Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Себастьян Бах

ModernLib.Net / Историческая проза / Оржеховская Фаина Марковна / Себастьян Бах - Чтение (стр. 4)
Автор: Оржеховская Фаина Марковна
Жанр: Историческая проза

 

 


– Вот свадебная паванна, – говорит он, бережно перелистав страницу. – Конечно, в музыке соблюдена медлительность и чинность. Но, однако, прислушайтесь: разве в этих проходящих триллерах и группето [9] не улавливается шепот и чуть слышные смешки?

– Да, пожалуй, – говорит Бах наигрывая.

– И, позволю себе заметить, глубоко ошибаются те ученые музыканты, которые думают, будто медленный темп не может выражать веселье, а быстрый исключает печаль. Они, право, не умеют слушать. Нам известны совсем другие примеры, правда, редкие. А знаете ли вы, откуда произошло самое название паванны?

Бах это знал давно: танцы назывались в честь города, в котором они возникли. Родина паванны – город Падуя, оттого она часто называлась Падованна – падуанский танец. Но есть и другое, более любопытное объяснение: название танца возникает по сходству с движениями птицы или животного, которому подражают танцоры.

Ну, и как вы думаете, кто представляет, так сказать, герб паванны? Павлин! – Старик торжествующе смеется.– Это танец павлина, вернее – не танец, а поза горделивой птицы, когда, распустив свой хвост, павлин как бы хочет внушить нам: «Глядите, как я великолепен! Как я величав в своей неподвижности!»

…Здесь можно найти романески, римские танцы,– они еще называются сальтареллами, от слова «сальто»– прыжок. Своими резкими ударениями они сильно отличались от аристократической паванны. Говорят, плебейки-сальтареллы в конце концов проникли в высшее общество и там значительно пообтесались и присмирели. Но передают и другие слухи, будто они заразили своими замашками высший свет. Бах знал немало таких танцев.

Ах, она была очень забавна, эта игривая баллада про девчушку Сальтареллу, которая, неизвестно как, очутилась во дворце в своей потрепанной юбчонке! Отступать было поздно: зал ярко освещен, и все взоры устремлены на странную гостью. Куда денешься? Хорошо было Золушке в ее бальном наряде и хрустальных башмачках! Так поневоле почувствуешь себя принцессой! А Сальтарелла не успела даже умыться как следует! Что делать? Надо принять бой! И она стала подражать знатным дамам, приседать, улыбаться, обмахиваться воображаемым веером. И, право, это недурно у нее получалось! Ну, а раз так, замарашка приободрилась. Она почувствовала себя свободной, природная веселость вернулась к ней. И она стала со смехом прыгать и скакать по залу, высоко подбирая свою драную юбку, а гости – за ней. Даже сам король, такой грузный и тучный, что его усаживали на трон два телохранителя, глядя на веселую девчонку, проделал несколько прыжков.

Все это было очень давно. А сюита, близкая к восемнадцатому веку, состояла из четырех танцев: немецкой аллеманды, французской куранты, испанской сарабанды и английской жиги.

– …Я думаю, сарабанда возникла вовремя чумы,– говорит звездочет, перебирая ноты сухими руками.– Иначе как вы объясните многочисленные фрески на старинных зданиях, изображающие скелет со скрипкой в руке, а внизу надпись: «Смерть танцует сарабанду»? Ведь это пляска смерти! Трехдольный похоронный марш!

Сарабанду он выделяет из всей сюиты и пророчит ей великое будущее.

– Я убежден, что со временем сарабанда разовьется в совершенную форму и составит гордость музыки. Каких высот достиг человеческий дух, если возможно такое простое и красноречивое воплощение трагического! Иногда я и сам пытаюсь сочинять. Но куда мне! Я только слышу эту музыку внутренним слухом, а записать и даже спеть не могу. Но, если бы я был композитором, я выбрал бы для сарабанды античный сюжет – Орфея и Эвридику. «Не оглядывайся, – шепчет она, – я только бледная тень!» Ах! А кругом Елисейские поля в ровном ночном свете… Удивляюсь, как никто из композиторов не написал подобной сарабанды! [10]

– Как вы много знаете, господин Геерт!

