Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Косой дождь, или Передислокация пигалицы

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Ольга Кучкина / Косой дождь, или Передислокация пигалицы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ольга Кучкина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Ольга Кучкина

Косой дождь, или Передислокация пигалицы

Замечу кстати: Гейне утверждает, что верные автобиографии почти невозможны и человек сам об себе наверно налжет.

Ф. М. Достоевский

Шпионка Мата Хари

1.

Первый мемуар пигалица написала в восьмилетнем возрасте. Листки сохранились.

Я помню себя с четырех лет. Я была слабая, не могла взойти на лестницу. Меня надо было нести на руках. Как меня принесут, я ложилась на диван. Но потом я стала все-таки покрепче. Мы гуляли во дворе с подругами. У меня был брат. Он был старше меня на два года три месяца. Его звали Вова. Потом у нас была дача. С ранней весны мы всегда жили на даче. Дело было летом. Шел дождь. Мы с братом шлепали по лужам и промочили ноги. В наказание мама засадила нас домой. У нас было радио. Мы сидели дома, а мама собирала смородину. Папа возился в сарае. Вдруг радио заговорило, и сказали, что началась война. Но я не поняла, что это война, и сказала маме, что началась светомаскировка. Мама прибежала, послушала радио и ушла. Началась война.

Мы очень тревожно проводили ночи. Раза по три мы вставали ночью, потому что была тревога. Через месяц все мы уехали, а папа со Стешей (у нас была няня) остались. Когда мы уезжали (это было, когда мы стояли у вагонов), началась тревога. Мы залезли в вагон под нары. Но тревога скоро кончилась. И мы поехали. Ехали мы в теплушках. Потом мы приехали в Уфу. Там мы постояли сутки и поехали в Дюртюли. В Дюртюлях мы поселились на улице Чеверева, дом № 5. Жили мы у одной тетеньки, в плохонькой комнатке. У хозяйки была хорошенькая комнатка. Она была покрашена. На окнах стояли цветы. Напротив нас жила девочка Тамара. Жили мы вместе с одной семьей, Шелюбскими. Семья составлялась из трех человек: матери, сына Павлика и дочери Зои. Мы всегда вместе играли. Мой брат с Павликом, а я с Зоей. И с Тамарой. Павлик был маленького роста, шлялся и был очень нервный.

Однажды был такой случай. Вдруг куда-то исчез Павлик. Мать Павлика очень забеспокоилась и побежала в милицию. Она была такая же нервная, как Павлик. Его проискали часа два и потом нашли.

В Дюртюлях было много меду. Мы его покупали и пили с ним чай, потому что сахара у нас не было. Питались мы яичницей с огурцами…

2.

Тут пигалица дала волю пылкому воображению. В детских мечтах шкворчала яичница. Вот вернетесь из эвакуации в Москву, шкворчала она, а там я уже буду ждать вас на сковородке, ваша яичница, которую так вкусно заедать зеленым пупырчатым огурцом!..

В Москву, в Москву! – донеслось в старших классах, отозвавшись сотрясением организма не на уровне чувства, а на уровне вкуса.

Дни и ночи, а, в общем, годы, составлялись, если исполь зовать словарь мемуаристки, из чтения и фантазий в смутных волнах преображений. Реальность просмат ривалась сквозь них как сквозь марлю, какой занаве шивали окна от мух.

Я предпочитаю месяцы, а не годы. Месяцы повторяются, годы нет. Это немножко страшно. Даже не немножко. В месяцах можно что-то поправить, они возвращаются. Годы – невозвращенцы. И они непоправимы.

Хотя непоправимое тоже имеет месячную прописку.

3.
Февраль

Влажный воздух наполнен предчувствием весны, необязательные легкие мысли взлетают первыми бабочками-капустницами, свет лиловеет.

Четыре дня назад в Британии отмечался День ничегонеделания. Праздник устроили с тем, чтобы напомнить, что карьера – не самое важное, есть нечто важное и помимо работы.

Как я люблю это прелестное итальянское выражение: дольче фарньенте – сладкое ничегонеделание.

И как я люблю работу.

Сладкая работа прерывается сладким праздником. Мы с Таней идем на концерт Лены Камбуровой. Мы в ожидании волшбы, которая есть Лена.

Мы дружим с Леной. Когда Валеша по собственным чертежам воздвиг в нашем загородном доме деревянную прелесть, уютную финскую баньку, пахнущую травами, Лена приезжала и парилась. Мы радовались ее приезду, непременно с кучей чего-нибудь вегетарианского. Это она научила нас рвать плебейскую траву сныть, какой всплошную зарастал участок, и подавать к столу в качестве живых витаминов. Сама она поглощала полезного салата столько, сколько дозволяла врожденная деликатность.

С финской баней тоже сюжет. В то время как Валеша увеличивал ради нее длину дома, я вопила, точно хабалка какая, что теперь будет не дом, а корабль. Муж оскорблялся: дуракам полработы не показывают. Я оскорблялась в ответ. Дурная философская бесконечность. Соотношение неопределенностей Вернера Карла Гейзенберга погибало под напором соотношения определенностей хабалки и ее мужа.

К силуэту дома-корабля привыкла как к родному, а сауна делала визиты к нам еще желательнее, чем раньше, когда без нее.

Мы были страстно привязаны к даче. Десять лет назад родительский дом, разрушавшийся, замызганный, с насовсем въевшейся грязью, давно избывший детство, вставал и встал, как птица Феникс из пепла. В пальцах зашевелились банкноты, результат четырехлетнего существования программы Время «Ч» на телевидении, и мы, со слезами, скандалами, упованием и счастьем, все переделали-перестроили, и получилось легкое, ненавязчивое, пронизанное светом, плывущее или даже летящее жилище.

Утром прежде нас встававшее светило заливало дерево спальни медом. Первый взгляд на стену, второй в окно – пейзажи сходились. За окном летний, на стене зимний. Тот, что на стене, писал художник Юра Косаговский. В одно прекрасное новогоднее утро, глядя из этого самого окна, макал деревяшку, обмотанную куском ваты, во что-то разведенное черное и оранжевое, нашедшееся на месте, и мазал на куске ватмана. Бумажный пейзаж был полюблен не менее природного. Юра развесил двенадцать своих картин в просторной гостиной, в которую мы превратили две жалкие нижние комнатенки, сломав перегородку. А вдобавок разрисовал фантастическими травами стены гостевой комнаты и прозрачную дверь в туалет наверху. Прекрасным можно было любоваться, не сходя с унитаза.

26 февраля 2007 года мы были не за городом, а в городе.

Лена Камбурова давала концерт в театре на Трубной.

Этим флейтовым, колокольчиковым,

фиолетовым, нежно игольчатым,

родниковым, прозрачным, чистейшим,

мальчиковым и августейшим,

цирковым, пролетарским, бритвенным,

роковым, гусарским, молитвенным,

золотым, молодым, оплаченным,

проливным, площадным, потраченным,

мотовским, подземельным, стильным,

колдовским, запредельным, сильным,

птичьим, дуриковым, окаянным,

покаянным и океанным,

этим голосом иссушает,

создает, воздает и прощает.

Низким виолончельным,

высоким венчальным…

Проведя с виолончельным-венчальным два часа, мы возвращались чистые и светлые, как после молитвы. Так всегда на концерте Лены и по окончании.

Дома в глаза бросился сверток, который приготовила для дачи – Серега обещал зачем-то приехать и заодно забрать. Не приезжал? – спросила. Валеша странно смотрел и ходил мимо. Что случилось, поинтересовалась я и перебила сама себя: погоди, схожу пописать. Сходи, разрешил мой милый, потом скажу. Я мыла руки, он стоял в кухне, я подошла, он крепко взял меня за плечи, прижал к себе и произнес где-то за моим ухом: у нас сгорела дача. Ну что же делать, спокойно произнесла я в ответ.

