Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ее звали О-Эн

ModernLib.Net / Охара Томиэ / Ее звали О-Эн - Чтение (стр. 2)
Автор: Охара Томиэ
Жанр:

 

 


      Но в присутствии братьев я старалась ничем не выдать своей тревоги. Мне казалось, я умру от стыда, если братья вдруг заметят что-нибудь необычное в моем поведении. Я даже опасалась, что могу оскорбить их такими мыслями.
      Покойная сестра была такой женственной и прекрасной! Отчего же я, вступив в тот же возраст, чувствую себя насквозь греховной и грязной?
      Сестра расцвела на воле. Я же была как деревце, которому некуда протянуть свои ветви, жизнь не текла, а застаивалась во мне, как в болоте, неподвижные воды его мутнели, клубились ядовитыми испарениями и, подтачивая жизненные силы, испускали запах греха...
      Сидеть рядом с братьями за столом, слушать, как старший брат, господин Сэйсити, толкует нам "Четырехкнижие" ("Четырехкнижие" -канонические конфуцианские книги.) или "Малое учение" ("Малое учение"- каноническая китайская книга, по которой в средневековом Китае и в Японии давалось начальное обучение основам письма, грамматики и стихосложения. ) стало для меня мукой.
      Десять лет, миновавшие после смерти старшей сестры, вплоть до смерти господина Сэйсити, прошли мирно и тихо, даже, можно сказать, счастливо.
      Постепенно мы росли и входили в разум. Нас было семеро. К моменту заточения старшему брату, господину Сэйсити, было шестнадцать, следующему, Кинроку, - пятнадцать, третьему, Кисиро, - восемь. За ними шли сестры Кан, затем я и, наконец, самые младшие - сестрица Сё и братец Тэйсиро.
      Моя матушка - на воле она считалась просто служанкой отца, - а также матери сводных сестер и братьев, кормилицы, слуги по закону не числились в списке лиц, осужденных на заточение, они добровольно последовали за нами в темницу. Таким образом, дети и матери жили вместе, и, как бы там ни было, дни протекали мирно. Да, если угодно, это время можно назвать счастливым.
      Конечно, нам запрещалось выходить за ограду, общаться с внешним миром, и вместо семидесяти тысяч коку риса (В феодальной Японии дворяне (самураи) получали за свою службу крупному земельному магнату (князю) определенное количество риса - так называемый "рисовый паек". Один коку риса весит в среднем 150 кг.), составлявших доход нашей семьи при жизни отца, на содержание узников расходовалось теперь всего лишь семьдесят коку, но ведь с тех пор, как я начала себя помнить, весь мир был для меня ограничен стенами темницы. Тюрьма не казалась мне тесной. Я чувствовала себя вполне свободной.
      Однако по мере того, как созревало мое тело и сознание вины все сильнее отягощало мне душу, когда появляться на глаза братьям стало для меня мукой, я утратила это ощущение свободы. Теперь я уже понимала, что наш одинокий дом в горной долине окружен высокой оградой из устремленных к небу заостренных бамбуковых кольев, что в сторожевой будке нас днем и ночью караулят стражники - самураи, а там, за оградой, лежит далекий, свободный мир, созданный для того, чтобы в нем жили люди.
      Сознание вины, мучившее меня, было похоже на предчувствие беды, и это предчувствие не обмануло меня. С этого времени несчастья одно за другим посыпались на нашу семью.
      Сперва заболел старший брат. Мне было семнадцать, когда он слег. А тринадцатого июня, в 7-м году эры Эмпо (1679 г.), когда мне исполнилось девятнадцать, брат скончался.
      В детстве его взяли в заложники и увезли в Эдо. Там он и вырос. В 3-м году эры Камбун (1663 г.), когда отца постигла опала, брата отозвали домой и назначили главой рода, но уже в следующем году третьего марта всей семье вынесли приговор - заточение.
      Брат провел в неволе пятнадцать лет и в неволе скончался. Он знал- пока он жив, ему не будет прощения.
