Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сборник «Жизнь замечательных людей» - Деревенские дневники

ModernLib.Net / Современная проза / Пьецух Вячеслав Алексеевич / Деревенские дневники - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Пьецух Вячеслав Алексеевич
Жанр: Современная проза
Серия: Сборник «Жизнь замечательных людей»

 

 


Если не считать апокалипсического соображения, утро начинается с того, что не без содрогания выбираешься из-под одеяла и принимаешься топить печь. Сначала сложишь в топке четыре березовых поленца, что называется, колодцем, потом сунешь посредине пригоршню стружки и скомканную газету «Ржевские новости», положишь поверх щепы, наконец, чиркнешь спичкой, и через минуту огонь в печи уже беснуется и трещит, так что багровые отблески пожарно шевелятся на потолке. Усядешься напротив в кресло-качалку и зачарованно смотришь на огонь, обласканный чувством тепла, покоя и тишины. Дрова потрескивают, от печи тянет побелкой и пряным духом горения, ходики тикают – хорошо!

О чем думаешь в эту пору?.. Да вот, например, о том, что одиночество весьма продуктивно в художественном отношении, ибо оно донельзя обостряет ощущение мезальянса между «я» вникающим и «они». Отсюда страстное желание быть услышанным, хотя бы ты внушал читателю относительно чепуху. Но, может быть, вовсе не чепуху, так как «я» вникающее ратует за общедоступное счастье, которое, в частности, обеспечивает деревенский модус вивенди, а «они» пишут на спичечных коробках: «Череповец – порт пяти морей» – ну это ли не бедлам! Или такая мысль: поскольку в бытийном мире нет ничего такого, что было бы стопроцентно исключено, жить надо так, словно и Бог точно есть, и загробный мир есть, а то как бы не прогадать.

Так: теперь поставить на плиту воду для кофе, достать из подпола баночку сливок, густых, как сметана, а пока то да сё, взять ружье и сходить по малой нужде на двор. Ружье в этом случае необходимо по той причине, что давеча пастух Белобородов оповестил, будто бы с того берега Волги на наш перешла немалая стая волков и следует ждать беды. Вдруг такое зло возьмет на предков-славян, кривичей да древлян, что соответствующие железы начинают вырабатывать избыточную слюну. Ну действительно, кой черт дернул их осесть на этих невзрачных просторах, шесть месяцев в году занесенных снегом, где то сушь стоит, то стужа, волки бродят, как при Владимире Мономахе, так что цивилизованному человеку без ружья по малости не сходить, где избы заметает метелью по подоконник, и светает в девятом часу утра… В сущности, человек должен жить только там, где в любое время года можно безмятежно разгуливать нагишом, а если судьба-злодейка распорядилась иначе, если тебе суждено полгода валандаться на печи, вообще ты подпадаешь под растлевающее влияние русских зим, то нечего и роптать: двенадцать центнеров зерновых с гектара – это нормально, засилие босяков в Государственной думе – естественное явление, размытая грань между своим и чужим – медицинский факт.

На деревне тихо, даже как-то мертво, точно все давным-давно разбежались по городам. Еще только две избы топятся, не считая моей, и пускают в небо жемчужный дым. Куда ни посмотришь, повсюду белым-бело: и поля окрест белые, и облачность белая, разве того оттенка, который еще дает несвежая простыня, и крыши деревни белые, и даже лес, хвойный наполовину, показывает слегка заштрихованную белизну. Галок, и тех не видно, лишь кое-где на снегу заметны трехпалые путаные следы. Тишина стоит плотная, как вещество, которое можно попробовать на язык. Почему-то придет на мысль: счастливчики те писатели, которые длинно пишут, им картошку сажать не надо.

За окном зима, морозы стоят такие, что воздух не шелохнется, а в избе тепло, на столе курится фаянсовая чашка кофе, который распространяет терпкий ненашенский аромат, в каретке заправлен чистый лист бумаги, холодно-враждебный и какой-то выжидательный, как зима. Итак: счастливчики те писатели, которые длинно пишут, им картошку сажать не надо, – это соображение на поверку оказалось наваристым, продуктивным, хотя бы потому что оно возбудило один коренной вопрос. Ведь еще и такие счастливчики бывают, которые в состоянии извлечь тему из того, что иные писатели длинно пишут, ибо нынче длинно писать нельзя.


После трудов праведных выйти на двор продышаться и заодно поглядеть – не найдется ли какого-нибудь мужского, положительного занятия, которое поможет скоротать день. Над деревней висит туман, не туман, а что-то похожее на туман, откуда-то галки поналетели, возле калитки стоит сосед Ефимыч и задумчиво смотрит вдаль.

