Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Портрет призрака

ModernLib.Net / Историческая проза / Норминтон Грегори / Портрет призрака - Чтение (стр. 6)
Автор: Норминтон Грегори
Жанр: Историческая проза

 

 


Синтия сплетает пальцы и опускает взгляд под напором вопросов Уильяма:

— Возможно, меня подводит память… или я просто ошибаюсь. Как бы то ни было, сейчас это уже вряд ли важно.

И снова она отстранила его от себя сдержанной сухостью ответа. Как глупо! На переносице Уильяма появляется похожая на шрам морщина, и он принимается пальцем гонять по столу хлебные крошки.

— Ох! — Вскочив, Синтия отыскивает что-то на верхней полке. — Он велел отдать вам это.

Уильям принимает из ее рук небольшой футляр орехового дерева, недавно заново натертый льняным маслом. Он узнает его: это коробочка для акварелей господина Деллера.

— Боже мой! — Охваченный надеждой, он поспешно открывает ее, но там, где должны быть брикетики красок, лишь пятна от них на слоновой кости. Палец его, словно сам по себе, ведет по ребрам пустых углублений. Что означает этот подарок? Должно быть, это насмешка старика. Он чувствует, что кровь бросается ему в лицо, но не может ничего поделать с этим. Уильям со своим бесплодным талантом способен творить искусство точно так же, как Деллер был бы способен написать картину с пустой коробочкой для красок.

— Он хранит ее с юности, — поясняет Синтия. — Для него это очень ценная вещь. Верните ей ее назначение.

Уильям кивает и улыбается, чувствуя, что для этого ему пришлось разжать стиснутые зубы.

— Вы помните, — говорит Синтия, — Генри Пичем 37 в «Совершенном джентльмене» писал…

— Вы читали Пичема?!

— «Кто не умеет писать миниатюру, тот еще не достиг совершенства».

Уильям ошеломлен свидетельством ее учености. Он помнит эту книгу и угнетающее впечатление, которое она оставила, заставив его почувствовать себя бесконечно далеким от своей цели — блохой у подножия холма. Молодым человеком он писал мало и без особого стиля; он умел танцевать только сельские танцы, которым так грациозно подражали в знатных кругах. Лишь искусство давало ему надежду стать совершеннее, и он усердно посвящал себя занятиям живописью и рисунком. Он по многу раз повторял наброски мимики и жестов, срисовывал анатомию из книг учителя. Согласно Пичему, натренированный глаз очень важен для живописца. Уильям считал, что это верно, и приучал свой дух к стилю, а разум — к порядку. Но все эти занятия не помогли ему узнать господина Деллера лучше.

— Похоже, вы чем-то недовольны? — спрашивает Синтия.

— Нет, что вы. Теперь я в еще большем долгу у вашего отца.

— Думаю, при подсчете долгов я буду далеко впереди вас, господин Страуд.

Уильям захлопывает коробочку для красок, заперев в ней свои подозрения, и пытается изобразить, будто просиял.

— Вот это дар! — восклицает он. Синтия чувствует укол обиды. За что этому молодому человеку, почти незнакомцу, досталась в дар эта святыня? И каковы ее долги отцу?

Жизнь? Она не просила его об этом. Но тут она вспоминает о своем христианском долге. Она должна любить и почитать отца своего; но чтобы совсем рассеять неблагодарные чувства, ей приходится напомнить себе, что отец умирает. Эпикуреец уже погребен в его немощной плоти; равно как и стоик. Последний раз, когда она протирала ему кожу настойкой из нарывных жучков 38, он хныкал, как ребенок. Что же до применения банок, раньше отец настаивал на них, чтобы очищать токи черной желчи. Но он давно уже стал плохо переносить это грубое средство, что говорило о предсмертном упадке сил. Сегодня она подала ему шерри, но лишь как уступку его нынешнему болезненному самолюбию. Обычно вечерами она приносила ему полезное для чувствительного желудка молоко ослицы, словно он вновь стал ребенком.

