Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Удушие

ModernLib.Net / Паланик Чак / Удушие - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Паланик Чак
Жанр:

 

 


Чак ПАЛАНИК
УДУШЬЕ

       Забитым. На все времена.

Глава 1

      Если вы собираетесь читать это – лучше не надо.
      После парочки страниц вам здесь быть не захочется. Так что забудьте. Уходите. Валите отсюда, пока целы.
      Спасайтесь.
      Там сейчас по ящику точно идёт что-нибудь интересное. Или, раз уж у вас так навалом времени, пойдите в вечернюю школу. Выучитесь на врача. Станьте кем-нибудь. Пригласите себя поужинать. Покрасьте волосы.
      Жизнь-то проходит.
      То, что творится здесь, с самого начала выведет вас из себя. А дальше оно становится всё хуже и хуже.
      Здесь вы найдёте глупую историю про глупого маленького мальчика. Глупую правду жизни такого человека, с каким вам не захочется знакомиться. Представьте себе: малолетняя отморозь под вершок ростом, на голове сноп русых волос, зачёсанных с пробором на одну сторону. Представьте: малолетний говняный сопляк улыбается со старых школьных фоток, обнажая отсутствующие местами молочные зубы и первый криво вылазящий взрослый. Представьте себе, что он одет в дебильный свитер в жёлто-голубую полоску, праздничный свитер, который был его любимым. Даже в том возрасте, представьте себе, он уже грызёт свои педерастические ногти. Его любимая обувь – кеды. Любимая еда – сраные корн-доги.
      Представьте себе, как этот малолетний сопляк едет, не пристегнувшись, после обеда, в украденном школьном автобусе с мамочкой. Только вот возле их мотеля припаркована машина полиции, поэтому мамуля молча пролетает мимо на скорости шестьдесят-семьдесят миль в час.
      Здесь рассказ про глупого малолетнего проныру, который, это уж точно, был чуть ли не тупейшим мелким хамоватым плаксой и стукачом-ябедой из всех, живших на свете.
      Про малолетнего говнюка.
      Мамуля говорит:
      – Надо поторопиться, – и они въезжают на холм, по узкой тропе, задние колёса у них виляют туда-обратно на льду. В свете их фар снег кажется голубым, заполняет воздух у обочины дороги, идущей сквозь тёмный лес.
      Представьте себе, что всё это – его вина. Малолетнего недоноска.
      Мамуля останавливает автобус, чуть не доезжая до подножья скалистого утёса, и свет фар сияет, отражаясь от его белой грани, а она говорит:
      – Вот досюда-то нам и надо, – и слова испаряются в воздух белым облаком, которое наглядно демонстрирует глубину её лёгких.
      Мамуля ставит парковочный тормоз, и разрешает:
      – Можешь выйти, но куртку оставь в автобусе.
      Представьте себе, как этот глупый недомерок позволяет мамуле поставить себя прямо перед школьным автобусом. Как этот подлый мелкий Бенедикт Арнольд стоит, молча глядя в сияние фар, и даёт мамуле стянуть с себя через голову свой любимый свитер. Как этот трусливый малолетний нытик торчит молча полуголый под снегом, пока мотор автобуса тарахтит, и эхо отражается от скал, а мамуля исчезает где-то в ночи и холоде позади него. Фары слепят его, а шум мотора перекрывает все звуки деревьев, трущихся друг об друга на ветру. Воздух слишком морозный, чтобы вдыхать больше глотка за раз, поэтому эта малолетняя слизистая мембрана пытается дышать вдвое чаще.
      Он не убегает. Он вообще ничего не делает.
      Откуда-то позади слышен мамочкин голос:
      – Теперь, что бы ни творил, не вертись.
      Мамуля рассказывает ему, как когда-то давно в Древней Греции была прекрасная девушка, дочь гончара.
      Как и всегда, когда она выбирается из тюрьмы и приходит его забрать, малыш и мамуля каждую ночь проводят в новом мотеле. Все их блюда – это фаст-фуд, и каждый день, целыми днями, они за рулём. Сегодня за ланчем малыш пытался съесть свой корн-дог, а тот был ещё очень горячий, и он заглотил почти весь, но тот застрял, и он не мог ни дышать, ни заговорить, пока мамуля обежала стол со своего места.
      Потом две руки обхватили его сзади, оторвали от пола, и мамуля зашептала:
      – Дыши! Дыши, чёрт возьми!
      После этого малыш заплакал, а весь ресторан столпился вокруг.
      В этот миг казалось, что целому миру небезразлично то, что с ним случилось. Все те люди обнимали его и гладили по голове. Все спрашивали, всё ли с ним в порядке.
      Казалось, что этот миг может тянуться вечно. Что стоит рисковать жизнью, чтобы заработать любовь. Что нужно подойти к самой черте смерти, чтобы получить хоть какое-то спасение.
      – Хорошо. Вот, – сказала мамуля, вытирая ему губы. – Теперь я дала тебе жизнь.
      В следующий миг официантка опознала его по фотографии на старом пакете из-под молока, а потом мамуля везла гнусного малолетнего нытика обратно в номер мотеля на скорости в семьдесят миль в час.
      На обратном пути они съехали с шоссе и купили баллон чёрной краски.
      Даже после такой беготни они добрались только в глубину ничто, в глубину ночи.
      Теперь этот глупый мальчик слышит сзади, как мамуля гремит баллоном краски: когда трясёт его, камешек внутри бьётся о разные концы, а мамуля рассказывает, что древнегреческая девушка была влюблена в юношу.
      – Но тот юноша был из других краёв и должен был туда вернуться.
      Раздаётся шипящий звук, и маленький мальчик чует запах краски. Мотор автобуса меняет тон, глухо ухает, и потом тарахтит быстрее и громче, и автобус немного трясётся, покачиваясь на покрышках.
      И в ту ночь, когда юноша и девушка в последний раз были вместе, рассказывает мамуля, девушка принесла с собой лампу и поставила её так, чтобы тень возлюбленного падала на стену.
      Краска из баллона замолкает, потом шипит снова. Сначала короткое шипение, потом длинное.
      А мамуля говорит, что девушка обвела тень возлюбленного по контуру, чтобы у неё навсегда осталось свидетельство того, как он выглядел, документация этого текущего момента, последнего момента, в котором они будут вместе.
      Наш малолетний плакса продолжает молча смотреть, уткнувшись в сияние фар. Глаза у него слезятся, и закрыв их, он видит сияние огней в красном цвете, прямо сквозь веки, сквозь собственную плоть и кровь.
      А мамуля говорит, что на следующий день возлюбленный девушки ушёл, но его тень по-прежнему была на месте.
      На секундочку малыш оглядывается назад, где мамочка обводит по контуру его глупую тень на грани утёса, только мальчик стоит так далеко, что его тень получается на голову выше матери. Его тощие ручонки кажутся широкими в обхвате. Его кряжистые ножки – длинными и вытянутыми. Его узенькие плечи – широко расправленными.
      А мамуля говорит ему:
      – Не смотри. Не шевели ни мышцей, иначе испортишь всю мою работу.
      И это придурковатое малолетнее трепло отворачивается смотреть на фары.
      Шипит баллон с краской, а мамуля говорит, что до греков никто не знал живописи. Вот так было изобретено рисование картин. Рассказывает историю о том, как отец девушки при помощи контура на стене воссоздал глиняный вариант юноши, и вот так изобрели скульптуру.
      На полном серьёзе, мамуля сказала ему:
      – Искусство никогда не является из счастья.
      Вот так рождаются условности.
      Теперь малыш стоит и дрожит в сиянии фар, пытаясь не шевелиться, а мамуля продолжает работу, рассказывая здоровенной тени, что когда-нибудь та научит людей всему, чему она её научила. Когда-нибудь она станет врачом и будет спасать людей. Возвращать им счастье. Или даже что-то большее, чем счастье – покой.
      Её будут уважать.
      Когда-нибудь.
      Это даже после того, как Пасхальный Кролик оказался враньём. Даже после Санта-Клауса, Зубной Феи, святого Кристофера, ньютоновой физики и атомной модели Нильса Бора, этот глупый-преглупый малыш по-прежнему верил мамочке.
      Когда-нибудь, когда станет большим, рассказывала мамуля тени, малыш вернётся сюда и увидит, как дорос точно до контура, который она запланировала для него в эту ночь.
      Голые руки малыша тряслись от холода.
      А мамуля сказала:
      – Совладай с собой, чёрт возьми. Стой смирно, или всё испортишь.
      И малыш пытался ощутить тепло, но какими бы яркими не были фары, они ни капли не грели.
      – Мне нужно сделать чёткий контур, – поясняла мамуля. – Будешь дрожать – окажешься размытым.
      Только по прошествии многих лет, пока этот глупый малолетний бездельник не закончил с отличием колледж, и не зарабатывал себе горб, чтобы поступить на медицинский факультет Южно-Калифорнийского Университета, – когда ему стукнуло двадцать четыре, и он был на втором курсе медфака, когда его мать положили в больницу, а его назначили опекуном, – только тогда на эту безвольную малолетнюю тряпку снизошло озарение, что стать сильным, богатым и серьёзным – это дело только половины жизненного пути.
      А сейчас уши малыша болят от холода. Он чувствует, что задыхается, и у него кружится голова. Узенькая грудь этого малолетнего стукача вся в мурашках гусиной кожи. Его соски торчат от холода маленькими красными прыщиками, и малолетний эякулянт говорит себе: “На самом деле я это заслужил”.
      А мамуля просит:
      – Постарайся хотя бы стоять ровно.
      Малыш отводит плечи назад, и представляет, что фары – строй солдат на расстреле. Он заслуживает воспаление лёгких. Он заслуживает туберкулёз.
       См. также:Гипотермия.
       См. также:Тифозная лихорадка.
      А мамочка говорит:
      – Завтра с утра меня рядом уже не будет, и донимать тебя будет некому.
      Мотор автобуса крутится вхолостую, извергая длинный смерч синего дыма.
      А мамочка говорит:
      – Поэтому стой ровно, и не заставляй меня тебе всыпать.
      И ведь стопудово: это малолетнее отребье заслуживало того, чтобы ему всыпали. Он заслуживал всё, что бы ни получил. Этот задуренный малолетний баран, который на полном серьёзе считал, что будущее может стать лучше. Если просто достаточно поработать. Если достаточно много учиться. Бегать достаточно быстро. Всё пойдёт на лад, и жизнь к чему-то сложится.
      Налетает порыв ветра, и сухая снежная крупа сыплется с деревьев, вонзаясь каждой снежинкой ему в уши и щёки. Снег продолжает таять между шнурков его обуви.
      – Увидишь, – говорит мамуля. – Оно будет стоить того, чтобы чуть потерпеть.
      Это станет историей, которую он сможет рассказать своему собственному сыну. Когда-нибудь.
      Древняя девушка, рассказывает мамуля, больше ни разу не видела своего возлюбленного.
      И малыш настолько глуп, что может думать, будто какая-то картина, статуя или история могут как-то заменить любимого человека.
      А мамуля говорит:
      – У тебя ещё так много всего впереди.
      Глотать трудно, но это же глупый, ленивый, позорный маленький мальчик, который стоял и дрожал молча, щурясь на сияние и рычание, и который думал, что будущее окажется прямо таким уж светлым. Представьте кого-то, кто взрослеет настолько дурным, что даже не знает, что надежда – просто очередная фаза, из которой рано или поздно вырастают. Кто считает, что можно создать что-то, – что угодно, – что продлится вечно.
      Кажется глупым даже припоминать такие вещи.
      Так что повторюсь: если вы собрались читать это – не надо.
      Здесь не про кого-то храброго, доброго и преданного. Он не тот, в какого вам захочется влюбляться.
      Просто чтоб вы знали: читаете вы полную и безжалостную исповедь человека с зависимостью. Ведь почти во всех программах реабилитации из двадцати шагов, на четвёртом шаге нужно составить опись своей жизни. Каждый уродский, говёный момент своей жизни нужно взять и записать в блокнот. Полный перечень собственных преступлений. Таким образом, каждый грех окажется у вас прямо на кончике пера. А потом надо все их загладить. Это касается алкоголиков, злостных наркоманов и обжор в той же мере, как и сексуально озабоченных.
      Таким образом, можно в любое желаемое время вернуться назад и пересмотреть всё худшее в своей жизни.
      Потому что, как говорят, кто забывает прошлое, обречён его повторять.
      Так что если вы это читаете, скажу честно: вас ничего из этого не касается.
      Тот глупый маленький мальчик, та холодная ночь, – всё оно со временем станет лишь новым идиотским дерьмом, о котором можно думать во время секса, чтобы не спустить заряд раньше времени. Это если вы парень.
      Мамочка говорит нашему слабенькому малолетнему дристуну:
      – Подержись ещё немножечко, просто будь чуть упорнее, и всё будет хорошо.
      Ха!
      Мамуля, которая говорила:
      – Когда-нибудь оно будет стоить всех наших усилий, я обещаю.
      И этот малолетний обсос, этот глупый-преглупый маленький сосунок, который стоял всё то время на месте и трясся полуголый под снегом, и в самом деле веря, что кто-то способен даже пообещать что-то настолько невероятное.
      Так что если вы считаете, что оно пойдёт вам на пользу…
      Если вы считаете, что вам вообще что-нибудь пойдёт на пользу…
      Считайте, пожалуйста, что это ваше последнее предупреждение.

