Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Упраздненный театр

ModernLib.Net / Поэзия / Окуджава Булат Шалвович / Упраздненный театр - Чтение (стр. 7)
Автор: Окуджава Булат Шалвович
Жанр: Поэзия

 

 


" - говорит он. "А почему же ты сам не уехал? - строго спрашивает Сильвия. - Почему?.." - "Ах, Сильвия, - говорит дядя Саша и внезапно останавливается и ставит чемоданы, - ах, Сильвия..." - и вдруг начинает смеяться, задыхается и смеется. "Ах, Сильвия!.." - "Скорей, скорей!" - кричит Ванванч. "Скорей!" - кричит Люлю, и Саша вновь подхватывает чемоданы. Шея его напрягается, ступеньки под ногами раскачиваются и скрипят.
      Ночью Ванванч просыпается в тесной полутемной каюте и слышит, как где-то в глубине парохода глухо рокочет машина и доносится плеск волн. Душно. Незнакомые запахи и звуки окружают его.
      Утром, позавтракав домашней снедью, они идут за Сильвией на палубу, "на свежий воздух". Дядя Саша уже забыт где-то там, на батумском причале. "Сегодня мы приедем в Ялту", - говорит Сильвия. "А кто же понесет наши чемоданы?" - лениво и без интереса спрашивает Люлюшка, хоть ей все известно наперед. "Придет Баграм Петрович. Он будет нас встречать, - говорит Сильвия, - ты разве не знаешь?" У Люлюшки бледное лицо. "Такой жуткий воздух, что невозможно дышать", - говорит она. "Господи, на кого ты похожа! - огорчается Сильвия. - Не торопись, я кому сказала!" - "Ну что я сделала? Что?!" - сердится Люлю. - Видишь, как я иду осторожно?.." Ванванч привык к этой войне. Он знает, что тетя Сильвия любит Люлюшку. В минуты благорасположения и мира она говорит о своей любви, и при этом ее большие пронзитель-ные глаза переполняются слезами. "Почему ты все время на меня орешь?" - спрашивает Люлю в минуты любви. "Это от отчаяния, - объясняет мать, - сердце болит, понимаешь?" - говорит она и гладит, гладит дочь по головке. И нужно, наверное, прожить целую жизнь, чтобы осмыслить по-настоящему цену этого прикосновения.
      И вот они, наконец, выбираются на палубу, и Ванванч видит всюду - у стен и на деревянном полу - множество людей. Что они делают? Некоторые, прямо на полу расстелив газеты и тряпки, завтракают. Ванванч видит нарезанный хлеб, и это его восхищает. И ломтики сыра, и зелень, и колечки огурцов. Они едят, но их сосредоточенность и помятость никак не вяжутся с синим бескрайним морем и синим счастливым небом, и веселым праздничным солнцем. И он думает, как это замечательно - есть прямо тут, сидя на полу, под ногами шагающих пассажиров! Какие-то дети бегают, перепрыгивают через лежащих. Кто-то спит прямо на голом полу, подложив под голову мешок. И тетя Сильвия с досадой смотрит в море, и Люлюшка замерла, надменно голову задрав, и Ванванч в своей соломенной шляпке млеет, восхищенный представшей картиной.
      "А почему они все на палубе?" - спрашивает он. "Они любят завтракать на свежем воздухе", - объясняет тетя Сильвия и кусает губы. "Они просто бедные, - говорит Люлю, - видишь, какие они помятые и грустные?" - "Не говори ерунду!" - сердится тетя Сильвия, и Ванванч понимает, что начинается привычная война, а кроме того, он знает, что бедные жили раньше, при царе. "Я тоже люблю кушать на свежем воздухе", - говорит он, и ему хочется вооон тот ломтик свежего огурчика, с хрустом исчезающий во рту бородатого старика. "Конечно, - говорит тетя Сильвия, - вот в Евпатории мы будем есть на свежем воздухе". Ванванч видит, как у Люлюшки при этом насмешливо складываются губы, но убежденные интонации тети Сильвии ему приятны: в них есть надежность и покой.
      Людей на полу так много, что невозможно передвигаться. Сильвия говорит нервно: "Ну ладно, хватит, идемте..."