– Ожидаете кого-нибудь? – спрашиваю его.

– Да нет… Это мне на уколы ехать. Борис Иванович машину сулил прислать.

– Борис Иванович – чуткий человек.

– Борис Васильевич будет чутче.

Между тем мысль работает по инерции, не отпускает, хотя и слегка поутихла, как в другой раз не отпускает ноющая боль в районе четвертого позвонка. Думается: все люди как люди, делом занимаются, на уколы ездят, а ты сидишь за пишущей машинкой с семи часов утра до изнеможения и сочиняешь небылицы, которые нужны ли, нет ли – это еще вопрос. Хотя, с другой стороны, ты, как ни крути, производишь продукцию, несущую в себе высокую потребительскую стоимость, признанную даже на внешнем рынке, ибо Россия по-настоящему ничего не может производить, кроме совершенных инструментов убийства и совершенных же творений духа человеческого в области театра, литературы, музыки и кино. Кроме того, вот еще что нужно принять в расчет: даже когда у нас на каждую статистическую единицу населения будут производить по тонне картошки и по одному гаечному ключу, человек не станет ни счастливее, ни безвредней, и в то же время одному Богу известно, сколько прибавила в объеме твоя душа после того, как ты Чехова прочитал. То есть счастье человеческое намного сложнее, нежели предполагают господа социалисты (Ф. Достоевский), и, может быть, это так кажется, будто на Земле наступит всеобщее благоденствие, как только каждый из нас обретет по гаечному ключу.

Нет, кажется, ничто не требует твоих рук, ну разве дополнительную дорожку расчистить от заднего крыльца до рябины, а так все истома, снега, стылость и тишина. И то сказать, январь на дворе: собаки, и те не брешут, коровы, и те молочного не дают. Вообще зимой в деревне… не то чтобы скучно, а как-то именно томно – мужицкой работы нет, телевизора, этого проклятого изобретения Зворыкина, не держим принципиально, угадывая в нем начало конца культуры, и поэтому сколько-нибудь деятельному человеку остается лишь книжки читать вечерами напролет да мудрствовать по гастрономической линии, то есть часами готовить себе более или менее экзотическую еду. По зимней поре, когда топить печку приходится дважды в день и по избе ходишь в валенках, пища предпочтительна жирная и обильная, иначе просто студено жить. Уж если рыбная селянка, то из головизны, уж если картошка, то на сале и так, чтобы пришлось по сковородке на едока. Рыбная селянка, кстати заметить, приготовляется следующим образом… Варишь в большой кастрюле голову осетра, которая потом разбирается, точно какой-нибудь агрегат, одновременно в сковороде томятся жареный лук и полкило соленых огурцов, сдобренные томатной пастой, сушеной травкой и ломтиками лимона, после содержимое сковороды вываливаешь в бульон – и готово дело, только добавить в кастрюлю некоторое количество каперсов, оливок, маслин, толченого перца и лаврового листа. Если потом настоять это варево в русской печке, то по избе распространится такой лакомый дух, что непривычного человека может хватить удар.

Что же до чтения, то это вообще избранное удовольствие для тех немногих людей, которые в удовольствиях знают толк: круглый год читаешь и как бы дополнительно существуешь, а зимой, замечу, читается исключительно хорошо. После обеда, когда наступают сумерки, вкрадчивые, светло-синие, как мировая скорбь, бывает, затопишь печку, откроешь дверцу топки – это скорее для вящей приютности, чем тепла, – уляжешься напротив на диване, возьмешь в руки книгу… ну хотя бы дневники Толстого, Льва Николаевича, и прочтешь: «Человек обязан быть счастлив. Если он несчастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберешься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете? и зачем весь мир? и т. п. А если счастлив, то покорно благодарю и вам того желаю».