— Ваш отец всегда был великодушным, — говорит Уильям. — Он отдал мне эстампы Рубенса — «Сюзанну и старцев» и «Снятие с креста». А потом, когда начал терять зрение, — мольберт для этюдов.

Синтия слабо улыбается. Все эти вещи давно уже не нужны и пропадают без пользы. Они стали ненавистны отцу.

— Расскажите о том, как ваш отец окончательно ослеп. — Его слова заставляют ее вздрогнуть. Уильям не может не заметить этого, но все же упорствует: — Он отослал меня от себя еще до того, как слепота стала полной. Я лишился вашего общества, — добавляет он.

Что-то попадает Синтии в горло. Ей приходится хорошенько прокашляться.

— Я хотел сказать, мисс Деллер… на что это было похоже? Когда его объяла тьма — как это было для вас и для него?

Тьма. Снова это слово. Она так долго была тенью в невидимом отцу мире. Его неловкие пальцы, слепо ищущие что-то в пугающе незнакомом воздухе; его безутешные рыдания, когда он не мог уже более различить цвет ее платья, — все эти горести она выносила в молчании, не осмеливаясь жаловаться. Она опускает взгляд на спокойно лежащие на столе руки Уильяма.

— Он ездил в Лондон, — отвечает она. — Чтобы сделать операцию. Извлечь затуманенный зрачок. Катаракта 39, так они это назвали. — Ей невыносимо думать о том, как мучительно было отцу сидеть привязанным шелковыми веревками к креслу, отчаянно пытаться разглядеть приближающиеся к глазам инструменты и все же не видеть их.

— Я не знал. Когда это было?

— Четыре года назад. Я ездила с ним. Это была моя вторая поездка в Лондон.

— Но видеть лучше он не стал?

Тот врач, как ей показалось, противился необходимости объясняться перед девушкой. Он излагал ей правду, облеченную в медоточивые иносказания; но его бледность и капельки пота говорили гораздо больше, чем слова. Он не справился с операцией. Зрение к отцу не вернулось.

— То, чему вы были свидетелем сегодня вечером… господин Страуд, прошу вас, помните моего отца таким, каким он был; а не таким, каким стал. Ради него и меня.

— Он был и остается благородным человеком.

— Вы помните историю Товита 40?

Уильям лихорадочно перебирает в памяти то, что помнит из Писания.

— Того человека, который ослеп от воробьиного помета?

— Именно. — Каково ему было, когда он почувствовал жаркую тяжесть гуано в глазах? Бесспорно, ужасная история. Она видит ухмылку Уильяма, но считает ниже своего достоинства показать, что заметила ее. — Отец хотел написать картину на эту тему еще до того, как для него она стала пророчеством. Вы помните, как все происходит? Старый Товит в отчаянии. Ему грозит холодная зима в изгнании. Он слеп и немощен. И спасение приносит ему сын…

— Да, чудодейственная рыба!

— Сын накладывает ее пузырь на глаза Товита. И старик прозревает. А в миг исцеления он видит, что его сыну сопутствует сам архангел Рафаил. Потом — вспышка небесного огня, и небесный гость исчезает.

Уильям слушает, кивая, и недоумевает, к чему она ведет.

— Сияние, которое видел Товит, было знамением, господин Страуд. Это был свет божий; Товиту было позволено увидеть его потому, что до этого он был лишен земного зрения.

— Вы хотите сказать, что?..

— Отцу не было дано такого утешения. Я ни разу не замечала примет того, что ему дан внутренний взор взамен обычного. — Синтия поднимается, жестом показывая Уильяму «сидите», и забирает со стола его тарелку и ложку. — Он говорил вам об ingenium?

— Ingenium?

— Божественный дух созидания.

— Боюсь, что нет.

— Для отца он принимает определенную форму.

Уильям чувствует уколы ледяных иголочек в затылке.

— Да?..

— Женщина в белом, его духовная вдохновительница, что приходит к нему во снах и мечтах. Ее появление всегда предрекает ему новую картину. Но без нее ничего не выходит.

