Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Следователь В.К.Люсин (№3) - Мальтийский жезл [Александрийская гемма]

ModernLib.Net / Исторические детективы / Парнов Еремей Иудович / Мальтийский жезл [Александрийская гемма] - Чтение (стр. 11)
Автор: Парнов Еремей Иудович
Жанр: Исторические детективы
Серия: Следователь В.К.Люсин

 

 


Алхимики европейского средневековья свято соблюдали основные принципы халдейских и египетских звездочетов, отдавая пальму первенства планетным влияниям. Отсюда возникла настоятельная необходимость определить, какое светило царит на небосклоне в данный момент. В таблицах планетных часов, составленных, быть может, еще шумерскими жрецами, каждой планете был отведен «преимущественный час», когда именно она считалась господствующей. День получал имя той планеты, которая открывала своего рода график, управляла первым часом. Вавилонская неделя начиналась с отмеченной преимущественным влиянием Сатурна субботы, которая и поныне носит у англичан наименование дня Сатурна — Saturday. Далее шли дни Солнца — воскресенье: немецкое Sonntag, английское Sunday, Луны — понедельник: соответственно Montag, Monday…

— Lundi во Франции, — добавил Люсин. — А вторник, день Марса, — Mardi.

— Совершенно справедливо. Потом идут дни Меркурия, Юпитера и уже знакомой нам пенорожденной Венеры — Афродиты. Как видите, люди и поныне, зачастую вовсе о том не подозревая, отдают регулярную дань наидревнейшим астрологическим представлениям. Для алхимиков, астрологов и колдунов прошлого они имели самодовлеющее значение. Для магии черные книги, как вы, наверное, догадываетесь, отводили преимущественно ночные часы: от полуночи до первых петухов.

— И крик петуха…

— Правильно: прогонял прочь распоясавшуюся нечисть. Впрочем, у каждого духа были свои часы дежурств, когда его дозволялось вызывать, говоря по-нашему, на дом. При всяческих превращениях, в том числе алхимических, выбирались часы Сатурна, Марса, Меркурия и Луны, для любовных заговоров — Солнца и Венеры, при волхвовании против всевозможных недругов — Сатурна и Марса. Всего я, конечно, не помню, но продолжать можно до бесконечности. Не надо упускать при этом, что волшебная власть планетных часов — как ночных, так и дневных — не являлась постоянной, изменяясь каждые сутки, в зависимости от сочетания планет и созвездий.

— Поэтому всякому порядочному алхимику требовалось кумекать и в астрологии.

— Браво-брависсимо! — одобрил Баринович. — Все процедуры, кроме всего, были скрупулезно расписаны по фазам Луны, знакам зодиака и носили особое символическое наименование, обнаруживающее, кстати, влияние арабской астрономии.

— Мавры?

— По всей видимости. От них ведут свое начало таблицы, которые еще в средние века именовались «древними». Положения Луны даются в них с точностью до угловых секунд.

— Это-то я заметил.

Люсину впору было схватиться за голову. Только теперь он начинал постигать, какую непосильную ношу самонадеянно взвалил на свои плечи. Годы и годы кропотливейшего труда нужны для того, чтобы хоть приблизительно разобраться в отобранных в солитовском кабинете бумагах. Годами он никак не располагал, месяцами и даже неделями — тоже, хоть и были они четко разделены на стражи планет.

— Вижу, вы приуныли?.. Я вас, наверное, совсем заговорил?

— Что вы, Гордей Леонович! — Владимир Константинович попытался подвести хоть какие-то итоги. — Значит, если мы видим в записях знак Луны или, скажем, Венеры — кружок с крестиком, то это может означать все что угодно: саму планету, день недели, а то и вовсе отдельный час. Так?