Глава 2

      Уже успело стемнеть, и начался дождь, пока я добрался до церкви, а Нико тут как тут, ждёт, пока откроют боковую дверь, от холода обвив руками свои бока.
      – Потаскай это для меня с собой, – говорит она, вручая мне пригоршню шёлка.
      – Всего пару часиков, – просит она. – У меня нету карманов.
      Она одета в куртку из какой-то искусственной рыжей замши с воротом из ярко-рыжего меха. Из-под той торчит подол её платья в цветочек. Колготок на ней нет. Она взбирается по сходням ко двери церкви, осторожно переставляя развёрнутые в стороны ноги в туфлях на чёрной шпильке.
      То, что она дала мне – тёплое и сырое.
      Это её трусики. И она улыбается.
      За стеклянными дверьми женщина, которая елозит туда-сюда шваброй. Нико стучится в стекло, потом показывает на свои наручные часы. Женщина окунает швабру в ведро. Поднимает её и выжимает тряпку. Прислоняет швабру ручкой к двери и выуживает из халата связку ключей. Открывая дверь, женщина кричит через стекло.
      – Ваши сегодня в комнате 234, – объявляет женщина. – В классе воскресной школы.
      Сейчас на стоянке уже больше народу. Люди взбираются по сходням, говорят “привет”, а я заталкиваю трусики Нико себе в карман. Позади меня другие вприпрыжку пролетают несколько ступеней, чтобы поймать дверь, пока та не захлопнулась. Хотите верьте, хотите нет, но все здесь вам знакомы.
      Эти люди – легенды. О каждом из этих мужчин и женщин вы слушали истории на протяжении многих лет.
      В 1950-х ведущий производитель вакуумных пылесосов попробовал немного усовершенствовать дизайн. Они добавили крутящийся пропеллер из острых как бритва лезвий, установленный в шланге на глубине в несколько дюймов. Напор воздуха раскрутит лезвия, а те порубят любую пылинку, нитку или шерстинку домашнего питомца, которая могла бы застрять в шланге.
      По крайней мере, так гласил проект.
      А случилось то, что куча этих мужчин прискакала в неотложку с изувеченными членами.
      По крайней мере, так гласит миф.
      Та старая городская легенда, про вечеринку с сюрпризом для хорошенькой домохозяйки: когда все её друзья с семьёй спрятались в одной комнате, а когда ворвались и заорали “С днём рожденья!”, то обнаружили её вытянувшейся на диване, а семейная собака слизывала арахисовое масло у неё между ног…
      Ну, эта так точно настоящая.
      Легендарная женщина, которая отсасывала у парней за рулём, и раз один парень теряет управление машиной и бьёт по тормозам так резко, что она откусывает ему половину, – я их знаю.
      Эти мужчины и женщины – все здесь.
      Эти люди – причина того, что в каждой неотложке есть дрель с алмазным сверлом. Чтобы просверлить толстое донышко бутылки из-под шампанского или содовой. Чтобы освободить всасывание.
      Эти люди толпами вваливаются среди ночи, рассказывая, как они споткнулись и упали на кабачок, лампочку, куклу Барби, бильярдные шары, сопротивляющегося хомячка.
       См. также: Бильярдный кий.
       См. также: Плюшевая зверушка.
      Они поскальзывались в душе и падали, прямо дуплом, на скользкий тюбик шампуня. На них вечно нападают неизвестные личности, вооружённые свечками, мячами для бейсбола, сваренными вкрутую яйцами, фонариками и отвёртками, которые теперь нужно извлечь. Здесь ребята, которые застревают в сливном отверстии своей горячей ванны.
      На полпути вглубь по коридору к двери комнаты 234, Нико тянет меня к стене. Ждёт, пока мимо нас пройдёт несколько человек, и говорит:
      – Я знаю, куда можно пойти.
      Все остальные идут в класс воскресной школы в пастельных тонах, а Нико улыбается им вслед. Она крутит пальцем у виска, в международном знаке для обозначения психов, и говорит:
      – Несчастные.
      Она тянет меня в другую сторону, к табличке, гласящей “Женский”.
      Среди народа в комнате 234 есть самозванный районный сотрудник охраны здоровья, который звонит и опрашивает четырнадцатилетних девочек на тему наличия у них влагалища.
      Здесь есть девушка-массовик, у которой было вздутие живота, и там нашли фунт спермы. Её зовут Лу-Энн.
      Здесь парень из кинотеатра, продевавший член сквозь дно коробки попкорна, – зовите его Стив, – и по вечерам его повинная задница сидит у заляпанного краской стола, втиснувшись в детский пластмассовый школьный стульчик.
      Всё это люди, которых вы считали большим приколом. Вперед, ржите, пока не надорвёте к чертям свой чёртов живот.
      Это сексуально озабоченные.
      Всё это люди, которых вы считали городскими байками, – ну, вот они, всамделишные. С самыми настоящими именами и лицами. Работами и семьями. Учёными степенями и полицейскими досье.
      В женском туалете Нико прижимает меня к холодной плитке стены и усаживается мне на пояс, пытаясь извлечь из штанов. Другой рукой Нико обнимает мой затылок и тянет моё лицо, открытый рот, навстречу своему. Её язык борется с моим, она разогревает мне головку поршня большим пальцем руки. Сталкивает джинсы у меня с бёдер. Сидя, приподнимает подол своего платья, прикрыв глаза и немного отклонив назад голову, плотно пристраивает свой лобок к моему и бормочет что-то сбоку мне в шею.
      Говорю:
      – Боже, как ты прекрасна, – потому что несколько последующих минут такое позволительно.
      А Нико подаётся назад, смотрит на меня и спрашивает:
      – Это ещё что значит?
      А я в ответ:
      – Не знаю, – говорю. – Да ничего вроде, – говорю. – Забудь.
      Плитка пахнет дезинфекцией и шероховато трёт мне зад. Стены поднимаются кверху, к потолку из звукоизолирующей плитки и отдушинам, покрытым пылью и грязью. Характерный запах крови от ржавой железной коробки для использованных салфеток.
      – Свою справку об освобождении, – вспоминаю. Щёлкаю пальцами. – Принесла?
      Нико чуть поднимает бёдра, потом роняет их, подтягивается и усаживается. Голова её по-прежнему откинута назад, глаза всё ещё закрыты, – она роется в корсаже платья, выуживает сложенный из голубой бумаги квадратик и бросает мне его на грудь.
      Говорю:
      – Умница, – и отцепляю авторучку от кармана своей рубашки.
      Нико поднимает бёдра чуть выше с каждым разом, потом крепко усаживается. Немного трётся взад и вперёд. Пристроив по руке на каждое бёдро, подталкивается вверх, после падает вниз.
      – “Вокруг света”, – прошу я. – “Вокруг света”, Нико.
      Она приоткрывает глаза где-то наполовину и смотрит на меня сверху, а я болтаю в воздухе авторучкой, как вы помешиваете чашку кофе. Даже через одежду на моей спине отпечатывается узор канавок между плиткой.
      – Давай, “вокруг света”, – прошу. – Сделай мне такое, крошка.
      И Нико закрывает глаза, задирая юбку у талии обеими руками. Пристраивает весь свой вес на мои бёдра и переносит одну ногу мне через живот. Потом переносит вторую, оставаясь сидеть на мне, но уже лицом к моим ногам.
      – Хорошо, – говорю я, разворачивая голубой листок бумаги. Разглаживаю его на её выгнутой дугой спине и вписываю своё имя внизу, в графе, гласящей “поручитель”. Сквозь платье чувствуется широкий ремешок её лифчика: резинка с пятью или шестью проволочными крючками. Чувствуются её рёбра под толстым слоем мышц.
      Прямо в этот миг, вглубь по холлу, в комнате 234, сидит девушка кузена вашего лучшего друга, та девчонка, которая чуть не до смерти долбила себя на ручке коробки передач в “Форде Пинто” после того, как поела “шпанской мушки”. Её зовут Мэнди.
      Здесь парень, который раз пробрался в клинику в белом халате и сдавал экзамен по тазобедренной области.
      Здесь парень, который в номере своего отеля вечно валяется голым на покрывалах, с утренним стояком, и ждёт, когда войдёт горничная.
      Все эти известные по слухам знакомые знакомых знакомых знакомых… все они здесь.
      Мужчина, искалеченный автоматической электродоилкой, – его зовут Говард.
      Девушка, висевшая в душевой на штанге для занавески, полумёртвая от аутоэротического удушения, – это Пола, и она сексоголичка.
      Скажите – “Привет, Пола”.
      Давайте сюда своих любителей тереться в метро. Давайте своих любителей распахивать плащи.
      Мужчина, который устанавливает камеры под ободком унитаза в женских туалетах.
      Парень, который щекочет хозяйство об откидные листы депозитных графиков в автоматических справочных.
      Все любители подглядывать. Нимфоманки. Грязные старикашки. Туалетные партизаны. Кулачные бойцы.
      Все те сексуальные страшилища и страшилки, насчёт которых вас предупреждала мамочка. Все те ужасные поучительные истории.
      Все мы здесь. Живём и бедствуем.
      Это двадцатишаговый мир сексуальной зависимости. Сексуально-озабоченного поведения. Вечером каждого дня недели они встречаются в задней комнате какой-нибудь церкви. В разных конференц-залах общественных центров. Каждую ночь, в каждом городе. Есть даже виртуальные собрания в Интернете.
      Моего лучшего друга, Дэнни, я встретил на собрании сексоголиков. Дэнни дошёл до того, что ему нужно было мастурбировать раз по пятнадцать на день, чтобы хоть остановиться. Кроме того, у него уже еле сжимались пальцы, и он переживал насчёт того, что с ним может случиться от вазелина за такой долгий срок.
      Он пытался перейти на какую-нибудь мазь, но всё сделанное для смягчения кожи, казалось, работало как раз наоборот.
      Дэнни и все те мужчины с женщинами, которых вы считаете такими жуткими, смешными или жалкими людьми, – все они здесь ослабляют пояса. Сюда мы все приходим открыться.