– Я? О, в этом мое счастье и мое горе! К чему эти знания? Что проку в них, если в течение долгих месяцев– что месяцев! – в течение многих лет нельзя ни с кем словом перекинуться? Я окончил два факультета, литература и музыка мои любимые и, смею думать, известные мне области. Но я имел несчастье родиться в бедной семье, у меня не было протекции, и даже эту должность библиотекаря я получил лишь на старости лет, после долгих мытарств. И здесь я одинок и безмолвен, никто не посещает меня… Вот почему я так набросился на вас, мой друг, и мешаю вам заниматься.

– Вы мне нисколько не мешаете, – говорит Бах,– напротив, я благодарен вам.

Он чуть было не прибавил: «И в моей жизни есть что-то сходное с вашей…»

Геерт отходит к полкам, дав себе слово больше не мешать музыканту. Но, как только Бах приступает к жиге, заключительной части сюиты, старик не выдерживает и подходит к клавесину.

– В последний раз позволю себе нарушить вашу сосредоточенность, мой благородный господин. Я сказал бы, что вы играете слишком медленно. А между тем жига… ух! Только свистит в ушах! И представьте, эту чертову пляску умудрялись танцевать на пятках! Да-да! Взявшись за руки, целой оравой, заломив шапочки на затылки, моряки выплясывали ее все вместе! Я сам видел этих молодцов в дни моей юности. Все вместе! Оттого жигу и записывали совсем по-особенному, иногда даже в форме фуги… Вот и вам попалась такая… Прошу вас, сыграйте еще раз!

Стук и гром стоит в библиотеке. Бледный Геерт слушает, закрыв глаза.

– Вот-вот! Голова должна слегка кружиться. Как во время качки.

Бах доигрывает до конца, перелистывает сюиту и говорит:

– Какие резкие контрасты!

– Да ведь это разные времена! Средневековье, шестнадцатый век, семнадцатый. Все смешалось! Аллеманда и жига! Дворец и таверна. Величавость и бесшабашность! И, однако, разве не слышится что-то сходное во всей этой кутерьме? И разве вся наша жизнь не состоит из подобных контрастов? В этом есть глубокий смысл.

Да, это больше чем танцы, это портреты, характеры. И Бах видит перед собой немецкого рыцаря в латах и веселую француженку-плясунью, видит Эвридику в тумане Елисейских полей, идущую вперед под звуки печальной сарабанды.

И лихие матросы пьют джин, а потом, заломив шапочки на затылки, все вместе, взявшись за руки, отплясывают на палубе жигу на шесть восьмых и поют хором:

Всем нам плыть неудержимо

Мимо, мимо

С неуемною волной,

Чтоб на отмели песчаной

Долгожданный

Обрести себе покой.

Стук в дверь. Это Мария-Барбара. Геерт склоняется перед ней в поклоне:

– Прошу вас, досточтимая госпожа! Она небрежно кивает.

– Я слышу, здесь весело. Но, милый муж, хочу тебе напомнить, что уже двенадцатый час.

Они выходят из флигеля. Звезды мерцают в небе.

– Я не думал, что так поздно, – говорит Бах.

– Мне кажется, ты нетвердо держишься на ногах,– замечает Барбара. – Уж не хлебнул ли ты вместе с этим стариком?

– То-то ты пришла за мной, словно в кабачок! Библиотека– строгое место!

– Все у тебя как-то странно!

– Какой чудесный день! – говорит Бах, закинув голову и глядя на звезды. – Как жаль, что он прошел!

– Что же особенного случилось? И что ты делал сегодня?

Он с удивлением смотрит на нее.

– Как – что делал? Работал!