      И все же - пусть мало, не до конца, - но он успел узнать и увидеть жизнь. И считал, что здесь, в заточении, жизнь по-прежнему должна идти своим чередом, видел свой долг в том, чтобы научить младших сестер и братьев, как нужно жить. Если все эти сорок лет наше существование хоть в малой степени напоминало жизнь, достойную человека, то этим мы обязаны старшему брату, который посеял и взрастил в наших душах семена знания.
      Брат обучил нас грамоте, научил читать книги. Читать и понимать написанное доставляло мне радость. Я верила, что в этом и состоит жизнь, вполне довольствовалась таким сознанием. В те годы в темнице царил мир и покой и брат был здоров и весел.
      Но к тому времени, как брат слег, я уже поняла, что читать и понимать книги - это еще не все. И уже догадывалась, сколько пришлось выстрадать брату за эти десять с лишним лет заточения.
      Я до боли жалела его. Мне хотелось ухаживать за ним, стать ему опорой и утешением. Но вместе с тем в моей душе росла какая-то необъяснимая злоба.
      Впервые эта злоба возникла тогда по отношению к старшему брату, а потом то же чувство я испытывала ко всем моим братьям, умиравшим по очереди, - и к безумному господину Кинроку, погибшему такой жалкой, ужасной смертью, и к самому любимому и почитаемому господину Кисиро, и, наконец, к бесконечно дорогому младшему брату, господину Тэйсиро... Смерть похищала моих братьев одного за другим, а эта тайная злоба все жила в моем сердце, подобно некоему дьявольскому сосуду, погруженному на дно болота и тускло мерцающему сквозь болотную жижу...
      Откуда она взялась, эта злоба к братьям, так бесцельно прожившим жизнь и друг за другом сходившим в могилу?
      Сейчас я смутно догадываюсь - причина была в том, что я стала женщиной, а они, увы, доводились мне братьями...
      Мужчина и женщина, состоящие в кровном родстве, - что может быть бесплоднее и напраснее этих родственных уз, скованных цепями стыда?
      Сознание вины, терзавшее меня днем и ночью, мои отчаянные старания скрыть полноту грудей и эта беспричинная, тайная злоба-все объясняется одним: мы были родными по крови, нас связывали злосчастные, безнадежные родственные отношения.
      Внешне мы жили дружно. Я была привязана к братьям, и братья относились ко мне с любовью.
      Но так же, как в моей душе жила тайная злоба к братьям, так и они, возможно, безотчетно ненавидели нас, сестер. Кто знает, как бесстыдно оскверняли нас братья в своих сновидениях и мечтах? Кто решится утверждать, что этого не было? (Мне кажется, я и сейчас еще слышу жуткие вопли запертого в клетке господина Кинроку...)
      Вдобавок к этой необъяснимой злобе я чувствовала, что старший брат попросту обманывает меня.
      Мне почему-то казалось, что он надсмеялся, подшутил надо мной. Моя созревающая плоть подсказывала мне, что читать и понимать книги - это еще не вся жизнь, она подсказывала, что есть вещи, которые от меня скрывают.
      Зачем нам вся премудрость науки? Что может дать учение Мэн-цзы или Чжу-си (M э н - ц з ы (IV в. до н. э.) и Ч ж у - с и (ум. в 1200 г.) - китайские философы-конфуцианцы.) нам, пожизненно обреченным на заточение? Людям, осужденным угаснуть в темнице, ни с кем не общаясь, никого не любя, - зачем им учиться законам жизни?
      Конечно, я понимала, что мою обиду нельзя высказать вслух - это было бы подло. Тем сильнее накипала горечь в душе. Видеть брата, неизменно ровного и приветливого, было невыносимо тяжело. Хотелось сорвать с него личину притворства и, будь моя власть, даже причинить ему боль. И все же я любила и почитала его, как отца...