      В каюте каждый предоставлен самому себе. Тетя Сильвия читает "Манон Леско", Люлюшка вышивает на платке синюю розу, Ванванч смотрит в иллюминатор. "А разве у нас есть бедные?" - спрашивает он у Люлюшки. "А ты что, с луны свалился?" - говорит она и посматривает на мать. Ванванч садится рисовать.
      "А знаешь, - говорит тетя Сильвия Ванванчу, - ты ведь уже плыл на этом пароходе. Плыл, представляешь? Ты-то помнишь? Люлюшка, ты помнишь?" Что-то смутное шевелится в сознании Ванванча, как будто бы он даже вспоминает что-то. "Правда?" - спрашивает он, тараща глаза. "Я помню!" - говорит Люлюшка. "Тебе было четыре годика", - говорит тетя Сильвия. Ванванч радостно хохочет: "Совсем маленький!" Ему приятно, что говорят о нем. Он еще не умеет притво-ряться равнодушным к вниманию, слабой ручкой умерить пыл рассказчика. "И ты называл меня тетя Слива, и от качки тебя тошнило, и ты хныкал и говорил: "Тетя Слива, рот болит!.." Ванванч хохочет. "Я что, был такой глупый? - спрашивает он, наслаждаясь. - А теперь меня и не тошнит вовсе..."
      От грохота пароходной машины некуда укрыться. Вдруг тетя Сильвия быстро поднимается, торопливо засовывает по чемоданам извлеченные вещи, защелкивает замки и говорит: "Вставайте, дети. Скоро Ялта". "Как же мы понесем чемоданы?" - спрашивает Люлюшка с ужасом. "Придет Ваграм", говорит Сильвия. И когда пароход, глухо и утомительно урча, пришвартовывается к ялтинской пристани (а это уже ранний полдень), в каюту вбегает Ваграм Петрович.
      "Ваграм! - недовольно и сердито восклицает тетя Сильвия. - Зачем ты прибежал в каюту? Мог бы и на пристани подождать!.." Ваграм Петрович встряхивает черными цыганскими кудрями и чмокает тетю Сильвию в щеку и Ванванча в щечку, а Люлюшку тискает в объятиях. "Ээээ, - говорит тетя Сильвия, - ну хватит, хватит!" Ваграм Петрович подхватывает чемоданы, и все двигаются к выходу. Тетя Сильвия продолжает капризничать. Она совсем на себя не похожа. Она не командует, не велит, а капризничает, как маленькая избалованная девочка. Но Ваграм Петрович не сердится на нее за это, не обижается - посмеивается, поддакивает и подмигивает то Ванванчу, то Люлюшке, а то бросает чемоданы и вдруг ловит белую руку тети Сильвии и начинает ее целовать. "Перестань, Ваграм, прекрати!" - негодует тетя Сильвия и сама начинает смеяться. А как он движется при этом, как пританцовывает, как отставляет локти!..
      Ваграм Петрович - главный Люлюшкин доктор, и он главный специалист по спондилезу, и он главный врач санатория, в котором им предстоит жить. "Он мамин друг, - говорит Люлюшка Ванванчу, - он не просто доктор, а друг, понимаешь?"
      Ванванч не думает сейчас ни о папе, ни о маме. Он видит Ваграма Петровича и радостно представляет себе, как они будут жить у моря - весело и раскованно. Он бежит за цыганским Ваграмом Петровичем со своим маленьким чемоданчиком, переполненный восторгом и приязнью... Где-то там далеко Арбат и Жоржетта, отвергнувшая своих буржуазных родителей, которые где-то там, в Париже, где-то там... Арбат... Париж... Евпатория...
      Вот они усаживаются в старенький пропыленный тарантас с дырявым тентом над головой, и старый улыбающийся татарин дергает вожжи, и две коричневые лошадки цокают по ялтинским улочкам. Потом - знойная дорога. Остановки у каких-то придорожных домиков. Татарки в шальварах и косыночках выносят горячие лепешки, виноградный сок. Ленивые собаки едва вертят хвостами. Горная дорога змеится сквозь зной. Люлюшка кричит: "Вай!", едва море открывается за очередным поворотом где-то глубоко внизу и скрывается, и возникает вновь. "Вай!" - "Не ори!" - негодует тетя Сильвия.
      Они ночуют в очередном татарском доме при дороге, на чистых простынях, на твердых топчанах, покрытых коврами. Перед сном детей кормят кислым молоком, и снова - золотистые лепешки, и татарская будничная скороговорка, и скуластые бронзовые лица хозяев. Не терпится увидеть Евпаторию. "Скоро, скоро", - загадочно щурится Ваграм Петрович.
