Современная электронная библиотека ModernLib.Ru

Видеозапись

ModernLib.Ru / Спорт / Нилин Александр Павлович / Видеозапись - Чтение (стр. 13)
Автор: Нилин Александр Павлович
Жанр: Спорт

 

 


      Он внимателен к прессе. И как читатель, и как пишущий, и, главным образом, как интервьюируемый. Журналисты любят обращаться к нему – он говорит и охотно, и хорошо, и в меру парадоксально. Журналисты, находящиеся с ним в контакте, всегда могут рассчитывать на интересный материал.
      И тем не менее отношения Тарасова с прессой не так уж определенны. И в них отразилось нелегкое своеобразие характера Тарасова. Он, как правило, подкупает журналистов доверительной интонацией, умением сформулировать мысль и оригинально, и остроумно. Он верит в силу печатного слова, знает и как использовать эту силу. Журналисты редко способны не поддаться обаянию тренера сборной и ЦСКА. Но, в свою очередь, Тарасов принимает только безоговорочное сочувствие. И когда не встречает его, обижается и долго помнит обиды. В таких случаях он теряет присущее ему чувство юмора и готов всерьез обвинять журналистов в пристрастии к «Спартаку» или к «Химику». Ибо сам он – человек пристрастный. К ЦСКА. И ему трудно возразить. Хотя давно известно, что истину быстрее и чаще находят в спорах, где мысли, неприятные авторитетному собеседнику, высказываются откровенно.
      Необычно начинался для Тарасова сезон 1973 года.
      В конце прошлого он сложил с себя руководство командой. Занял почетный, но более спокойный пост главного тренера Вооруженных Сил. Передал команду своему долголетнему помощнику Борису Кулагину.
      ЦСКА начал сезон без Тарасова. А его прославленный тренер принял очень лестное не только для себя, но и для всего европейского, особенно советского, хоккея приглашение: на симпозиум виднейших тренеров любительского хоккея Канады в город Ванкувер. В качестве докладчика. В заседаниях симпозиума он встретился с такими видными деятелями канадского хоккея, как тренеры патер Бауэр, Боб Кромм, лучший профессиональный вратарь Манияго, наставник профессиональной команды «Ванкувер – Канада» Халл Лейко, консультант по атлетической подготовке американских космонавтов доктор Дин Миллер и другие известные специалисты. После доклада Тарасов провел показательный тренировочный урок с профессиональным клубом.
      И вот в то время, когда за океаном знатоки суммировали впечатления от встречи с советским тренером, восхищались его эрудицией, высокой практической квалификацией, великая команда, четверть века связанная с Тарасовым, неудачно выступала, так неудачно, как и не припомнят хоккейные старожилы. Естественно, что неприятную сенсацию сезона связывали с уходом Тарасова.
      Что же чувствовал при этом сам Тарасов?
      Вероятно, кому-то могло и показаться: самолюбие знаменитого тренера удовлетворено. Незаменимость его подтвердилась. Какими несостоятельными выглядели теперь прежние упреки: в нетерпимом характере, излишней строгости… Нет, нет, без Тарасова ЦСКА не ЦСКА. Без Тарасова команда потеряла грозное выражение лица.
      Но мог ли Тарасов радоваться беде своего клуба?
      На матче Кубка европейских чемпионов ЦСКА– «Спартак», когда счет был в пользу «Спартака», телеоператоры не без умысла поймали в кадр мрачную тень за скамейкой ЦСКА – молча негодующего, расстроенного Тарасова.
      Матч более чем десятилетней давности, на котором я в очерке и задерживаться не стал, неожиданно спроецировался на мою жизнь без всякой связи со спортивной журналистикой.
      В телевизионном объединении «Экран» мне предложили экранизировать повесть писателя Владимира Рынкевича, которого я прежде не читал и о котором знал лишь то, что он – заместитель главного редактора Гослитиздата.
