласкину дверь.

– Подождешь меня здесь, – повелительно обронил он.

Ласкин поежился от фамильярного «ты», на которое перешел китаец. Он прислонился к кирпичной стене дома, стараясь слиться с ее чернотой. Даже сквозь пиджак шершавость кирпичей показалась такой нечистой, что Ласкин брезгливо отстранился и стал прохаживаться вдоль дома. Сделав несколько шагов, он почувствовал под ногой нечто мягкое. Хотел отбросить, но не сумел. Нагнувшись, Ласкин в испуге отпрянул: он отчетливо нащупал человеческую голову – холодный затылок, покрытый жесткой порослью волос…

Первым побуждением Ласкина, когда он очнулся, было бежать. Немедленно бежать, чтобы не попасть в свидетели какого-то темного дела, совершившегося тут. Но бежать – значило потерять проводника-прачку. А потерять его – значило не найти господина Ляо.

Ласкин стоял в растерянности. Наконец заставил себя снова нагнуться. В коротком мерцании спички он рассмотрел труп: китаец был скрючен. По-видимому, до того, как выбросить его на панель, он был упрятан в мешок.

Колени мертвеца были подтянуты к самому подбородку пригнутой головы, руки вытянуты вдоль тела. Во всем этом был виден профессионал: минимум места, минимум затраты веревки. Даже для того, чтобы подвязать колени к голове, была использована собственная коса покойника.

Холодок пробежал по спине Ласкина. В короткий миг, когда светило трепетное пламя спички, Ласкину очень ясно, вероятно навсегда, запомнился затылок с седою щетиной, проросшей из-под косы.

Заслышав легкие шаги, Ласкин бросился было прочь, но понял, что это бесполезно: тот, кто вышел из темного провала двери, был уже рядом с ним.

Ласкин с облегчением узнал голос прачки.

– Ожидаешь? – спросил китаец так, будто был удивлен терпением спутника.

– Что это?

– Был человек, – беззаботно ответил прачка. – А через пять минут будет товар для полиции… Сам знаешь…

– Но при чем тут я?

Китаец тихонько засмеялся:

– Это ты принес его сюда… Зачем ты его убил?

Ласкил чувствовал, как у него противно дрожат колени. А китаец, все так же хихикая, толкнул его в плечо и заставил обернуться. В ярко освещенном подъезде полицейского участка распахнулась дверь, и оттуда вышли люди.

Ласкин понял: труп подкинут, чтобы впутать его, Ласкина. Но зачем понадобилось отдавать его в руки полиция? Они же понимают, что это навсегда выбьет его из игры?

В ужасе он вцепился в рукав прачки. Только в том, чтобы не остаться здесь одному, лицом к лицу с полицейскими, ему чудилось спасение. И тут вдруг прачка отрывисто бросил:

– Дурак! – и втолкнул Ласкина в темный провал входа.

Ласкин споткнулся о порог, на лету перемахнул две ступеньки и, едва не упав, крепко ударился о стену. Не давая ему одуматься, прачка подталкивал его все дальше по темному коридору, пока выставленные вперед руки Ласкина не уперлись в другую дверь. Она распахнулась, и в лицо Ласкину ударил угар, смешанный со смрадом горелого бобового масла. Еще шаг – и кромешная тьма сменилась ослепительным светом. Над их головами качались большие фонари из цветной бумаги, разукрашенные яркими гирляндами. От фонаря к фонарю, от вывески к вывеске протянулись шуршащие бумажной чешуей драконы. Они шевелили хвостами в клубах сизого дыма, вырывавшегося из харчевен.

Не выпуская руки Ласкина, прачка пробивался сквозь толпу китайцев. Они шумно предлагали проходящим и друг другу то, что держали в руках или таинственно высовывали из-под полы курток. Тут были контрабандные сигареты и карты, вино и носки, мыло и порнографические открытки. Ни прохожие, ни сами продавцы не обращали на все это никакого внимания, но у всех был такой озабоченный вид и так настойчиво звучали голоса, будто здесь непрерывно совершались оживленные сделки.

Свет калильных фонарей делал лица мертвенно-голубыми. Когда, подобно спавшей волне, на миг затихали вопли продавцов, призывный звон цирюльников и пронзительный визг чайников со свистками, на тишину ложилось шипение ламп.

Для Ласкина вся толпа была на одно лицо. Глядя на кишащее перед ним месиво смеющихся, гримасничающих и унылых людей, Ласкин ни за какие деньги не смог бы сказать, кого из них он видит впервые, а кто, может быть, уже тысячу раз мелькал перед ним. Море лиц, как волна прибоя, казалось, вобрало в себя и все черты прачки. Оторвись от него Ласкин на одну минуту, и прачка немедля утонул бы в этом потоке.

Еще несколько шагов, и проводник ввел Ласкина в узкий проход, где было уже не так ослепительно светло и не так шумно. Тут люди шли с понуро опущенными головами. Их движения были усталыми, медлительными. Здесь толклась беднота: грузчики порта, носильщики тяжестей, землекопы. Все они были в той же одежде, в какой работали днем. Это были ветхие обноски: висящие лохмотьями штаны, куртки, давно утратившие свой синий цвет под пятнами грязи, сала, извести, угля, красок. Когда такой пасынок судьбы валился с ног, чтобы умереть под забором, его мартиролог можно было написать по следам, какие работа оставляла на одежде поденщика.

Но даже в человеческом потоке, протекавшем сейчас перед Ласкиным, можно было отличить обломки жизни, еще более убогие, нежели это темное месиво истомленных трудом и лишениями теней жизни. То были профессиональные калеки-нищие. Хромые, размахивая обнаженными культями, совершали уродливые скачки на примитивных костылях. Безрукие раздвигали толпу плечами, из которых торчали розовые хрящи суставов. Слепцы брели за поводырями, чьи спины и лица были изъязвлены кровоточащими ранами. Гной и струпья оставались открытыми – они выставлялись напоказ. Это была реклама.

Взывающие к состраданию раны были средством существования для их обладателя и источником наживы для его «хозяина». Да, да, и у этой гнилушки, плывущей среди страшного потока бедствий, имелся хозяин, эксплуататор – все тот же господин Ляо, владелец этого страшного квартала. Крайняя степень отчаяния низводила безработных на положение животных, над которыми трудилась целая корпорация специалистов по увечьям. Лишившись ноги или руки, чернорабочий шел к врачам господина Ляо. Под обязательство отдавать хозяину, то есть тому же господину Ляо, половину собранной лепты, хирурги-специалисты превращали увечья в отвратительное зрелище напоказ сердобольным людям.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4