— Если бы только! А серебро или медь не хотите? Ведь каждой планете соответствует еще и своя металлическая стихия. Той же Венере — медь, Луне — серебро, Солнцу — золото. Златоделие, например, именуют «делом Солнца». Алхимики щедро рассыпали планетные знаки. Их соотношениям подчинялась вся жизнь человека, от зачатия и до последнего часа. Так, пребывая еще во чреве матери, ребенок первый свой месяц находится под покровительством Сатурна, второй — Юпитера и так далее. В полном соответствии с той же формальной схемой младенческий период управлялся Меркурием, детство — Венерой, отрочество — Солнцем, юность — Марсом, зрелость — Юпитером, старость — Сатурном и дряхлость — Луной. Богиня ночных волхвований провожала архонта до последней черты и продолжала светить ему в сумеречном царстве мертвых, когда душа покидала разрушенную кризалиду [75].

— Постойте! — спохватился вдруг осененный догадкой Люсин. — Что же получается? Реставрация олимпийцев? Возрождение язычества?

— Это сложный вопрос. Анализ алхимической ереси может далеко завести. Да и зачем это вам?

— Хочется схватить, хотя бы в самых общих чертах. Здесь чувствуется определенная система…

— Почти как в «Гамлете»: безумие, но в нем своя система. Как вы, наверное, догадываетесь, человеческой жизнью она не исчерпывается. Планетным стражам был подчинен весь животный, растительный и минеральный мир. Вот пример подобного соответствия: Солнце — лев — орел — хариус — дуб. Или еще: Венера — бык — голубь— тюлень—мирт. Простим древним чернокнижникам классификационные огрехи. Откуда им было знать, что тюлень не рыба? Нас в данном случае волнует иное. Наивно было бы видеть в герметических учениях механическое воскрешение языческого культа. Для астрологов и алхимиков Меркурий прежде всего планета, а потом уже божество с крылышками на сандалиях. Это элемент мироздания и магический знак, персонифицируемый в образе, изначальное качество, сконцентрированное в ряду планетных соответствий. Фауст у Гете, начертав кабалистические фигуры, вызывал не богов, но духов планет.

— Но явился-то Мефистофель.

— Иначе и быть не могло. У Гете было необыкновенно развито чувство исторической логики. Алхимия, хоть ею и не гнушались римско-католические прелаты, находилась под явным покровительством адских сил. Недаром несчастных искателей магистериума сжигали на площадях. Даже отталкиваясь от уже знакомых нам соответствий, мы неизбежно приблизимся к инфернальной зоне. — Баринович уже открыто сверился с часами, но, что-то про себя просчитав, великодушно махнул рукой. — Возьмем для начала древнейшего бога римлян Сатурна, впоследствии отождествленного с Кроносом — пожирателем чад, которого оскопил победивший Юпитер. Многозначительная мистерия! Солнечный бог не только побеждает всепожирающее время, но и пресекает его производительную мощь.

— Удивительно, — благодарно вздохнул Люсин, чье знание мифологии не простиралось дальше учебника древней истории.

— Сатурну посвящены козел и летучая мышь — излюбленные ипостаси средневекового дьявола, — все более увлеченно продолжал развивать свою мысль Баринович. — И это не случайно, ибо темный бог, как и его светлый близнец, изначально присутствует в герметизме. Луну мы видим в образе волшебницы и некромантки Гекаты, за которой крадется зловещая скрытная кошка. Зная об этом, а также памятуя, что знаком Сатурна обозначался свинец, мы совершенно иначе можем оценить и скрытый смысл алхимических трансмутаций. В самом деле, почему исходным материалом для изготовления золота, сплошь и рядом служил свинец? Да все потому, что в алхимическом атаноре должна была повториться божественная комедия. Юпитер вновь одерживал победу над дряхлым отцом. Более того, происходило таинство омоложения, серый больной металл излечивался, обретая здоровье и силу.

— Омоложение посредством пакта с дьяволом?

— Можно и так понимать. В сугубо фаустовском смысле.

— Есть и иной?