Спокойно не потому, что не поняла, я все очень хорошо поняла.

Но он держал меня в руках и таким образом помогал мне держать себя в руках. Я и держала.

Сразу начнем строить новую, сказал он.

Где же начать, если денег нет, сказала я.

4.

Неделей раньше рассказывала Раде Хрущевой, что читаю студентам лекции. Одна посвящена Аджубею. Его вдохновенному упрямству, тому, сколько сделал для советской журналистики, из которой вышвырнули тотчас вслед за тем, как из власти вышвырнули тестя, отца Рады. Заканчиваю историей про сгоревшие одна за другой две их дачи и философическое перенесение ими потери, что открыло для меня нового Аджубея и новую Раду. На одной даче я бывала: большая, удобная, много дерева, много воздуха, Аджубей построил ее своими руками.

С чего бы на ум прийти чужим пожарам за неделю до своего?

А эта фраза, написавшаяся сама собой: родительский дом, который вставал и встал из пепла, как птица Феникс…

Как встал из пепла, так в пепел и обратился.

А пятью годами раньше сочинилась поэма В деревянном доме, где героиня, сгорая от страстей и буквально дотла, переживает пожар в воображении.

А ровно за десять дней до пожара, 16 февраля 2007 года, закончила роман В башне из лобной кости, где и вовсе неосторожно баловалась с огнем.

Диктат воображения?

Как и откуда проходит сигнал?

Не надо об этом думать.

Все происходит в башне из лобной кости.

Переходишь из вчера в сегодня, как из комнаты в соседнюю комнату и обратно.

5.

Вчера пигалице четыре года, дети с родителями живут на даче, они живут на даче круглый год, поскольку у детей слабое здоровье, а у папы туберкулез, правда, в спящей форме, но скоро он проснется, поэтому детей пичкают свежим воздухом, как маслом, пигалица лежит в высокой траве, лицом к небу, излюбленное местоположение, солнце лучами, как мягкими лапами, трогает тщедушное тельце, мыслей нет, какие мысли у четырехлетнего человека в травяных зарослях, только глаза-стость и пальцастость, чутким зрачком проследить, как по травинке ползет и замирает какая ни то козявка, пальчиком погладить ее хитиновую спинку, козявкой зовут пигалицу домашние, и смутное чувство сродства всех козявок меж собой в мире, частью которого является, внезапно озаряет ее.

В башне из лобной кости все происходит в действительности.

В той самой действительности, про которую все равно никто ничего не понимает.

Лобная кость. Лобное место.

6.

В четыре года пигалица впервые осознает, что смертна. Откуда пришло осознание, кто бы сказал, но вот он, смертный ужас, явился незваный и расположился на постели, холодный, как лягушка, и заполз внутрь, заполнив весь внутренний объем целиком, от упрямого, как у бычка, лба до розовых пяток. Пигалица отчаянно кричит, входит мама: что случилось? Пигалица не умеет объяснить и громко рыдает, сквозь рыдания страстно моля пообещать, что она никогда-никогда не умрет. Мама, сидя на краешке постели и гладя дочь горячими руками, не может как честный человек обмануть ребенка и, уговаривая успокоиться, повторяет ничтожное и не утешающее: если будешь пить кефир, будешь жить долго-долго. Я не хочу долго-долго, захлебывается слезами ребенок, я хочу всегда.

Придет время, и моя маленькая дочь заплачет вдруг перед тем, как уснуть: я не хочу умирать, я умру, а все будет продолжаться без меня, и я ничего не увижу и не узнаю, лучше бы я не рождалась.

Точное взрослое выражение смертной тоски.

Примусь что-то говорить, говорить и долго не перестану, стараясь заговорить и ее, и себя, и мы обе уснем от усталости, а делу не поможем.

Ах, некому защитить людей от жизни и от смерти.

7.

Умная, из самых умных женщин, встреченных по дороге, Инна Соловьева, пристально поглядев, сказала: а вы знаете, что живете не свою судьбу, вы должны были стать чем-то вроде шпионки Маты Хари, чтобы, с одной стороны, на балах, а с другой, выполняя тайные шпионские задания.

Бывшая пигалица остолбенела.

Засмеялась.

С какой стати?

Задумалась.

Маска комильфо скрыла пигалицу.

Шутка прозорливой Инны могла касаться маски как таковой.

Всеобщности масок.

8.

Есть фото: мелкая козявка в группе таких же. Расположились под лозунгом: Es Lebe Genosse Stalin! Не то что они в Германии – они в советской сельской школе. В Германии тех лет царил другой лозунг: Es Lebe Genosse Hitler! Между обоими Genosse шла смертельная война. Написанный по-немецки, наш вариант победоносно утверждал: никаких Genosse Hitler нигде и никогда, а будет вам сплошной Genosse Stalin всегда и везде, как миленькие будете повторять Es Lebe наш, а не ваш.

В первый класс пигалица не поступила, умея писать, читать и считать. Сразу во второй. Так что на фото – класс второй или третий. Или четвертый.

В пятый, оставив сельскую начальную школу, где учили немецкий, пошла в городской школе, где учили английский.

9.

На самом деле английский дался в девятом.

Ровно девять месяцев длились частные уроки Лидии Алексеевны Пикаловой, шикарной одноногой тетки. Пигалица влюбилась в нее с ходу и, тщательно таясь от своих, чужой открывалась безоглядно, обрушивая каскад признаний, словно на лучшую подругу. С подругами как раз сложнее. Пигалица и в них влюблена – всякий раз неутоленно. Спустя десятилетия зоркий Зорин Леонид Генрихович напишет, что все у нее (цитата) наполнено тем же самым чувством, которым мечена ее жизнь, чувство это – неутоленность.

В Москве часть класса говорит на английском как на родном. Хочется так же, да не можется. Они другие. Другие лица, косы, стрижки, походка, портфели, тетрадки, ручки, школьная форма – все не такое. У наших – заурядное, советское. У них – заграничное. Они интернатские. Они дети внешторговцев. Точнее, дочки: обучение раздельное, школа женская. Пока были маленькие, жили с папой-мамой за границей, подросли – отправлены в отеческие пределы. Внешторговцы – те же дипломаты, только по коммерческой части. Возвращенных на родину подростков определяют в интернаты. Малые дети, должно быть, не так подвержены разлагающему буржуазному влиянию, как дети постарше. Света Бурцева из наиболее эффектных. Персиковая кожа, во рту жемчуг, две небогатых косы, зато прямая спина, большая грудь и круглые плечи, с одного неизменно спадает бретелька школьного фартука, не такого, как у нас, высокие сапоги из натуральной кожи цвета терракоты, того же цвета и качества портфель. У нас портфели из дерматина, на ногах потертая обувь неопределенного грязного цвета. Пигалица поглядывает на Свету Бурцеву искоса, издали, исподлобья, интернатские дружат друг с другом, с нами – редко. Из наших Света Бурцева дружит с каре-глазкой Таней Бабчиницер. Продвинутая в математике, Таня единственная достойна продвинутой в математике Светы. У пигалицы с Таней – тоже отношения. Ревниво-болезненные со стороны глупой пигалицы, уравновешенно-утешительные со стороны умной Тани. Они обмениваются записочками, которых пигалице мало. Света маячит рядом, вежливая, немногословная, вещь в себе. Интернатских связывает общая тайна. Тайна эта – заграница. О ней не говорят. Возможно, им запрещено говорить. Возможно, им запрещено сближаться с советскими, чтобы не выдать тайну.