— Вероятно, это его муза?

— Он рассказал мне об этом совсем недавно, господин Страуд. Я не уверена, что правильно поняла его.

— Есть ли у нее имя?

— Имя?

— Ну или… Как выдумаете, что она для него олицетворяет?

Синтия пожимает плечами:

— Творческий порыв. Духовную необходимость. Тяжкий недуг лишь усилил призрачные желания отца. Раньше он мог извлекать из них пользу, перенося на холст. А теперь его ingenium не может войти в зримый мир.

Она возвращается на свое место и замечает, что Уильям бледен. Он покусывает нижнюю губу, избегая ее взгляда. Почему в этот самый миг ему вспоминается собственный отец? Эбрахам Страуд — не яркая заметная личность, у него слишком много тревог. Он всю жизнь живет под угрозами плохого урожая, отказа недовольных его ценой заказчиков, искры, которая может соскочить с каменного жернова и сжечь всю мельницу. Он всегда чего-то не договаривает, Уильям с детства не переносит эту его манеру. В смехе Эбрахама всегда звучат нотки угодливого извинения, с какими обычно прокашливаются. Для него даже хороший день написан дождливыми красками.

— Мой отец… — выдавливает из себя Уильям. — Я всегда считал его жестоким и бессердечным, мисс Деллер. Но его миновало несчастье, случившееся с вашим отцом. И я до сих пор не уверен, справедливо ли это.

Ей хочется положить руку ему на плечо, но она лишь смотрит и слушает.

— Не то чтобы он был лишен хороших качеств. Думаю, он был бы добр, если б жизнь не приучила его скрывать свою доброту. В детстве мне нередко приходилось сносить его удары, которыми он награждал меня потому, что хотел, чтобы бить меня не приходилось. Я принуждал его действовать против его собственной натуры, понимаете? И эти принуждения изменили его, сделав таким, каким он не должен был стать.

Уильям надеется, что его голос звучит сдержанно и ровно. Однако он видит сочувствие на лице Синтии. Это причиняет ему боль и одновременно возбуждает его. Это не приапическое возбуждение, оно вскипает в недрах живота необузданным и неприятным жжением. Уильям вынужден опустить глаза, хоть понимает, что это придает ему тот самый печальный вид, чего он старался избежать всеми силами.

— Вы стали думать так об отце лишь став взрослым? Или же это чувства той поры, когда вы были мальчиком и он ставил вам синяки, с которыми вы приходили на уроки?

Выходит, она замечала их? Ее отец ни разу не показал, что видит их, ни словом, ни жестом.

— Думаю, до сегодняшнего вечера у меня не было слов, чтобы выразить эти чувства, — отвечает Уильям.

Угли под решеткой плиты догорают и гаснут. Тени словно окутывают Синтию, пряча ее от чужих глаз. Уильям переводит взгляд на стол, тайно надеясь, что за время их разговора ее пальцы придвинулись ближе к его руке.

Ничуть.

Неожиданно на него наваливается глубочайшая усталость. Он клонится к ней — вероятно, это из-за охватившей его сонливости. Ее глаза кажутся ему темными озерами, он готов утонуть в этих озерах — но именно их бездонная гладь отгораживает ее от него.

— Синтия, почему вы не зовете меня по имени? — спрашивает он.

Она молча смотрит в его искаженное скорбью лицо. Снаружи доносится резкий вскрик, за ним непонятная придушенная возня. Она с видимым облегчением переводит взгляд на окно. Несмотря на ночь, оно приоткрыто, листья фиалок на подоконнике подрагивают от ветерка. Странный короткий всхлип резко обрывается; и вновь наступает тишина, лишь ветер да спящий дом.

— Одна из сов словила себе кого-то на ужин, — произносит Синтия.

— Полагаю, мышь-полевку?

— Надеюсь, что крысу.

Что ж, она ушла от его вопроса. И теперь несет всякий вздор о том, как трудно справиться с мышами и крысами, что они пробираются в кладовую, обгладывают ножки стульев, они подгрызают края гобеленов в гостиной. Она слышит себя словно со стороны и с ужасом думает, что о таком говорят только торговки рыбой на базаре.