— Да, сокровенно алхимический. «Красный лев», магистериум, великий эликсир, панацея жизни и прочие титулы, коими обозначается философский камень, — нечто большее, чем абсолютный катализатор. Ему приписывались куда более чудесные свойства, сравнимые разве что с проявлением божественной мощи. Он был призван не только облагораживать или излечивать металлы, но и служить универсальным лекарством, живой водой русских сказок. Его раствор, разведенный до концентрации аурум потабиле — «Золотого напитка», обеспечивал излечение всех хворей, полное омоложение и продление жизни на любой срок.

— Но тогда…

— Именно поэтому золото входило во все лекарственные рецепты такого рода, — ответил Баринович на едва прозвучавший вопрос.

— Это безумно интересно! Может быть, впервые в жизни я жалею, что выбрал не ту профессию. В моей несчастной голове полнейший сумбур, но что-то необычайно значительное предчувствуется где-то на самом донышке. Если не возражаете, то перейдем непосредственно к растениям.

— Что мне в вас нравится, так это целенаправленность. Хоть и сетуете на сумбур, а главного направления не теряете.

— Это уже от профессии, Гордей Леонович. Ни сыщик, ни мореход не могут позволить себе сойти с курса.

— Ну что ж, давайте разбираться с растениями. Едва ли я удивлю вас, напомнив, что их культ сложился в незапамятные праязыческие времена, напоминая о себе неизжитыми игрищами вроде костров Иоанновой ночи [76]. Мальтийские огни! В их жарком дыхании оживали древние божества. — Баринович отличался завидной способностью мгновенно входить в образ. — По всей Европе: от седого Урала до столпов Геркулеса. Молодые парочки, вздымая летучие искры, весело скакали через огонь, обливались водой, бросались нагишом в озера и реки. Парни азартно стегали девок крапивой и камышом, веселые хороводы кружились вокруг празднично убранного дерева, вертелись в водоемах цветочные венки. Потерпев поражение в борьбе с этим бесовским культом, церковь вынуждена была примириться с древним обычаем. Введя его в рамки пристойности, она ловко подменила языческого Купалу Иоанном Крестителем, освятив тем самым исконные суеверия и символизм. Наилучшее время для сбора трав приходится на Иоаннову ночь…

— А в другие месяцы? — быстро отреагировал Люсин.

— На последние фазы Луны, начиная с двадцать третьего дня.

— Именно в этот срок она и отбыла к себе на Шатуру, — задумчиво пробормотал Владимир Константинович. — Простите, пожалуйста, это я так, о своем, — спохватился он.

— Собственно, мы близки к завершению. В планетной «табели о рангах» травы занимали следующее место. — Баринович вновь воспользовался своим сочинением как справочником: — Солнцу был посвящен подорожник, хранящий жар и силу, Венере — вербена, цветок любви и веселья… Далее, полагаю, можно не продолжать, потому что символическое значение растений не одинаково трактовалось в разные времена и в различных странах. Отсюда постоянные разночтения. Тот же цветок розы — образец совершенства — означал не только любовь, но и красоту, изящество, удовольствие, радость, гордость. В другой знаковой системе он мог олицетворять прямо противоположные свойства: молитву, медитацию, тайну. Хотя герметизм сочетал планету Венеру с миртом и вербеной, цветком богини любви и красоты была все-таки роза, что дало жизнь блистательной веренице женских имен: Роза, Розалинда, Розамунда, Розина, Розетта, Розабланка, Розалия. Это с одной стороны. А с другой — четки тоже именуются по-латыни «розарий», как и соответствующая католическая молитва. Скромный цветок шиповника — праматерь садовой розы — хранил в себе идею единства и означал на языке кабалистов цифру пять. Две пятерки давали совершенное число десять: пять скорбных и пять славных таинств девы Марии. Поэтому в символике эзотеризма роза — это еще и смерть. Для каждого растения был разработан соответствующий церемониал. Вербену, например, разрешалось собирать лишь во время сбора винограда — по-видимому, отголоски Дионисовых оргий [77], а корень мандрагоры следовало отрывать после начертания трех концентрических кругов. В старинных рукописях она изображалась в человеческом облике. Если не соблюдались требуемые процедуры, мандрагора, якобы жалобно кричавшая, когда ее вырывали, могла покарать обидчика и уйти глубоко под землю, подобно колдовскому цветку папоротника.