И тогда Мата Хари включает тайный свет воображения. Оно освещает затемненные девичьи дортуары, строгую, но изысканную столовую, столы с накрахмаленными салфетками, зал в зеркалах, где, аккуратно сделав уроки, чинные школьницы чинно отдыхают за чтением, рисованием, вышиванием, игрой на фоно, ненароком поглядывая на себя в блестящую амальгаму, в какой тенями живут страстные и нежные дружбы, шепоты и признания, многообе щающие вечера танцев с приглашенными мальчиками и прочее, и прочее, вычитанное из книг, недоступное обыкновенным шко-ляркам.

Мама всегда говорила, что дочь – воображала.

И пусть.

Вот увидите, она еще доживет до первой влюбленности. Не ее в кого-то, а кого-то в нее.

10.

Увлечения долго распределялись по сезонам: мальчикам принадлежали лето и дача, девочкам – Москва и зима.

Москва и зима, а пигалица захлебывается от эмоций, пересказывая шикарной одноногой англичанке: вечеринка у подруги, двоюродный брат подруги, без двух, ну, без трех минут офицер, курсант военного училища, прибыл в отпуск из Киева, белая полоска подворотничка гимнастерки на гусиной шее, волос русый, мягкий, волнистый, подтянут и одновременно развязен, глаз с болотной поволокой, едва увидел – за столом с ней, все танго и вальсы с ней, ни на шаг, как нитка за иголкой, с другими резкий, с ней послушный, робкий, пошел провожать, мороз, грел ее ладони в своих, и ах ты, Боже мой. Развязность и стеснительность по отдельности – скучно. Вместе – весело. Только как толково объяснить? А учительница, пользуясь моментом, еще настаивает: на языке. Пигалица и на русском не умеет – Лидия Алексеевна неумолима: in English.

Лидия Алексеевна, что называется, женщина в теле, широка в кости, с плавными повадками, ухоженными руками, густо наложенной помадой, в дополнение к губам захватывающей часть прилегающей кожи – пигалица впервые видит такой способ окраски и поражена обольстительностью результата. Англичанка часто покусывает яркие губы и заливисто смеется, живо реагируя на пигалицыны признания, смеется не обидно, а одобрительно, не забывая возобновлять окраску и поправлять: the boy, а не a boy, это же определенный мальчик, а не неопределенный.

Англичанку рекомендовал родителям Юра Висло-усов. Фамилия на редкость шла молодому человеку, без усов, а все равно похожему на хитрого, вежливого кота, с суперграмотной русской речью, работнику МИДа, а как с ним познакомилась пигалица – спросить не у кого. Лидия Алексеевна в МИДе преподавала, в том числе Юре. А прежде трудилась в Англии – отсюда чисто английское произношение. В качестве кого? Юная Мата Хари умирала от любопытства – деликатность не позволяла задавать лишних вопросов. Профессию выберет, где любопытство не стыдное, а непременное условие, – где логика? Но жизнь растет, цветет и кустится нелогично.

Учительница рассказывает ученице значительно меньше, нежели ученица ей, хотя что-то рассказывает. Учительницына биография насыщена романами, как до потери ноги, так и после. Лидия Алексеевна обретается в крошечной узкой комнате на Смоленской площади, рядом с МИДом, где, переваливаясь, как гусыня, перемещается от кровати к столу с помощью палки или костыля и никогда не теряет приподнятого настроения.

Встречи с ней носят праздничный характер до самого последнего дня. В последний день она нервничает, кусая пастозно намазанные губы чаще обычного, так что кармин пачкает кончики зубов, отчего рот выглядит вовсе кровавым. Женатый мужчина, время от времени возникавший в проговорках и оговорках, неизменно окрашенных иронией, – филологические игры с привязанностью и беспривязностью были тут в ходу, – животное это на привязи внезапно объявило о возвращении в стойло, удар оказался сильнее, чем ожидала самодостаточная ковбойка. Посреди урока учительница внезапно потеряла контроль над собой и пролила горючую слезу прямо на тетрадь ученицы, и у той заныло-застонало внутри от неловкости и смертельной жалости к взрослой, самостоятельной и веселой женщине, которой ничем нельзя помочь.

Себя почему-то стало жалко тоже.

Уроки закончатся. Фигурка курсанта, которую успели обсудить, пропадет где-то в Киеве. А кусок важной детск ой жизни, не дождавшийся своего часа, останется за кадро м.

Но что нам мешает ввести нужное в кадр?

11.

Говорят, что после большой войны приходит большая любовь.

У пигалицы с братом после настоящей Отечественной войны пришла игрушечная дачная.

Наша армия сражалась против вражеской. Мы с братом – между собой родные. Вражеская – Витька и Вовка – между собой двоюродные. Вовка – бесцветный коренастый пенек. Витька – стройный дубок. Плечами широк, глазами миндалевиден, ресницами густ, чуб причудливо изогнут в силу природного роста волос. Увидя на экране американского актера красавца Грегори Пека, пигалица обомлеет: Витька, один в один. Слухи ранили: местные девы падают штабелями, он снисходительно меняет их, как перчатки. Оборот как перчатки – из книг. Из книг практически все. Воинственный дух возрастал. Сердечко билось и замирало. От ненависти, понятно. Витька – противник. Зато Вовка краснеет так, что очевидно готов к сдаче в неравном бою. Страшно сказать, но и пигалица готова – если. Если б Витька попросил. Тяжелый том поэм Жуковского разваливается на привычном разломе страниц – пигалица упивается поэмой Орлеанская дева, где французская девушка Жанна д’Арк и английский офицер Лионель. Они враги, но в Жанне просыпается любовь к Лионелю, и встает страшный вопрос – чем пожертвовать, любовью или долгом. Ситуация точь-в-точь. То есть пигалица думала, что у нее ненависть, а у нее уже была любовь. То есть она уже не думала, она уже знала, но себе не признавалась. То есть совсем в глубине своей маленькой души призналась, но знать не хотела.

Так и растянется эта тягомотина на годы в типовых страданьях: знать – не знать, признаваться – не признаваться, жертвовать – не жертвовать.

Дело осложнялось тем, что, навоевавшись вдосталь днем, ночью соперники пробирались в сарай, где пигалице с братом разрешалось спать ввиду духоты в доме. О, как изображалась перед родителями решительная невозможность дышать, как картинно задыхались и даже бледнели, утирая ладонью воображаемый пот со лба. В сарае раскинулись ковры, перевезенные из московской квартиры для летнего проветривания, это придавало сараю вид сераля – так ребятишки думали, не зная в точности, что оно означает, но полагая, что именно в такой обстановке куда как уместна игра в карты. Да, приличные внешне дети были скрывавшимися картежниками. По ночам, когда взрослые засыпали, юные враги крались к врагам и, позабыв дневные баталии, упоенно резались в преферанс до петухов – кто обучил, неведомо, возможно, враг и обучил. Не прятаться в кустах, не нападать неожиданно, не отступать при передислокации, царапая локти и колени о дорожный гравий или лесные колючки, а возлежать на коврах, локоть к локтю, коленка к коленке, ловя случайный взгляд или случайно касаясь, показалось или правда, и небо падало на землю, и томно теснило грудь, которой нет, а есть два прыща, и до груди далеко, как до Луны, что романтически заглядывает в щелястое оконце. В эти минуты особо будоражил тайный испуг: а что если, как Лионель Жанну, он попросит выбрать любовь, а не войну, то есть изменить своим, – что тогда?

Он и не собирался. Ни разу и не взглянул на пигалицу так, как она того жаждала, засыпая в лунном свете, остужавшем картежный азарт в сарае-серале перед азартом завтрашней битвы.

Память босых ног в уличной мягкой пыли, разогретой солнцем, среди кошек, собак и привязанных к деревянным столбикам коз, возле соседних железнодорожных бараков, где дружки-подружки и внутрисемейный ор, доносящийся из открытых барачных окон и дверей, и шатающиеся фигуры бредущих со станции отцов семейств и их взрослых сыновей, уже принявших в пристанционном шалмане на грудь.