Глава девятой. СОСТЯЗАНИЯ.

Полушутя, но с оттенком горечи она сказала ему однажды, что он обратил внимание на свою дочь лишь на пятом году ее жизни, и то лишь потому, что у девочки оказался хороший музыкальный слух. К сожалению Барбары, она обнаружила эти свойства и у сыновей, младших братьев Кетхен. Они по целым часам не отходили от клавира. Стало быть, вырастут такими же одержимыми, как их отец.

Может быть, из упрямства Барбара бросила пение. Она не захотела выступить в веймарском кружке любителей, ссылаясь на хозяйственные и семейные заботы.

Та музыка, которая звучала в доме, была непонятна Марии-Барбаре. Она признавала только оперу знаменитого Кайзера – с разбойниками, похищениями, блеском кинжалов и пением хора во тьме. Она не переставала убеждать Баха, что это единственный род музыки, который ему следует избрать. Кайзер, директор гамбургской оперы, был тот самый композитор, которому в доме у Бухстехуде предсказали, что он скоро свернет себе шею. Кайзер был близок к этому: его легкомыслие, распущенность актеров, которых он не умел держать в руках, причуды вкуса, пренебрежение к содержанию своих и чужих поставленных им опер– все это вело прекрасный гамбургский театр к упадку. И все же талант Кайзера продолжал пленять многих: его выдумки были свежи, разнообразны… Мария-Барбара находила его оперы гениальными.

Она ценила оперу и как яркое зрелище. Своим пристрастием к полифонии и к инструментальной музыке Бах напоминал ей средневекового алхимика, пытающегося изобрести искусственное золото или напиток долголетия. Да, и в их время встречаются подобные чудаки: ищут несбыточное! «Кроме того, – доказывала она,– оперный композитор может разбогатеть, они все богаты. И об этом следует подумать семейному человеку. Впрочем, бог с ним, с богатством. Но оперы приносят славу. И это лучший род сочинения».

Себастьян не спорил с ней. Напротив, говорил, что ему нравятся оперы: он с удовольствием смотрит их и слушает. Но он упорно не хотел их писать.

Почти девять лет прожил Бах у веймарского герцога. В первые годы он чувствовал себя невольником: герцог не позволял ему отлучаться из Веймара. Все, что Бах сочинял, оставалось грудой написанных и никому не известных нот. Его импровизации слышали только веймарские музыканты да гости герцога, из которых очень немногие прислушивались к тому, что он играет. Только один из гостей, поэт и философ Маттиас Гесснер, любил и ценил музыку Баха. Впоследствии, в своем труде о древних виртуозах на кифаре [11], он упоминал об игре Баха и о своем впечатлении от этой игры:

«О если бы ты, Фабий, мог воскреснуть из мертвых и увидеть Баха, услышать его игру на клавире или когда он сидит за инструментом всех инструментов [12] с его бесчисленными трубами, одухотворенными притоком воздуха из мехов! Если бы ты мог все это увидеть, то признал бы, что хор из многих ваших кифаристов и тысячи флейтистов не смог бы производить такой богатой звуками игры!… Он наблюдает за тридцатью или сорока музыкантами, следя за тем, чтобы никто не нарушил порядка… Сам разрешая чрезвычайно трудную музыкальную задачу, он, однако ж, сразу замечает, если где-либо происходит замешательство. Он весь проникнут чувством ритма, чутким ухом слышит все гармонические обороты и ограниченными средствами своего голоса подражает всем голосам, участвующим в оркестре. Я вообще большой поклонник античности, но убежден, однако, что друг мой Бах и все, кто ему подобны, превосходят таких людей, как Орфей, и двадцать таких певцов, как Арион».

Маттиас Гесснер и посоветовал веймарскому герцогу хоть изредка отпускать своего придворного органиста в другие города, по примеру князя гессенского, музыканты которого, разъезжая по Германии, приносили властителю славу и доход.