Уильям старается не дать глазам закрыться. Он не хочет так быстро расставаться с ней. И рассказывает ей заплетающимся, как у пьяного, языком о мышах на отцовской мельнице. Обнаружив их в ларях для зерна, он обычно приказывал сестрам стряхивать мышей в желоб. А сам вставал внизу, там, где увертливые коричневые тельца падали на каменный пол, и бил по ним палкой. Это казалось отличной забавой, но однажды он наступил на мышь и ощутил горячую размозженную массу под башмаком. И тогда стыд и отвращение положили конец этой игре.

— Господин Страуд, вам нужно поспать.

— Который час?

— Уже поздно. Или еще рано. — И, заметив тревожный проблеск в его глазах, она добавляет: — Вы все равно не сможете сейчас ехать верхом. Вы уснете и упадете с лошади.

Уильям смеется:

— Осмелюсь заверить, что так оно и будет.

Она предлагает проводить его в комнату. Он благодарит ее за ужин и, что гораздо важнее, за общество. Она складывает руки за спиной, и он понимает, что бесполезно тянуться поцеловать их, изображая шутливую галантность.

Они поднимаются на верхний этаж по винтовой лестнице. Уильям несет свечу, прикрывая пламя ладонью; у Синтии в руке лампа.

Спальня, куда она приводит его, находится двумя комнатами дальше от спальни господина Деллера. Он прислушивается, не слышно ли звуков дыхания, и ему кажется, что он различает их, очень слабые и невнятные, — невозможно понять, кто это, может быть, и служанка.

Синтия медлит перед дверью, и Уильям входит в комнату впереди нее. Перед ним старинная кровать с четырьмя столбиками, с которых свисает выцветший желто-персиковый балдахин. На голых стенах остались призрачные контуры висевших здесь когда-то гобеленов. Душно, пахнет плесенью, молью и пылью.

— Лиззи налила в умывальник родниковой воды. И простыни свежие.

— Благодарю. — Он видит ее отражение в потускневшем зеркале туалетного столика. Она выглядит очень усталой и слабой. — Вам тоже не мешало бы отдохнуть.

— Я так и собираюсь поступить, господин Страуд.

Ему очень хочется поскорее улечься в постель: все тело ломит от сегодняшней скачки. Однако она не уходит. Напротив: бросив быстрый взгляд в коридор, она решительно входит в комнату, оставив дверь едва приоткрытой.

— Вы видели ее портрет, господин Страуд?

Сонное благодушие Уильяма как рукой снимает. Значит, она знает о портрете? Значит, вся эта нелепая тайна — ни к чему? Он не успевает ответить, Синтия нетерпеливо продолжает:

— Что он показал вам? Мне нужно знать это.

Уильям читает настойчивое требование на ее лице.

— Рисунки, — отвечает он. — Вы за чтением. И в минуту отдыха. И много других, из гораздо более далекого прошлого.

— Должно быть, они произвели на вас мрачное впечатление. — Уильям двусмысленно кривит губы, но благоразумно воздерживается от легкомысленного ответа, что просится на язык. Тем временем Синтия серьезно продолжает: — Вся моя юность прошла под сенью мрака, такого, как сегодняшней ночью. Когда зрение стало изменять отцу, он удалился от мира. Он бросил писать, никого не хотел видеть. Он не отсылал вас от себя, господин Страуд. Он отослал себя от всего мира, от всех людей. И я ушла в изгнание вместе с ним. У нас в доме всегда были опущены портьеры, даже в солнечные дни. И ставни закрыты. Пока он еще хоть немного видел, он писал домашние портреты при свете лишь свечей и ламп. Все остальное, все его поместье прогоркло, словно жир.

— Но, скажем, портрет вашей матери написан отнюдь не в мрачных тонах.