      При знакомстве Рынкевич показался мне непроницаемо уверенным, смотрящим на меня скептически из своего служебного кресла и, главное, малоэмоциональным – сразу представились трудности общения. А при соавторстве в кино раскованность при общении – первое дело. Иначе и сам замкнешься, будешь стесняться своих порывов – такое со мною уж случалось – и быстро сникнешь, завянешь, работа станет з тягость, начнешь избегать встреч, когда почувствуешь, что нафантазированное, пришедшее к тебе «в порядке бреда» соавтору не выскажешь, не ощущая отклика…
      Я начал читать все написанное соавтором, читал с интересом, но пока не представлял еще точек соприкосновения – не представлял: пригожусь ли Рынкевичу? В том смысле, что поймет ли он меня? Найду ли я с ним общий язык.
      И вдруг в романе «Пальмовые листья» я прочел, как герои – слушатели военной академии – приходят в трудную для себя минуту на тренировку столичной армейской команды, приехавшей в большой южный город (подразумевался Харьков), и видят Григория Федотова, ставшего уже тренером и занимающегося с вратарем, – знаменитый пушечный федотовский удар сохранился. Они подходят к прославленному форварду, задают вопросы. «Федотов, как и все игроки ЦДКА, привык считать всех офицеров за своих и ответил серьезно и доверительно…»
      Встреча и разговор с форвардом производят сильное впечатление на этих людей – воевавших, повидавших кое-что в жизни, переживших.
      «…но главное не в футболе, – говорит любимый герой моего соавтора Мерцаев. – Главное в том, что мы увидели человека, осуществляющего свою человеческую функцию, реализующего свою сущность. Дело не в том, что он футболист, а в том, что он человек. Можно быть великим футболистом или великим поваром – не в этом дело. Игра здесь – лишь форма проявления…»
      А на последних страницах романа герои после долгой разлуки встречаются на том самом хоккейном матче между ЦСКА и «Спартаком», когда внезапное, на чей-то взгляд бесцеремонное вторжение Тарасова, не бывшего тогда старшим тренером, на скамейку, где сидели игроки ЦСКА, взявшего на себя руководство игрой, повернуло вспять ход матча.
      И опять герой Рынкевича намерен увидеть за спортивным сюжетом жизненное обобщение. В перерыве между периодами, когда счет еще в пользу «Спартака», он говорит: «Любое сражение, любое дело можно выиграть, если его ведет человек… Обыкновенный настоящий человек, который сознает свой долг и исполняет его… Если сейчас пришел бы великий тренер, наш старший тренер, он выиграл бы…»
      Дальше автор подробно описывает, как пришел к игрокам с трибуны Тарасов. Я воздерживаюсь от длинной цитаты – я бы написал об этом, возможно, другими словами.
      Я и не обсуждал этих страниц с соавтором, не высказывал ему. комплиментов. Но он перестал быть для меня непроницаемым. Я ощутил в нем болельщицкую страсть, мне теперь уже, наверное, и недоступную больше, но так памятную по детским годам.
      Как же не считать мне Анатолия Тарасова человеком из своего непридуманного романа…
      Что же получилось – мировой хоккейный автопортрет ушел в зону чистой теории? Но так ли значительны теоретические выкладки, когда методы Тарасова, стиль Тарасова, команда, им сформированная, терпят поражения? Оказалось, что нет – сомнения не касались принципов. В команде был нарушен тренировочный режим, необоснованной критике подверглись ветераны. Некоторые из них стояли на пороге отчисления, чему главный тренер Вооруженных Сил решительно воспротивился.
      И все равно – Тарасову уходить было нельзя. Сам же он писал: «Не страшен проигрыш, если команда продолжает верить в тебя, управляема тобою».
      Хоккей с шайбой – игра резкая, атлетическая, в каком-то элементарном понимании и грубая. Но команда высокого класса – организм сложной психологической структуры. Существует он за счет связей тонких и ранимых, как нервные волокна. И подход к нему – открытие. Пусть происходит оно не в тишине, не за стеклами микроскопа – в жарком выдохе бега, среди острых граней коньков и сурового взмаха клюшек, в тесном единоборстве закованных в амуницию тел у твердой скорлупы бортов.