Прочтешь и в затылке начешешься, размышляя: а ведь действительно ничто так не смущает культурного человека, до такой степени не лишает его душевного равновесия, которое, собственно, и называется счастьем, как вопросы горькие, безответные да еще и самого отвлеченного образца. Вот только русский человек устроен таким образом, что не нужно болезней, бедности, невосполнимых утрат, измен и злых соседей по этажу, а достаточно двух простоев за смену по случаю отсутствия комплектующих, чтобы он замучил себя вопросом: «Как же так, я когда-нибудь да умру, а отдел снабжения по-прежнему будет жить?..» Французы говорят, что есть два способа разбогатеть: добыть много денег или воспитать в себе скромные потребности, – следовательно, русскому человеку для счастья нужно либо так организовать производство, чтобы он только-только доплетался до любимого дивана, либо раз и навсегда разделаться с вопросами отвлеченного образца. Поскольку на производство надежды мало, остается до конца и бесповоротно проникнуться мыслью: смысл жизни заключается в самой жизни (И. К. Лафатер), как смысл вращения Земли вокруг Солнца заключается во вращении Земли вокруг Солнца, и ни на йоту ни в чем ином. Заслужи у потомков репутацию выдающегося государственного деятеля, оставь по себе полное собрание сочинений или пройди по земле заурядным техником-смотрителем – все равно качество твоей жизни определяется только тем, в какой степени ты умел либо все еще умеешь ее ценить. Вернее, в какой степени ты постиг, что жизнь есть величайшая удача, выпадающая раз на квинтиллион притязаний ее познать, что жизнь есть величайшее счастье, хотя и ограниченного во времени, но осмысленного и единичного бытия. Тогда сам собой снимается вопрос «зачем я на свете?», ибо тебе ясно, как божий день: затем, чтобы десятилетиями наслаждаться возможностью осмысленного и единичного бытия, – и вопрос «зачем весь мир?» снимается, ибо ясно: затем же, зачем любимые, эхо и зеркала. Тогда же придет на мысль, что ведь, в сущности, это полные синонимы – слово «счастье» и слово «жизнь»… По той причине, что истины эти простые и стародавние, сдается, что постичь их дано не всем, а предположительно только тем, кто воспитан на высокой музыке, прошел школу нашей великой литературы, вообще не поленился обогатить генетический минимум того рода знанием, который через десятые руки передается от Вседержителя и Творца. Коли так, то, в частности, чтение обеспечивает не приятное времяпрепровождение и не пищу для приверед, а представляет собою средство строительства личного счастья за счет чужой, единственно устроенной головы.

После уже, когда тебя охватит послеобеденная истома, вдруг подумаешь, что иногда литература преследует и чисто эгоистический интерес, например, ты сам сочиняешь то, что тебе хотелось бы прочитать.

Ближе к вечеру топим баньку. Покуда не смерклось, прежде всего натаскать воды; занятие это трудоемкое и муторное, поскольку приходится подновлять прорубь, сначала топором, потом дном ведерка, от порога до проруби метров сто, воды нужно много, тропинка к реке крута. Итак, топор за пояс, ведра в руки, ноги в валенки – и вперед.

Видно, что скоро сумерки, воздух уже как-то отяжелел, снег посинел, тишина задубела, как белье после стирки, вывешенное на мороз, студено не студено, а градусов пятнадцать, должно быть, есть; вот еще маленькая беда: обжег палец, нечаянно прикоснувшись к лезвию топора.

На обратном пути, утопая в снегу, вдруг слышу: трактор шумит, по всей видимости, кто-то из «Передовика» едет по ржаную солому, скатанную в валки. Этой соломы у нас видимо-невидимо торчит по опушкам, обочинам и непосредственно по полям. Вообще она употребляется на подстилки, но поскольку с сеном в нашем колхозе плохо, почему-то из года в год плохо, у нас соломою кормят скот. И правда: пяти минут не прошло, как вижу – Девяткин едет на тракторе и поет.

– Ты чего это распелся? – спрашиваю его, когда под острым углом сходятся следы моих валенок и трактора «Беларусь».

– А чего у нас вообще поют? – отвечает Девяткин, по плечи высунувшись наружу. – С горя, конечно, других оснований нет.

– Это что же опять за горе?

– Сейчас скажу… – Девяткин утер кулаком рот, печально прищурился и завел: – Вот в газетах пишут, будто на Землю движется какая-то комета, и обязательно она рухнет на Центральную Америку, там даже точно пишут: либо на Доминиканскую республику, либо на Гондурас. Конечно, это от нас далеко, но ведь и там, поди, люди живут, сельскохозяйственное производство, керосинят по праздникам и вообще… Я что имею в виду: ну совершенно невозможно жить в таких условиях, хоть ты что! Я, предположим, навострил лыжи жениться, денег поднакопил, и вдруг мне на голову сваливается космическое тело размером с маленький магазин!..

Больше Девяткин ничего не сказал, только опять утер кулаком рот, дал газу и стал удаляться, удаляться, а я по той причине, что зимою всякая встреча в радость, разговор – вдвойне, провожал его глазами, как на войну.