      Поворот за поворотом. Старый татарин выпевает что-то тягучее. Море меркнет. Голова гудит. Сквозь скрип колес слышится сочный басок Ваграма Петровича. Какие-то там их взрослые дела, какой-то пустопорожний вздор сквозь подступающую дрему... "Ты заказал?" "Заказал..." "Нашлась?" "Ну, естественно..." "Ваграм, это не твое дело..." "Голод на Украине..." "Ты с ума сошел! Что ты несешь при детях?.." "Ну Сильва... Ну, конечно, не голод... гипотетически..."
      Ванванчу видится в море скала. Здесь жил Робинзон. Вполне вероятно... "Люлюшка, вот остров Робинзона!" - "Робинзончик... - говорит Люлю, - мой миленький дружок". И вдруг поет, шлепая губами: "Мой миленький дружоооок, любезный пастушоооок..." - "В чем дело?!" - сердится тетя Сильвия. "В чем, в чем, - бормочет Люлюшка, - ни в чем..."
      "Пой, Люлю, пой!" - кричит Ваграм Петрович. "Ваграм, - кричит тетя Сильвия, - прекрати!" "Я доктор, - говорит он, - не вмешивайся", подмигивает Ванванчу. Тетя Сильвия ожесточенно покусывает полные губы.
      "Что это значит - голод на Украине?" - думает Ванванч. Он наклоняется к Люлю. "Голод - это когда все голодные?" - шепчет он. "Не все, не все... шепчет она, - ты же не голодный?" - "Евпатория", - говорит татарин. Из-за поворота возникает Евпатория. "Евпаторийцы и евпаторийки! Евпаторяне и особенно евпаторянки! - торжественно провозглашает Ваграм. - К вам приехала Луиза Левоновна и Куку, ура! Люлюшка и Кукушка!.. Мистический конгломерат... проницательные пролетарии промена-да!.." Тетя Сильвия смеется, вглядываясь в подступивший город.
      Из окна белого санаторного домика можно выпрыгнуть на золотой сухой, рассыпчатый песочек евпаторийского пляжа и втянуть всей грудью морской солоноватый дух - аромат голубой волны и выкинутых на берег, прожаренных под солнцем водорослей, и едва уловимое вкрадчивое благоухание серебряной, затаившейся в воде камбалы.
      На Ванванче белая маечка и красные трусы, и соломенная шляпка такая же, как на Люлюшке, и почти полная воля, и почти полная безнаказанность. "Полная свобода! - провозгласил Ваграм Петрович, едва они вошли в новое жилище. - Полная свобода и сумасбродство!.. Но спать ложиться вовремя, кушать жадно и усердно, тетю Сильвию слушаться беспрекословно, а в остальном - полная свобода и разгильдяйство!.."
      Ванванч подпрыгнул высоко, по-индейски. Люлюшка усмехнулась. Тетя Сильвия, покусывая губы и презирая пустопорожние восклицания, вынимала из чемоданов вещи и раскладывала их в белом шкафу.
      Дети бегали по пляжу, взметая золотые брызги, кричали и хохотали, придумывали игры. Впрочем, каждой придумки хватало на три минуты. И тетя Сильвия крикнула им из окна раздра-женно, как она умела: "Люлю, хватит! Успокойся!.." - "А свобода?" - спросила Люлюшка. Но в окне, словно в раме, застыло лицо матери, и Ванванч тут же различил на сестре корсет, разбухаю-щий под платьицем... Потом они сидели у самой кромки воды, подставив бледные городские ступни ленивой полдневной волне, не шевелясь, приходя в себя и припоминая. Люлюшка - свое, печальное и безобразное, приправленное истошными материнскими криками, что-то запретное и унизительное; Ванванч - Жоржетту, Жоржетту, Жоржетту, не мамочку, не бабусю, не мацони с белым лавашом... а Жоржетту, отказавшуюся ехать к буржуям.