      Почему он уходил?
      Устал…
      Устал – «впервые за столько лет по-настоящему отдохнул».
      Почему вернулся?
      Потому, что ЦСКА не могло без него. Но ведь и он без ЦСКА – уважаемый теоретик, профессор. Не мало ли для действующего хоккея?
      И потом – сказал же как-то в разговоре канадский коллега Тарасова патер Бауэр (мы спросили его в Ленинграде, не устал ли он от хоккея): «От страсти нельзя устать».
      За очерк о Тарасове я удостоился похвалы Токарева. Он, конечно, не рассыпался в комплиментах, а деловито сказал, поручая мне написать про артиста Льва Дурова (в тот год Станислав Николаевич в журнале «Смена» занимался вопросами искусства), что дочка Анатолия Владимировича – Татьяна, знаменитый тренер по фигурному катанию, прочла журнал и нашла в моем изображении ее отца сходство с оригиналом. И Токарев вроде как рекомендовал мне и дальше держаться этой линии…
      Но у меня в связи с этим очерком лишь усилился комплекс авторской неполноценности – в его манере, решении не было для меня шага вперед. Я отступал на позиции, давным-давно мне предлагаемые.
      Очерк о Тарасове почти всем нравился – и тем, кому больше ничего из мною написанного не нравилось…
      Тогда же мы с Марьямовым написали сценарий про хоккей. Прообразом для тренера нам первоначально послужил человек не из спорта. Из мира искусства – актер и режиссер, чья жизнь нам была лучше знакома, чем Тарасовская. Но в сценарии мы назвали персонаж Великим тренером – и параллель с Тарасовым напрашивалась каждому, кто читал сценарий: ну кого еще у нас из тренеров считали великим?
      И когда после долгих наших мытарств сценарий запустили в производство, консультантом киностудия пригласила, конечно, Тарасова.
      Нас, сценаристов, он не замечал. Я и не лез ему на глаза после того, как мой товарищ спросил: считает ли он очерк о себе в журнале удачным, а он ответил, что и не слыхал про него…
      Все же не следить за ним, не записывать мысленно свои наблюдения я уже не смог, но наблюденное ни к чему так и не приложил.
      И вскоре он снова стал для меня одной из «звезд» телевизионной программы. С экрана он не исчез и перестав быть тренером сборной и ЦСКА. Его экстравагантность и в одежде – пришел на встречу олимпийцев в Останкино в безрукавке, и в поведении – единственный, кто внял призыву модного эстрадного певца запеть вместе с ним, запел, могла только радовать работников телевидения. Он неизменно вносил в передачи оживление.
      Правда, деятели новой формации торопились отнестись к Анатолию Владимировичу как к чудаку-отставнику. Тип тренера изменился – и тарасовское влияние как и не ощущалось. Но мне кажется, что изменились только внешние проявления, облик. Основы же, заложенные Тарасовым, по-моему, и остались в основе всех новаций. Но об этом, само собой, судить специалистам – я вполне могу и ошибаться.
      А вот в том, что был он неотъемлемой частью зрелища, всегда вдохновляющего телеоператоров и телережиссеров, – уверен.
      И к старому, тривиальному, на мой взгляд, очерку мне захотелось «пристегнуть» некоторые заметки на воображаемых манжетах, сделанные не отходя от телевизора.
      На экране спортивного ТВ за всю, наверное, его историю не было пока ничего выразительнее, чем автопортрет Анатолия Тарасова – самого знаменитого нашего хоккейного тренера.
      Изображение его оказывалось пиром для операторов.
      Он никогда не мог им наскучить, стать натурой, до конца исчерпанной.
      Но операторам не стоило обольщаться и приписывать себе успех, эффект достигнутого.
      Заслуга выразительности принадлежала самой натуре.
      Комментарий к «картинке» с Тарасовым мог составить тома, собрание сочинений.