Это соображение поколебало веймарского герцога:

Баху было дано милостивое разрешение съездить в город Галле, на состязание органистов, и попутно в Кассель – испытать новый орган.

В Галле, в этом красивом городе, где музыка была в большом почете, Бах мог убедиться, что музыкальная жизнь в Германии не замерла. Напротив: композиторы часто печатают свои произведения, происходят состязания, открыты музыкальные общества. Еще в гостинице, где Бах остановился, он услыхал имена Телемана, Матесона, Кунау, не говоря уж о Генделе. Эти имена были знакомы Баху: сочинения этих композиторов он хорошо знал и многие из них переписывал. В первый раз он увидел этих людей так близко.

Его самого никто не знал, кроме Телемана, но многие помнили, что есть музыкальное семейство Бахов. Регент церкви святого Фомы, Иоганн Кунау, болезненный, в темных очках, спросил Себастьяна, не принадлежит ли он к этому славному роду. Он очень удивился, узнав, что сочинения Баха нигде не напечатаны. Сам Кунау давно печатался и, кроме музыкальных сонат, выпустил даже книгу – юмористический роман.

Из разговоров Бах понял, что многие музыканты находят полифонию устарелой. Это он слышал еще в Любеке, у Бухстехуде, но за последние годы странное течение как будто разрослось.

– Согласитесь, любезный, – сказал ему Георг Телеман, один из наиболее образованных и наиболее симпатичных музыкантов, – что царица полифонии – фуга – уже засиделась на своем троне! Глыбы и скалы перестали внушать нам уважение. Героические характеры с их тяжелым постоянством уже утомляют. Легкость, грация, мелодичность – вот требования века. Но старые короли и их слуги упорны! Все же придется уступить! Придется! Поцарствовали триста лет, и хватит!

– Но зачем же непременно отказываться от старого,– сказал Бах, – если оно прекрасно?

Они сидели в ресторане, где Телемана, по-видимому, хорошо знали. Кельнеры так и вились вокруг него. Как человек известный и даже прославленный, он держал себя мудрым правителем, не забывающим своих подданных.

Его выпуклые голубые глаза светились ласковой иронией, красиво очерченные губы улыбались. Обо всем он говорил с уверенностью, мягко направляя собеседника и никогда не горячась в споре.

– От старого уже потому нужно отказаться, – ответил он на вопрос Баха, – что оно отжило свой век. Отжившее не может существовать, таковы законы природы и общества.

– Есть особые законы искусства… – начал Бах. Но Телеман перебил его:

– Я хотел бы обратить ваше внимание на одно обстоятельство, которое, вероятно, само является законом. Людям кажется, что если старые формы искусства отмерли, то непременно является на смену новый гений и производит переворот. Но, уверяю вас, все бывает иначе. Прежде чем этот гений появится, рождаются скромные, незаметные люди, которые, тем не менее, чувствуют новое. Их силы невелики, но зато их много. Как маленькие подземные ручейки, подмывают они огромное и уже обреченное здание. Таковы предтечи гения. Я недаром сравнил их с маленькими ручейками. Слившись, они превращаются в море, в океан. И тогда лишь на смену свергнутому королю избирается новый.

– В искусстве нет надобности свергать королей,– сказал Бах, – они не мешают наследникам.

– Вот как? – сощурился Телеман. – Вы отрицаете, что искусство все время совершенствуется?

– Отрицаю, – сказал Бах: – меняется содержание искусства, меняется форма. Но великие образцы вечны. Фидий бессмертен.

– Вы, стало быть, не допускаете, что может появиться ваятель более совершенный, чем он?

– Может появиться, но вовсе не потому, что родился в более позднее время.

Эти слова озадачили Телемана. Он полагал, что в искусстве, как и в науке, отказ от предыдущих достижений означает шаг вперед и что искусство непрерывно улучшается. Мнение Баха показалось ему очень смелым.

– Но художник, который нынче стал бы подражать старым мастерам, вряд ли возбудил бы наш интерес, – сказал он Баху.