      На следующий день они наслаждались безмятежными прогулками в дальний конец пляжа, где тетя Сильвия купила им малиновое мороженое, выскочившее из желтых прокуренных пальцев продавца. Сначала оно плюхнулось розоватым комком в алюминиевую формочку на заботливо подставленную круглую вафлю, затем ее прикрыла другая вафля; нажатие большого пальца - и сладкое колесико у тебя в руке, на кончике языка, холодное, ароматное, затем - в горле, не успев еще растаять, но успев охладить и пронизать все малиновым благоуханием и кольнуть зубы... или вишневое... или сливочное...
      При этом на тебя смотрит, почти заглядывая в рот, смешное существо на тонких ножках в заношенной не летней юбочке и в дырявой шерстяной кофточке с чужого плеча, несмотря на полдневный зной. Оно впивается острыми глазами в твое мороженое, на острой шейке шевелится комочек, и кончик языка время от времени поглаживает сухие губы.
      За ее спиной - странная женщина почему-то в пальто и в косынке, укрывшей всю голову. Дряблые щеки несвежего цвета видны из-под косынки. Она босая. В пальто и босая... И тоже смотрит с удивлением и даже с неприязнью. И не на мороженое, как девочка, а прямо на Ванванча, на его соломенную шляпку, из-под которой высыпаются каштановые колечки; затем она переводит взгляд на тетю Сильвию: какая она стройная в облегающем белом платье, а под ним - тоненькие ножки, еще бледноватые, городские, а прическа короткая по самой последней моде, и в белой сильной руке - расшитый кошелек...
      Тетя Сильвия отворачивается и тянет Ванванча за руку, властно и резко. "Ну хватит, хватит, идемте, дети!.. Слышите?" Девочка делает шаг в его сторону, и Ванванч понимает, что сейчас она подскочит и вонзит длинный жадный нос в вишневое месиво. "Мама, купи ей мороженое", - безнадежно шепчет Люлю. Тетя Сильвия уводит их. "Почему ей не купили мороженое?" спрашивает Ванванч. "У нее ангина", - презрительно кривится Люлюшка. "Не глотай! - кричит тетя Сильвия дочери. - Не глотай с такой жадностью!.. Погибнешь, дура!.." "Не ори на меня", - шипит Люлю.
      Но страсти утихают быстро. И вот они на маленьком базарчике, где торгуют фруктами и овощами. И тетя Сильвия выбирает маленькие звонкие арбузики величиной с большую антоновку. Дома они сядут за деревянный стол, срежут с арбузика верхний кружок и начнут выскабливать мякоть чайными ложками. Потом игры в пляжном песке. Потом санаторская нянечка в белом халате принесет им обед и, оставив судки, удалится... Потом, пообедав, они улягутся в постели и наступит мертвый час, и тетя Сильвия усядется с книгой в плетеное кресло, выставленное на пляж под самое распахнутое окно, так что будет слышно, как журчит слабая волна и как шуршат страницы книги, и как, похрустывая по песочку, возникнет на минуточку Ваграм Петрович и скажет шепотом: "А надо было бы купить ей мороженое...", а тетя Сильвия скажет: "Я растеря-лась...", и дальше - уже затухающие, вялые слова, что-то о голоде на Украине...
      Он спал, просыпался. Солнце скатывалось в море. На прощание оно щекотало лицо. Люлюшка уже тоже сидела под окном в плетеном кресле с вышиванием. Ножки кресла утопали в песке. Он было предложил ей поиграть в красных и белых, но она поморщилась. Он раскрыл своего читано-го Сетона-Томпсона и уткнулся в изображение Виннипегского Волка. Волк смотрел на него, не отворачиваясь. Его бурая с подпалинами морда тянулась с листа и касалась плеча Ванванча. Два желто-зеленых громадных глаза следили за каждым его движением. Что-то было в них знакомое: настороженность и тоска, недоумение и одиночество, и давняя затаенная обида... Вдруг вспомни-лась нынешняя утренняя девочка и ее два остановившихся зрачка, и то, как она шевелила кончиком языка, будто уже дотянулась до ледяного вишневого чужого лакомства.
      В восемь лет не осознают перемен в собственной душе. Лишь становятся прозрачнее силуэты еще совсем недавно любимого, привычного... Хотя небо все то же, и зелень, и лица близких... И Ванванч пока не задумывается, не пытается понять, что же это такое прицепилось к нему? Он все тот же, не правда ли? А это худенькое существо с плохо вымытыми впалыми щечками и с глазами голодной собаки - это существо как бы случайное, как бы временное... но оно и вчера, и сегодня, и даже сейчас, и теперь уже всегда, и Ванванч не мог, думая о нем, предаваться беззаботному смеху.