      Но осуществись затея такого пространного, соблазнительного для любого из пишущих комментария и появись он на магнитной пленке или бумаге, очень быстро бы выяснилось, что сочинен он на девяносто процентов и продиктован с парализующим волю нерешительных людей темпераментом самого же Тарасова.
      Можно вступить в спор с общепринятыми оценками деятельности и личности Тарасова, хотя и не убедить большинство любителей хоккея, но вступить…
      Можно рискнуть, хотя, скорее всего, не встретив широкого отклика и понимания, и поспорить о правильности, вернее, о справедливости многих решений, принимаемых им, как непререкаемым на определенных этапах хоккейным авторитетом.
      Но кто, не покривив душой, скажет, что умел не подпасть под странное обаяние власти, исходящее от этого человека на телеэкране?
      Скамейка запасных – вообще интереснейший из микромиров, распахнутых для нас ТВ.
      Скульптурная группа – в статике и ладья, накренившаяся в шторме, – при движении, при замене игроков. Все вокруг пронизано грозовым электричеством…
      Тарасов представлялся идеальнейшей фигурой на роль вожака преисполненных суровой решимости людей с клюшками, тесно сидящих на скамейке.
      Тарасов был преувеличен во всем – в жестах, мимике, в замечаниях, которые были, конечно, не слышны с экрана, но легко угадывались по могучей артикуляции.
      Недоброжелатели острили: «Провинциальный трагик».
      Но трагедией чаще оборачивалось любое несогласие с ним – и не в провинции, в столице.
      (Это что же, информация, приобретенная при знакомстве с биографией Тарасова и тех, кто сотрудничал с ним и соперничал?
      Да нет же, нет. Это ощущение, производимое экранным образом тренера ЦСКА и сборной.)
      Он мог выглядеть и смешным, возможно, в своем постоянном актерстве.
      Но никто никогда над Тарасовым не смеялся.
      ТВ с некоторым изумлением, как тогда казалось, вглядывалось в характер, способный так сильно влиять на события в хоккее.
      Эксцентрика понималась ТВ вдруг ключом к сути явления. Ключом, неожиданно всем вручаемым зрелищем на экране.
      В актерской незаурядности, в способности гипнотического воздействия на окружающих проступал рельеф особенностей тренерской манеры Тарасова.
      Тарасовское актерство очень много значило для заложения основ исследований, предпринятых в дальнейшем режиссурой спортивного ТВ.
      Создав столь впечатляющий автопортрет, опрокинув этим притязания других изобразить его в меру их понимания, предложив всем свою интерпретацию роли великого тренера хоккея, Тарасов, скорее, невольно, приоткрыл дверь в свою настоящую тренерскую кухню.
      В общем, интерес к психологической сложности хоккея начинался с Тарасова на ТВ.

10

      – Ну когда парень в пятьдесят шесть лет начинает по больницам валяться… – коротко развел руками Трофимов.
      И сам Бобров не хотел верить, что болен настолько тяжело. Но друг его Казарминский заметил, когда ездили они на водохранилище: Сева купаться не стал и весла понес-понес и снял с плеча – задыхался при ходьбе, сердце… В госпитале он сторонился остальных больных, не хотел быть втянутым в медицинские разговоры. Всегда такой общительный, здесь он предпочитал одинокие прогулки – быстрым шагом обходил территорию вдоль ограды…
      Я приехал в госпиталь за компанию с журналистом, у которого было дело к Боброву. Интерес к знаменитым спортсменам с годами несколько притупился, но Бобров для меня всегда оставался Бобровым, и судьба его никогда не становилась мне безразличной.
      В палате он оставаться не захотел, предложил пойти в парк и стал переодеваться потеплее: скинул больничную куртку и в красной фуфайке, обтянувшей не расплывшийся, не погрузневший торс, подошел к платяному шкафу.
      Энергией этого красного промелька в замкнутом пространстве, как ракетой, было разбужено воспоминание.