      Сюда приходят на время трёхчасовой отлучки проститутки и сексуальные преступники из тюрем минимально строгого режима, которые сидят рука-об-руку с любительницами групповух и мужиками, берущими в рот по магазинам эротической литературы. Шлюха здесь объединяется с клиентом. Растлитель предстаёт перед растлённым.
      Нико подтягивает гладкий белый зад почти к основанию моего поршня, потом срывается вниз. Вверх – и вниз. Катается, туго обхватив меня внутренностями по всей длине. Выстреливая вверх, потом швыряя себя вниз. Мышцы её рук, которыми она отталкивается от моих бёдер, всё набухают. Бёдра у меня немеют и белеют в её руках.
      – Теперь, когда мы друг друга знаем, – спрашиваю. – Нико? Что скажешь, нравлюсь я тебе?
      Она оборачивается и смотрит на меня через плечо:
      – Когда будешь врачом, ты сможешь выписывать рецепты на что угодно, так?
      Это если я когда-нибудь решу вернуться к учёбе. Не стоит недооценивать то, как медицинская степень может помочь тебе уложить кого-нибудь в койку. Поднимаю руки, пристраивая каждую ладонь поверх натянутой гладкой кожи на боках её бёдер. Вроде как, чтобы помогать ей подтягиваться, – а она пропускает свои прохладные мягкие пальцы сквозь мои.
      Туго напялившись на мой поршень, не оглядываясь, сообщает:
      – Друзья поспорили со мной на деньги, что ты уже давно женат.
      Держу её гладкую белую задницу в руках.
      – Сколько денег? – спрашиваю.
      Объясняю Нико, что её друзья могут оказаться правы.
      Ведь, по правде, любой сын, воспитанный матерью-одиночкой, в каком-то смысле родился женатым. Я не уверен, но похоже, пока мама твоя не умрёт, любая другая женщина в твоей жизни может стать только сторонней любовницей.
      В современном мифе про Эдипа – именно мать убивает отца и забирает сына.
      И никак не выйдет развестись со своей матерью.
      Или убить её.
      А Нико спрашивает:
      – Что ещё значит – любая другая женщина? Боже, это сколько же их? – говорит. – Рада, что мы с резинкой.
      На предмет полного списка сексуальных партнёров мне пришлось бы свериться со своим четвёртым шагом. Заглянуть в блокнот с полной моральной описью. С полной и беспощадной историей моей зависимости.
      Это если я когда-нибудь решу вернуться, чтобы завершить тот чёртов шаг.
      Для людей, которые торчат в комнате 234, работа по двадцати шагам на собраниях сексоголиков – это ценный важный инструмент в понимании и излечении от… ну, вы поняли.
      А для меня – это потряснейший практический семинар. Тут подсказки. Технические тонкости. Стратегии, позволяющие трахнуться так, как и не мечталось. Ведь эти зависимые, когда рассказывают свои истории, – они же, чёрт возьми, великолепны. Плюс тут девочки-заключённые, выпущенные из тюрем на три часа сексоманской терапии общения.
      Нико в том числе.
      Вечера по средам означают Нико. Вечера пятницы значат Таня. По воскресеньям – Лиза. Лиза потеет жёлтым от никотина. Её талию можно почти обхватить руками, когда пресс её каменеет в кашле. Таня вечно протаскивает какую-нибудь резиновую игрушку для секса: обычно самотык или нитку резиновых бус. Какой-то сексуальный эквивалент сюрприза в коробке с сухарями.
      Старый принцип, мол, красота – радость навеки: а вот по моему личному опыту даже самая раскрасивая красавица – радость только на три часа, это предел. Потом ведь она захочет рассказать тебе обо всех своих травмах детства. Один из приятных моментов во встречах с девчонкой из тюрьмы – кайф от мысли, что смотришь на часы, и знаешь: через полчаса она уже будет за решёткой.
      Та же история про Золушку, только в полночь она снова превращается в преступницу.
      Я не говорю, что не люблю этих женщин. Я люблю их так же, как вы любите фото на развороте журнала, видео где трахаются, веб-сайт для взрослых, – и, конечно, для сексоголика такое может показаться полным вагоном любви. Опять же, не скажу, что меня любит Нико.
      Такое – не столько роман, сколько случай. Рассаживаешь двадцать сексоголиков вокруг стола вечер за вечером – и нечему тут удивляться.
      Плюс тут продают лечебные пособия для сексоголиков, в которых все способы затащить кого-то в койку, о которых даже понятия не имеешь. Ну конечно, на самом деле оно должно помочь тебе осознать, что ты подсел на секс. Всё передаётся в списках вопросов типа – “если делаете что-то из нижеприведенного, вы можете оказаться сексоголиком”. Среди этих полезных подсказок есть такие:
      “Вы подрезаете подкладку купального халата, чтобы были заметны ваши гениталии?”
      “Вы оставляете расстёгнутой ширинку или блузку, и притворяетесь, что ведёте переговоры в телефонной будке, стоя в распахнутой одежде без нижнего белья?”
      “Вы бегаете без лифчика или атлетической подвязки в целях привлечения сексуальных партнёров?”
      Мой ответ на всё вышеперечисленное – “Ну что же, теперь – да!”
      Плюс то, что здесь быть извращенцем – не твоя вина. Сексуально-озабоченное поведение не заключается в постоянном желании, чтобы тебе отсосали член. Это болезнь. Это физическая зависимость, которая только и ждёт персонального кодового номера от “Справочника статистической диагностики”и включения стоимости лечения в медицинскую страховку.
      Речь о том, что даже Билл Вильсон, основатель “Анонимных алкоголиков” не смог перебороть в себе похотливую обезьяну, и всю свою трезвую жизнь провёл, обманывая жену и исполнившись чувством вины.
      Речь о том, что сексоманы приобретают зависимость от химических веществ, вырабатываемых телом при постоянном занятии сексом. Оргазмы наполняют тело эндорфинами, которые оказывают обезболивающее и транквилизирующее воздействие. На самом деле сексоманы сидят на эндорфинах, а не на сексе. У сексоманов снижен естественный уровень оксидазы моноамина. В действительности сексоманы жаждут пептида фенилэтиламина, прилив которого может вызвать страсть, опасность, риск и страх.
      Для сексомана собственные сиськи, собственный член, собственный язык, клитор или дупло – это героиновый укол, который всегда под рукой, всегда готов к применению. Мы с Нико любим друг друга так же, как любой наркет любит свою дозу.
      Нико крепко подаётся назад и трёт мой поршень о переднюю стенку её внутренностей, работая над собой двумя влажными пальцами.
      Спрашиваю:
      – А что если войдёт та уборщица?
      И Нико вертит меня в себе туда-сюда и отзывается:
      – О да. Это был бы такой кайф.
      А я вот даже представить себе боюсь, какой же большой блестящий отпечаток задницы мы натёрли на полированной воском плитке. Ряд раковин вон покосился. Лампы дневного света мерцают, и в отражении на хромированных поверхностях патрубков под каждой из раковин можно разглядеть глотку Нико в виде длинной прямой трубы; голова у неё откинута, глаза закрыты, её дыхание пыхтит о поверхность пола. Грудь у неё обтянута материей с рисунком цветочков. Язык свисает набок. Сок, который из неё проступает, обжигающе горяч.
      Чтобы не кончить, я спрашиваю:
      – А предкам своим ты что про нас рассказывала?
      А Нико отвечает:
      – Они хотят с тобой познакомиться.
      Придумываю, что бы такое помощнее сказать дальше, но на самом деле это не важно. Здесь можно рассказывать о чём угодно. Про клизмы, про оргии, про животных, признаться в любом непотребстве, – и никогда никого не удивишь.
      В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.
      После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двадцати шагов. Первый шаг – признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Свои самые низменные низости.
      Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдёшь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнёшь бороться против чего-то. Все те люди, которые заявляют, что хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать – да плюньте на такое. Я хочу сказать – да что вообще может быть лучше секса?
      Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз, …там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.
      Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.
      Рисование картин, сочинение опер, – это же всё вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.
      В ту минуту, когда наткнётесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Скиньте на пейджер.
      Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.
      В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.
      Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работёнки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.
      Ничего не чувствую.
      Чтобы всё продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Её волосы и кожа. Чтобы всё продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда я могу сказать такое. Потому что в тот миг, когда всё кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замёрзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.
      Единственные, кого мы возненавидим больше друг друга – это мы сами.
      Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.
      Только в эти минуты мне не одиноко.
      И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:
      – Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?
      И:
      – Никогда, – отвечаю я. – То есть, это невозможно.
      А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая своими кипящими влажными внутренностями, спрашивает:
      – Она в тюряге, или в дурке, или что?
      Да-да, почти всю жизнь проторчала.
      Спросите парня про его маму во время секса – и большой взрыв можно задержать навсегда.
      Нико спрашивает:
      – Так она что, уже умерла?
      А я отвечаю:
      – Вроде того.