Теперь нет такой мягкой пыли – есть грязь, нет бараков – есть новорусские хоромы, но босые подошвы ног по-прежнему хранят бархатное тепло уличного детства.

12.

Первая большая любовь приходила не одна. В сопровождении.

Помимо Витьки, имелся Леонид Наумович. Загорелый, стремительный в речах и жестах майор, зеленая гимнастерка, синие галифе, с блеском начищенные черные сапоги, в которых отражалось небо, воплощение мужественности, подчеркнутое шрамом, наискось пересекавшим великолепный крупный нос с горбинкой. Леонид Наумович трепал пигалицу по голове и говорил усмешливо матери низким баритоном: красавица растет. И в опасных глазах его, честное пионерское, таилось то самое, чего никогда, как ни старайся, не прочесть в Витькиных.

Леонид Наумович приезжал вместе с женой Елизаветой Ароновной, обладательницей такого же носа с горбинкой, только изящного, в отличие от могучего носа мужа, которого пигалица к ней ревновала. Леониду Наумовичу было лет сорок, пигалице – десять. Обедали в саду, за столом, накрытым клетчатой клеенкой, возле летней кухни, с кухни приносили суп в поместительной кастрюле, горячие пирожки и второе, а в финале ставили самовар и гоняли чаи с клубникой с огорода. Елизавета Ароновна звонко восклицала: у тебя живот не заболит столько ягод съесть? По видимости шутила – по делу ставила соперницу на место. Странная сладкая сопричастность к их жизни выражалась популярной песенкой тех лет, которую пигалица уходила на гамак громко распевать: Ты ждешь, Лизавета, от друга привета, ты не спишь до рассвета, все грустишь обо мне, одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне.

Однажды Леонид Наумович приехал не в военном, а в штатском – широкие брюки, пиджак с ватными плечами. И что-то в пигалице надломилось. Ушла на огород переживать горе, природы которого не понимала. Вечером подслушала родительский разговор. Из него вытекало, что Леонид Наумович всю войну прошагал то ли разведчиком, то ли кем, служа в каких-то там органах, а что переоделся в гражданское, значит, так надо по службе. Кто такие органы, пигалице известно не было, но что такова часть спецзадания таинственного майора по внедрению в мирную жизнь, дошло и с ватными плечами кое-как примирило. Однако чувство к герою так и не восстановилось, а тихо-тихо ушло.

13.

Ни с папой, ни с мамой, ни с братом, ни с кем.

Она была скрытная, эта пигалица, и сопротивлялась любому вторжению в душевные секреты, которые умела сберечь, добровольно никому ни в чем не признаваясь. Она была в курсе, что помимо воображалы у нее еще прозвище: мальчишница. Очередной подслушанный родительский обмен репликами касался этой темы… Влюбчивая она у нас, вздохнула мать. Да уж, с беспокоящей досадой согласился отец.

Существовал третий предмет, вызывавший у пигалицы трепет умственных чувств.

Умственных – поскольку все бури и штормы происходили в уме.

Предмет именовался Толей и приходился мужем папиной дочери Рите. Если покопаться в совокупностях, можно докопаться до парадокса, что на самом деле предметом являлась Рита, старшая сестра, у которой мама не пигалицына, а другая. Другую маму звали Марина, она иногда гостила на даче – дебелая, со следами былой красоты, с продолговатыми русалочьими глазами, подернутыми патиной времени (все определения почерпнуты из книг). Не былая, ничем не подернутая, а самая что ни на есть актуальная красота была у Риты. Высокая, гибкая, с нежным голосом и нежным румянцем на безукоризненных щеках, карие глаза блестят, темные волосы с золотистым отливом лежат естественно и прихотливо, Рита была тип Греты Гарбо. С Гретой выйдет точь-в-точь как с Грегори. Пигалица увидит ее в кино, узнает Риту – и эталон красоты закрепится навсегда.

Здоровый увалень, молчун Толя добродушно улыбался, если к нему обращались, а обращались редко, поскольку он был чем-то вроде мебели. Он начинал лысеть, и пигалица, когда смотрела на него, мысленно, как на огороде, выращивала на его темени недостающую шевелюру, чтобы быть влюбленной все-таки в привлекательного молодца, а не в потрепанную рухлядь. Главным оставалось то, что Рита его избрала, что он удостоен находиться рядом с ней как избранник, хотя из прежнего источника – разговоров мамы с папой – просочилось, что он пил как лошадь, притом что, как пьют лошади, пигалица не знала.

Расстанутся на годы. Встретятся на папиных похоронах. Рита-Грета, раздавшаяся в ширину, утратит всё, кроме нежного голоса, а нежный румянец превратится в апоплексический рисунок красных жилок, сомнительное украшение некогда мраморных скул. Окончательно облысевший Толя, в генеральской форме – даже и не подозревала, что он по военной части, – вынесет впереди себя большой живот. Стоя у папиного гроба, экс-пигалица вытирает слезы красным носовым платком, почему-то взяла платок этого цвета, а придвинувшаяся толстая Рита выдирает его из рук, шипя: какая гадость! Если по правде, не почему-то экс-пигалица взяла его, а потому что решила, что красное пойдет к черному, и, значит, суета возобладала над горем, и, значит, Рита права: гадость. В эту минуту экс-пигалица и расплачется. Смерть папы, как и мамина смерть за восемнадцать дней до папиной, будет мучительна, но сейчас экс-пигалица оплакивает не его, и не себя, и даже не Риту с Толей, а неотменимую закономерность, согласно которой со всеми людьми происходят деформации, трансформации и передислокации, включая окончательные, и нет спасения.

Меня поддерживал тогда муж Володя. Возможно, это тоже не понравилось Рите.

Но лишь то, что он у меня был, помогло пережить ужас над двумя разверзшимися могилами.

14.

К тому времени я знала историю всех троих: моего отца, Марины и Риты.

Отец, крестьянская беднота, уральский кузнец, сам себя выковавший, в Гражданскую служил комиссаром Двадцать седьмой дивизии. По соседству с Двадцать пятой, где в той же должности обретался Дмитрий Фурманов, он прославится книгой о своем командире Чапаеве. Отец также напишет книгу, но как писатель не прославится. Прославится как ученый-историк. Красавица Марина, воевавшая бок о бок, стала его женой. Папа пылал к ней страстью. А она была слаба на передок, так у них про это говорили. Что-то до папы доходило. Не верил, пока не застал в постели с ординарцем Петькой. Отличаясь бешеным нравом, обозвал проституткой, выхватил револьвер, собираясь застрелить обоих, но то ли стрелял и не попал, то ли в последнюю секунду сработал тормоз – убийцей не стал. Марина была беременна Ритой. Отец пообещал, что будет содержать ее и ребенка, но жить с ней – нет. Марина ползала на коленях, стенала, давала клятвы, обещала покончить с собой – все напрасно, крутого нрава отца ей было не одолеть. Родилась девочка, Марина дала дочери свою фамилию – Крехова, отец помогал им, пока Рита не выросла. И когда выросла, помогал тоже.

Он женился на моей матери вторым браком через двенадцать лет после первого. О его любовном опыте этих двенадцати промежуточных лет я никогда не слышала и уже не услышу. Внутренняя жизнь моих родителей была terra incognita. Как и моя. Как и брата. В семье была тяжелая обстановка. Верно, из-за тяжелого отцовского характера. Он был, что называется, принципиальный товарищ, большевик по убеждениям, а я, наверное, меньшевик. Правдивый и справедливый, он пользовался любовью окрестной детворы, а над ближними нависал, как туча. Он любил мою мать. И нас любил. Не уставая сурово драить. Мы постоянно чувствовали себя школьниками, не выучившими урока. Он сделал из упрямой лобастой пигалицы пай-девочку, приятную почти во всех отношениях, прятавшую от чужого догляда тайные помыслы и поступки.