— Недавно по телевизору показывали сборщиков женьшеня. Так у них тоже целый церемониал. Рыть можно только костяной лопаткой и уж никак не железом, нельзя повредить ни единого волоконца — словом, не подступись.

— Древнейшая традиция зелейников, сохранившаяся до наших дней, — обрадованно закивал Баринович. — Таежная мистерия! Разницы, в сущности, никакой: на Востоке — женьшень, на Западе — мандрагора. Впрочем, различие есть, и весьма существенное. Женьшень действительно отличается поразительной биологической активностью.

— Что в мандрагоре содержится, вы не знаете?

— У нас ее, к сожалению, не изучают. И вообще не следует слепо полагаться на молву. В ней столько всего перемешано! Отголоски древнейших практических знаний и полнейший вздор, от которого волосы дыбом встают, курьезные выдумки и зоркие наблюдения. Взять хотя бы наперстянку, из которой приготовляется дигиталис, совершенно незаменимый при лечении заболеваний сердечной мышцы. Впервые, если не ошибаюсь, она нашла применение в Ирландии, откуда перекочевала в Англию. Потом о ней надолго забыли. В немецких травниках

Иеронима Бока и Леона Фукса она хоть и упоминается, но лишь в качестве рвотного, слабительного и выводящего влагу средства. А такой авторитет, как Парацельс, вообще не признавал за наперстянкой целительных свойств. Вот и верь после этого отцу ятрохимии. Лишь в 1935 году из нее были выделены первые пурпуреагликозиды. Кто знает, может, и мандрагора одарит нас чем-то совершенно неожиданным. Вас, я вижу, она особенно интересует?

— Исключительно в связи с работой Георгия Мартыновича. Нашему ведомству эта самая мандрагора доставила-таки хлопот.

— Могу сказать одно: она, безусловно, ядовита, как, впрочем, и наперстянка, и адонис верналис — цветок умирающего и оживающего с новой весной финикийского бога [78].

— Где яд, там исцеления. Змея с чашей.

— Жизнь и смерть, — на свой лад откомментировал Баринович. — Замкнутый в кольцо эскулапов гад… А вы еще удивлялись посадкам Георгия Мартыновича. Написанная в четвертом-пятом веках «Орфическая органавтика» повествует о том, как собирала колдовские цветы и вырывала «ядовитые клубни» прекрасная волшебница Медея, отдавшая неверному Язону золотое руно [79]. Очевидно, практика добывания ядов, в чем особенно преуспел царь Митридат [80], наложила свои отпечаток и на герметические учения. Оно и понятно, потому что с помощью растений, которые давали смертельные яды и порядком забытые нами целительные средства, магические с виду действия обретали наглядную силу.

Услышав, как требовательно прозвенел в коридоре звонок, Люсин торопливо поднялся. С благодарной и вместе с тем виноватой улыбкой приготовился произнести подобающие слова. Но помешал прозвучавший за дверью торжествующий вопль:

— Пятерка! Ура-а!!! — Отпрыск «алхимика», проскакал на одной ножке. — Папа, мама! Сюда-а!

Его восторг требовал публичного, причем самого безотлагательного подтверждения. Первая в жизни пятерка, даже за принесенный из дому цветок, кое-чего стоит. Тот, кому это непонятно, очень немногому научился в жизни и слишком многое растерял.