Глава 3

      Теперь уже, когда иду навещать свою маму, я даже не прикидываюсь собой.
      Чёрт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.
      Уже нет.
      У моей мамы, похоже, единственное занятие на данный момент – терять вес. То, что от неё осталось – настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У неё уже просто не хватит жёлтой кожи, чтобы туда поместился живой человек. Её тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Её сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли её сына, Виктора Манчини, ни один из тех визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.
      Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший её интересы пару раз – Фред Гастингс. Её лицо распахивается навстречу, когда она замечает меня, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:
      – О, Фред, – говорит. – Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Это было дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но всё равно – получилась потрясающая социально-политическая акция.
      Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности всё выглядело по-другому.
      Плюс там было обвинение в похищении ребёнка. Тоже в записи на видеоленте.
      А она смеётся, в самом деле смеётся, и говорит:
      – Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.
      В таком духе она болтает полчаса, в основном про то происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.
      В коридоре возле её комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные чёрные волосы у неё скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький чёрный мозг. Она без косметики, поэтому лицо её смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит чёрная оправа сложенных очков.
      Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю я.
      Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, всё время повторяя:
      – Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
      Рукой непрерывно выщёлкивает и отщёлкивает шариковую ручку.
      Спрашиваю:
      – Почему она всё время теряет вес?
      Кожа вдоль просветов её причёски, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других её просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттенённый капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие тёмные внутренности, – да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.
      – Миссис Манчини, – объясняет мне эта. – Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.
      Спрашиваю:
      – Ну, а сколько такая трубка будет стоить?
      Медсестра зовёт по коридору:
      – Пэйж?
      Женщина-врач разглядывает меня, одетого в бриджи и камзол, в напудренный парик и башмаки с пряжками, спрашивает:
      – И кто же вы такой?
      Сестра зовёт:
      – Мисс Маршалл?
      Про мою работу тут слишком долго рассказывать.
      – Я вроде как представитель трудового народа ранней колониальной Америки.
      – Какой ещё? – спрашивает она.
      – Ирландский наёмный слуга.
      Она смотрит на меня молча, покачивая головой. Потом опускает взгляд на диаграмму.
      – Либо мы поставим ей в желудок трубку, – говорит врач. – Либо она умрёт с голоду.
      Заглядываю в тёмные тайны, сокрытые во внутренностях её уха, и спрашиваю – может, лучше рассмотрим ещё какие-нибудь варианты?
      Вглубь по коридору стоит медсестра, и кричит, уперев в бока кулаки:
      – Мисс Маршалл!
      А врач вздрагивает. Поднимает указательный палец, чтобы я замолчал, и просит:
      – Послушайте, – говорит. – Мне в самом деле нужно идти завершать обход. Давайте продолжим разговор в ваш следующий визит.
      Потом оборачивается и проходит десять из двенадцати шагов к тому месту, где ждёт медсестра, и произносит:
      –  СестраГилмэн, – говорит она, её голос звучит напором и слова врезаются друг в друга. – Вы могли бы проявить малейшее уважение к моей персоне и назвать меня докторМаршалл, – говорит. – Особенно в присутствии посетителя, – говорит. – Особенноесли вы собрались орать через весь коридор. Это минимум вежливости, сестраГилмэн, но я считаю, что его заслуживаю, и мне кажется, что если вы сами начнёте вести себя как профессионал, то обнаружите, что и другие вокруг совершенно точно проявят куда больше желания сотрудничать…
      К тому времени, как я приношу газету из зала, мама уже спит. Её жуткие жёлтые руки скрещены на груди, пластиковый больничный браслет заварен на запястье.