— Я никогда не видела его. — Ее грудь вздымается в волнении. Она опускает руку с лампой, и ее лицо погружается в тени. — Ну же! Станьте моими глазами, господин Страуд. Что на этом портрете? Как изображена моя мать?

— Она… фигура расположена в центре холста… сидит в летнем саду необычайной красоты. Она ждет ребенка.

— Расскажите же, как она выглядит?

— Он успел лишь набросать контуры.

— И он послал за вами сегодня вечером именно из-за этого портрета?

Они молча глядят в глаза друг другу. Наконец Синтия делает легкий реверанс, шурша платьем. Уильям кланяется в ответ с важностью олдермена. Она вот-вот уйдет; ему приходится крепко держать себя в руках, чтобы сохранить самообладание. Открыв дверь, она останавливается на пороге и поднимает лампу повыше — ровно настолько, чтобы хорошо видеть гостя и быть видимой ему.

— Я — единственное из его творений, что не остается неизменным, — говорит она.

1650

Ей казалось, будто гора дышит. И из-за этого было слегка не по себе, словно рядом в ночи бродили привидения. А он сказал, что это тепло солнца, которое земля накапливала в себе днем, а ночь и луна теперь выпускают на волю.

— Кроме того, это не гора, — заметил он.

Она вложила руку в его ладонь. Они поднимались на холм по заросшему папоротником распадку, чувствуя, как за лодыжки цепляются плети ежевики, а лицо и руки царапают ветки можжевельника. Они наслаждались теплом, что отдавал холм. Но его не покидала легкая тревога. Девушка рядом с ним была самой жизнью, такая яркая, такая живая, он же казался себе бескровной оболочкой, тянущейся к ее теплоте. Возможно, она почувствовала, как он молча корит себя, потому что в укрытии березовой рощи поцеловала его в подбородок и потерлась носом о его шею. Он собрал все силы, чтобы, несмотря на все свои предчувствия, быть или хотя бы казаться веселым — ради нее.

— Как ты думаешь, что за чудовищный хлеб выпекается в этой печи?

Она сдвинула брови, не сразу поняв его метафору, но потом сообразила, о чем речь.

— Чего ж тут чудовищного? Это наше будущее. Его на всех хватит.

Он присмотрелся к ней в неверном лунном свете. Что давало ей такие надежды, невежество или врожденная мудрость? Мир, из которого она пришла, оставался для него загадкой. Он даже не знал, умеет ли она читать.

— Давай лучше подумаем о твоем будущем, — предложил он.

К тому времени они вышли на край рощи, где подъем закончился и начались спутанные заросли колючего кустарника и ежевики на вязкой песчаной отмели. Когда-то в этом унылом месте были барсучьи норы, но потом диггеры заткнули выходы из них и перебили всех зверей ради того, чтобы продать их шкурки на щетину. Это было в самом начале истории их общины, вскоре после ухода с холма Святого Георгия. Им тогда нужно было что-то, что можно выменять на еду. Натаниэля огорчило истребление барсучьих семейств, но в то же время ему было интересно впервые в жизни принять участие в обмене шкурок на ломкие подсушенные лепешки и их дележе.

С этого места были видны почти что все окрестности, даже искрящаяся поверхность далеко впереди, где река под названием Маул пробивала себе путь сквозь твердую английскую почву. Острым глазом живописца он всматривался в серебристое шитье пастбища, испещренного точками пасущегося скота и черными пятнами зарослей уже отцветшего дрока. Созвездия розовых цветков вереска, что еще не был выжжен или пущен на растопку, погасли, и ветви стали темно-серыми, цвета угольной пыли. Время от времени то собачий лай, то грубые голоса доносились до них, перебивая птичий щебет в зарослях орляка 41. Он высматривал их поселение на пустоши по дыму от костров, плывущему по темному небу. Несколько дюжин крытых дроком деревянных хижин (он поспешно отогнал мысль о том, как легко горят такие хижины) не разрушали здешнюю природу, но словно произрастали из него. Ему казалось, будто и их обитатели были слеплены из земли, березы и вереска. Сюзанна неуклюже погладила босой ступней его лодыжку, кожа на ее подошве была грубой и мозолистой. Он как бы ненамеренно переменил позу так, чтобы ее ласка не зашла дальше, но и не прекратилась совсем. На западе еще была видна тонкая полоска света — точно золотое шитье в глубине складки на бархате глубочайшего синего цвета.