      В глубине души я преисполнилась отвращения даже к науке, к бесчисленным ее теориям и законам, которые еще недавно согревали мне душу, дарили радость и укладывались в сознании с такой же легкостью, с какой вода проникает в сухой песок. Для нас, узников, все эти заповеди не имели ни малейшего смысла. Теперь я сердилась даже от одной мысли, что когда-то с такой страстью предавалась этому бессмысленному занятию. Мне казалось, будто брат своим красноречием просто морочит меня, сбивает с толку.
      Но истинная причина моей досады крылась совсем в другом. Горечь и озлобление родились оттого, что господин Сэйсити доводился мне братом, родным братом, а не чужим человеком.
      Враги отца на сорок лет заключили нас в темницу только за то, что мы были детьми своего отца. Они хотели мстить отцу даже после смерти, обрушив кару на его потомство, и, надо признать, с успехом достигли цели.
      Восьмерых детей постигла участь более страшная и жестокая, чем рассчитывали даже его враги.
      Старший сын, прямой наследник отца, глава опальной семьи Нонака, всегда ровный, сосредоточенный, тихий, проводил дни за чтением. Заменяя младшим братьям и сестрам наставников и отца, он обучал нас наукам, молча принимал мою безрассудную, беспричинную злобу и в конце концов умер.
      Я была потрясена. Мне никогда не приходило в голову, что брат может умереть. Только потому и жили в моей душе злость и обида, что я и подумать не могла, что брата не станет.
      В его памяти, словно далекий отзвук, сохранились воспоминания о живом мире, в котором он провел первые шестнадцать лет жизни. Он помнил разноголосый шум и говор города Эдо. От его голоса, от всего его существа нет-нет, да и веяло вдруг ароматом далекого, никогда не виданного мною мира, и это безотчетно влекло меня к нему.
      Моя детская привязанность к брату, почтение, которое я к нему испытывала, гнев и обида на него, когда я стала девушкой, - все это самым тесным образом переплеталось со страстным стремлением к внешнему миру, с которым старший брат был связан неуловимыми нитями, и с горьким сознанием бесплодности этого моего стремления.
      Я поняла это, когда брата не стало.
      На четвертый год после смерти старшего брата, в 3-м году ары Тэнва (1683 г.) сошел с ума и погиб второй брат, господин Кинроку. Рожденный от другой матери, он был годом моложе господина Сэйсити и неразлучен с ним, словно тень.
      После смерти старшего брата господин Кинроку стал особенно молчалив. Постоянно погруженный в задумчивость, он, казалось, прислушивался к какому-то голосу, все настойчивее звучавшему в его душе.
      Кто говорил с ним? Мы не придавали значения молчанию господина Кинроку, он и прежде был не особенно разговорчив. Все были убиты горем из-за смерти старшего брата, тревожились о будущем, тщетно тосковали о прошлом. Мы словно оцепенели, сгибаясь под бременем постигшего нас несчастья.
      Никто не понимал, что за существо поселилось в груди господина Кинроку. Мы не представляли себе, что с ним творится. А между тем это существо исподволь терзало его плоть и сосало кровь.
      До того рокового утра, когда это чудовище, иссушив душу господину Кинроку, внезапно в бешенстве вырвалось на свет божий, приняв облик нашего несчастного брата, мы, увы, бездумно не замечали, как этот зверь тайно мучил его, постепенно помрачая его рассудок, в те долгие дни, которые брат проводил, запираясь в своей каморке, молчаливый, как будто вовсе лишившийся дара речи.
      Наше преступное равнодушие сделало господина Кинроку добычей этого зверя. Несчастный брат наш, конечно, в душе взывал к нам о помощи, безмолвно молил о спасении.
      Я и сейчас еще слышу его жуткие вопли...
      Если бы мы ни на минуту не оставляли его одного, не позволяли целыми днями сидеть, запершись в своей каморке, возможно, он не погиб бы такой ужасной, горестной смертью.
      Мы должны были убедить его, что после смерти старшего брата он стал главой дома Нонака, нашей опорой и надеждой, незаменимым, нужным нам человеком, в которого мы верим, на силу которого уповаем...