– Подражание – не искусство! – ответил Бах.

Он не умел говорить так красиво и закругленно, как эти самоуверенные господа, приехавшие сюда, в Галле, но он собирался доказать свою правоту не словами, а самой музыкой.

На другой день он играл на органе фантазию на тему Рейнкена, а потом прелюдию и фугу, нарочно изобретя трудное сплетение голосов. Свободная форма прелюдии позволяла ему импровизировать с большой изобретательностью– она не была записана, он, можно сказать, впервые, при всех, создавал ее. В едином потоке звуков мысль развивалась и все нарастала. Там, где ухо привычно ожидало спада, наступало новое, почти яростное нарастание. Все это входило в задачу импровизатора: захватить внимание и приблизить прелюдию к дальнейшему, к фуге.

Но фуга далеко не свободна по форме. Существует четкое строение фуги, ее твердый костяк. Должно быть, это и отталкивало музыкантов, подобных Телеману, ибо внутри этой схемы довольно трудно сохранить живое дыхание. И, если композитору изменяет воображение или оно недостаточно смело, фуга становится нестерпимо скучной.

Бах вначале играл почти сердито. «В самом деле: попробуйте вы, говоруны, уместить здесь ваш замысел со всеми его противоречиями! Попытайтесь не надломиться, не задохнуться, высказать все, что задумали! При известной выучке вы не отступите от схемы. Но сохраните ли вы душу музыки? Даже Бухстехуде при мне где-то в середине своей фуги потерял власть над главным голосом. Он судорожно плутал в противосложении [13], и прошло немало времени, пока вождь появился вновь. И натерпелся же я страху! Бухстехуде был великий мастер, но он сам признался тогда, что с трудом выбрался на верную дорогу.

…Я мог бы написать сто фуг, господин Телеман, и у каждой был бы свой вождь со своим характером и судьбой. А характеры создаю я сам. И испытания мне также известны!»

Так рассуждал бы Бах, если бы во время игры мог рассуждать. Но то, что он чувствовал, играя на органе, было во много раз сильнее и богаче самого точного описания, ибо самое точное описание музыки только приблизительно и потому неверно.

Но впечатление от его импровизаций в Галле было таково, что все собравшиеся музыканты признали Баха первым среди органистов. Даже престарелый Рейнкен, создатель целой школы органистов, в которой насчитывалось четыре поколения, отметил эту победу.

Когда Бах подошел к «патриарху», сидевшему в глубоком кресле, тот протянул победителю руку и сказал глухим, но твердым голосом:

– Я уже думал, что наше искусство умерло, но теперь вижу, что оно возродилось вновь!

И все же Баху иногда досаждали похвалы. Его называли непревзойденным органистом, восхищались его виртуозностью. Но ведь прелюдия и фуга, сыгранные в Галле, не были чужими сочинениями! Как же можно говорить об исполнении и ни слова не сказать о том, что написано!

Когда он вернулся в Веймар, там, оказывается, уже знали о его успехе. Музыканты поздравляли его, Мария-Барбара встретила, сияя:

– Весь город говорит о тебе! Оттуда приехал наш Дрезе, он сказал, что ты играл лучше всех!

«Наш Дрезе» – это был старый капельмейстер веймарского герцога, которого заменил Бах. «Да, друг мой. Я слыхал. Вы возвеличили орган!-сказал Дрезе, как только увидел Баха. – Я не мог протолкнуться к вам в Галле. Чудесно! Великолепно!» Бах осторожно спросил, верно ли он, по мнению Дрезе, выразил характер музыки… Капельмейстер ответил: «Ах, что там музыка! Дело не в музыке, а в вас!»

Теперь Баху пришлось задуматься над этим разрывом: признав в нем талант органиста, музыканты – и не какие-нибудь, а известные и образованные – не заметили в нем композитора. Он мог в этом убедиться и в последующие два года: его приглашали на испытания органов, в концертные поездки, всюду превозносили его мастерство, но никто не предложил ему напечатать хотя бы одну из тех токкат, фантазий, прелюдий и фуг, которые он играл публично с таким успехом.