      Я попробовал превратить промельк в слово, развить его фразой, оттолкнувшейся от цветового пятна, нагревающегося подобно телевизионной трубке, обещающей изображение.
      Ради изображения в доминирующем красном цвете я исписал страниц двадцать, но впечатление не сохранялось – исказилось и вовсе исчезло. Каждая страница напоминала мне погасший экран, как всегда в бытность мою завсегдатаем хоккея под открытым небом напоминала мне его площадка у Западной трибуны, не попадавшая в кинжальный свет прожекторов.
      Зерчанинов не сказал про написанное прямо, что это бред, но намекнул.
      Я и сам понимал, что услышанная при воспоминании интонация никак не инструментована, но все надеялся, что еще встречусь с Бобровым – он жил неподалеку от меня, на Соколе, – и рано или поздно разовью пластическую идею, доведу ее до товарной ясности.
      Но больше мы никогда не встретились с ним. В первый летний день позвонил Дворцов из ТАСС: «Умер Бобров».
      А на следующий, кажется, день Зерчанинов предложил мне забыть про тот бредовый очерк и попробовать написать все заново, написать очень быстро – в уже готовый практически десятый номер. Опять – через двенадцать лет после очерка об Агееве – «Юность», опять октябрьский номер…
      Самые близкие из друзей называли его в своей компании бомбардиром.
      Сейчас бомбардир – слово, клишированное спортивной прессой, затертое приблизительностью применения. Любой из забивших любой из голов в любом из матчей имеет шанс в наших поспешных рецензиях на игру именоваться впредь бомбардиром.
      Друзья же Боброва, главным образом, имели в виду сам характер Всеволода, его отзыв, отзвук на жизнь и судьбу, его настойчивую в отношениях с жизнью и судьбой ясность. Он никогда, как считают друзья, и не скрывал своих бомбардирских наклонностей. Что, впрочем, вовсе не всегда оборачивалось для него благополучием.
      Он был приметной фигурой разных времен, хотя, пожалуй, до последнего своего часа оставался человеком времени, его наиболее прославившего.
      В последние годы на стадионах его иногда называли «человеком в кепке».
      В сороковые годы многие – и спортсмены, и не спортсмены – носили кепки из букле с серебряной искрой. Как Бобров.
      Годы были послевоенные – к штатской одежде большинство людей только привыкало. Он был лучшим форвардом армейского клуба – находился в эпицентре всеобщего тогдашнего увлечения – почему бы не признать именно его законодателем моды?
      Время шло, и уже самые знаменитые люди привыкли придерживаться какой-то общей для всех преуспевающих граждан моды.
      А Бобров продолжал носить кепку из букле с серебряной искрой.
      На красной драпировке крышки гроба несли фуражку с голубым околышем. Хоронили полковника Военно-Воздушных Сил, кавалера ордена Ленина, выпускника Военно-Воздушной Академии Всеволода Михайловича Боброва.
      Один пятидесятилетний болельщик, доктор наук, пришедший на гражданскую панихиду по Боброву, высказывал позже мысль, что люди, восхищавшиеся игрой Боброва в первые послевоенные годы, заняли в дальнейшей жизни ключевые позиции – и акции Боброва продолжали расти и после завершения им карьеры игрока, он не терял своего значения, благодаря возвышению людей, покоренных когда-то его молодой удалью.
      Но разве же не оставался Всеволод Бобров приметой победительной молодости, которой все по плечу, и для тех, кто больше не побеждал, кому большая судьба не задалась?
      Больше полутора часов шли люди мимо его гроба. Потом назвали цифру – число пришедших проститься с ним: около одиннадцати тысяч…
      Да, он был вхож ко многим влиятельным людям. И не безуспешно пытался, в свою очередь, повлиять на этих людей, имеющих право влиять на события. Он входил к ним запросто. Не затрудняя себя дипломатией, обращался с прямыми просьбами, не тревожась особенно получить отказ или встретить недоумевающую строгость обращения. Что-то было, конечно, в этой повадке и впрямь от бомбардира. Но в прорыв-то он шел не иначе, как выполняя чью-то просьбу. Без недовольных гримас собирался и шел к начальству просить за того, кто к нему обратился за помощью. И уж никаких проблем не существовало, если помочь товарищу зависело только от него.