      Теперь я понимаю, что причиной его безумия была не столько тоска по умершему брату, сколько ощущение собственного бессилия, неполноценности, слабости.
      Вскоре после смерти старшего брата на имя господина Кинроку из Эдо пришло послание; власти сообщали, что наше содержание - семьдесят коку риса сокращается до тридцати шести.
      ИЗВЕЩЕНИЕ
      Начиная с 1-го дня 7-го месяца года Овна устанавливается Кинроку Нонака, его младшим братьям и сестрам новое содержание - тридцать шесть коку риса; в том числе двадцать один коку троим лицам мужского пола и пятнадцать коку троим лицам женского пола.
      Вышеуказанное содержание назначается в связи со смертью Сэйсити Нонака его младшим братьям и сестрам, о чем и доводится до их сведения.
      Дано 29-го дня 9-го месяца 7-го года эры Эмпо (1679г.).
      Это послание больно ранило самолюбие господина Кинроку. Он воспринял распоряжение правительства как личное оскорбление, как незаслуженное, несправедливое унижение. Ему казалось, что этим указом власти хотят подчеркнуть, как ничтожна его личность по сравнению с личностью покойного брата, - мысль, я без того постоянно его терзавшая... Между тем указ этот был всего лишь очередным проявлением непреходящей ненависти властей к семье покойного Нонака...
      С самого детства господин Кинроку всегда был как бы на втором плане. Уж не потому ли привык он считать себя хуже старшего брата? Или, может быть, остальные члены семьи тоже не принимали его всерьез, хотя, конечно, не выказывали своего пренебрежения открыто?
      Я не помню, чтобы господин Кинроку когда-нибудь возражал старшему брату или ссорился с ним.
      Только раз, помнится, братья, как безумные, схватились в борьбе. Напрягая все силы, они старались одолеть друг друга, повалить, прижать к земле.
      Сейчас мне понятно, что побудило их вступить в этот неистовый поединок...
      Мы с сестренкой, плача от страха, метались по галерее.
      - Братец, перестаньте! Перестаньте!- кричали мы, бросаясь от одного к другому.
      Я чуть не умерла от страха, мне казалось - еще немного, и братья задавят друг друга насмерть.
      - Госпожа о-Эн! Ведь это борьба... Господа часто так развлекаются. Это благородная забава. Не надо бояться! - на все лады уговаривала нас кормилица. Но мы с сестренкой не унимались.
      Братья, словно и впрямь потеряв разум, изо всех сил сжимали друг друга, тела их переплетались, казалось, каждый готов убить другого. Бороться и нападать - такова утеха мужчин... В эти короткие минуты братья чувствовали себя мужчинами. Страсть, бросившая их в эту схватку, означала, что они мужчины.
      Да, братья были мужчинами, и это до беспамятства напугало нас с сестренкой. Впрочем, если бы мы, повзрослев, попытались вести себя как женщины, наши братья, наверно, в смущении отвели бы глаза...
      Я понимала это. Так же, как братьям не суждено было стать мужчинами, так и мы, сестры, не смели чувствовать себя женщинами.
      Мы проводили дни, обмалывая Друг друга, как будто жили среди странных людей, лишенных признаков пола.
      ...Как вулканическая лава извергается сквозь самое тонкое место в земной коре, так и бесцельность нашего пустого, пронизанного ложью существования отыскала трещину в больной душе господина Кипроку и бурно устремилась наружу. Однажды утром господин Кипроку, как дикий зверь, внезапно набросился на родную свою сестру, госпожу Кан, и, с неистовой силой заломив ей руки за спину, повалил на пол. Сбежавшись на отчаянные крики сестры, мы остолбенели от ужаса. В глазах потемнело от страшного зрелища, представившегося взору.
      Наказанные за то, что в наших жилах течет отцовская кровь, мы в эти минуты в полной море познали тяжесть обрушившейся на нас кары...