— Взгляни, — окликнул он, желая перенести ее внимание туда, вдаль. — Словно сам Господь Бог сделал разрез в ткани ночи. И в этом разрезе, как и во всем сущем, виден свет — coelum етругеит, иначе сияние небесное.

Сюзанна начала водить ладонью по его бедру. Мир вокруг сузился до них двоих, и он не смог удержаться оттого, чтобы поцеловать ее. Она была крепкого сложения, но маленького роста, и ему пришлось наклониться к ее лицу. Она ответила на его поцелуй страстным движением губ и робким касанием языка. Это было так не похоже на бесстрастие проституток, с которыми он имел дело в Амстердаме. При всей насущности его желаний общение с ними всегда оставляло в нем гадкий осадок. Но сейчас с ним было истинное дитя здешних пустошей, чей поцелуй по-настоящему пьянил его. Его рука скользнула под ее юбку; она начала издавать короткие жалобные постанывания. Жадно вдыхая ее запах, он опустился на колени и начал целовать ее груди. И лишь когда его пальцы коснулись жестковатых волос между ее ногами, осторожность превозмогла в нем желание.

— Мы не должны, — прошептал он. — Твой отец придет в ярость, если узнает.

— А с какой стати ему знать?

Ее отец наверняка сейчас уже пьян. Натаниэль почти не был знаком с ним, но знал его по рассказам Сюзанны. Он убежденно твердил, что ненавидит любую тиранию, но к своей собственной был совершенно слеп. Он потерял двух братьев во время войны 42, и это ожесточило его так, что даже казнь короля не смогла смягчить его нрава. Сюзанна носила на щеке рубец — след его гнева.

— Люди будут удивляться, где мы, — сказал Натаниэль.

— Пускай себе удивляются.

Она схватила его за запястья, не давая отодвинуться. Он же никак не мог подыскать способа отстранить ее от себя, не обидев при этом. Если б он попытался потрепать ее по щеке, как ребенка, она пришла бы в ярость, вид которой вызывал в нем ужас и обожание одновременно. Он поднял руку, за которую она крепко держалась, и поцеловал ее пальцы.

— Пойдем, — нежно сказал он. — Томас подыщет нам что-нибудь поесть.

Сюзанна была умиротворена его ответной лаской, а к тому же весьма и весьма голодна после целого дня тяжелой работы (на что он и надеялся). Она последовала за ним по тропе, сначала почти дыша ему в спину, потом приотстала. Наконец они выбрались из зарослей орляка. Натаниэль прислушался к прерывистому стрекоту козодоев (или козососов, как называли их диггеры) и напомнил себе, что надо бы поставить силок, чтобы понаблюдать за одним из них, перенося свои впечатления на бумагу. Резкий взмах крыльев над самой головой заставил его вздрогнуть. Сюзанна же словно и не заметила этого. Ленивым взмахом руки она отмахнулась от ночного мотылька, отбросив его прямо к промелькнувшему козодою. Натаниэль остановился посмотреть, сумел ли козодой воспользоваться удачным случаем, но мотылек тут же пропал в темноте, а Сюзанна за его спиной прищелкнула языком в знак нетерпения, так что он поспешно двинулся дальше. Лишь когда дым от ближайшего костра уже щекотал ноздри, Натаниэль задумался, где козодои проводят зиму. Наверное, беспробудно спят в песке, как ласточки в глине, чтобы проснуться с теплыми солнечными лучами. И еще ему стало любопытно, где эти птицы исхитряются прятаться днем, когда на пустоши полно людей?

— Про что ты думаешь? — спросила Сюзанна, и по голосу он понял, что она улыбается.

— О птицах. Куда они пропадают. Откуда возвращаются.