— Поздравляю, — преисполненный сочувствия, Люсин торжественно пожал руку счастливо зардевшемуся отцу. — Даже подумать страшно, сколько я отнял у вас времени.

— Надеюсь, не без пользы для дела, — рассеянно кивнул Баринович, целиком обратившись в слух. Душой он уже был где-то там, в зачарованных недрах уютной кухни, где все чада и домочадцы, пораженные успехами первенца, наперебой изливали свой восторг.

Глава пятнадцатая

НОЧЬ ИМПЕРАТОРА

Авентира II

Было видение императору в галерее Владиславова зала, где во всякую пору гуляют промозглые ветры и кромешные тени ползут из арочных бесконечных проемов, уступами уходящих внутрь каменных стен.

Пробудившись от болезненного стеснения сердца, которое, будто налитое ядом, тяжело колотилось в груди, Рудольф раздвинул златотканые штофные шторки и вылез из-под высоченного балдахина, украшенного по четырем столбам императорской короной и габсбургскими орлами об одной голове. Фитилек в отделанном розовой морской раковиной затейливом ночнике едва теплился. Колченогий шут, прозванный за немыслимое уродство Roscones [81], сопел, привалившись спиной к остывающему камину. Вид у него при этом был самый дурацкий: двурогий колпак свесился на нос, а на оттопыренной нижней губе вздулся слюнявый пузырь.

Император Священной Римской империи и богемский король не удержался от слезливой улыбки. Проказник Крендель и во сне продолжал нести службу, веселя отравленное ночными страхами августейшее сердце.

Недоверчивый и подозрительный, подверженный приступам беспросветной тоски, Рудольф сторонился людей. Даже первого при дворе оберст-каммерера он допускал до себя лишь в силу необходимости и с величайшей неохотой.

Выпадали дни, когда он вообще затворялся во внутренних покоях и, отгородясь от двора и мира, предавался черной меланхолии. Он то истово молился, простаивая ночи напролет на коленях перед чудотворной иконой божьей матери, то в остервенении грыз ногти, пытаясь разобраться в хитросплетениях колдовских книг. Напрасно обеспокоенный гофмаршал и удрученный государственными делами казначей томились у запертых створок аудиенц-зала. Пышно разодетые алебардисты, получившие приказ никого не впускать, стояли как изваяния, неумолимо скрестив древки. Пока Рудольф беседовал с заезжими некромантами и кабалистами или бил поклоны перед образами в золоченых рамах, государственные дела могли подождать. Зато неукоснительно соблюдался церемониал и прочие требуемые этикетом публичные процедуры. Лишь «пара нечистых», как прозвали их охочие к насмешкам чешские паны, пользовалась высочайше дозволенной привилегией входить в личные апартаменты в любое время: астролог и шут.

Как и Крендель, которого и за человека, пожалуй, не почитали, медоточивый и по-кошачьи грациозный дон Бонавентура был выписан из Испании, где прошла Рудольфова юность. Ловко потеснив толпу подвизавшихся при дворе шарлатанов и дремучих оборванцев с Золотой улочки, он с поразительной быстротой стал первой фигурой в государстве. Его кипучая деятельность в таинственной области трансмутаций уже стоила казне столько, что никакое алхимическое золото не могло восполнить потерь. Даже если бы удалось обратить в чистопробный металл все запасы свинца в пражском арсенале.

Однако, невзирая на более чем скромные успехи, он пользовался полным доверием властелина, столь коварно-мнительного и неблагодарного по отношению к другим. Даже императорский духовник аббат Одорико не располагал таким безраздельным влиянием и поэтому тайно завидовал. Впрочем, обладая безошибочным чутьем, он, как никто другой, умел выбрать подходящий момент, чтобы, скромно потупясь, предстать пред августейшие очи.