      ...Так тянутся эти счастливые благословенные дни у моря, и приходят к тете Сильвии и Ваграму Петровичу красивые благополучные гости, и среди них даже Любовь Орлова, еще не знаменитая, но красивая, декламирующая, поющая, гладящая Ванванча по головке, когда он, распоясавшись от внимания к нему, позволяет себе корчить уморительные рожи на радость гостям, или вдвоем с Люлюшкой поет дурным голосом дуэт Татьяны и Онегина... "Ах, ах!" восклицают гости. "Его папа большой коммунист, - говорит Ваграм Петрович, и мама тоже". Но хоть Ванванч и слышит это с гордостью и веселится в своей полосатой маечке и соломенной шляпке, силуэт маленького голодного существа - уже маячит в сознании, вызывая еще неведомые печали.
      Тетя Сильвия при гостях не смеет кричать на Люлюшку. Ваграм Петрович посмеивается и пританцовывает, не снимая белоснежного докторского халата. В большой мороженице крутят по очереди домашнее мороженое, и все едят, причмокивая.
      Любовь Орлова поет: "Я встретил вас..." "Я встретил вас, и все такое..." - подхватывает Ваграм Петрович. "Пусть Кукушка прочитает свое стихотворение, - говорит тетя Сильвия, - вы знаете, он придумал стихотворение!.." Ванванч стесняется, но ему очень хочется. "Читай, Кукушка", - требует Люлю. Он вдохновенно читает случайно родившиеся строчки: "Пушки стреляли, бомбы взрывались..." - "Ну-ну", - требуют гости. "Красные смело на белых бросались..." - "Ну?" - "И все", - говорит Ванванч. "Гениально!" - провозглашает Ваграм Петрович. Все хлопают.
      Под утро ему снится сон, будто он сидит на краю пляжа, погрузив ножки в морскую пену, и в руке его - большое яблоко. Он собирается откусить от него, но чумазая девочка выхватывает яблоко и вонзает в него острые зубки. Ванванч садится в постели и плачет. "Вай, коранам ес!.." - приговаривает тетя Сильвия. Люлюшка хмыкает. "Почему же ты плакал? - удивляется утром Ваграм Петрович. - Ты же октябренок!"
      Утро развеивает печали, и каждый новый день укрепляет дух, и белая кожа Ванванча бронзо-веет, и дни идут один за другим. Но теперь уже почти ежедневно вспоминается эта странная пара, эта сопливая девочка и ее мать почему-то в грязном пальто с одутловатым лицом и пустыми глазами. "Дура, дура! - говорит Ванванч. - Жадная дура!.." - "Почему?" - удивляется Люлю. "Потому что не купила своей дочке мороженого". - "Кукушка, она бедная, говорит Люлю, - у нее нет денег". Он уже догадывается, догадывается, но это еще какой-то неведомый мотив среди других привычных бесхитростных звуков, окружающих его. И нет утешения. И даже такое могучее, как недавнее "кулак", "грабитель", "враг", "кровосос", - все это уныло меркнет и перестает утешать, и не вяжется с голодными глазами и причмокивающим ртом. И даже вчерашний Мартьян с его рыжей бородкой не вызывает былого протеста.
      ...Покуда блистали евпаторийские праздники, в окружающем мире совершались перемены - резкие, а иногда и болезненные, за которыми евпаторийцам было не уследить. Тут я имею в виду даже не Ванванча или Люлюшку, но взрослых, которые развлекались, зажмурившись и отмахиваясь от всех печальных и горьких перемен, слухи о которых к ним все-таки прорывались.
      Покусывая пухлые сочные губы и обольстительно улыбаясь нужным людям, Сильвия не верила никому, кроме, пожалуй, беспомощных в этом мире Степана и Марии. И уж, конечно, не верила столь любимой, обезумевшей Ашхен, лихорадочно сооружающей со всеми вместе подозрительное всеобщее благополучие, от которого веяло холодом, не верила и благородному улыбчивому Шалико, в глазах которого она замечала время от времени опасное посверкивание.