      ...По указанию семейства Андо в одной из отдаленных комнат вскоре соорудили домашнюю тюрьму-клетку. В этой - теперь уже двойной - клетке заперли господина Кипроку. Много дней он провел там - то лежал неподвижно, в оцепенении, как мертвый, то выкрикивал непристойности, оглашая темницу громкими воплями.
      Внезапно, точно испуганный чем-то, он разражался плачем, то вдруг начинал выть, изрыгая столь чудовищные слова, что хотелось заткнуть уши руками, то, содрогаясь от рыданий, оплакивал свою горестную судьбу, молил братьев и сестер спасти его, то просил у кого-то прощения.
      Порой он весело смеялся, прыгал и метался в радостном возбуждении. А иногда сидел неподвижно, прямой, исхудавший, и вел себя так смиренно, что в душе невольно пробуждалась надежда - уж не вернулся ли к нему разум?
      Он один мог теперь считаться вполне свободным. Здесь, в заточении, где всеобщий обман был единственным средством кое-как поддерживать внешний порядок, он один мог говорить, что хотел, мог плакать, смеяться, кричать, что пожелает...
      Мы продолжали жить, делая вид, будто ничего не слышим, не замечаем. Иного выхода не было.
      Вместе с младшим братом я сидела за книгой напротив господина Кисиро, третьего брата, и под непристойные вопли господина Кинроку слушала толкования "Учения о центре истины" ("Учение о центре истины - одна из канонических конфуцианских книг, входящая в "Четырехкнижие".)
      - Начало Пути исходит от Неба, человек проникается его истинной сутью и уже не властен от него отказаться. Поэтому благородный муж должен чтить одиночество...
      - Путь совершенного человека простирается далеко, но начинается с простейших вещей. Он начинается с отношений между супругами и простирается вплоть до постижения вечных законов Земли и Неба...
      - Путь Неба не есть путь, недоступный для человека. Нужно совершенствовать самого себя, но не требовать того же от других. Предающийся страстям может свернуть с Пути...
      Я слушала терпеливые объяснения господина Кисиро, а сердце никак не желало смириться. "Какие загадочные существа эти мужчины... Хотя бы наш отец, или те, кто мстит нам из ненависти к отцу, или Танские и Сунские государи... (Династия Тан правила Китаем с 618 по 907 г. Династия Сун - с 960 по 1279 г.)
      Неужели власть способна так помрачать мужской разум?"
      Я не могла больше с прежней страстью предаваться науке. Ведь оборотная сторона учения о добродетели есть не что иное, как наука о людских слабостях и пороках. Не рассуждений о Пути истины жаждала я, а общения с живыми людьми.
      Там, за стенами нашей тюрьмы, живут люди - ненавидят, преследуют, обманывают, любят друг друга. Мне хотелось узнать хотя бы одного из этих людей.
      Господин Кисиро заметил, что мои мысли отошли от науки и витают где-то вдали.
      - Тебе, Эн, кажется, уже прискучило учение, - как-то раз сказал он.
      Мне страстно захотелось воспользоваться случаем и открыть брату все, что было на сердце. В душе шевельнулась все та же старая злоба.
      - Вы правы, братец, Эн смертельно надоели люди из книг... - проговорила я. - Так хотелось бы немного узнать настоящих, живых людей...
      В последнее время господин Кинроку вел себя очень смирно. Вот и в тот день он сидел в своей клетке унылый, исхудавший, печальный. Сестры Кап и Сё готовили ужин. Вечернюю тишину нарушало только легкое позвякиванье посуды.
      Брат, обхватив руками колени, примостился на краю жалкой, узенькой галереи и смотрел из-под навеса кровли на угасающее небо и горы, очерченные краем высокого частокола.
      - А знаешь, Эн, мне кажется, что в конце концов вполне достаточно знать хотя бы одного человека. Пусть мы в темнице, но ведь мы здесь не одиноки. С нами был старший брат, была старшая сестра. А сейчас - матушка, младший братец и сестры...
      - Да, конечно. Но здесь нет...