Я настойчиво защищала свою индивидуальность.

Всегда в ней сомневаясь.

15.

Платья, что переносила за жизнь, начиная с детства, проплывают в заглазном окоеме за лобной костью, словно фантастические рыбы в фантастическом аквариуме. Невиди мые, видятся в деталях: рисунок, ткань, фасон. Наряжаясь, вставала на цыпочки, гляделась в старое, с порченой амальгамой, с металлическими разводами и черными мушками, зеркало платяного шкафа. Там отражалось невзрачное, ледащее, длинношеее, узкоплечее, с торчащими ключицами. Могло ли такое нравиться? Страдала, что не как все, страдала, что как все. Платьица нравились. Коричневое полушерстяное с горизонтальными защипами на кокетке и на боковинах юбки, защипы придавали стандартной школьной форме нестандартное изя щество. Полупрозрачное креп-жоржетовое сирене во-розово-белое, сплошные мелкие цветочки, сплошное очарование. Где оно – хоть бы фрагмент тряпочки подержать в руках. У Тани недавно обнаружилась картонная коробка, обшитая знакомым оранжевым сатином в крупных черных листьях. Таня, Таня, закричала я, у меня же было такое платье! Ну да, спокойно отозвалась Таня, я помню.

Ей было три года, когда я его носила, а сейчас она взрослая женщина.

Красный сарафанчик из штапельного полотна, сшитый домашней портнихой, всплыл среди прочего.

16.

Стукнуло то ли одиннадцать лет, то ли двенадцать, когда местный Лионель разглядел, наконец, местную Жанну д’Арк. Раскачиваясь на качелях, вопила песни советских композиторов – заслуженный антракт между актами трудового воспитания: прополкой моркови и поливкой помидоров. Грегори Пек приблизился незаметно, остановился за деревьями, делал вид, что ковыряет носком резинового тапка землю. Всё заметила, Мата Хари глазастая. Со своей стороны сделала вид, что не замечает. А у самой озноб в жаркий день. А уж когда мама с папой официально пригласили двоюродных братьев на детский праздник на веранде – вообще залихорадило. Хмыкнула хладнокровно, скрыв истинные чувства. Это она думала, что хладнокровно. Мы же не знаем, что нас выдает, даже наиболее хитрых. Видно, родителям пришло в голову проинспектировать детские связи в расчете, что прилюдно какая-никакая улика да вылезет.

Она и вылезла.

Попив чаю с пирогом, пошли гулять в сад: родители лицемерно посоветовали.

Витька с ней – как кавалер с барышней!

Неслыханно.

Темнело. Обжигаясь о крапиву в малиннике и о малинник в крапиве, спотыкаясь о корни яблонь и утопая в мать-и-мачехе, делились неважным как важным, говорили пустяшные подростковые слова, не в словах было дело, смеялись, умолкали, стеснялись молчания и снова смеялись, пока не очутились в дальнем углу сада, где им вздумалось вдруг полезть через забор на улицу. Перелезая, пигалица зацепилась за штакетину подолом красного штапельного сарафанчика, по красному полю вразброс крохотные веточки, коричневые с зе леным. И, прыгнув в горячие Витькины руки, порвала подол.

Вот и все.

Ничего другого не было.

Ничего и не нужно было.

Счастье переполняло через край.

Перед тем, как заснуть, и после, как проснуться, – одно сплошное счастье.

17.

До завтрака, пока семейство спало, на цыпочках выбралась из дому и – в тот самый дальний угол сада. Растянула прихваченное с собой байковое одеяло и сама растянулась, лицом в небо. Трава уже не была такой высокой, как в четыре года, к тому же пигалица выбрала полянку возле дуба, покрытую низким ковром сиятельной кашки, так еще зовется трехлистный клевер, знак Ирландии, что появится на этих страницах в свое время, лежала, перебирала чудную мелочь вчерашнего вечера, набиралось раз-два – и обчелся, и тогда она начинала обратный счет своим сокровищам, и этого с избытком хватало, чтобы весь объем сердечной сумки доверху заполнить счастьем. Над кашкиной полянкой вились: бабочка-капустница, бабочка-шоколадница и бабочка-павлиний глаз, и мнилось, что они и вьются возле оттого, что примагничены пигалицыным счастьем. Мир и пигалица были заодно.

Пришла Стеша: иди, тебя папа зовет. Стешин тон не предвещал ничего хорошего.

Потащилась в дом с заранее упавшим настроением.

Папа начал тихо, и это было страшнее, чем если бы громко. Но когда стало громко – оказалось страшнее, чем тихо. Он не кричал, он орал, что его дочь – уличная девка, занималась развратом, запятнала свою честь, которой не отмыть, и все в том же роде. Порванный красный сарафанчик фигурировал как улика, что ни на есть красноречивая. Папа орал, что, если она вовремя не одумается, не остановится, не одолеет постыдной тяги к разврату, впереди ее ждет панель, и обещал выгнать из дому, видимо, на эту самую панель. Напрасно она пыталась вставить словечко, объяснить, как все было, то есть как ничего не было, папа и слушать не хотел, упиваясь собственным гневом.

Думаю, в ту минуту ему было больно.

Но именно в ту минуту я не могла этого думать.

Думать пигалица не могла ни о чем. Она могла только смертельно бояться и смертельно ненавидеть его с его гадкими подозрениями и отвратительными намеками, с его грубым вторжением в тот прозрачный мир, в котором подростки поворачиваются с предельной осторожностью, чтобы случайно не разбить, а он бил, бил хрупкое стекло и топтал осколки сапогами, хотя был в тапочках.

Услышав взрослой его историю с женой Мариной, поверила в нее сразу. Теперь приходит в голову: а может, и тогда он навоображал себе больше, чем увидел, и в результате поломал обе жизни, ее и свою. Хотя возможно и другое объяснение: обжегшись один раз и навсегда, он встал на страже нравственности как солдат, каким, собственно, и был.

Сломал ли он что-то в жизни дочери-подростка этим беспощадным унижением?

Что-то сломал определенно. Уверенность в себе – во всяком случае.

Читая переписку лорда Честерфилда, его поучения сыну, удивлялась: неужели сын послушно следовал этой скучище, неужто не отвращали его многочисленные рассудочные и ненужные отцовские советы? Письма сына отраженно светились в письмах отца. Да, все принимал, благонамеренно и учтиво. Каково же было мое тайное торжество, когда узнала, что он лгал отцу. Он был совсем иным, чем представлялось папаше и чем он представлял себя папаше.

Так и должно быть, насколько я понимаю мир и людей в нем.

Под гнетом вырастают кривыми.

18.

О ребенке иногда слышишь: маменькин сынок.

Пигалица, несмотря ни на что, была папина дочка. Ходила на лыжах и бегала на коньках, лазала по деревьям и купалась в местном пруду, работала на огороде и пилила с отцом и братом дрова. Все равно болела. Может, родители были старые. Разница между отцом и дочкой – сорок восемь лет. Когда болела – и не болела тоже, – запойно читала. Меланхоличный, печальный такой ребенок. Амбивалентный.