Глава 4

      В тот миг, когда Дэнни наклоняется, с него падает парик, приземляясь в грязь и лошадиный навоз, а почти две сотни японских туристов хихикают и толпятся спереди, чтобы заснять на видеоплёнку его бритую голову.
      Говорю:
      – Извини, – и лезу поднимать парик. Он уже не особо белый, к тому же воняет, – ведь, пожалуй, тысячи собак и цыплят отливают на этом месте каждый день.
      Когда он нагнулся – галстук свесился ему на лицо, не давая смотреть.
      – Братан, – просит Дэнни. – Скажи мне, что там творится?
      Вот он я, трудовой народ ранней колониальной Америки.
      Дурацкое дерьмо, которое мы делаем за деньги.
      С краю городской площади за нами наблюдает Его Высочество Лорд Чарли, губернатор колонии, торчит со скрещенными руками и ногами, расставленными почти на десять футов друг от друга. Доярки таскают туда-сюда вёдра с молоком. Башмачники стучат молотками по башмакам. Кузнец всё время колотит вдали по одной и той же железяке, прикидываясь, как и все здесь, что не смотрит на Дэнни, стоящего раком посреди городской площади, снова запираемого в колодки.
      – Меня поймали, когда жевал жвачку, братан, – сообщает Дэнни моим ногам.
      В согнутом положении у него текут сопли, и он начинает хлюпать.
      – Сто пудов, – говорит он, шмыгая носом. – Его Высочество на этот раз настучит городскому совету.
      Верхняя деревянная половина колодок поворачивается, смыкаясь вокруг его шеи, и я осторожно пристраиваю её на место, стараясь не прищемить ему кожу. Говорю:
      – Извини, братан, тут будет прохладненько.
      Потом цепляю висячий замок. Потом выуживаю кусок тряпья из камзольного кармана.
      Прозрачная маленькая капля болтается на кончике носа Дэнни, поэтому я прикладываю к нему тряпку и командую:
      – Дуй, братан.
      Дэнни выдувает длинную упрямую соплю, шлепок которой я чувствую сквозь тряпьё.
      Тряпка немного дрянная и уже попользованная, но стоит мне предложить ему милый чистенький носовой платок – и я буду следующим в очереди на дисциплинарные меры. Здесь бессчётное число вещей, за которые могут натянуть.
      На его затылке кто-то оставил фломастером надпись “Съешь меня”, ярко-красного цвета, поэтому вытряхиваю его говёный паричок и пытаюсь прикрыть им написанное, правда, парик весь напитался мерзкой коричневой воды, которая струйками сбегает по бритым бокам головы и капает с кончика его носа.
      – Меня сто пудов отправят в изгнание, – говорит он, шмыгая носом.
      Замерзая и начиная дрожать, Дэнни сообщает:
      – Братан, там дует… Кажется, у меня сзади рубашка вылезла из бриджей.
      Да, он прав, – а туристы снимают щель его задницы со всех ракурсов. Губернатор колонии таращится на это, а туристы не прекращают съёмку, пока я не хватаю обеими руками пояс Дэнни и не подтягиваю его вверх.
      Дэнни рассказывает:
      – Хорошая сторона того, что торчу в колодках – я здесь набрал уже три недели воздержания, – говорит. – Тут я по крайней мере не могу каждые полчаса бегать в уборную чтобы, ну, погонять.
      А я советую:
      – Осторожнее с этими реабилитациями, братан. Ты рискуешь взорваться.
      Беру его левую руку и закрепляю её на месте, потом правую. Этим летом Дэнни столько времени проторчал в колодках, что у него на запястьях и шее остались белые кольца, на тех местах, которых никогда не достигал солнечный свет.
      – В понедельник, – рассказывает Дэнни. – Я забыл снять часы.
      Парик снова соскальзывает, мокро шлёпаясь в грязь. Галстук, намокший от соплей и дерьма, хлопает ему по лицу. Японцы хихикают, как будто мы здесь разыгрываем какую-то сценку.
      Губернатор колонии продолжает пялиться на меня с Дэнни на предмет наших исторических несоответствий, чтобы добиться в городском совете изгнания нас в дикие пустоши: выпереть за городские ворота, чтобы дикари расстреляли стрелами и устроили резню нашим безработным жопам.
      – Во вторник, – сообщает Дэнни моим башмакам. – Его Высочество заметил, что у меня на губах крем от обветривания.
      С каждым разом, когда я поднимаю дебильный парик, он становится тяжелее. На этот раз вытряхиваю его об отворот башмака, прежде чем прикрыть им слова “Съешь меня”.
      – Сегодня утром, – рассказывает Дэнни, шмыгая носом. Сплёвывает какую-то коричневую дрянь, натёкшую ему в рот. – Перед завтраком, послушница Лэндсон засекла меня, когда курил сигарету у молитвенного дома. А потом, когда я тут торчал, какой-то мелкий засранный четвероклассник стащил мой парик и написал мне на голове вот это дерьмо.
      Вытираю сопливой тряпкой большую часть грязи у его рта и глаз.
      Несколько чёрно-белых цыплят, – цыплят без глаз или на одной ноге, – деформированные цыплята притащились поклевать блестящие пряжки моих башмаков. Кузнец продолжает колотить по железу: два быстрых и три медленных удара, снова и снова, – становится ясно, что это ритм-секция из старой песни группы Radiohead, которая его прёт. Понятное дело, крышу ему сорвало от экстази.
      Миниатюрная доярка, которую зовут, насколько помню, Урсула, ловит мой взгляд, и я болтаю у себя перед мотнёй кулаком, подаю ей универсальный знак языка жестов, “поработать рукой”. Вспыхнув под своей накрахмаленной белой шляпой, Урсула вытаскивает белую деликатесную ручку из кармана передника и показывает мне средний палец. Потом идёт весь день дрочить какой-то везучей корове. Такое, – плюс то, что мне известно: она разрешала королевскому коменданту себя полапать, потому что раз он дал мне понюхать пальцы.
      Даже отсюда, даже сквозь запах лошадиного дерьма, можно учуять, как от неё дымом стелется аромат плана.
      Они доят коров, сбивают масло, – сто пудов, доярки умеют великолепно работать рукой.
      – Послушница Лэндсон сука, – утешаю Дэнни. – Парень-прислужник рассказывал, что подцепил от неё герпес жгучего типа.
      Да-да, с девяти до пяти она янки-голубая-кровь, но каждому за глаза известно, что в Спрингбурге, где она ходила в школу, вся футбольная команда знала её под кличкой Ламприния Из Душевой.
      На этот раз дрянной парик держится на месте. Губернатор колонии посылает нам сердитый взгляд и уходит в Таможенный дом. Туристы кочуют вдаль, в поисках новых кадров для съёмки. Начинается дождь.
      – Всё нормально, братан, – говорит Дэнни. – Не обязательно тебе тут со мной торчать.
      Это, ясное дело, просто очередной говёный денёк восемнадцатого века.
      Если наденешь серёжку – отправишься в тюрьму. Если покрасишь волосы. Сделаешь пирсинг носа. Надушишься дезодорантом. Отправляешься прямиком в тюрьму. Не играйся в го. Не коллекционируй вообще ни хрена.
      Его Высочество Губернатор ставит Дэнни раком как минимум дважды в неделю: за жевательный табак, запах одеколона, за бритую голову.
      “Никто в 1730-х не носил бородку эспаньолкой”, – читает Его Губернаторство лекцию Дэнни.
      А Дэнни огрызается ему:
      – А может, как раз настоящие крутые колонисты носили.
      И для Дэнни это значит – обратно в колодки.
      Наш общий прикол в том, что мы с Дэнни совместно страдаем зависимостью ещё с 1734-го. Вот так далеко мы забрались. С тех пор, как встретились на собрании сексоголиков. Дэнни показал мне объявление в частной колонке, и мы оба пошли на одно и то же собеседование по работе.
      Из простого любопытства я поинтересовался на собеседовании: они уже наняли деревенскую шлюху?
      Городской совет молча меня разглядывает. Комитет по найму: даже там, где их никто не видит, все шесть старичков не снимают свои фуфельные колониальные парики. Пишут всё – перьями, от птичек, макая в чернила. Тот, что посередине, губернатор колонии, вздыхает. Задирает голову, чтобы посмотреть на меня сквозь пенсне.
      – В Колонии Дансборо, – объявляет он. – Нет деревенской шлюхи.
      Тогда я спрашиваю:
      – А как насчёт деревенского дурачка?
      Губернатор мотает головой – “нет”.
      – Вора?
      “Нет”.
      – Палача?
      “Естественно нет”.
      Это основная беда с музеями живой истории. Вечно они выбрасывают всё самое лучшее. Вроде тифа. И опиума. И алых меток. Позорного столба. Сожжения ведьм.
      – Предупреждаем вас, – говорит губернатор. – Что любой аспект вашего поведения и внешнего вида должен соответствовать официально принятому у нас историческому периоду.
      Должность моя оказалась – быть каким-то ирландским наёмным слугой. За шесть долларов в час это потрясающе реалистично.
      В первую неделю моего пребывания здесь, одну девчонку повязали за то, что мычала песню группы Erasure, когда сбивала масло. Вроде как, да, группа Erasureбыла в истории, но недостаточно давно. Даже за такую древность, как Beach Boys, можно нарваться на неприятности. Они вроде как даже не считают свои дебильные пудреные парики, бриджи и башмаки с пряжками стилем ретро.
      Этот Его Высочество запрещает татуировки. Колечки для носа на время работы должны оставаться в личном шкафу. Нельзя жевать жвачку. Нельзя насвистывать никакие песни битлов.
      – Любое нарушение персонажа, – говорит он. – И вы будете наказаны.
      Наказаны?
      – Вас отпустят на все четыре стороны, – говорит он. – Или же можете провести два часа в колодках.
      В колодках?
      – На деревенской площади.
      Он имеет в виду рабские забавы. Садизм. Исполнение роли и публичное унижение. А сам губернатор заставит человека напялить чулки со стрелкой под тугие шерстяные бриджи без нижнего белья, и назовёт это аутентичным. Это тип, который будет ставить женщин в колодки раком за какие-то там лакированные ногти. Либо так, либо будешь уволен без выходного пособия, вообще без ничего. И плохой отзыв с бывшего места работы туда же. И, ясное дело, никому не захочется иметь в резюме запись, мол, был говёным свечкарём.
      В роли двадцатипятилетних парней восемнадцатого века, выбор у нас был весьма невелик. Пехотинец. Подмастерье. Могильщик. Бондарь, кто бы это ни был. Дегтярь, кто бы это ни был. Трубочист. Фермер. В тот миг, когда они сказали “зазывала”, Дэнни объявляет:
      – Ага. Ладно. Я могу. Нет, серьёзно, я полжизни завывал.
      Его Высочество смотрит на Дэнни и спрашивает:
      – Эти очки, что на вас – вам нужны?
      – Только, чтобы смотреть, – отвечает Дэнни.
      На работу я согласился просто потому, что есть вещи и похуже, чем работать с лучшим другом.
      С кем-то вроде лучшего друга.
      Кроме того, представлялось, что тут будет прикольней: развесёлая работёнка с кучей ребят из драматических клубов и театральных кружков. А не эта свора каторжников в отключке. И пуританских лицемеров.
      Если бы только Старший Городской Совет Ваш знал, что госпожа Плэйн, швея, сидит на игле. Мельник мелет порошок из мефедринчика. Трактирщик сплавляет кислоту автобусам скучающих тинэйджеров, которых притаскивают сюда на школьные экскурсии. Эти детишки сидят и наблюдают, крепко воткнувши, как госпожа Хэллоуэй чешет шерсть и сучит из неё пряжу, читая им в это время лекцию о разведении овец и прожёвывая лепёшку гашиша. Все эти люди: гончар на метадоне, стеклодув на перкодане, и серебряных дел мастер, глотающий викодин, – здесь они нашли свою нишу. Помощник конюха, который прячет наушники под треуголкой, подключившись к Особому радио и дёргаясь под собственный персональный рейв: всё это толпа торчков-хиппарей, торгующих вразнос аграрным дерьмишком, – хотя ладно, это моё личное мнение.
      Даже у фермера Рэлдона есть персональный участок отборной травы, скрытый за кукурузой, бобами на столбах, и прочими сорняками. Только он зовёт её “шмаль”.
      Единственный настоящий прикол с Колонией Дансборо – она, возможно, очень даже аутентична, только в нехорошую сторону. Всё это сборище психов и неудачников, которые укрылись здесь, потому что им такого не удавалось в настоящем мире, на настоящих работах, – не из-за этого ли мы покинули в своё время Англию? Чтобы основать собственную альтернативную реальность. Разве пилигримы не были большей частью отморозками своего времени? Стопудово, вместо того, чтобы только верить во что-то кроме Господней любви, несчастные людишки, с которыми я работаю, ищут спасения в зависимостях.
      Или в маленьких игрушках во власть и унижение. Гляньте на Его Высочество Лорда Чарли за кружевной занавеской – просто какой-то провалившийся театрал. Но здесь же он закон, здесь он наблюдает за каждым, кто поставлен раком, гоняя поршень рукой в белой перчатке. Ясное дело, на уроках истории такое не учат, но в колониальные времена, человек, оставленный на ночь в колодках, был не более чем законной добычей для любого, кто пожелает отодрать его. Мужчина или женщина, кто бы ни стоял раком, никак не мог видеть, кто его пялит, и это как раз была настоящая причина, по которой никому бы не захотелось в итоге оказаться здесь, если нет друга или члена семьи, который будет всё время торчать рядом с тобой. Чтобы тебя защитить. Чтобы, в буквальном смысле, прикрыть тебе задницу.
      – Братан, – зовёт Дэнни. – У меня снова штаны.
      Ну, и я опять их подтягиваю.
      От дождя рубашка Дэнни облепляет его худую спину, так что проступают лопатки и позвонки, – они даже белее, чем неотбеленная хлопчатая ткань. Грязь скапливается у краёв его деревянных колодок и затекает внутрь. Даже при надетой шляпе, камзол у меня промокает, и от сырости моё хозяйство, запутавшееся в мотне шерстяных бриджей, начинает чесаться. Даже хромые цыплята покудахтали вдаль в поисках сухого местечка.
      – Братан, – говорит Дэнни, шмыгая носом. – На полном серьёзе, незачем тебе тут оставаться.
      Насколько помню из физической диагностики, бледность Дэнни может значить опухоль печени.
       См. также:Лейкемия.
       См. также:Отёк лёгких.
      Начинает лить сильнее, от туч так темно, что в домах люди разжигают лампы. Дым спускается на нас из печных труб. Туристы все соберутся в таверне, будут лакать австралийский эль из оловянных кружек, сделанных в Индонезии. В мастерской резьбы по дереву краснодеревщик будет нюхать клей из бумажного пакетика в компании кузнеца и повивальной девки, а она будет болтать насчёт основания группы, которую они мечтают собрать, но никогда не соберут.
      Мы все в ловушке. Тут всегда 1734-й. Каждый из нас, все мы застряли в одной временной капсуле, точно как в тех телепередачах, где всё те же люди торчат в одиночку на каком-нибудь пустынном островке тридцать сезонов, и никогда не стареют и не выбираются. Просто носят больше косметики. В каком-то диковатом отношении, такие шоу даже чересчур аутентичны.
      В каком-то диковатом отношении, могу себе представить, как проторчу здесь весь остаток своей жизни. Очень удобно: я и Дэнни ноем про одно и то же дерьмо веками. Реабилитируемся веками. Ясное дело, я просто стою охраняю, но если уж вам нужен истинно аутентичный подход – то мне лучше видеть Дэнни в колодках, чем позволить ему уйти в изгнание и бросить меня здесь.
      Я не столько хороший друг, сколько врач, которому хочется еженедельно поправлять тебе спину.
      Или наркодилер, который продаёт тебе героин.
      “Паразит” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
      Парик Дэнни снова шлёпается на землю. Слова “Съешь меня” кровоточат красным под струями дождя, стекают розовым по его замёрзшим синеющим ушам, затекают розоватыми струйками в глаза и на щёки, капают розовыми каплями в грязь.
      Слышен только шум дождя, вода барабанит по лужам, по соломенным крышам, по нам, – размывает всё.
      Я не столько хороший друг, сколько спаситель, которому хочется, чтобы ты вечно на него молился.
      Дэнни снова чихает, длинная сопля желтоватой бечёвкой вылетает из его носа и приземляется на лежащий в грязи парик, и он просит:
      – Братан, не надо снова надевать мне на голову это дрянное тряпьё, ладно?
      И шмыгает носом. Потом кашляет, и очки падают с его лица в грязищу.
      Насморк означает краснуху.
       См. также:Коклюш.
       См. также:Воспаление лёгких.
      Его очки напоминают мне о докторе Маршалл, и я рассказываю, что в моей жизни появилась новая девчонка, настоящий доктор, и, на полном серьёзе, её стоит потискать.
      А Дэнни спрашивает:
      – Ты что, так и застрял в процессе четвёртого шага? Помочь тебе припомнить всякое, чтобы записать в блокнот?
      Полную и безжалостную историю моей сексуальной зависимости. Ах да, это самое. Каждый уродский, говёный момент.
      И я отвечаю:
      – Всё продвигается потихоньку, братан. Даже реабилитация.
      Я не столько хороший друг, сколько родитель, которому на полном серьёзе никогда не хочется, чтобы ты вырос.
      И, глядя в землю, Дэнни учит:
      – Во всём полезно припомнить свой первый раз, – говорит. – Когда я в первый раз подрочил, помню, решил, что изобрёл это дело. Смотрел на руку, вымазанную этой гадостью, и думал – “Это сделает меня богатым”.
      Первый раз во всём. Незавершённый перечень моих преступлений. Очередная незавершённость в моей жизни незавершённостей.
      И, продолжая смотреть в землю, не видя ничего на свете, кроме грязи, Дэнни зовёт:
      – Братан, ты ещё тут?
      А я снова прикладываю к его носу тряпку и говорю:
      – Дуй.