Когда в Лейпциге он сам заговорил об этом с владельцем нотопечатни, тот сказал ему:

– Неужели вы согласились бы, чтобы ваши сочинения играл кто-нибудь другой?

– Разумеется. Ведь для этого они и пишутся!

– Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь, кроме вас, справился с подобными трудностями.

Стало быть, он сомневался в долговечности этой музыки. Находил ее слишком запутанной и трудной!

– Впрочем,– прибавил издатель, – вы всегда сможете напечатать свои сочинения на собственный, счет.

Бах поклонился и вышел.

Теперь уже герцог не задерживал его в Веймаре и вскоре отпустил в Дрезден. Там Баху предстояла интересная встреча с французским клавесинистом Луи Маршаном, чье искусство было известно далеко за пределами Франции.

В Дрездене в ту пору были в моде уличные бои диких догов с быками. Прибыв в Дрезден, Бах в первый день оказался свидетелем этого свирепого развлечения. Миролюбивый бык, безусловно, более сильный, чем доги, выпущенные против него, медлил вступить в бой. Но доги были давно некормлены и злы. Тем не менее, они не внушали быку ни страха, ни ярости: он медленно ворочал глазами и, по-видимому, испытывал лишь смятение и тоскливое предчувствие. Но горящая пакля на рогах должна была побудить его к сражению. С громким ревом все быстрей и быстрей кружился он по площади, в то время как многочисленная толпа заглушала этот рев и лай догов неистовыми криками поощрения. Тяжелое чувство заставило Баха покинуть это зрелище: то было отвращение не к несчастным животным, а к беснующимся зрителям, в которых уже не оставалось ничего человеческого. Эти открытые, перекошенные рты, эти вытаращенные глаза! Среди толпы было немало женщин, судя по всему, из высшего общества. Они не отворачивались: зрелище бойни восхищало их!

Бах свернул в боковую улицу.

Мрачный, отяжелевший, приближался он к замку дрезденского князя. Придворные называли князя затейником: он любил стравливать немецких артистов с иноземными.

«Любопытно, какова будет моя роль? – думал Бах, поднимаясь по широкой лестнице.– Кем явлюсь я: озлобленным ли догом или понукаемым быком?»

Он застал у князя много гостей и самого Луи Маршана, разодетого, окруженного дамами. Гражданин просвещенной страны, Франции, Маршан, держал себя с оттенком превосходства. Он весело рассказывал о модах и развлечениях Парижа. Затем, перейдя к литературе, сообщил о недавно состоявшемся столетнем юбилее французского поэта Сирано де Бержерака, соперника Расина. Он воздал дань таланту Сирано, но порицал его за безбожие и вольнодумство.

Увидев Баха, Маршан придал своему лицу серьезное выражение и тотчас заговорил о музыке. В то же время его острые глазки ощупывали Баха. Немецкий чудак, довольно нескладный, неважно одетый, уже не очень молодой– Баху было тогда тридцать два года, но он выглядел старше, – не внушал опасений сопернику. Только глаза Баха, темные, с большими зрачками и прямым взглядом, немного смущали Маршана. Очень уж прямо глядит. Впрочем, ведь это только предварительная встреча, так сказать, генеральная репетиция.

«Если он задорный Сирано, я окажусь невозмутимым Расином,– шутливо сказал себе Луи Маршан. – Впрочем, какой уж там Сирано! Жесткий, угрюмый немец, отставший от современного образа мыслей и, наверное, неспособный на большие тонкости!»