Помимо человечьей любви наличествовала животная. Объекты: белый козленочек, рыжая собака Най-да, воробей-подранок и мышь. Козленок принадлежал к разряду наиболее самостоятельных существ. Бегал себе с подскоком, мемекал, щипал травку, останавливался на ходу, высыпал кучку черного гороха и продолжал задумчиво щипать. Изредка позволял себя погладить, но тут же взбрыкивал задними ножками, так что, если замешкаться, легко было обрести лишний синяк. Найда существовала не столь автономно, хотя подбегала, когда хотела, лезла целоваться, когда хотела, когда наскучивало, убегала. Воробушек ласкаться не умел, но и улететь не мог, с поврежденным крылом. Пигалица кормила его, изнывая от нежности, смотрела, как он ест. Однако наибольшую нежность вызывала мышка. Обыкновенная маленькая серенькая домашняя мышка. Почему-то не убегала, а теплым пушистым комочком сворачивалась на худой пигалицыной груди и сосала изготовленную пигалицей турундочку с молоком, блюдце с молоком стояло тут же. Иногда мышь убегала, но всегда возвращалась. Забиралась на привычное место и сосала свою турундочку. Иногда они вместе засыпали. Впрочем, всегда и иногда уложились в одну неделю. Как-то утром пигалица проснулась и увидела рядом с собой неподвижного холодного зверька. Он лежал на спинке, подняв кверху скрюченные лапки, и был мертв. Что случилось, неизвестно. Пигалица пролила поток слез. Это было первое ее настоящее горе. Закопала мышь в могилку и ощутила глубокое одиночество.

Главное чувство, сопровождавшее детство, отрочество, юность, – одиночество и непонимание.

Не что ты не понимаешь, а что – тебя.

Я русский интеллигент. В России изобретена эта кличка. В мире есть врачи, инженеры, писатели, политические деятели. У нас есть специальность – интеллигент. Это тот, который сомневается, страдает, раздваивается, берет на себя вину, раскаивается и знает в точности, что такое подвиг, совесть и т. п. Моя мечта – перестать быть интеллигентом.

Пигалица была интеллигентка до мозга костей. Непонимание, сомнения, страдание, раздвоение, вина, раскаяние, готовность к подвигу – который, правда, ни вдали, ни вблизи не просматривался, – все Юрий Оле-ша написал про нее.

Он ничего не написал про любовь. Должно, из деликатности.

Его любовь – Сима Суок по прозвищу Дружочек по-матросила и бросила его. Заместительнице, Ольге Суок, сестре Симы, посвящены «Три толстяка», одна из самых притягательных книг пигалицыного детства.

Между тем, в дневниках Олеши – о матери:

…передо мною ее фотография тех времен. Она в берете, с блестящими серыми глазами – молодая, чем-то только что обиженная, плакавшая и вот уже развеселившаяся женщина. Ее звали Ольга.

Жена Суок – как и главная возлюбленная. И Ольга – как мать.

Читающая пигалица всюду искала и находила ритмы, рифмы и иные упрятанные сочленения.

19.

В войну, в эвакуации, мы жили на улице Чеверева. До войны у папы вышла книжка «Чеверев». Такое сочленение.

Папа пытался в молодости писать прозу. А я пыталась в молодости ее читать.

Мне не нравилось.

В Первую мировую папа тянул солдатчину. В тетрадочках с записями, коим чуть не век, про войну ни слова. Исключительно про душевное состояние. Ему двадцать пять, и двадцатипятилетняя душа его мается.


1914. Воинская жизнь. Идем по тракту. На тракте грязь, колокольцы замирают, мелькнула мельница, в растворенные ворота – телега, на ней раскинутый полог. Воет ветер. Кормежка в башкирской деревне. Татарка с девочкой и стариком из Уфимского уезда. Идут на богомолье в Троицк. Осень. Лес раздевается, и печальный мальчик-работник с башкирами – плачет.

Тоскливо в грязном бараке. Иду на улицу. Кругом красивая природа: поля, перерезанные группами леса, вдали смыкаются горы. Ширь, простор. Но – тяжко, душно. Робко из-за туч выглядывает солнце. Хмурится серое небо. Вьется полотно железной дороги. То и дело мчатся поезда. И хочется лечь под поезд, так, без желания умереть и жить, с полным равнодушием ко всему.

1915. 15 января. В воинском до Уфы – смотрю с моста. Едут на позицию с 6-недельным образованием. Безусые, цветущие. Не унывают. Спокойные, равнодушные. На смерть идут и как бы не чувствуют дыхания ее что похоже на баранов, гонимых на бойню. Вот как быстро приспосабливается человек к условиям. Жалкие… 1916. 14 октября. Жизнь тяжела. Та, какою приходится жить в настоящем. Груба, безжалостна. Многие тяготятся, многие плачутся. У многих это связано с материальным состоянием. Но теряется и душа, лучшие ее качества: топчутся, гибнут великие задатки человека… Ах, как бы я хотел разорвать, уничтожить эту действительность…


Разорвет и уничтожит.

Вместе с товарищами.

Скоро.

Оттого ли, что в самодельных тетрадочках воздух, атмосфера, душа – моя душа тянется к его с такой силой, как редко случалось, пока был жив. Не давал. Не давался. Возможно, и рад был бы, да тот же панцирь, но несравнимо крепче ороговевший, чем у пигалицы, составлял неодолимую преграду. Душа с душою говорит спустя вечность, и спустя вечность я понимаю, на какой почве произошел Октябрьский переворот, и нет у меня ни ярости, ни злости ни в чей адрес, ни в царский, ни в большевистский, ни в красный, ни в белый, а одно горчайшее сострадание к судьбе России, к судьбе человека в России, и одна бессильная мысль: суди их Господь.

Или сильная.

20.

Вычитала названия сел в Нижегородской губернии. Поначалу губерния называлась Нова города Низовские земли.

Погибловка (советская власть переименовала в Садовое),

Тер-Клоповка (Вишневка),

Несытово,

Позорино (Лебяжье),

Дурашиха,

Вздернинога (Орехово),

Разгильдяевская,

Холуй,

Грехи,

Заглупаево.

Те села хоть через одно переименованы.

А эти так до сих пор и называются:

Худобабкино,

Гибловка,

Грабиловка,

Свиреповка,

Горюшки,

Карга,

Кобелево,

Содомово (их несколько).

Единственное Растяпино стало Дзержинском.

Вот и всё. Всё тут. И характер народа, и социальное его расположение, и прошлое, на почве которого возросло будущее.

21.

За участием в Первой мировой последует участие в Гражданской, за Гражданской – через двадцать лет – участие во Второй мировой. Отец давно не подлежит призыву, не крестьянин, не кузнец и не солдат, пятидесятилетний сотрудник Института истории Академии наук СССР. Москва держится на волоске. В ряду многих сродных, он уйдет добровольцем на фронт. Война у них в крови, ибо они защитники. Идеалов, народа, Москвы, Отечества. Откроется старый туберкулезный процесс, температура сорок, горлом пойдет кровь – его отправят в госпиталь, а оттуда спишут как нестроевого и никакого. Вместе с институтом он эвакуируется в Алма-Ату, куда и мы доберемся по вызову из нашей башкирской эвакуации.

Ученые, артисты, балет Большого театра – все расселятся рядом.

Пигалица заделается артисткой. Отправится по госпиталям петь песенки раненым.

Скромненький синий платочек падал с опущенных плеч, ты говорила, что не забудешь наших взволнованных встреч. С берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист. Старинный вальс «Осенний сон» играет гармонист. Вздыхают, жалуясь, басы, и будто в забытьи сидят и слушают бойцы, товарищи мои. Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают.

Тощая птица пяти лет отроду старательно тянет мелодию, повесив нос, зная, что должно быть грустно, да ей и так грустно от грустных песенных слов, раненые слушают, смеются и плачут, отчего они смеются, пигалица не знает, а когда плачут, говорит то, чему научили медсестры: не плачьте, поправитесь и поедете обратно на фронт защищать родину. Многие без рук, без ног, но пигалица убеждает их, что они встанут в строй, так как без сомнения плачут они постольку поскольку недовоевали. Бойцы смеются и плачут еще пуще и закармливают пигалицу огромными красными яблоками апорт, гордостью казахской советской земли.