В покрытой черным лаком исповедальне, где каждая жердочка была выточена из драгоценного ливанского кедра, вкрадчивый аббат с лихвой возмещал свое. Да и могло ли быть иначе, если Рудольф, воспитанный при дворе Филиппа Второго [82], с ранних лет был отдан на попечение иезуитов? Заметив в австрийском принце предрасположенность к мистицизму, они развили ее, доведя до опасной грани истерии. Фанатично преданный идеалам самого крайнего католицизма, слабодушный монарх все более глубоко погружался в темный омут духовидения, становясь послушной куклой в руках первого попавшегося шарлатана. Особенно в тяжкую пору раскаяния, когда после очередной алхимической неудачи он впадал в глубокую депрессию и терял последние остатки воли. Призраки адского пламени и цепенящий ужас перед неумолимо приближающейся кончиной всецело овладевали его потрясенной душой.

Вот и сейчас, восстав среди ночи с тревожно колотящимся сердцем, Рудольф, вместо того чтобы спуститься в капеллу, бросился в темную галерею, где припал губами к алтарному лаку, смутно различимому в настороженной мгле. Как хотелось верить, что святая Мадонна, встречающая волхвов на пороге хлева, поможет излить тяжкое бремя в благодарных слезах. Эту алтарную композицию Рудольф ставил на первое место среди собранных им работ несравненного Мейстера Теодорика. Как он раньше не замечал этих скорбных всепрощающих очей непорочной! Как мог, равнодушно скользнув взглядом, проходить мимо!.. Но вопреки всему окрашенное дерево осталось безответно холодным. Суетная мысль отравила экстатическую наивность порыва, швырнувшего римского императора на колени перед мертвой доской.

Мысль о том, сколько полновесных талеров было уплачено за алтарь, охладила его благоговейный порыв. Что-то мешало самозабвению, не давало молиться. Глухая угроза ощущалась в нервюрах крестового свода, ледяное дыхание дуло в затылок, безысходность обступала со всех сторон.

В простенках между опорными столбами, к которым были приставлены железные истуканы с опущенным забралом, висели десятки картин, изображавших святое семейство, терзаемых великомучеников, — полный ангельский чин. Но ни одна из них, в сущности, ему, Рудольфу, уже не принадлежала. Он должен исчезнуть без следа, а они останутся висеть на своих крюках, рядом с пустыми латами, где по стальной черни проложен золотой толедский узор. Как это и несправедливо, и дико!

Сколько собрал он бесценных полотен, подписанных именами прославленных мастеров — итальянцев, испанцев, фламандцев! Сколько денег пошвырял на ветер, комплектуя свой изысканный мюнц-кабинет, где представлены лучшие образцы монетной чеканки! И спрашивается, зачем? Чтобы все это досталось ненавистному брату Матвею [83], который и без того успел отобрать у него, императора, наследственные австрийские земли, Венгерское королевство, маркграфство Моравию?.. Да ведь и Матвею не дано удержать все это в своих руках, поспешно подсказало угнетенное воображение. На смену ему придет новый эрцгерцог, до коего Рудольфу нет ни малейшего касательства, и разом присвоит себе все достояние: земли, селения, этот веками строившийся град, где собрана утонченная роскошь полумира, картины, статуи, золотые медали, инструменты для вычисления положений светил… Словом, решительно все, без остатка. Заберет и не вспомнит. Даже отзвука благодарности не ощутит, самоуверенный наглец. В чем, в чем, а в солдафонах эрцгерцогах дом Габсбургов никогда не испытывал недостатка. И как ни странно, становилось обидно уже за Матвея. Что-то подсказывало Рудольфу, что брат не долго будет распоряжаться его добром. Должна же быть высшая справедливость? О том же, что произойдет с ним самим, когда свершится наконец непостижимая уму перемена, и думать нельзя было без содроганий. Нетопыриные крылья, крокодильи пасти, чешуйчатые кольца огнедышащих гадов — все то, что так щедро рассыпала на холстах и досках фантазия, было лишь бледной тенью истинных ужасов. Даже представить себе нельзя леденящие кровь провалы, где стынет закрученный губительным смерчем туман. Круговращение вечности. Ничто не просвечивает сквозь мятущиеся вихри: ни клокочущая лава, ни мертвенный потусторонний огонь. Только бескрылое воображение могло подсказать наивные образы котлов с кипящей смолой, зазубренных пил, колес с расчлененными трупами и смердящих виселиц. Вещи, которые повсеместно встречаются на земле, слишком ничтожны, чтобы заполнить собою вечность. То, что скрывается, чему и названия нет, должно выглядеть неизмеримо ужасней. И оно будет длиться всегда, без конца и начала, пока не прозвучит труба и не разверзнутся могилы и все мертвецы, сколько их лежит в земле, не восстанут, подняв крышки гробов.