Маршан уселся за клавесин, предварительно попросил почему-то снисхождения к себе и начал играть с большой виртуозностью. Хотя на клавесине нельзя было добиться певучего звука, у Маршана инструмент звучал довольно сильно. Что же касается мелких мелодических узоров, которые так хорошо получались на клавесине, то они придавали игре Маршана особое, щегольское изящество. Он назвал свою пьесу «Портрет маркизы де Бриан». Кто знает, существовала ли она на самом деле, эта женщина, но портрет получился живой.

Эта клавесинная миниатюра напоминала изнеженную аристократку, и притом француженку, вся прелесть которой в наряде: в шелках, кружевах и драгоценностях. Всевозможные узорчатые украшения – триллеры, форшлаги, морденты и группето [14] -довершали это сходство.

Бах вполне оценил изящество музыки Маршана и законченность его исполнения. Тут устроитель вечера церемонно предложил ему порадовать слух публики «нежной» игрой.

Не согласится ли он избрать для своей импровизации тему только что сыгранной пьесы? Устроитель вопросительно кивнул в сторону Маршана: позволит ли он? Маршан учтиво встал и заявил, что будет счастлив послужить торжеству высокоталантливого противника своей скромной песенкой.

Бах стал наигрывать мелодию Маршана, только без триллеров и иных украшений. Он словно хотел вслушаться в нее и убедиться, точно ли она заключает в себе возможности развития. Но, лишенная драгоценностей, «маркиза» утратила и свое обаяние. Недурная собой, эта простушка до такой степени походила теперь на десятки и сотни других девушек, чьи лица скованы одним и тем же безличным выражением и улыбкой, что ее можно было и вовсе не заметить. И тут явственно обнаружилось, до какой степени выдумка Маршана невыразительна и бедна. У Баха не было этого злого умысла, он вовсе не хотел разоблачить «маркизу де Бриан» и ее создателя, а только вернуться к источнику и затем отдалиться от него.

Он начал ряд танцевальных вариаций и сыграл целую сюиту. То была галерея женских портретов, и все эти сестры «маркизы де Бриан» затмевали ее не столько красотой, сколько благородным, умным и каждой из них присущим выражением. Теперь уже пьеса Маршана казалась слабой копией или, в лучшем случае, акварелью с потускневшими красками.

Маршан первый высказал свое восхищение.

– Я могу только склониться перед силой! – сказал он и отвесил Баху низкий поклон.

Князь милостиво заметил, что время еще не потеряно: состязание начнется через два дня. Маршан попросил у Баха тему для своей будущей импровизации и тщательно переписал ее.

Но на самое состязание он не явился. Накануне он прислал письмо, сообщая, что неотложные дела призывают его в Париж. Все поняли, что музыкант испугался предстоящей решительной встречи. Дрезденский князь был недоволен: он бился об заклад, что изящная французская муза победит грубую тевтонскую, и теперь проиграл.

Глава десятая. СКОРБНАЯ ФУГА

В веймарском замке распространился слух, что арестован концертмейстер Бах. Вскоре этот слух подтвердился.

Это произошло вскоре после смерти старого капельмейстера Дрезе, на место которого был назначен его сын, туповатый малый. Бах, девять лет фактически исполнявший обязанности капельмейстера, оскорбился и заявил, что покидает замок. Это было его давнишнее желание, и теперь даже мысль о веймарском органе не могла его удержать.

То, что Бах заговорил о своей отставке, не дожидаясь, пока его прогонят, привело в ярость его хозяина, герцога. Он велел арестовать строптивого музыканта и водворить его в тюрьму. Вильгельм-Эрнест ненавидел Баха, а для ненависти, он полагал, имелись веские причины.

Сочиняя музыку для своей капеллы, веймарский герцог являлся на репетиции. Музыканты были слишком ничтожны по своему положению в замке, чтобы герцог спрашивал их мнения. Однако при всем своем высокомерии он не был настолько уверен в себе, чтобы окончательно пренебречь их советами.

Сидя в кресле, он спрашивал, поднося к глазам лорнет:

– Не слишком ли это быстро? Не фальшивит ли альт?