      Нет чужих. Чужие - вот кто мне нужен. Совсем чужие, посторонние люди, в жилах которых течет чужая, а не родная кровь, хотела ответить я. Но, разумеется, промолчала.
      Заговорить об этом означало бы признаться в постыдных мыслях, которые я таила в душе, признаться в своем сожалении, что он мне брат, а не чужой человек, открыть всю досаду и гнев на то, что он брат и, значит, - запретный для меня мужчина.
      Смутившись, я неожиданно сказала:
      - Мне хотелось бы получше узнать, что такое политика, власть...
      Власть, из-за которой сходят с ума мужчины, политика, ради которой рисковал жизнью отец... Причудливый мир, в котором Танские, Сунские и прочие государи так легко предавали смерти сотни людей, подносили им яд и сами погибали от рук убийцы...
      "История немыслима без убийства..." - учил меня брат. А, по-моему историю творит ненависть.
      - По правде говоря, мне хотелось бы знать, что за человек был наш отец... В чем причина той злобы, которая преследует даже нас... Каков он, этот мир власти, где способны так ненавидеть...
      Об отце нам много рассказывали и покойный господин Сэйсити, и матушка, и кормилица. От них мы узнали, что отец обладал необыкновенным умом и несгибаемой волей, что он стремился претворить в жизнь свои идеалы. От увлечения дзэн-буддизмом (Дзэн - одна из буддийских сект, учение которой, проникнув из Индии через Китай в Японию, широко распространилось там с XII столетия.) он перешел к учению Чжу-си, ночи напролет слушал толкования ученых, разыскивал подлинные китайские книги, еще не переведенные на японский язык, и самозабвенно трудился, изучая и самостоятельно комментируя эти произведения.
      Совсем молодым, двадцати двух лет, он стал правителем обширного княжества - эта должность перешла к нему по наследству - и в течение двадцати семи лет своего правления неуклонно воплощал в жизнь идеи, почерпнутые в книгах...
      Мы слышали о его многочисленных свершениях - он изменял течение рек и сравнивал горы, прокладывал оросительные каналы, чтобы напоить поля, и углублял гавани, чтобы в них могли заходить большие суда... Не осталось ни единого, самого отдаленного уголка в горах и бухтах нашего края, где бы идеи отца, как мощный заступ, не изменяли природу до основания...
      В раннем детстве эти рассказы глубоко трогали и волновали меня. В воображении постепенно сложился образ отца - великого человека, гениального правителя. Отец стал для меня почти кумиром.
      Я и сейчас готова признать, что отец был незаурядной, выдающейся личностью. Вполне возможно, что жестокое чувство, которое я тайно испытывала по отношению к братьям, было как бы оборотной стороной моей гордости за отца талантливого, сильного человека.
      ...Неужели сильный мужчина всегда внушает женщине любовь, уважение и восхищение, а к слабому она способна относиться только жестоко? Я хорошо понимала, что мои братья не повинны в своем бессилии, и все же не могла побороть приступов злобы...
      Но сейчас, беседуя с господином Кисиро, я имела в виду другое. Мне хотелось знать корни той ненависти, которую власти все еще питают к отцу, тон злобы, от которой мы, его дети, страдаем и по сей день. В какой степени повинен в этом человек, который был нашим отцом?
      - Конечно, братец, я согласна - отец был человеком необыкновенным... Но не кажется ли вам, что последние дни его жизни отмечены явной слабостью духа? И эта страшная кара, которая обрушилась на нас с его смертью... Заслужил ли он ее? Вот о чем мне хотелось бы знать побольше...
      Некоторое время брат молчал.
      Я не собираюсь судить отца и оценивать его поступки. Возможно, ты не поймешь меня, - женщинам недоступны глубокие мысли, - но я не считаю себя несчастным оттого, что я его сын и обречен умереть в тюрьме. Старший брат рассуждал точно так же. Тогда я не соглашался с братом, не понимал его. А сейчас понимаю. В последние годы жизни, когда отец находился в изгнании, он часто перечитывал поэму "Лисао" ... ("Л и с а о" - поэма великого китайского поэта Цюй Юаня (III в. до н. э.).)