Через сколько-то лет пигалицын отец защитит докторскую под названием «Советизация казахского аула». А еще через сколько-то бывшая пигалица в качестве приглашенного профессора проведет семестр в Илли-нойском университете. Студентка по имени Алисия сообщит, что пишет диссертацию по современной экономике Казахстана. Профессор упомянет работу отца. Студентка воскликнет: really?!

С этим really у них умора. Одна американка видит другую, все равно из какого слоя, с каким образованием, просто одна обыкновенная американка завидела другую.

– Приятно встретить вас!

– Приятно встретить вас!

– Как вы?

– Прекрасно! А вы?

– О, прекрасно! Я только что встретила Салли (или Долли)!

– Реально?!

– Да.

– И как она?

– Прекрасно!

– Реально?!

– Да. Приятно встретить вас!

– Приятно встретить вас!

Расходятся.

О, really?!

Реально?

Нереально забыть этот обмен восторженно-изумленными восклицаниями, как будто кто высадился на Марсе или, по крайней мере, выиграл сто тысяч баксов в лотерею. Непередаваемая интонация плотно застревает в ушах всякого, кто хоть раз ее услышал.

Короче, Алисино really воспринято как формальная любезность. Так же любезно Алисия закончит: о, как было бы приятно ознакомиться с диссертацией вашего отца! Я любезно разведу руками: вряд ли вы ее тут найдете.

На следующей лекции Алисия пороется в бездонном мешке-сумке и протянет мне московское издание 1966 года в светло-коричневой обложке. А. П. Кучкин. Советизация казахского аула.

Взяла в библиотеке.

Такая библиотека в Иллинойском университете.

Такая встреча на другом краю земли.

Ты ли плетешь свою паутину жизни, паутина ли жизни обеспечивает движение, поражающее прихотливостью и точностью, Бог весть.

22.

Повествованию положено быть равновесным.

Приведя перечень лиц, по коим вздыхала малая, стоит набросать эскиз лица, вздыхавшего по ней.

Ранняя осень. Желто-рыже-красные декорации подсвечены гигантским небесным софитом. Известно, что в детстве софит включается на целый день, а если выключается на время дождя, то и дождь короткий, косой, с пузырями, которые весело лопаются под босыми ногами, сандалии в руке, чтобы не попортить – единственные, и прекращается озорной дождик быстро, и воздух насыщен не мертвыми бензиновыми парами, а живыми запахами трав и листьев. Летние каникулы на исходе, но пока остаются праздные дни, и пигалица с мамой, принарядившись – что же на пигалице надето? – идут в гости в старый московский дом близ Патриарших прудов, которые при советской власти переименованы в Пионерские.

В общей квартире проживает несколько семей, поэтому на дверном косяке несколько звонков. Нажимаем тот, на который открывает либо мамин дядя, либо дядина племянница. Семья из двух человек занимает одну вместительную комнату в коммуналке, когда-то принадлежавшей дяде целиком. Об этом не упоминается, но каким-то образом до пигалицы доходит. Не исключено, племянница Изольда шепнула на ушко запретное. Дядя был известный то ли театральный, то ли концертный антрепренер, карьера давно изжита, он стар, сед, редковолос и нос багровой шишкой. Разумеется, у него имелось имя – Семен, – но все, включая папу, в глаза и за глаза звали его дядей, хотя он годился в дедушки не только пигалице, но и маме.

В дядиной комнате множество редких вещей, каких нет у нас: зеркала в тяжелых витых рамах, картины, старые фотографии, вазы с сухими цветами, продранные, но сохранившие остатки былого благородства кресла, этажерки с книгами, журналами и пластинками, столик, который называется странным словом бюро – пигалице известны лишь справочные бюро и бюро райкома комсомола, ей стукнуло четырнадцать, ее, как и положено, приняли на бюро в ряды.

Один из Изольдиных женихов выразится позднее так: хорошо бы проредить фурнитуру, а, дядя, а то ногой ступить некуда. Ступить, правда, некуда, но ступают же, женихи в том числе, и жилище обжито и уютно. Стол застелен белой скатертью твердого крахмала, время оставило на ней неизгладимые следы, но следы аккуратно подштопаны и скрыты под фамильным серебром и кузнецовским фарфором – информация о фарфоре внедрилась тем же неотфиксированным путем. У пигалицы в доме все гораздо скромнее, стандартнее, пар-тийнее. Папа строг и скромен и по характеру, и по принадлежности к коммунистической партии большевиков, и по этой причине презирает всё мещанское. У дяди – мещанское и, откровенно говоря, крайне привлекательное. Пигалица не знает, как совместить несовместимое, и откладывает подумать об этом на потом, что всегда делает, когда не совмещается, а потом поспевает думать о чем-то другом, вопросы копятся, не находя разрешения.

Гости раскинулись по диванам и креслам, между ними с предложением вина и воды снует очередной жених Изольды, которая никак не может выйти замуж, знакомые и родня присылали претендентов, те, коротко по-гужевавшись, исчезали, что не мешало немолодой девушке, слегка покашливая, добродушно-иронически щурить прекрасные черные глаза и иронически-добродушно улыбаться в прелестные черные усики. Щеки пигалицы, едва ее представили гостям, немедля заалели. Стеснение, часто чрезмерное, было основным ее состоянием в эти лета. Один из гостей ласково пригласил занять кресло напротив своего и принялся как взрослую расспрашивать о культурных интересах, начав с музыки – и попав. Пигалица в охотку распевала не только песни советских композиторов, но и оперные арии. Лючия ди Ламермур, Сельская честь, Норма, не говоря о Пиковой даме, Евгении Онегине и Иване Сусанине – был ее репертуар. Не весь. Весь занимал много страничек в крошечной записной книжке с алфавитом, куда обычно записывают телефоны знакомых, у пигалицы знакомых не было, вместо знакомых значились названия опер, которые выслушивала по радио, влюблялась в музыку и исполняла самой себе ежедневно. Книги, Большой и радио были первыми воспитателями. Помимо папы.

Напойте мне из «Лючии ди Ламермур», попросил гость, как бы в рассеянии забирая пигалицыну ручку в свои большие руки. Едва промурлыкав первые такты известной арии, она поглядела на свою ладошку в чужих ладонях и, вспомнив, что стесняется, умолкла и заалела с новой силой. Позвали к столу. Пигалица беспомощно оглянулась на маму, но поскольку гость уже вел ее уверенно сесть рядом, мама не пригодилась.

Он был дядин ровесник, то есть старый человек, но держался так, будто молод, и не просто молод, а живет будто не у нас, не в СССР, а где-то у них. Рыжина и одновременно седина производили вкупе розовое с апель синовым, меленькие розово-апельси но вые кудряшки обрамляли обширный лоб. Вместо брюк на нем были бриджи – пигалица и названия не знала, никто вокруг бриджей не носил, спросила на обратном пути у мамы, мама сказала. Высокие чулки, про которые не знала, что они называются гольфы, помещались в желтые ботинки. Под светлым пиджаком в клеточку надет тонкий беже вый свитер. Всё тон а тон, заключила почему-то по-французски дома мама, хотя по-французски в семье никто не говорил. Говорил дядя. И этот странный гость. Он и по-русски странно произносил букву р, грассируя, как опять же пояснила мама, и Лючию ди Ламермур выговорил как француз, а не как русский. Время от времени они с дядей обменивались чем-то французским, но тотчас, опомнившись, переходили на наш язык. Мама объяснила и это: оказывается, неприлично говорить между собой на языке, какого остальные не знают. Интересно, откуда маме, не знавшей языков, это известно. Время от времени странный старик склонялся к малой соседке и вопрошал, какое новое яство положить ей на тарелку, опустошенную от предыдущих яств. Малая отличалась отсутствием аппетита, однако в гостях, то ли от смущения, то ли оттого, что было вкуснее, чем дома, сметала всё. Мама еще и затем водила дочь к родственникам, чтобы поправить костлявое дитя. При прощании дядя зазывал приходить в следующий раз. Гость смот рел молча, улыбаясь.