Глава 5

      Какой бы там подсветкой не пользовался фотограф, она была резковата и оставляла дрянные тени на кирпичной стене позади них. На обычной крашенной стене чьего-то подвала. Обезьяна смотрелась усталой и местами облезла от чесотки. Парень был в паршивой форме, бледный, со складками жира посередине, – но, тем не менее, таким вот он стоял там: спокойный и нагнувшийся, упирающийся руками в колени, с дряблым висячим брюхом, стоял, повернув лицо в камеру, глядя через плечо и улыбаясь чему-то вдали.
      “Потрясный” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
      Маленький мальчик сначала полюбил в порнографии вовсе не сексуальную часть. Не какие-нибудь там картинки с красивыми людьми, которые драли друг друга, откинув головы и скорчив свои фуфельные оргазменные гримасы. Сначала нет. Все эти картинки он понаходил в Интернете ещё тогда, когда даже понятия не имел, что такое секс. Интернет у них был в каждой библиотеке. И в каждой школе такое водилось.
      Как то, что можно ездить из города в город, и везде найдёшь католическую церковь, и везде служится одна и та же месса: в какие бы приёмные края ни отправляли малыша – он мог везде разыскать Интернет. Сказать по правде, если бы Христос смеялся на кресте, или гнал на римлян; если бы он делал хоть что-то, кроме как терпел, малышу бы куда больше понравилась церковь.
      Сложилось так, что его любимый веб-сайт был совсем даже не сексуальным, по крайней мере не для него. Возьмите, зайдите туда: и там найдётся около дюжины фоток того самого увальня, наряженного Тарзаном, с плюгавым орангутангом, выученным заталкивать что-то, напоминающее жареные каштаны, парню в задницу.
      Набедренная повязка парня с леопардовым рисунком отброшена набок, резинка пояса тонет в пузатой талии.
      Обезьяна сидит рядом, готовя очередной каштан.
      В этом нет ничего сексуального. Хотя счётчик показывал, что больше полумиллиона людей заходили на это посмотреть.
      “Паломничество” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
      Обезьяна с каштанами была из тех вещей, которые малышу было не понять, но он в чём-то восхищался парнем. Малыш был глуп, но он знал, что это в каком-то смысле гораздо выше его. Честно сказать, люди в подавляющем большинстве вообще не решатся раздеться при обезьяне. Их замучают сомнения, как у них смотрится жопа, не сильно ли она красная или отвисает. У большинства людей ни за что не найдётся сил даже нагнуться перед обезьяной, – а уж тем более, перед обезьяной, лампами и фотоаппаратом, – и даже если бы пришлось, сначала они сделали бы хренову кучу приседаний, сходили бы в солярий и подстриглись. А потом часами торчали бы раком перед зеркалом в поисках лучшего ракурса.
      Опять же, даже пускай это всего лишь каштаны, придётся ведь ещё держать кое-что расслабленным.
      Одна только мысль о пробах обезьян наводила ужас: вероятность быть отвергнутым одной обезьяной за другой. Ясное дело, человеку-то можно заплатить достаточно денег, и он будет пихать в тебя что угодно, – или же делать снимки. Но обезьяна-то. Обезьяна же вроде как честная.
      Надежда одна – приобрести того же самого орангутанга, если он, конечно, не окажется излишне переборчивым. Либо так, либо будет исключительно хорошо натаскан.
      Речь о том, что быть красивым и сексуальным – казалось ничто по сравнению с этим.
      Речь о том, что в мире, где все из кожи вон лезут, чтобы казаться как можно красивее, этот парень таковым не был. И обезьяна не была. И то, чем они занимались – не было.
      Речь о том, что маленького мальчика в порнографии подцепила не сексуальная часть.
      Это была непоколебимость. Смелость. Полное отсутствие стыда. Спокойствие и неподдельная честность. Заведомая способность взять да и стать там, и сказать целому свету: “ Да-да, вот так я решил провести свободный денёк. Постоять здесь в позе с обезьяной, которая толкает каштаны мне в жопу”.
      И плевать мне, как я выгляжу. Или что вы подумаете.
      Ну так миритесь с этим.
      Он опускал весь мир, опуская себя.
      И даже если парню не капли не нравилось там торчать, способность улыбаться, прикидываться таким в процессе, – это заслуживало даже большего восхищения.
      Точно так же, как съёмки порнофильма требуют присутствия определённого числа людей, которые стоят здесь же за кадром, жуют бутерброды, вяжут, смотрят на часы, пока другие голыми занимаются сексом на расстоянии в каких-то несколько футов…
      Для глупого маленького мальчика это стало просветлением. Быть в этом мире настолько спокойным и непоколебимым – казалось Нирваной.
      “Свобода” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
      Именно такой гордостью и уверенностью в себе маленький мальчик хотел обладать. Когда-нибудь.
      Если бы на картинках с обезьяной был он сам, то каждый день он мог бы смотреть на них и думать: “Если я смог сделать такое, то смогу что угодно”. И неважно, с чем ещё придётся столкнуться, – если ты мог улыбаться и смеяться, пока обезьяна пялила тебя каштанами в промозглом бетонном подвале, а кто-то делал снимки, – да любая другая ситуация была бы как два пальца.
      Даже ад.
      Больше и больше в голове глупого малыша назревала такая мысль…
      Что если на тебя посмотрит достаточно людей, то больше тебе уже не нужно будет ничьё внимание.
      Что тебя достаточно когда-нибудь схватить, разоблачить и выставить напоказ, и тебе никогда уже не скрыться. Не будет разницы между твоей общественной и личной жизнью.
      Что если ты достаточно приобретёшь, достаточно много добьёшься, то тебе никогда уже больше не захочется иметь или делать что-то ещё.
      Что если ты будешь достаточно есть и спать, то больше тебе хотеться не будет.
      Что если тебя полюбит достаточно много людей, то ты перестанешь нуждаться в любви.
      Что ты способен когда-нибудь стать достаточно умным.
      Что когда-нибудь у тебя может быть достаточно секса.
      Всё это стало целями маленького мальчика. Иллюзиями, которые останутся с ним на всю жизнь. Все эти обещания разглядел он в улыбке толстяка.
      Ну и после того, всякий раз, когда ему становилось страшно, грустно или одиноко; в каждую ночь, когда он просыпался в панике в очередном приёмном доме, его сердце колотилось, а постель была сырой; в любой день, когда он отправлялся в школу в новых краях; всякий раз, когда мамуля возвращалась забрать его, в любом промозглом номере мотеля; в каждой взятой напрокат машине, – мальчик вспоминал всё ту же дюжину фоток нагнувшегося толстяка. Обезьяну с каштанами. И малолетнего говнюка такое сразу же успокаивало. Оно показывало ему, насколько храбрым, сильным и счастливым способен стать человек.
      И что пытка будет пыткой, а унижение – унижением, только если ты сам решишь страдать.
      “Спаситель” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
      И вот ведь смешно: как только кто-то спасает тебя, первое, что хочется сделать – спасти других. Всех людей. Каждого.
      Малыш никогда не узнал имя этого человека. Но никогда не забывал ту улыбку.
      “Герой” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Глава 6