Смутным чутьем он угадывал, что музыкантам все равно, как исполнять его пьесы: по их мнению, никакое исполнение не могло их улучшить.

С появлением Баха в замке неуверенность и раздражение герцога возросли. Если до того кое-кто из музыкантов выражал ему свое восхищение, то теперь никто не решался на это; Вильгельм-Эрнест замечал, что музыканты считаются с мнением концертмейстера, догадывался о превосходстве Баха над другими и сам невольно устремлял на него глаза во время репетиций. Но в Бахе обнаружилось досадное свойство образованных плебеев: холодная замкнутость и безличная исполнительность по отношению к высшим и дружелюбное внимание к низшим.

Тем не менее, герцог вызвал однажды Баха к себе и, качая ногой, с пренебрежительной усмешкой, которая, во всяком случае, должна была стереть значение его слов, спросил мнение Баха о своей канцоне.

«Теперь, в эту минуту, ты зависишь от меня, – думал Себастьян: – что бы я ни сказал тебе, ты не простишь мне этой зависимости. Но что я могу сказать? Какую форму придумать, чтобы суждение не было уничтожающим?»

Он слишком долго медлил с ответом. Герцог встал и сухо объявил, что у него нет времени для разговоров. С того дня он возненавидел Баха и только ждал предлога, чтобы прогнать его. Когда же Бах сам заговорил о своем отъезде, Вильгельм-Эрнест пришел в ярость и велел заточить его на месяц в тюрьму. Он имел право поступить так со своим подчиненным и воспользовался этим правом вполне, чтобы тридцать дней заключения показались узнику достаточно долгим сроком.

Для Марии-Барбары это было тяжелым ударом. Плача, она спрашивала совета у Зауэра и у других музыкантов. Собиралась даже добиваться аудиенции у самой герцогини, чтобы выпросить прощения для мужа. Зауэр не советовал: он знал, что герцогиня была в замке милым украшением, избалованным ребенком, но с ее мнениями герцог не считался, да и она редко беспокоила его серьезными просьбами.

Приходя к дверям тюрьмы вместе со старшим сыном, Барбара не решалась говорить с Бахом о том, что ее больше всего тревожило. Вильгельм-Фридеман смотрел на отца скорее с любопытством, чем с печалью. Бах был бледен, но не казался унылым. Он и в тюрьме сочинял музыку. Барбаре он сказал, что они, вероятно, переедут в Кетен.

Она опустила голову.

– Поверь мне, милая Барбхен, в Кетене тебе будет гораздо спокойнее. Ты снова начнешь петь. Ведь ты любила это!

– Никогда не любила. Просто отец требовал, да и тебе нравилось.

– Значит, ты пела, чтобы угодить мне?

– Ну да. Разве это плохо, что я хотела угодить тебе? Правда, это трудно.

Продолжая смотреть на нее, он спросил:

– Ты, вероятно, сильно устаешь, Барбхен?

– Порядочно. Но я не жалуюсь. Я только хотела сказать, что заботиться о муже и угодить ему это не одно и то же. Однако почему ты спросил, устаю ли я? Ты что-нибудь замечаешь? Я плохо выгляжу?

Она вынула из кармана зеркальце и с тревогой вгляделась в него.

– Вот мы переедем, – сказал он, – и я даю тебе слово…

Мария-Барбара не нашла в своей наружности никаких особенных перемен и облегченно вздохнула. Но она расслышала последние слова Баха.

– Даешь слово? – переспросила она. – В чем? Ведь перемениться ты не можешь? Я уж лучше ничего не стану ждать.

Кетен меньше Веймара, а капелла совсем маленькая, и музыканты хуже. Князь Леопольд не так высокомерен, как веймарский Вильгельм-Эрнест, но так же воображает себя музыкантом. Только он не композитор, а певец. Он любит разъезжать по соседним городам и княжествам вместе с новым капельмейстером. Бах аккомпанирует князю во время этих поездок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11