— Тебе-то что задело? Уж они-то это знают, и ладно. — Она зашагала шире и обогнала его на несколько шагов. — Ох, Нат, шевелись поживее. Я с твоими разговорами с голоду помру.

Он ускорил шаг, чтобы удовольствовать ее, и вернулся к мыслям, что мучили его последнее время. Другие видели все, что было вокруг, совсем иначе, нежели он. Он восторгался этим иссохшим задумчивым ландшафтом, но это чувство не разделялось его… его… Кем? Хозяевами? Собратьями? Они видели лишь еду и кров там, где его взору представала красота творения божьего.

Он пришел в общину на холме Святого Георгия два месяца назад, всего за несколько дней до того, как мелкопоместное дворянство с помощью нанятой силы вытеснило диггеров на восток, в Кобхэм. Тогда хижины, неприхотливый скот и работающие с песней рубщики дрока в его глазах были ничтожными и незначащими по сравнению с окружавшей их природой. Для них пустошь была лишь зеленеющими кое-где пастбищами да лесистыми овечьими выгонами. Он же видел грубую, выжженную солнцем, заросшую колючками землю, первобытную в своей безжизненности. Здесь приземистые тени корчились под кустами сухощавого вереска, точно гибнущие от засухи жабы. Даже небо здесь было не знакомым благородным покровом, а угнетающим душу скоплением безводных облаков, и это небо словно насмехалось над людьми, отказывая им в своих дарах, но сокрушая невероятной безмерной мощью. Как можно было не наслаждаться этим краем? Он поставил себе задачу изображать его.

В тот день он едва не дрожал, спеша скорее добраться до этих простых людей. Он взбирался на склон, с трудом продираясь через орляк по пояс, и наконец выбрался на взъерошенный ветром травянистый дерн. При его приближении с вересковых кустов вспорхнули, щебеча, пичужки, что подглядывали за ним из ветвей. А потом со стороны дозорных постов донесся крик, и диггеры вышли ему навстречу.

Глядя в их лица, Натаниэль радовался про себя, что догадался сменить одежду. В таверне Уэйбриджа он отдал кому-то свой бархатный камзол, обменял шляпу на картуз поденщика и, к своему удовлетворению, обнаружил, что почти перестал отличаться одеждой от обычных людей. Рубщики дрока, побросав секачи, подошли приветствовать его; причем вместо подозрительной неприязни — что было обычным в изнуренной Англии — его встретили рукопожатиями, теплыми улыбками и обращением «брат». Его маскировка была не так уж совершенна, на нем все еще оставался галстук, а под жилетом была сорочка из беленого льна. Но в этой одежде он собирался работать, так что вскоре она должна была истрепаться и замараться. И тогда он уже ничем не будет выделяться среди других.

Однако его рисовальные принадлежности выглядели здесь неуместно, а он не сумел бы скрыть ни их, ни произношения джентльмена. Диггеры изумленно выслушали рассказ о его намерениях. Он будет рисовать? Рисовать что? Некоторые выглядели чуть ли не оскорбленными, когда он, чувствуя в голосе заискивающие нотки, объяснил, что предметом его картин станут они сами.

Мы-то здесь не просто так, а чтоб жить, — резко произнес один из них, — а чтоб жить, надо работать.

Натаниэль поспешно принес обещание вносить свой вклад в общий труд, но, похоже, его словам не очень-то поверили. И вот тогда из толпы рубщиков к нему шагнул молодой человек с открытым и вдохновенным лицом. Так Натаниэль впервые увидел Томаса. Аптекарь улыбнулся, кладя руку ему на плечо, и произнес, обращаясь к остальным:

— Свет осиял нашу пустошь, и возможно, Провидение желает, чтобы мы навеки запомнили этот Свет. Нельзя полагаться на чувства человеческие, когда речь идет о делах Господних. Дадим нашему гостю доказать свои способности, а тогда уж решим.