Можно ли считать некромантию и чернокнижье смертным грехом? Аббат Одорико, не осуждая алхимические искания императора, избегал определенности в этом вопросе. Ведь и римские первосвященники держали при себе астрологов и кабалистов, пытаясь раздвинуть завесы грядущего. Важны не средства, а конечная цель. Посвятив себя священной борьбе за повсеместное торжество католической веры, Рудольф смел уповать на прощение неба. Разве Одорико не отпускал ему грехи после каждой исповеди? Но гнетущее предчувствие непоправимости происходящего с ним губительного процесса не давало успокоения. Все труды, все надежды шли прахом. Невольно закрадывались сомнения насчет цели всевышнего по отношению к роду людскому.

Филипп Испанский, заменивший Рудольфу отца, с детства готовился сжигать людей. Сначала истреблял мух и бабочек, потом терзал несчастных кошек, а под конец устроил аутодафе для любимой обезьянки. Наследовав Карлу Пятому, он развернул широкую охоту за протестантами по всем подвластным провинциям. Мужчин и женщин бросали в огонь сотнями, тысячами, вместе с детьми. Но вопреки всем усилиям во Фландрии восторжествовала Реформация [84]. Неужели так было угодно богу?

Рудольф хорошо помнил, как Эскуриал аплодировал французам, получив известие о бойне в ночь святого Варфоломея [85]. Никто и думать тогда не мог, что на престол христианнейших королей взойдет вчерашний гугенот [86]. И так было почти повсюду.

Став императором Священной Римской империи, Рудольф с прискорбием обнаружил, что и в его коронных землях полным-полно реформаторов. В иных городах Венгрии, Богемии и даже самой Австрии они составляли более половины всех жителей. И, нимало не стыдясь собственной скверны, благоденствовали и плодили новых еретиков.

Попытка малость их потеснить кончилась для апостолического величества весьма плачевно. После упорной войны 1604—1606 годов Венгрия отвоевала политическую и религиозную свободу. Часть королевства святого Стефана вообще отпала от габсбургской короны. Ободренные этим успехом, не замедлили восстать и терпеливые чехи, которых император по наивности считал самым законопослушным народом. Под грохот бомбард и пищалей под окнами они вынудили его скрепить своей подписью «Грамоту величества», дарующую свободу вероисповеданий.

Ни о каких праздниках с поджариванием богоотступников в разрисованном пляшущими чертями санбенито, что повсеместно происходили в Испании, нечего было и мечтать. Тем более что на защиту еретиков встали местные власти. Этим поспешил воспользоваться Матвей, который, заручившись поддержкой семейного совета, начал исподволь подыгрывать обнаглевшей черни, суля ей всяческие послабления. Рудольфа едва не хватил удар, когда он узнал, что ему придется уступить коронные марки в Верхней и Нижней Австрии. Каринтия, Штирия, Крайна! Он словно ножом откромсал их от своего кровоточащего тела. Дожить до того, чтобы на шестидесятом году подвергнуться форменному четвертованию! Печальная участь. И где-то в заоблачных далях уже занесен меч для завершающего удара.