      В следующий раз, когда прихожу навестить маму, я по-прежнему Фред Гастингс, её государственный защитник, и всю дорогу она мне поддакивает. Пока не сообщаю ей, что всё ещё не женат, а она говорит, мол, это позор. Потом включает телевизор, какую-то мыльную оперу, ну, знаете, где настоящие люди прикидываются фуфельными, с надуманными проблемами, а настоящие люди наблюдают за ними, чтобы забыть свои настоящие проблемы.
      В следующий визит я по-прежнему Фред, но уже женатый и с тремя детьми. Это уже лучше, но трое детей… многовато. Людям следует ограничиваться двумя, замечает она.
      В следующий визит у меня уже двое.
      С каждым визитом её под одеялом остаётся всё меньше и меньше.
      С другой стороны, всё меньше и меньше Виктора Манчини сидит на стуле у её кровати.
      На следующий день я снова я, и проходит всего несколько минут до момента, когда мама звонит и вызывает медсестру, чтобы та провела меня обратно в холл. Мы сидим молча, потом я беру куртку, а она зовёт:
      – Виктор?
      Говорит:
      – Должна тебе кое-что сказать.
      Скатывает из пуха катышек между двух пальцев, скручивает его, делая меньше и туже, потом, наконец, поднимает на меня взгляд и спрашивает:
      – Помнишь Фреда Гастингса?
      Да уж помню.
      У него сейчас уже жена и двое замечательных детей. Так приятно, говорит она, увидеть, как жизнь работает на хорошего человека.
      – Посоветовала ему купить землю, – говорит мама. – Новой они уже нынче не делают.
      Спрашиваю её, кто такие эти “они”, – а она ещё раз жмёт кнопку вызова медсестры.
      На выходе обнаруживаю доктора Маршалл, которая ждёт в коридоре. Она стоит тут же, прямо у двери моей мамы, пролистывая записи на планшетке, и поднимает на меня взгляд: глаза её уже спрятаны за толстыми стёклами очков. Её рука быстро выщёлкивает и отщёлкивает авторучку.
      – Мистер Манчини? – спрашивает она. Складывает очки, кладёт их в нагрудный карман халата и сообщает. – Нам обязательно нужно обсудить случай вашей матери.
      Трубку для желудка.
      – Вас интересовали другие варианты, – говорит.
      Из двери медпункта дальше по коридору за нами наблюдают три сотрудницы, склонив головы друг к другу. Одна, по имени Дина, зовёт:
      – Покатать вас двоих в колясочке?
      А доктор Маршалл отзывается:
      – Займитесь, пожалуйста, своим делом.
      Мне она шепчет:
      – На всяких мелких операциях персонал начинает вести себя так, словно они ещё в медучилище.
      Дину я имел.
       См. также:Клер из Ар-Эн.
       См. также:Перл из Си-Эн-Эй.
      Волшебство секса – обладание без обузы владения. Сколько женщин домой не води – со складским местом никогда проблем не возникает.
      Доктору Маршалл, её ушам нервным рукам, сообщаю:
      – Не хотелось бы, чтобы её кормили насильно.
      Сёстры продолжают наблюдать за нами, доктор Маршал берёт меня под руку и уводит от них со словами:
      – Я общалась с вашей матерью. Какая женщина! Эти её политические акции. Все эти её демонстрации. Вы её, наверное, очень любите.
      А я отвечаю:
      – Ну, не сказал бы, что прям так уж.
      Мы останавливаемся, и доктор Маршалл что-то шепчет, так что мне приходится придвинуться поближе, чтобы расслышать. Слишком поближе. Медсёстры продолжают наблюдать. А она выдыхает мне в грудь:
      – Что если бы нам удалось полностью вернуть разум вашей матери?
      Выщёлкивая и отщёлкивая ручку, продолжает:
      – Что если бы нам удалось сделать её умной, сильной, энергичной женщиной, какой она была в своё время?
      Мою мать, такой, как она была в своё время?
      – Это может стать возможным, – замечает доктор Маршалл.
      И, даже не думая, как такое прозвучит, я говорю:
      – Боже упаси.
      Потом прибавляю как можно быстрей, что затея, пожалуй, не такая уж и хорошая.
      А вглубь по коридору медсёстры хохочут, зажав рты руками. И даже с такого расстояния можно разобрать слова Дины:
      – Это послужит ему отличным уроком.
      В мой следующий визит я по-прежнему Фред Гастингс, и мои двое детей приносят из школы сплошные пятёрки с плюсом. На этой неделе миссис Гастингс красит нашу столовую в зелёный.
      – Голубой лучше, – возражает мама. – Если речь о комнате, где ты собираешься держать пищу.
      После этого столовая становится голубой. Мы живём на Восточной Сосновой улице. Мы католики. Деньги храним в Городском первом федеральном. Ездим на “Крайслере”.
      Всё по велению моей мамы.
      В следующую неделю я начинаю всё записывать, все подробности, чтобы от этой недели до следующей не позабыть, кто я да что я. “Гастингсы во все праздники ездят отдыхать на озеро Робсон”, пишу. Мы ловим рыбу на блесну. Болеем за “Пэккерсов”. Никогда не едим устриц. Покупаем участок. Каждую субботу я первым делом сажусь в зале и штудирую записи, пока медсестра идёт посмотреть, не спит ли мама.
      Стоит мне войти в комнату и представиться Фредом Гастингсом – она тычет пультом в телевизор и выключает его.
      Самшит вокруг дома ничего, учит она, но вот бирючина – лучше.
      А я всё записываю.
      Люди высшего сорта пьют только скотч, говорит она. Водосток свой прочищайте в октябре, а потом в ноябре повторно, говорит. Оберните воздушный фильтр в машине в туалетную бумагу, чтобы прослужил дольше. Вечнозелёные подрезайте только после первых заморозков. На растопку лучше всего идёт зола.
      Записываю всё. Составляю опись того, что от неё осталось: пятна, морщины, её набухшая или пустая кожа, чешуйки и сыпь, – и пишу себе напоминания.
      Ежедневно: носи крем от солнца.
      Крась седину.
      Не сходи с ума.
      Ешь меньше жирного и сладкого.
      Побольше качай пресс.
      Не начинай забывать всякое-разное.
      Подрезай волосы в ушах.
      Принимай кальций.
      Увлажняй кожу. Ежедневно.
      Заморозь время на одном месте навеки.
      Не старей, чёрт тебя дери.
      Она спрашивает:
      – Ничего не слышно от моего сына, Виктора? Помнишь его?
      Прекращаю писать. У меня болит сердце, но я уже забыл, к чему бы это.
      Виктор, рассказывает мама, никогда её не навещает, а если и приходит – то не слушает. Виктор вечно занят, рассеян и на всё ему плевать. Он вылетел из медицинского, и делает из своей жизни полнейший хаос.
      Она подбирает пух с одеяла.
      – У него какая-то там работа с минимальной зарплатой, экскурсоводом, или что-то такое, – рассказывает. Она вздыхает, и её жуткие жёлтые руки нашаривают пульт от телевизора.
      Спрашиваю: разве Виктор за ней не присматривал? Разве нет у него права жить собственной жизнью? Говорю: а может быть, Виктор так занят, потому что каждый вечер он куда-то идёт и в буквальном смысле убивает себя, чтобы оплатить счета за её постоянный уход. Это минимум три штуки баксов каждый месяц, на минутку. Может, как раз поэтому Виктор бросил учёбу. Говорю – просто возьмём и предположим: может быть, Виктор, чёрт его дери, делает всё, что в его силах.
      Говорю – может, Виктор делает больше, чем кому-то там кажется.
      А моя мама улыбается и отвечает:
      – Ах, Фред, ты всё тот же защитник безнадёжно виновных.
      Мама включает телевизор, и на экране прекрасная женщина в сверкающем вечернем платье бьёт другую прекрасную молодую женщину бутылкой по голове. Бутылка даже не примяла ей волосы, но женщина теряет память.
      Может быть, Виктор разбирается с собственными проблемами, говорю.
      Первая прекрасная женщина перепрограммирует женщину с амнезией на мнение, что та – робот-убийца, который должен выполнять распоряжения прекрасной женщины. Робот-убийца с такой охотой принимает своё новое обличье, что даже интересно становится: может, она просто разыгрывает потерю памяти, а так вообще – всегда искала удобный повод мочить людей направо-налево.
      Мои разговоры с мамой, мои злость и негодование будто сливаются по стоку, пока мы сидим и наблюдаем это.
      Мама в своё время подавала на стол омлеты с налипшими чёрными хлопьями покрытия со сковородки. Она готовила в алюминиевых кастрюлях, а лимонад мы пили из алюминиевых кружек, мусоля их гладкие холодные ободки. Подмышки мы душили дезодорантом на основе солей алюминия. Сто пудов, были тысячи путей, по которым мы пришли бы к этой же точке.
      В рекламном перерыве мама просит назвать ей хоть один хороший факт из личной жизни Виктора. Как он развлекается? Кем он видит себя в следующий год? В следующий месяц? В следующую неделю?
      Пока что понятия не имею.
      – И какого же чёрта ты хочешь сказать, – спрашивает она. – Мол, Виктор каждый вечер себя убивает?