      Мнимое благополучие двадцатых годов, давно растаявшее, омрачилось к тому же ссылкой Миши и Коли как троцкистов и буржуазных уклонистов. Сильвия знала, что это благополучие ненадежно и временно, потому и приобретала, как могла, всякие антикварные штучки. О, ее интуиция была на высоте все эти годы, и это было такое богатство рядом с пустыми обольщениями окружающих. Правда, и Вартан, и Ваграм Петрович, и пианистка Люся понимали ее с полуслова и разделяли ее скепсис. Постоянное единоборство между "быть" и "слыть" не исказило ее прекрасных черт. Она твердо знала, кем ей следует быть в мире, построенном суетливыми большевистскими усилиями ее любимых дурачков, Ашхен и Шалико, и кем ей надлежит слыть, чтобы, чего доброго, не треснуло и не разрушилось ее призрачное благополучие. И Ваграм Петрович, с восхищением взирающий на Сильвию, пригласив как-то директора санатория, представил ему ее как близкую родственницу видного грузинского коммуниста, секретаря тбилисского горкома партии! "А это его сын", - сказал Ваграм Петрович и погладил Ванванча по головке. И директор погладил Ванванча по головке. Взрослые пили сухое вино, ели охлажденную дыню. "А его мама работает в московском горкоме партии, - сказала Сильвия как бы между прочим, - это моя родная сестра..." - "О! - сказал директор. Замечательно!.."
      "Почему, - кипело в Сильвии, - почему вы с таким энтузиазмом делаете мою жизнь невыно-симой?!. Кто вам позволил?.. Где магазин мадам Геворкян, в котором я покупала кузнецовский фарфор?.. Где?.. Теперь мадам Геворкян существует почти на подаяние, а в ее магазине - комсомольский клуб!.. Почему?.. Кто?.." Это все кипело в Сильвии, когда она встречалась с Ашхен и Шалико и его братьями, но она благоразумно молчала, а пространство озаряла ее обаятельная улыбка, вызывая восхищение и бывших и нынешних большевиков.
      Ванванча, естественно, все эти проблемы не волновали, хотя нечто туманное и грустное овевало и его, и в его глазках нет-нет да и вспыхивало недоумение. Нет, не только голодная девочка с грязными щечками прочно заняла место в его сознании, но уже и раньше, когда ему, первокласснику, добрая учительница заявила непререкаемо, что Пушкин был плохой, потому что имел крепостных крестьян и издевался над ними, а Демьян Бедный - хороший, потому что он высмеивает капиталистов... И он кинулся к мамочке. "Мамочка, кто главнее, Пушкин или Демьян Бедный?!" - "Ну конечно, Пушкин", - сказала мамочка, думая о чем-то своем. "Пушкин?! - воскликнул Ванванч, торжествуя. - Так ведь он был помещиком!.." - "Ну... не совсем так", - сказала оторопевшая мамочка. И он хорошо запомнил растерянное выражение ее любимого лица.
      Затем он сдавал экзамены по окончании первого класса. Все сидели за партами, и каждому раздали по листочку. На листочке был нарисован лабиринт. Множество пересекающихся коридо-ров с тупиками и обманными поворотами. В центре был изображен бородатый тип, сидящий на мешках. Лицо его было искажено злобой и страхом. Это был кулак, и он прятал зерно от трудя-щихся. Нужно было добраться до его богатств самым коротким путем. "Нужно найти это зерно, - сказала учительница, - нужно найти самый короткий путь к этому врагу... Видите, как он сидит, словно паук, на своем зерне, видите?.. Не ошибитесь, не попадите в тупик... Отберите у него зерно..." - "А если он вдруг заплачет?" - с волнением спросила какая-то девочка. "Не верьте его слезам", - сказала учительница, и ее решительное лицо стало еще решительнее. И она дала каждому по синему карандашу. И они запыхтели вдохновенно и страстно и повели синие линии, спотыкаясь о ловушки. Ванванч сумел добраться до своего кулака под самый звонок. Он очень нервничал и был напряжен. Кулак злобно улыбался. В классе стояла тишина. Ванванч получил красное "удовлетворительно". Это была победа. Со своим победным лабиринтом он и ввалился в дом. "О, - сказала мамочка, - как интересно!.." И показывала, смеясь, знакомым и родственни-кам. "Какая бездарная глупость!" - сказал зашедший повидаться дядя Миша, но мамочка с ним не согласилась. "Ашхен, дорогая, - сказал он, - это изобретение злобного идиота. В каждом бородатом крестьянине дети будут видеть врагов..." - "Дети узнают, что такое враги, - непререкаемо сказала Ашхен, - а когда вырастут, все поймут... Пусть думают об этом..."