Как любил он дремотный и ласковый город, опочивший за плавным извивом реки! Как страшился утратить мистическую связь с затаенным молчанием его сумрачных башен! Мосты, монастырские крыши, золотые решетки, платаны — каждый штрих, каждый абрис вещим знаком ложился в неохватный прочтенью узор. Ни звук, ни краска — ничто не существовало раздельно. Медная прозелень куполов, как слезы, стекала на стены, и вечность плутала в узких запутанных улочках и тщетно искала свое отражение в зеркалах запруд. Хлюпая замшелыми ковшами, скрипели мельничные колеса, сбившись со счета, переливали века. И всякая нота ложилась в ей одной предназначенный ряд, рождая мелодию, чья власть беспредельна.

Шла на убыль короткая летняя ночь. За окнами в унылой мгле уже мерещилась громада собора. Рудольфу, пережавшему однажды шквал в Бискайском заливе, показалось, что его потерявшую мачту и паруса каравеллу снова несет на встающий из яростной пены утес.

Неужели всевидящее око в лучезарном треугольнике окончательно померкло для него? За грехи, за гордыню, за дерзновенное стремление приподнять несказанный покров. И ничего нельзя предотвратить, и нужно терпеть из последних сил.

Словно очнувшись, продрогший император запахнул отороченный соболями плащ, как наготу, ощущая свою беззащитность. Непозволительно рассорившись с сеймом, он своими руками вырыл себе могилу, отдался на растерзание хищной своре эрцгерцогов.

— In Nomine universorum salvatoris genitricis [87] — воззвал он из глубины. — Что же мне делать?

И услышал ответ, который впечатался в его надломленную душу:

— Ступай за мной, дурак!

Вздрогнув, как бывало в детстве, когда ожидал неминуемого нагоняя от гувернера дона Альфонсо, император испуганно обернулся, слегка покоробленный этим рычащим немецким Narr [88], таким простонародным, грубым, не предусмотренным этикетом.

В сумраке лестничной арки белела богатырского вида фигура в плаще, ниспадавшем широкими складками. От скреплявшей его на плече фибулы струилось голубоватое мерцание, высвечивая бородатое лицо и схваченные обручем волнистые кудри. И чем пристальнее вглядывался в дерзкого незнакомца застигнутый врасплох император, тем яснее прорисовывались черты. Сомнений быть не могло: перед ним стоял, опираясь о меч, кайзер Рудольф [89], чей прах вот уже четыре сотни лет покоился в фамильном склепе.

— Не веришь своим глазам, щенок? — не разжимая каменных губ, молвил суровый воитель. — Да, я тот самый, что оставил тебе в наследство коронные земли, отнятые у богемских Пшемысловичей [90]. Славно же ты ими распорядился, нечего сказать! — прикрикнул он голосом дона Альфонсо и скомандовал, звякнув шпорами и совершив стремительный поворот: — Marsch! [91]

Стуча зубами от суеверного ужаса, обливаясь холодным потом, Рудольф Второй чуть ли не на цыпочках поспешил за Рудольфом Первым.

Позади оставались галереи и переходы, гудели ступени под могучей пятой, мелькали темные зеркала. Провинившийся наследник успел заметить, что его проводник никак не отражался в стекле, а сам он, помолодев на много лет, принял забытый облик маленького кронпринца, что летел, смешно покачиваясь на тоненьких ножках, в черном испанском костюме с цепью Золотого Руна [92] на груди. И недоставало духа хоть на мгновение остановиться, и жутко было оторваться глазами от алебастрового савана впереди. Открылись витые аркады лестницы Всадников, за ней — спальня Владислава [93] и после очередного спуска — древняя кладка романского дворца под Владиславовым залом, а дальше опять зарябили ступени, крестовые своды с лотарингским львом и звездой Вифлиема, анфилада парадных покоев в заброшенном людвиковском крыле.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27