      На пятидесятилетии его, в ресторане, когда после банкета собрались уже расходиться, вдруг обнаружилось, что исчезла куда-то гора подарков. Бобров рассмеялся. И не для того даже, чтобы разрядить общую неловкость, – искренне: «Что бы это за юбилей был, если безо всяких происшествий…»
      Отсутствие широты в людях его коробило. До того доходило, что двум всемирно известным игрокам он пристрастно во всех доблестях отказывал, говоря, что заметил, как они, выходя из трамвая, напоминают: кто кому за билет три копейки должен.
      И уж никому не прощал трусости в игре. Замеченный в трусости игрок переставал для него существовать, несмотря на все свои спортивные таланты. Про ведущего игрока команды, которую он тренировал, Бобров говорил: «Да пусть он тридцать мячей за тайм забьет – для меня он не игрок. Боится встык идти…»
      Для самого Боброва никаких соображений собственной безопасности не существовало.
      «Я ненавижу себя, если не сделал на поле того, что должен был», – признавался он.
      С ним обращались и на футбольном поле и на льду беспощадно. Он почти не знал сезона без тяжелейших травм. Но принимал это с какой-то гордой покорностью. Без злости, почти с пониманием, правда, снисходительным, вспоминал защитников, нанесших ему травмы. Он же знал, что дано ему было, как игроку, и представлял неизбежность расплаты за талант, в одни руки данный, в одни ноги, в одну голову, которая при всех кружениях, солнцеворотах, соблазнах, сопровождающих успех в жизни, не потеряла ясность цели. Не мишени, как нередко бывает в спорте, а цели…
      В скорбном течении прощающихся с Бобровым к спортивному дворцу армейцев приближается и старейший репортер, первым написавший о нем.
      Вообще-то, Бобров был из тех спортсменов, что делают самими своими карьерами имена журналистам.
      Он оправдывал любые преувеличения, превращал их в эмоциональную реальность, где не только совершался, происходил, продолжался он сам, но и действовали все те, кто видел его, сталкивался с ним. Своим исполнением Бобров поднимал людей до футбола, до хоккея – не разрешал никому снисходить до игры, оставаться ею не захваченным.
      Большой игрок всегда индивидуален в своем выражении.
      Но никогда не принадлежит себе до конца.
      Он делит себя со зрителем, с главным соперником, с партнером.
      Бобров не был всеобщим любимцем.
      Он привлекал как раз сложностью своих отношений со всем спортивным миром.
      Сам он, скорее всего, стремился к простоте.
      Но Бобров был, как уже замечено, во всем бомбардиром.
      Он выходил один на один не только с вратарем, но и с самой игрой.
      Его упрекали за индивидуализм. (Выражение даже существовало «Бобер дорвался». В дворовых командах ругали самых талантливых мальчишек за то, что «дорываются». Как «Бобер». Только сравнение с «Бобром» заглушало любую укоризну.) На него сердились иногда и очень уважаемые игроки. «Страшный человек – Севка. Всех всегда подминал под себя. Дай ему – и только», – сколько уж лет спустя после совместных выступлений обижался на него Василий Трофимов.
      Но он ничего в своей игре менять не соглашался. Он считал – и не раз говорил об этом и завершив карьеру игрока, – что большой футбол немыслим без солистов.
      И командная игра без солистов не движется.
      Причем, объяснял он, не в том только дело, что вся команда на него работает, но и в его необычайной щедрости и широте по отношению к команде, по отношению к футболу.