      Он не стал спорить с непреклонной свояченицей. Он и сам бывал непреклонен. Видимо, груз алма-атинской ссылки был слишком тяжел, и, чувствуя себя поверженным, он уже не мог единоборствовать. А может быть, он просто был излишне мягкотел и деликатен, и вот его смели? Нет, он понимал, что симпатии Ашхен на его стороне. Она симпатизировала ему, но тайно. Она любила его по-прежнему и восхищалась его благородством, умом, его выдержкой и тактом. Она понимала, что в поднебесной политической игре, где-то там, на каком-то недосягаемом облаке бедному Мише сломали крылья и, может быть, несправедливо. Она не задавала вопросов своему Шалико о судьбе его старшего брата: недоумение его перегорело, ответов не было, то есть были, но они таились на такой глубине, что ворошить их там означало бы несогласие, а она была согласна, согласна! Тем более что революционная теория была проста, доступна и почти уже растворилась в крови.
      "Или ты служишь великому делу, отметая сомнения и презирая собственные неуклюжие представления о несправедливости, либо тебя отбрасывает на обочину истории мозолистая рука пролетариата".
      Да, и ты подавляешь в себе ничтожный протест против якобы примитивного этого положения. Да, и ты не позволяешь никому судить иначе, и всякого, кто решается на это, ты лишаешь своего вчерашнего обожания, резко и неотвратимо, и жестко. Это было как теорема, и опровергать ее казалось безумием. "Или - или".
      Пока мучительно решаются эти проблемы, отчего (я тому свидетель) тускнеют лица, сужаются глаза как бы в предчувствии скорого грома, исчезает житейская вальяжность и горькая речь становится жестче. Так вот, пока это происходит, Ванванч доживает последние евпаторийские дни. Он загорел и окреп. Он даже вмешался однажды в очередную схватку меж тетей Сильвией и Люлюшкой. Так, опять из-за какого-то пустяка. Кажется, Люлюшка, задумавшись, сложила губы неподобающим образом и выглядела на взгляд матери как-то там не очень благообразно, и Силь-вия крикнула дочери: "Подбери губы!" - "Ну что я такого сделала?!" - заплакала Люлюшка. "А ты не делай так! - снова крикнула мать, но уже сдержаннее. - Не делай!.. Сколько я тебе говорю!.. Похожа на идиотку!.." - "Не надо!.. - визгливо вмешался Ванванч. - Что ты ее мучаешь?!." И тут тетя Сильвия внезапно рассмеялась и принялась целовать уклоняющегося от ее губ мальчика, и Люлюшка рассмеялась, разинув свой большой рот и утирая слезы. "Конечно, я поступила нехорошо, - сказала тетя Сильвия, - но знаешь, балик-джан, Люлюшка так отврати-тельно выглядит при этом, что я страдаю... Представляешь, что подумают люди, когда это увидят?.." И она поцеловала Люлю. Уже задолго до отъезда Ванванч начал настраиваться на московское житье, и угасшие было образы далекого города засверкали вновь, а евпаторийские просторы стали казаться нарисованными. Он увидит маму и Жоржетту. Ту самую счастливую Жоржетту, которая стала пионеркой и с пионерской гордостью отказалась ехать к капиталистам! Он завидовал ей и любил ее еще сильнее. И тут как-то внезапно, необъяснимо, почему-то, он представил себе Жоржетту, эту гордую коммунальную нимфу, почти сестричку, босой, с грязными коленками и измазанными, давно не мытыми щеками, в рваном платьице... Она протягивала к нему худую ручку и так шевелила высунутым кончиком языка, словно требовала, чтобы он отдал ей свои ванильные кружочки с вишневым мороженым! И это, видимо, передалось окружающим, потому что тетя Сильвия, тоже непонятно почему, шепнула Люлюшке: "Я не могу забыть эту голодную девочку, помнишь?.. Мне так стыдно, что я не купила ей это проклятое мороженое..." - "Ага! - сказала Люлюшка, шлепая губами. - Ага, я же тебе говорила! Я же тебя упрашивала..."
      Наконец, Ваграм Петрович усадил их в татарскую пролетку. Они долго целовались...