      Я подавляю чувства и стремленья,
      И оскорблениям не внемлю я.
      Чтить чистоту и умереть за правду
      Так в старину учили мудрецы.
      (Перевод А. Ахматовой.)
      Эта мысль мне близка - видно, так судил рок. Нет, это не смирение - я принимаю это но доброй воле. Здесь, в темнице, тело наше сковано. Но дух свободен. Здесь перед нами раскрылись все формы духовной жизни, и потому наше существование достойно человека. Да, мы живем в заточении... Что ж, таков истинный облик властителей. Но здесь существуют и привязанности, и земные страсти... (Брат бросил беглый взгляд на клетку господина Кинроку.) Здесь свой маленький мир, точь-в-точь такой, как и повсюду, здесь мир людей... Даже если бы мы жили на воле, в том, внешнем мире - не все ли равно? Мир, окружающий человека, так же тесен, как наша темница. Да, это так, всегда и повсюду... Ведь люди, живущие на свободе, нередко сами уходят от мира, становятся отшельниками... Что ты на это скажешь, Эн? Задумывалась ли ты над тем, что находятся люди, которые сами лишают себя свободы, добровольно покинув мир?
      - Это потому, - ответила я, подумав, - что такая жизнь им по вкусу. Каждый понимает свободу по-своему. А я так мечтаю взглянуть на этот греховный мир, который оставляют монахи, и хоть немножко пожить там...
      Мне вдруг захотелось рассмешить брата, напомнив ему слова Сэй-сёнагон (Сэй-сёнагон- придворная дама, жившая на рубеже Х-XI вв., автор прославленной классической книги "Записки у изголовья".):
      "О проповедник, бесчувственный деревянный чурбан!.."
      И еще мне хотелось добавить: "Господин Кисиро говорит, что женщинам недоступны глубокие мысли, зато у мужчин они так глубоки, что напоминают темную бездну, в которой ничего нельзя разглядеть..."
      После этого разговора я поняла, что судить поступки отца нам запрещено.
      Не потому, что это нарушало заповедь почтения к родителям. Сомнение в деяниях отца, в его величии потрясло бы самые основы нашей жизни в заточении, которая длилась уже больше двадцати лет, лишило бы ее смысла и не принесло бы нам ничего, кроме глубокого разочарования и отчаяния.
      Очевидно, господин Кисиро считал, что нужно любой ценой уберечь нас, младших сестер и братьев, от малейших сомнений на этот счет. Ибо от такого разочарования и от отчаяния, которое за ним последует, может исцелить только смерть.
      Вот почему брат, казалось, принял решение смиренно преклоняться перед отцом. Я понимала, что меня обуревает гордыня, но притворялась, будто вовсе не замечаю этого.
      Господин Кисиро был человеком светлого ума и большой души. Моя любовь к нему напоминала почти влюбленность. И брат, я знаю, тоже любил меня. Наши души сливались воедино, совершенно забывая по временам, что мы брат и сестра.
      Но сейчас каким-то уголком моей памяти я с большей нежностью вспоминаю несчастного господина Кинроку, его буйство, его непристойные вопли. И он кажется мне ближе и роднее Кисиро.
      Пока он был здоров, я относилась к нему совершенно равнодушно, пожалуй, даже чуть презирала, хотя и безотчетно. Но когда он потерял разум, он стал мне дорог. В сущности, это был скромный, застенчивый человек, с добрым сердцем и легко ранимой, слабой душой.
      Нет, он ничем не походил на твердого, сильного духом господина Кисиро, всегда владеющего собой. Это был слабый человек, дитя природы. Вот за нее-то, за эту слабость, я и любила несчастного господина Кинроку - а иногда так ненавидела, что готова была убить своими руками. В это жгучее, знойное лето господин Кинроку постепенно слабел. Он больше не сотрясал в исступлении решетки своей клетки-тюрьмы, перестал оглашать весь дом дикими выкриками и воплями и, обессилив, проводил дни в полузабытьи. А однажды утром, ранней осенью, его нашли мертвым - в неясном свете зари, тускло освещавшем клетку, он лежал бездыханный, похожий на какого-то зверя. На рассвете, когда от остывших за ночь циновок уже веет первыми осенними холодами, он лежал в своей клетке, неприглядный и изможденный, словно семидесятилетний старик. А ему было всего тридцать три года...