Глава 7

      Как только официант уходит, я подцепляю на вилку половину моего филейного бифштекса и целиком пихаю её себе в рот, а Дэнни просит:
      – Братан, – говорит. – Не надо здесь.
      Вокруг нас едят люди в броских шмотках. Со свечами и хрусталём. С полным набором вилочек специального назначения. Никто ничего не подозревает.
      Мои губы трещат, пытаясь сомкнуться вокруг ломтя бифштекса, мясо солёное и сочное от жира с молотым перцем. Язык мой отдёргивается, чтобы освободить больше места, и вот рот мой наполняется слюнями. Горячий сок и слюни пачкают мне подбородок.
      Люди, которые заявляют, что говядина тебя убьёт, не разбираются в этом и наполовину.
      Дэнни быстро осматривается и говорит, цедит сквозь зубы:
      – Ты жадничаешь, друг мой, – трясёт головой и продолжает. – Братан, нельзя же обманом заставить людей, чтобы тебя любили.
      Около нас сидит женатая пара с обручальными кольцами и седыми волосами, они едят не поднимая глаз, каждый опустил голову, читают программку одной и той же пьесы или концерта. Когда у женщины заканчивается вино, она тянется за бутылкой и наполняет собственный бокал. Ему не наполняет. На её муже часы с массивным золотым браслетом.
      Дэнни наблюдает, как я разглядываю пожилую пару и грозится:
      – Я скажу им, клянусь.
      Он высматривает официантов, которые могли бы нас узнать. Пялится на меня, выставив нижние зубы.
      Кусок бифштекса так велик, что я не могу свести челюсти. У меня раздулись щёки. Мои губы туго вытягиваются, чтобы сомкнуться, и мне приходится дышать носом, пока пытаюсь жевать.
      Официанты тут в чёрных пиджаках, каждый с красивым полотенцем, перекинутым через руку. Живая скрипка. Серебро и фарфор. Мы обычно не делаем такого в подобных заведениях, но список ресторанов у нас заканчивается. В городе ровно столько-то мест, где можно поесть, и не больше, – а это уж точно такой трюк, который нельзя повторить в одном заведении дважды.
      Отпиваю чуток вина.
      За другим соседним столиком молодая пара принимает пищу, держась за руки.
      Быть может, сегодня вечером это окажутся они.
      За другим столиком, глядя в пустое пространство, ест мужчина в костюме.
      Быть может, сегодня вечером героем станет он.
      Отпиваю ещё вина и пытаюсь проглотить, но бифштекса слишком много. Он застряёт, уперевшись мне в стенку глотки. Я перестаю дышать.
      В следующий миг мои ноги так резко выпрямляются, что стул летит из-под меня вверх тормашками. Руки цепляются за глотку. Стою, таращась на разрисованный потолок, закатываю глаза. Подбородок мой выпячивается далеко вперёд.
      Дэнни лезет со своей вилкой через столик, чтобы стащить у меня брокколи, и заявляет:
      – Братан, ты сильно переигрываешь.
      Быть может, это окажется восемнадцатилетний помощник официанта, или парень в вельветовых брюках с водолазкой, но один из этих людей будет оберегать меня всю свою жизнь как зеницу ока.
      Люди уже привстали на сиденьях своих стульев.
      Быть может, женщина в платье с корсажем и длинными рукавами.
      Быть может, длинношеий мужчина в очках с тонкой оправой.
      В этом месяце я получил три именинные открытки, а ещё ведь даже не пятнадцатое число. В прошлом месяце было четыре. В позапрошлом – шесть именинных открыток. Большую часть этих людей я не помню. Благослови их Господи, – но вот они меня не забудут никогда.
      Из-за того, что не дышу, у меня на шее набухают вены. Моё лицо краснеет и наливается жаром. Пот струится по лбу. От пота мокнет рубашка на спине. Крепко обхватываю себя за глотку обеими руками, – универсальный знак языка жестов, “кто-то задыхается насмерть”. Я до сих пор получаю именинные открытки от людей, которые даже не говорят по-английски.
      Первые несколько секунд все обычно высматривают, кто же сделает шаг вперёд и станет героем.
      Дэнни лезет, чтобы стащить вторую половину моего бифштекса.
      По-прежнему крепко обхватывая руками глотку, тянусь и пинаю его в ногу.
      Дёргаю руками галстук.
      Рву верхнюю пуговицу воротничка.
      А Дэнни отзывается:
      – Эй, братан, больно же.
      Помощник официанта отшатывается обратно. Ему героизма не хочется.
      Скрипач и стюард ресторана идут голова к голове, несутся в мою сторону.
      По другую сторону, через толпу проталкивается женщина в коротком чёрном платьице. Спешит мне на помощь.
      По другую сторону, мужчина сдирает с себя вечерний пиджак и кидается вперёд. Откуда-то ещё доносится крик женщины.
      Такое никогда не занимает много времени. Всё приключение длится одну-две минуты, это предел. И очень хорошо, потому что именно на столько я могу задержать дыхание с набитым ртом.
      Мой первый выбор был пожилой мужчина с массивными золотыми часами, как человек, который сэкономит нам день, взяв на себя счёт за наш ужин. Мой личный выбор была та в коротком чёрном платьице, по той причине, что у неё красивые буфера.
      Даже если приходится самим платить за наши порции: я считаю, чтобы делать деньги – нужно деньги вкладывать, так?
      Сгребая ложкой жратву себе в грызло, Дэнни замечает:
      – Ты всё это творишь по полной инфантильности.
      Тянусь и снова его пинаю.
      Я творю всё это, чтобы вернуть в жизни людей дух приключения.
      Я творю всё это, чтобы создавать героев. Давать людям испытание сил.
      Яблоко от яблони.
      Я творю всё это, чтобы делать деньги.
      Кто-то спасёт тебе жизнь – и после будет любить тебя вечно. Есть такой старый китайский обычай, что если кто-то спасает тебе жизнь – то он в ответе за тебя навеки. Ты будто становишься его ребёнком. Весь остаток своей жизни эти люди будут писать мне. Каждый год слать мне юбилейные поздравления. Именинные открытки. Даже тоскливо от мысли, что у стольких людей возникает одна и та же идея. Они звонят по телефону. Узнать, всё ли у тебя в порядке. Глянуть, не нужно ли тебя подбодрить. Или подогнать деньжат.
      Но я же не трачу деньги на девочек по вызову. Содержать мою маму в Центре по уходу Сент-Энтони стоит под три штуки ежемесячно. Эти добрые самаритяне помогают выжить мне. А я ей. Всё просто.
      Притворяясь слабым, ты обретаешь власть. И, напротив, ты даёшь людям почувствовать себя очень сильными. Ты спасаешь людей, давая им спасти тебя.
      Всё, что придётся делать – быть хилым и признательным. Так оставайся в роли опущенного.
      Человеку в самом деле нужен кто-то, выше кого он может себя ощутить. Так оставайся в роли униженного.
      Человеку нужен кто-то, кому можно послать чек в Рождество. Так оставайся в роли нищего.
      “Милосердие” – неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
      Ты – свидетельство их смелости. Ты свидетельство их героического поступка. Их наглядный успех. Я творю всё это, потому что каждому хочется спасти человеческую жизнь на глазах у сотни других людей.
      Острым кончиком ножа Дэнни делает на скатерти наброски: зарисовывает архитектуру помещения, карнизы и отделку, ломаные линии фронтонов над каждым проходом, – всё это, продолжая жевать. Подносит ко рту край тарелки и продолжает ложкой грести жратву вовнутрь.
      Чтобы провести трахеотомию, нащупываешь впадинку немного ниже адамова яблока, но чуть выше перстневидного хряща. Делаешь столовым ножом полудюймовый горизонтальный разрез, потом сжимаешь его края и вводишь внутрь палец, чтобы открыть его. Вставляешь “трахейную” трубку: лучше всего – питьевую соломинку или половинку авторучки.
      Пускай мне не стать великим доктором, который спасает сотни пациентов – зато так я становлюсь великим пациентом, который создаёт сотни потенциальных докторов.
      Вон, быстро приближается мужчина в смокинге, огибая подворачивающихся зевак, бежит со столовым ножом и шариковой ручкой.
      Подавившись, ты становишься легендой о них самих, которую эти люди будут лелеять и пересказывать до самой смерти. Они будут считать, что дали тебе жизнь. Ты можешь оказаться единственным достойным поступком, единственным воспоминанием на смертном одре, которое оправдывает всё их существование.
      Так будь активной жертвой, будь великим неудачником.
      Человек готов через обруч прыгать, ему только дай почувствовать себя богом.
      Это мученичество Святого Меня.
      Дэнни счищает всё с моей тарелки на свою и продолжает вилкой пихать жратву себе в грызло.
      Прибежал стюард ресторана. Эта в коротком чёрном платьице предстала передо мной. Мужчина в массивных золотых часах.
      В следующий миг чьи-то руки вынырнут сзади и замкнутся вокруг меня. Кто-то незнакомый крепко заключит меня в объятия, замком из двух рук упёршись мне под грудную клетку, и выдохнет в моё ухо:
      – Всё нормально.
      Выдохнет в твоё ухо:
      – С тобой всё будет хорошо.
      Пара рук обхватит тебя, может, даже оторвёт от земли, и незнакомец зашепчет:
      – Дыши! Дыши, чёрт возьми!
      Кто-то хлопнет тебя по спине, как врач хлопает новорожденного, и ты выпустишь в воздух полный рот своего жёваного бифштекса. В следующую секунду вы оба рухнете на пол. Будешь хлюпать носом, а кто-то в это время – рассказывать тебе, что всё хорошо. Ты жив. Тебя спасли. Ты почти умер. Они прижимают твою голову к груди и укачивают тебя со словами:
      – Отойдите, все. Освободите тут место. Представление кончилось.
      И ты уже их ребёнок. Ты принадлежишь им.
      Они прикладывают к твоим губам стакан воды и говорят:
      – Успокойся уже. Тише. Всё кончено.
      Тише так тише.
      Пройдут годы, а этот человек будет всё звонить и писать. Ты будешь получать открытки и, возможно, чеки.
      Кем бы он ни был, этот человек будет любить тебя.
      Кем бы ни был человек, он будет очень гордиться. Даже если о твоих настоящих предках такого не скажешь. Этот человек будет гордиться тобой, потому что ты дал ему очень большую гордость за самого себя.
      Отхлёбываешь воды и кашляешь, чтобы герой мог салфеткой вытереть тебе подбородок.
      Делай что угодно, чтобы скрепить эти узы. Это усыновление. Не забудь подкинуть побольше деталей. Вымажь их шмотки соплями, чтобы они могли посмеяться и простить тебя. Хватайся и цепляйся руками. Поплачь как следует, чтобы они могли протереть тебе глаза.
      Плакать нормально, пока удаётся делать это притворно.
      Главное – не надо ни в чём отказывать. Всё это станет чьей-то лучшей жизненной историей.
      Самое важное: если тебе не хочется заполучить мерзкий трахейный шрам – лучше начни дышать до того, как кто-то доберётся до тебя со столовым ножом, с перочинным ножиком, с разрезным для бумаги.
      Ещё одна мелочь, о которой нужно помнить: когда выхаркнешь полный рот своей жёваной мрази, затычку из мертвечины и слюней, нужно целиться прямо в Дэнни. Ему жопу прикрывают папочки-мамочки, дедушки-бабушки и тётушки-дядюшки-братики, которые вытащат его из любого западла. Поэтому Дэнни меня никогда не понять.
      Остальные люди, все остальные в ресторане, иногда толпятся вокруг и аплодируют. Люди от облегчения начинают реветь. Люди выплёскиваются из дверей кухни. Через пару минут все будут пересказывать друг другу эту историю. Все будут заказывать выпивку для героя. Глаза у каждого будут блестеть от слёз.
      Все они подойдут пожать герою руку.
      Они подойдут похлопать героя по спине.
      Это куда в большей мере их день рождения, чем твой, но пройдут годы, а человек будет присылать тебе именинные открытки в каждое нынешнее число этого месяца. Он станет новым членом твоей собственной очень-очень большой семьи.
      А Дэнни молча помотает головой и попросит меню десертов.
      Вот зачем я творю всё это. Лезу во все эти неприятности. Чтобы продемонстрировать людям хоть одного незнакомца-храбреца. Чтобы спасти хоть одного человека от скуки. Это не просторади денег. Это не просторади обожания.
      Но ни то ни другое не повредит.
      Это очень легко. Это выглядит не особо красиво, – по крайней мере на поверхности, – но ты всё равно в выигрыше. Главное – позволь себе казаться сломленным и униженным. Главное – всю свою жизнь продолжай повторять людям: “Простите. Простите. Простите. Простите. Простите…”

Глава 8

      Ева следует за мной по коридору с набитыми жареной индейкой карманами. Её туфли забиты жёваным бифштексом по-солсберски. Её лицо, напудренный скомканный бархатный клубок кожи, – десятки морщин, которые все сбегают ей в рот; и она катится за мной со словами:
      – Ты. Не смей от меня убегать.
      Её руки сотканы из узловатых вен, ими она крутит колёса. Сгорбленная в своей коляске, беременная собственной здоровенной раздутой селезёнкой, она следует за мной со словами:
      – Ты сделал мне больно.
      Говорит:
      – Не смей отрицать это.
      Одетая в слюнявчик цвета еды, она продолжает:
      – Ты сделал мне больно, и я расскажу мамочке.
      Здесь, где содержат мою маму, ей приходится носить браслет. Это не браслет с украшениями, – это такая толстая пластиковая полоска, заваренная вокруг запястья, чтобы её никогда нельзя было снять. Её не разрежешь. Её не расплавишь пополам сигаретой. Люди уже перепробовали все эти способы, чтобы высвободиться.
      Если на тебе браслет, то каждый раз, когда проходишь по коридору – слышишь, как защёлкиваются замки. Какая-то магнитная лента, или что-то такое, запечатанное в пластик, посылает сигнал. Останавливает двери лифта, чтобы те не открылись и не пускали тебя внутрь. Закрывает почти каждую дверь, стоит подойти к ней ближе, чем на четыре фута. Нельзя покинуть этаж, за которым ты закреплён. Нельзя выйти на улицу. Можно сходить в сад, в зал или в часовню, но больше – никуда на свете.
      Если же как-то вы проскочите через двери выхода – браслет, ясное дело, включит тревогу.
      Такие дела в Сент-Энтони. Тряпьё, шторы, кровати, – почти всё огнеупорное. И всё грязеотталкивающее. Можно натворить что угодно где угодно, тут запросто всё уберут. Такое заведение называется центр по уходу. Не очень-то приятно рассказывать вам об этом обо всём. Портить сюрприз, я хочу сказать. Вы всё это очень даже скоро увидите сами. Если сильно заживётесь на свете.
      Или возьмёте да свихнётесь вне очереди.
      Моя мама, Ева, даже вы лично – в итоге каждый получает по браслету.
      Здесь вовсе не так называемый “гадюшник”. При входе вас не встречает запах мочи. Не за три же штуки ежемесячно. В прошлом веке здесь был женский монастырь, и монашки насадили прекрасный сад из старых роз: прекрасный, обнесённый стенами, и полностью защищённый от побега.
      Видеокамеры безопасности наблюдают за тобой с каждого ракурса.
      В тот миг, когда входишь в парадную дверь, начинается пугающая медленная миграция местных обитателей, смыкающих вокруг тебя кольцо. Каждая коляска, все люди с костылями и палочками, – только завидев посетителя, всё ползёт навстречу.
      Высокая миссис Новак с пристальным взглядом – “раздевалка”.
      Женщина в соседней с маминой комнате – “хомячиха”.
      Эти самые раздевалки стаскивают с себя одежду в любой подходящий момент. Таких ребят медсёстры одевают в то, что смотрится как комбинация из штанов и рубашки, но на самом деле является комбинезоном. Рубашка вшита в пояс штанов. Пуговицы на рубашке и ширинка – фуфельные. Единственный путь наружу или внутрь – длиннющая змейка на спине. Старики здесь – с ограниченным полем движений, поэтому раздевалка, даже та, которую называют “агрессивная раздевалка”, заключена трижды. В свои шмотки, в свой браслет и в свой центр по уходу.
      “Хомячиха” – это та, кто жуёт еду, а потом забывает, что делать дальше. Они забывают как глотать. Вместо этого сплёвывают каждую прожёванную порцию в карман одежды. Или в сумочку. Выглядит это совсем не так мило, как звучит.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3