      И вот они добрались до Тифлиса. Я уже плохо помню дорогу из Тифлиса в Москву. Помню, что Ванванча сопровождала младшая мамина сестра, Сиро. Ей был двадцать один год. Она ехала в Москву поступать в техникум и учиться на чертежницу. В поезде вокруг нее непрерывно крути-лись возбужденные мужчины. В Тифлисе оставили тяжелобольного дедушку Степана. Тогда он был почти уже при смерти, но Ванванча не посвящали в горькие семейные тайны. Впереди была Москва, и Арбат, и Жоржетта... Он представлял, как, наконец, встретится с ними. Под стук колес, под мягкий загадочный смех Сиро он представлял все это. Думал и о маме, но как-то так, неопре-деленно. Жоржетту видел в красном галстуке. Она всплеснет ручками и поразится его загару и засушенному морскому коньку, которого он преподнесет ей. Он рассказал Сиро, как Жоржетта пренебрегла призывами родителей и осталась в СССР, с Настей и в красном галстуке... "Здорово! Да?.." - "Все равно уедет, - сказала Сиро, - папа и мама уехали, а она что?.." - "Так ведь она пионерка!" - крикнул Ванванч. "Уедет", - сказала Сиро.
      Он был очень напряжен и, подъехав к дому, вывалился из пролетки и побежал в подъезд. Сиро осталась рассчитываться с извозчиком. Он взлетел на четвертый этаж и стал звонить в двенадца-тую квартиру. Ирина Семеновна открыла ему. "Ух, ты! Ух, ты! - сказала она. - Напужал меня!.."
      Вышла, прихрамывая, Настя и молча заплакала, и обняла его. "А где Жоржетта?!. Настя, где Жоржетта?.." - спросил он обреченно. "А Жоржеточка в Париж уехала... - сказала Настя с трудом, - вот видишь как.. Папа и мама ее уговорили, написали ей, что, мол, как же мы без тебя-то? Мы ведь уже старенькие... как же мы теперь?.. Вот и поехала..." - "Так ведь она пионерка! - крикнул Ванванч. - Как же это она?!."
      Настя гладила его по головке, безуспешно пытаясь утишить лаской предательство Жоржетты.
      8
      "Никогда никому не говори, что твой папа - крупный партийный работник, - говорит Ванванчу мама, делая большие глаза. - Что это значит - "крупный партийный работник"? Он - твой папа, и все... Это ужасно, то, что я услышала... Ты что, хвастаешься? Ты хвастун?"
      Ванванчу стыдно. Он брякнул это, опаленный евпаторийским солнцем и жаркими, с придыха-нием восклицаниями санаторских гостей. Теперь Москва ставила его на место, и в кровь вливался серый, будничный, размеренный, аскетический арбатский дух. Нужно было переучиваться.
      И он вспомнил папу, как они ехали на летнем тифлисском трамвае, как папа висел на поднож-ке, легко держась тонкой рукой за поручень. Он был в белой косоворотке и подмигивал Ванван-чу... Все в прошлом. Оказывается, он был такой, как все. Никто не знал, кто его папа. Приятно было обладать тайной. "А что я должен сказать, когда меня спросят?" - поинтересовался он. "Скажи, что твой папа - служащий, что он работает в Тифлисе", - сказала мама. "И ты служащая?" - спросил он. "И я". Что-то такое померкло. "А Зяма?" "И он тоже..." Ашхен внимательно вглядывалась в сына.
      Зяма Рабинович - папин и мамин друг. Друг по партии. Высокий, рыхловатый, с наголо обритой головой. У него большой нос, голубые искрящиеся глаза. У Ванванча захватывает дух, когда Зяма на него смотрит. Зяма говорит на всех языках... Время от времени он исчезает на долгие сроки. Смутные сведения стекаются в растопыренные уши Ванванча. Это в основном осторожный шепот мамы в ответ на требования Ванванча рассказать о Зяме. Он в Германии, в Бельгии, в Аргентине, еще где-то. Он отправляется туда тайно и учит тамошних рабочих революционной борьбе. За ним охотится полиция, сажает его в тюрьму, но ему удается бежать с помощью своих друзей. Ванванч переполняется счастьем, видя перед собой этого человека. Он хочет услышать от него самого все эти фантастические истории с арестами и побегами. Но Зяма не охотник рассказывать о себе. Он только посмеивается и норовит показать Ванванчу какой-нибудь фокус, например с картами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14