В следующий раз возле старика поместилась миниатюрная старушка, оказавшаяся женой и чистой француженкой. На глазах у жены муж протянул пигалице незапечатанный заграничный конверт цвета слоновой кости, сказав: это вам. Пигалица, по обычаю, залилась краской до бровей. Рука словно приклеилась к телу, она ее не протягивала, поскольку не знала, что делать с конвертом. Тогда старик ободряюще предложил: хотите, я прочту вам? Не дожидаясь ответа, достал из конверта бумагу того же цвета слоновой кости, с красивым тиснением, и прочел: сначала эпиграф: Увидеть Неаполь и умереть, затем остальное.

Увидеть Вас и… умереть,

Истлеть на камнях преисподней,

Благословить судьбу и в муках сладких смерть,

Как дар любви, как дар Господний.

Я не хочу Вам льстить

иль с Вас писать Мадонну,

Как с Форнарины Рафаэль,

Ни в фимиамах благовонных,

Ни кистью мягкой, как пастель.

Мой стих правдив, правдив и чист пред Вами.

Он вестник истины: я твой.

Последний вздох, святое amen,

Мой круг, очерченный судьбой…

Загадка – жизнь. Загадка – встреча с Вами…

Какой мудрец найдет ответ?

В глазах раскосых d’ingirami —

В твоих глазах – нашел свой рай земной поэт.

Пигалица была ошеломлена. Половины слов она не знала и не поняла. А что такое d’ingirami – не знает и по сю пору. Дошло главное: объяснение в любви. При живой жене.

Миниатюрная француженка улыбалась, и все улыбались, включая маму. Пигалица готова была сквозь землю провалиться. Огнем горела, хотелось захныкать, заскулить и запеть одновременно. Понятия не имела, что ответить, и понимала, что отвечать ничего не надо, и ничего не понимала.

Старик был отцом знаменитого танцовщика, руководителя знаменитого танцевального ансамбля Игоря Александровича Моисеева, и тогда довольно старого с точки зрения пигалицы, а миниатюрная француженка – его матерью.

…Мы снимем передачу Время «Ч» с Игорем Александровичем Моисеевым, когда тому перевалит за девяносто.

– Так случилось, – скажет он, – что мы из Полтавы переехали в Москву во время Первой мировой войны. И сидели в Москве, когда началась Октябрьская революция. Отец мой – юрист, человек очень образованный, я должен был пойти по его стопам. Но военный коммунизм, голод – было сложно найти свое место в этом мире. И для того, чтоб я не болтался по дворам, отец сказал: поступай в скауты. Чудесная организация, жаль, что до сих пор не дожила, потому что именно она блестяще занимается воспитанием мужчин, мальчиков, приспосабливает их к делу и отвращает от ненужных соблазнов. Но эту организацию буквально через месяц уничтожили – я опять в пустом пространстве. Кто-то сказал, что есть хорошая студия Масаловой, бывшей балерины Большого театра. Я пошел туда… Случайно я попадал туда, куда нужно. Поэтому говорю, что Его Величество Случай диктовал мою судьбу…

Его Величеству Случаю я тоже была представлена. Как и все.

Хотелось бы только знать, почему одним он дает величие, оставляя на долю других ничтожество. Может быть, надо не просто очень, а очень-очень-очень-очень-очень-очень стараться?

Рассказала Игорю Александровичу о знакомстве с его отцом.

Улыбнулся, никак не откомментировав.

Верно, ему было слишком много лет для комментария.

Он ушел в сто два года.

23.

Известных пигалице женихов Изольды звали Август и Марк. Не Тристан, но тоже не слабо. Царственное тянется к царственному. Август обнадежил невесту вялым ухаживанием и исчез, как и ожидалось доброхотами, болельщиками за незамужнюю девушку. Место вальяжного красавца Августа заступил тонкошеий, сутулый, суетливый Марк. Этого, наконец, удалось заставить оформить отношения, которые никак до того не оформлялись. Марк заинтересованным глазом поглядывал на зеркала, картины, бюро, постоянно что-то подсчитывая и высчитывая, предлагая за счет прореживания фурнитуры какие-то мифические варианты обогащения, – нищий, в сущности, дядя развеивал их одним высо кородным кыш. Изольда и свое замужество, и обра зовавшиеся сложные коллизии воспринимала со свойственными ей добродушием и иронией, обожая дядю в первую очередь, Марка во вторую. Ее покашливание перешло в сериальный затяжной кашель, обнаружился застарелый туберкулез, дядя умер, огорченный, так и не поняв, можно ли рассчитывать на новоявленного зятя как на опору любимой племяннице или нет. В туберкулезном санатории, среди целебных сосен, испускавших, как впоследствии выяснилось, гибельные для Изольды фитонциды, у нее случился тяжелый аллергический шок, из которого она не вышла. Марк, с красными, отечными от слез глазами, женился на любовнице, которую завел между делом, тщательно скрывая этот факт, чтобы не травмировать Изольду, которую по-своему любил. Отпраздновав новый брак, он на скоростях распродал дядину мебель и совершил добавочное число каких-то хитроумных действий, о чем мы лишь смутно слышали, потому что никогда с тех пор в старый московский дом близ Пионерских-Патриарших не заходили.


Дневник:

В прошлое воскресенье умерла Изольда. В четверг была на кремации. В четверг же умерла мама моей подруги Риты Кваснецкой. Кремация в субботу.

Вот я и увидела мертвых. Тягостно, но не так страшно, как думала.

Рита сказала: мне все время хочется говорить о ней.

Моя одиннадцатилетняя дочь плакала. На стене комнаты обвела свою руку, к одному из пальцев провела черточку, как бы ниточку от квадрата, в котором написала: «28.Х.71 у Риты умерла мама».

24.

Моя мама была очень красива в первой, второй и третьей молодости. Она родилась и выросла на Украине, в маленьком городе Алешки. В доме за стеклом старая сепия – вид и цвет, производящие то же настроение, что летящая журавлиная стая, к примеру. Фото наклеено на картон, на нем выдавлен рисунок – подобие паутинки. На всех четырех углах картон повредился, и на свет Божий вылезла его составляющая – многослойная пожелтевшая хрупкая бумага. Трое полулежат на ковре: юноша в полушубке, девочка в шутовском колпаке, мальчик в косоворотке. Между ними – нелепая фигура в собачьей маске, то ли человечек, то ли кукла. Во втором ряду – семеро взрослых, мужчины в белых рубашках и сюртуках, у одной женщины шаль на плечах, другая вся в бусах и с толстой косой на груди. В следующем ряду – шестеро: кто с подносом, кто в платке, кто в поддевке, одни как будто гимназистки, другие как будто горничные, третьи как будто барышни, посередине – живописный, бородатый, с глубоко посаженными глазами, усмехается. Крайний ряд – зеленая молодежь, кто серьезен, кто удерживает смех. Описание второго ряда неполно. Слева во втором ряду – мальчик с гитарой, а рядом с ним большеглазая девушка с низкой челкой, в бархатной тужурке, шляпка украшена цветами. Она сидит, немного склонив голову вбок, на лице играет полуулыбка. Она знает, что красива. Она самая красивая здесь, среди двадцати пяти человек, если не считать человечка-куклы. Это театральная студия. Они чего-то там ставили костюмное и всей труппой сфотографировались. Девушка с челкой – моя шестнадцатилетняя мама.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2