      Солист работает не меньше, а больше всех остальных. Но работает в направлении совершенства своих богом данных качеств. Ничему другому ему, скорее всего, учиться уже не надо. Однако то, что умеет, чем знаменит, надо постоянно доводить до непостижимого противнику совершенства. Пусть знают, в чем он силен, но ничего этой силе все равно противопоставить не смогут. Тренер ЦДКА Борис Аркадьев считал и считает его непревзойденным дриблером – в обводке ему не было равных, считает наш старейший тренер, повидавший великих форвардов и до Боброва, и после того, как Бобров перестал играть в футбол.
      Каскад его финтов, возникавших из размашистого бега, не переставал быть неразрешимой для защитников проблемой, независимо от того, скольким из них поручалось стеречь, опекать форварда Боброва.
      До самых тяжелых своих повреждений он бежал неудержимо быстро. Но и заторможенный неизлеченными до конца травмами, Бобров оставался миной обманчиво замедленного действия. Взрывался в моменты, как раз решающие исход игры.
      Среди знаменитостей спортивного мира, прощающихся с ним, в большинстве – люди, чья судьба сложно переплелась с его судьбой.
      Кого ни возьми…
      Он бывал соперником и для партнеров. Но ведь и партнером для соперников. Я не только игру его за «Динамо» в английском турне имею сейчас в виду. Он отнимал, вырывал у противников победу, но само напряжение борьбы добавляло им славы. Он бывал трудным, несговорчивым партнером, но отличиться при нем на поле, на его фоне было неизмеримо достойнее, чем главенствовать в отсутствии Боброва.
      В почетном карауле: динамовцы Михаил Якушин, Константин Бесков, Всеволод Блинков, одноклубники Владимир Никаноров, Анатолий Башашкин, Юрий Нырков, знаменитые хоккейные тренеры Анатолий Тарасов, Николай Эпштейн, Аркадий Чернышов, Дмитрий Богинов, Борис Кулагин, Виктор Тихонов.
      В запутанном нескончаемой интригой большого спорта романе их общей жизни Всеволод Бобров – игрок, тренер, явление, человек с очевидными слабостями и естественным желанием сильного человека: идти впереди – возникает на каждом перекрестке.
      Он играл против «Динамо», отнимая у них первенство в послевоенные годы, но и был их верным товарищем, как мы знаем, в незабываемой поездке в Англию в сорок пятом году. Правда, и там, способствуя победе своим лидерством, он что-то отнимал у клубного престижа динамовцев. И там, значит, было противоречие, однако славой, в итоге, сочлись, кажется… Он играл – и забил Никанорову всем памятный красотой и неожиданностью гол – против своих же армейских защитников, когда ушел от них в команду ВВС, начав там свой путь к фуражке с голубым околышем, к Военно-Воздушной Академии в Монино, к высокому офицерскому чину. Он обыгрывал будущих видных тренеров и в футбол, и в хоккей. И затем, сам превратившись в тренера, сохранил по отношению к ним не всегда скрытую иронию победителя. Во всяком случае, так иногда казалось со стороны…
      Он ведь никогда не переставал ощущать в себе игру.
      И, кто знает, не прощались ли они, – люди переплетенной с ним судьбы, – с чем-то очень существенным в себе, с тем, что будило в них и поддерживало соперничество с неизменно и до последней своей секунды оспаривающим первенство Бобровым.
      …Гроб с телом Боброва стоял на помосте, на котором обычно натягивают канаты боксерского ринга…
      Бомбардир умел не только наносить удары, но и выдерживать стойко удары, ему нанесенные. «Жизнь его била неоднократно», – свидетельствуют друзья Боброва.
      На вопрос: как же удавалось Боброву прийти в боевую стойку после самых сногсшибательных ударов, – ближайший и старший друг его Леонид Михайлович Казарминский сказал: «Мало кто так умеет, как умел Сева, глубоко прочувствовать свою вину, если, конечно, уверен был, что в случившемся с ним виноват именно он».
      Бомбардир далеко не всегда был расположен выслушивать замечания даже от друзей. Подступиться к нему с критикой даже самым близким к нему людям было нелегко. Но если минута для критики была выбрана верно и самые неприятные вещи были высказаны с дружеским тактом, бомбардир выслушивал все с мужеством настоящего бомбардира. И шел в новый прорыв с удивительной энергией жизнестойкости.