Натаниэль уселся на пожухлую траву и слегка подрагивающей рукой наскоро набросал портрет сосущего палец малыша, что глядел на него из толпы. Окончив, он передал рисунок рубщикам, и лист бумаги запорхал из рук в руки, точно птица, пытающаяся ускользнуть от птицеловов. Большинством голосов было решено, что Натаниэль может остаться.

Молодой человек, что заговорил с ним, стал его вожатым и проводником в новом для него мире. Откуда приехали все эти смелые, непокорные люди? Одни — из Кента, Суссекса, Суррея, бежали от алчных землевладельцев и безжалостных заимодавцев. Другие — из Лондона и других городов, эти пришли в поисках жизни если не более простой, то по крайней мере более близкой к Богу и справедливости. Натаниэль восхищался их речью, хотя мало кто из них умел читать. Они добывали воду с затхлым растительным привкусом там, где, на его взгляд, ее и быть не могло; они умело строили жилища из здешних непрочных материалов. Они познали эту пустошь на собственном опыте. Да, их дети бегали босиком и всегда хотели есть; да, их женщины уже к тридцати были некрасивыми и изнуренными — но в глазах диггеров сияла, подобно знатности, убежденность в том, что Господь одобряет их дело. Среди них не было вождей или старших. Каждый мужчина и каждая женщина говорили свободно, и каждого выслушивали. Они вместе работали и в полном согласии молились, ожидая спасения в этом суровом древнем саду — павшем Эдеме, плоды которого стали горькими и терпкими.

Они спустились в небольшую песчаную низину, склоны которой крепили корни больших вересковых кустов. Ужин уже окончился. Диггеры сидели и лежали возле остывающих углей костра, на котором готовили еду. Едва завидев их, Сюзанна закричала:

— Эй, братья! Эгей!

Натаниэль замахал им в ответ. Его до сих пор изумляло, что ему позволялось уходить ночью вдвоем с девственницей, что была моложе его раза в два.

Сюзанна подпрыгнула на месте, взметая песок и показывая толстые лодыжки, после чего кинулась к оставленным для них солодовым лепешкам.

— А Тоби меду нашел, — сообщила она Натаниэлю, который озирался с неуверенной улыбкой, ища, куда бы сесть. Наконец место нашлось.

От растущей луны и от еще не погасших в лагере костров было достаточно светло, чтобы он мог разглядеть, кто оказался у него в соседях. Тоби Корбет, который ему не доверял; друг Натаниэля Томас; Джон и Маргарет со своей малюткой, закутанной в мешковину. Лицо девочки распухло и перекосилось — у нее как раз резались зубки.

— Тоби пчелиное гнездо разорил.

— Улей, — поправил Томас, подрезая ногти.

— А пчелы тебя не покусали?

Тоби Корбет покачал головой и, набрав полный рот дыма из трубки, медленно выпустил его вверх, демонстрируя тем самым свою методу.

— Дымовухой их обдал. От дыма они дуреют. Дальше просто. Штука только в том, чтоб не больно жадничать. — Его глаза сверкнули на Натаниэля из-под тяжелых век, но он тут же снова обернулся к Сюзанне: — Давай я тебе на лепешку чуток капну.

Она тут же опустилась на колени возле Тоби, подставляя лепешку. Словно спаниель у ног хозяина. Натаниэль отвел глаза.

— Где вы были? — спросил Томас.

— На холме, смотрели на закат. В такое время можно увидеть, как дрок будто огнем охватывает… если поймать нужный миг.

— Ну чего, нравится?

— М-м…

— А краски ты с собой не брал?

— Так ведь он не рисовать туда ходил, — вмешалась Маргарет, подмигивая.

Натаниэль принял от ее мужа плоскую бутыль, надеясь ее содержимым утолить жажду и затушить свой гнев. При этом его взгляд упал на Сюзанну, сидящую возле Тоби Корбета. Он чувствовал, что нельзя было уступать ее этому лесорубу с угрюмой, недоверчивой ухмылкой. И еще его тревожила мысль о том, что, возможно, он уже принял на себя определенные обязательства на этот счет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10