      ГЛАВА II
      НЕНАВИСТЬ
      Смолкли вопли господина Кинроку, клетку убрали, и одинокое строение, затерянное в горном краю, окутала скорбная, пронзительная, почти звенящая тишина.
      Вдали над карнизом кровли виднелись горные склоны, покрытые красными кленовыми листьями ослепительной красоты. Мне исполнилось двадцать три года.
      С каждым днем я все больше стремилась узнать, что за человек был отец. В этом крылся для меня и смысл моего рождения на свет, и причина заточения в темницу.
      Случалось, матушка или кормилица невзначай упоминали об отце или вспоминали разные мелочи из его жизни - я с жадностью прислушивалась даже к этим мимолетным рассказам.
      До совершеннолетия отца звали Сахатирo, детство у него было трудное. Он родился в области Банею, в городе при замке Химэдзи (В феодальной Японии города часто возникали вокруг княжеских замков.), когда отец его, Кагэю Ямаути, уже стал рoнином (Ронинами назывались самураи, ранее состоявшие на службе у какого-либо феодала, во потом по разным причинам потерявшие эту службу.)
      Затем семья перебралась в Киото, и здесь Кагэю умер, оставив жену и четырехлетнего сына в горькой нужде. После смерти мужа вдова с ребенком скиталась в столице и в окрестностях; нередко случалось, что мать и сын попросту голодали.
      Между тем в прошлом Кагэю, самурай клана Тоса (С а м у р а й-дворянин; в феодальной Японии, кроме владений центрального правительства, существовали отдельные княжества (кланы), управление которыми было доверено местным феодалам-князьям.), состоял на службе и получал жалованье в двадцать тысяч коку зерна. Он доводился родным племянником князю Кадзутоё Ямаути, первому властителю клана - богатой вотчины с доходом в двести сорок тысяч коку риса. Судьба Кагэю сложилась так несчастливо отчасти по его собственной вине.
      Мне хотелось подробней узнать историю нашего деда- казалось, между личностью Кагэю и внезапной опалой, постигшей в конце жизни отца, была какая-то неуловимая связь.
      ...Кагэю, старший сын и наследник самурая Гонносин Нонака и его жена Го Ямаути, родился в 1-м году эры Тэнсё (1573 г.), когда ода Нобунага (Ода Нобунага- диктатор Японии, возглавивший в конце XVI в. борьбу против местных феодалов. Войны, которые вел Нобунага, положили конец феодальной раздробленности, междоусобицам и открыли эпоху абсолютизма.) разгромил войско сёгуна (С ё г у н - верховный воинский титул в феодальной Японии; с установлением абсолютизма сёгуном именовался верховный правитель, возглавлявший центральное правительство. Титул сёгуна переходил по наследству.) Асикага и власть в стране и юридически а фактически перешла к дому Нобунага. Семи лет Кагэю потерял отца и рос под надзором матери и дяди с материнской стороны, князя Кадзутоё Ямаути. Дядя любил племянника, пожаловал ему родовое имя Ямаути и содержание в три тысячи коку риса.
      После гибели рода Тёсокабэ князь Кадзутоё стал властителем клана Тоса, и Кагэю получил владения в местечке Накамура, в уезде Хата, с жалованьем о двадцать тысяч коку. В будущем ему была обещана прибавка - еще десять тысяч.
      Но к этому времени счастье отвернулось от Кагэю.
      У князя Кадзутоё не было сыновей, и он любил племянника, словно родного сына. Все считали Кагэю будущим зятем князя, мужем его любимой дочери. Никто не сомневался, что он станет наследником.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9