      Кстати, вспоминая обстановку в послевоенном ЦДКА, сам Бобров подчеркивал: «Мы не таили и не копили обид друг на друга. Может быть, потому, что замечания всегда делались в необидном тоне. Хотя спуску никому не давали. Вожак наш Федотов мог прикрикнуть довольно строго. Но… повернешься и бежишь играть. Создаем, значит, следующую выгодную ситуацию. Исправляем ошибку…»
      Конечно, со стороны Всеволод Бобров казался неслыханно удачливым. И в жизни, и на спортивном поле.
      Ну что же, если считать удачей сам талант – от природы, от бога, – то с талантом Боброву завидно повезло. Он, наверняка, был бы «звездою» и в баскетболе, и в бейсболе. Он, например, взял впервые в жизни в руки теннисную ракетку и через пятнадцать минут заиграл на равных с классными игроками.
      Все происходило в развитии, в разбеге, в разгоне его спортивной судьбы естественно.
      Просто менялись – один за другим – уровни признания его талантов и заслуг.
      Известный наш спортивный доктор, заведующий сейчас всей медицинской частью армейского клуба Олег Белаковский, товарищ Боброва еще по довоенному Сестрорецку, где играли они с начинающим бомбардиром в хоккей, вспоминает, что, выступая за школьную команду, Всеволод в состоянии был один обыграть с десяток соперников и забить полтора десятка мячей. Обыкновение это сохранилось через годы – в конце шестидесятых годов Бобров, играя за армейских ветеранов, вбил в ворота ветеранов московского «Динамо» по хоккею с мячом девять, кажется, голов.
      Менялся уровень выступлений, но не менялась манера, повадка бомбардира.
      В войну, эвакуированный о заводом, где работал инженером его отец, в Омск, учась в Омском интендантском училище и выпущенный из него в чине лейтенанта, Бобров владычествовал на хоккейных полях Западно-Сибирского военного округа. Правда, перед войной он был уже приглашен в очень сильную команду ленинградского «Динамо» после того, как забил им три мяча, сведя игру к ничьей, представляя хоккеистов сестрорецкого завода имени Воскова, где работал учеником токаря. Между прочим, все ли, слышавшие от Вадима Синявского про «золотую ногу Боброва», знают, что и руки у него были золотыми не только в хоккейном понимании задач? В быту, рассказывают друзья, его талант мастерового человека раскрывался в полной мере – ремонта ли машины это касалось, или каких-либо хозяйственных работ по дому…
      Про то же, что он ленинградский хоккеист – и потому не без солидной школы, – первый вспомнил в сорок четвертом году самолюбивый лидер и тренер хоккеистов московского «Динамо» Михаил Якушин, когда принятый в ЦДКА Бобров доставил его клубу сразу массу неприятностей. Подозревал ли Якушин, что ждет их с приходом Боброва в футбол?
      С футболом – во что теперь трудно поверить даже – все складывалось у Боброва не столь впечатляюще гладко, как с хоккеем.
      Правда, вот и Белаковский говорит, что до войны Сева в футболе никак не выделялся. И вообще есть знатоки спорта, утверждающие, что в хоккее Бобров выше, чем в футболе. Сам же Бобров считал, что футбол игра для настоящего ею владения гораздо труднее, чем хоккей с шайбой, допустим, где, как выражался, можно какие-то вещи заучить наизусть…
      Вспоминают, что и Аркадьеву он сначала не показался. Хотя Аркадьев, полюбивший его с сорок пятого года на всю жизнь, такого не припомнит.
      Но действительно в футбол он играл сначала за техническое училище. И вспоминают, что после каждого забитого им гола в ворота ЦДКА вратарь Никаноров, с самого начала поверивший в Боброва, укоризненно смотрел на сидящего за воротами Аркадьева.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15