После того как в четыре ходки заполнится котел баньки, принимаюсь ее топить. Окошко еще светло, но внутри сруба давно уж мглисто, и темно-оранжевое пахучее пламя, которое дает высушенная ольха, производит неотчетливое и страшное освещение, предположительно как в аду. Однако час топишь, два топишь, а в баньке, кажется, холоднее, нежели на дворе.

Пока то да сё, приготовить ужин. Вечерним делом хорошо съесть что-нибудь необременительное, например, чашку бульона с яйцом и зеленью, немного рыбного салата, который приготовляется почти так же, как «оливье», и кусок холодной телятины с брусничным вареньем, не то чтобы сладким, но все-таки с сахарцом. Снедь эта пойдет под русское столовое вино № 21, ибо Александр Васильевич Суворов нам завещал: «После баньки исподнее продай, но выпей» – и на эту диспозицию русак всегда отвечает: «Есть!»

В то время как занимаешься постным салатом, на память приходят разные забавные случаи, связанные с деревенской банькой зимнего дела. Так, в прошлом январе у нас случилось одно комичное происшествие… нет, не так. Начать нужно с того, что наша деревня – не деревня, а в своем роде V Интернационал. Не считая русских и евреев-полукровок, у нас водятся два немца, один поволжский, другой немецкий, англичанка, два финна, «новый» русский и армянин. Что примечательно: русский, он и в штате Огайо бензин водой разбавляет, а цивилизованный иностранец, надышавшись деревенского воздуха, немедленно становится на нашу отъявленную стезю.

Так вот, в первых числах прошлого января, когда роман между немецким немцем и англичанкой вошел в полную силу, надумала эта пара попариться вместе в баньке, и все бы ничего, кабы не тот дефис, что немец в ту пору был крепко пьян. В какой-то момент времени, трудно сказать, в какой именно, понадобилось ему выйти по малой нужде на двор. Выйти-то он вышел и от порога баньки отошел не то чтобы далеко, а, прямо скажем, сделал не более двух шагов, однако обратной дороги, как ни пыжился, не нашел. Ну нет нигде баньки – ни справа, ни слева, ни если посмотреть вдаль. Вообразите себе картину: среднерусская ночь, январь, луна цвета плесени, снега кругом лежат, озаренные жемчужной голубизной, а на задах бродит голый немец в поисках потерянного рая и постепенно теряет надежду его найти. Долго ли, коротко ли, потоптал он смородиновые кусты, завалил забор соседу, ушибя при этом шейные позвонки, наконец был обнаружен, доставлен в избу, всячески оприючен и обогрет. Наутро просыпается он как ни в чем не бывало, даже с выражением тихого счастья на лице, только шея у него побаливает, и по-своему говорит:

– Хорошо вчера посидели.

Я ему по-нашему отвечаю:

– Исключительно хорошо.

К этому стоит добавить, что немец охотно вкрапляет в свою природную речь наши обиходные ругательные слова и, как только заслышит романс на стихи Сергея Есенина, сразу присаживается к радиоприемнику кукситься и вздыхать.

Тем временем банька протоплена, настоялась, и самая пора идти париться, прихватив с собой чистое белье, которое всегда пахнет странно, но хорошо. Разоблачишься в предбаннике, успевши покрыться гусиной кожей, затеплишь свечу в подсвечнике и, дернув забухшую дверь, ввалишься в деревянное, пробирающее тепло. И сразу тебя охватывает ощущение как бы не своего времени, старины, допетровщины какой-то, в ноздри даже ударит запах ладана, а в нёбо – привкус тюри и лебеды. В маленькое запотевшее окошко глядит студеная чернота, слышно, как снег хрустит под ногами соседа, а в баньке знойно, шевелятся по стенам ненормально большие тени, благоухает веник, положенный в шайку с крутым кипятком, и ошалевшая муха колотится о стекло. Теперь навести в ковше квас пополам с водой, плеснуть толику этой смеси на раскаленные булыжники, таящиеся в дымоходе, и тут наружу вырвется обжигающий хлебный дух.

В конце концов до того напаришься, что, несмотря на крепкий мороз, возвращаешься в избу обутый на босу ногу и в ватнике, по-казацки накинутом на белье.

По возвращении из баньки нимало не мешкая сесть за стол, включить для порядка радио, по которому передают последние известия, налить себе стаканчик русского столового вина № 21 и первым делом Суворова помянуть. У них там думские слушания по поводу законопроекта о понижении роли личности в истории, а у нас: словно после стаканчика у нас внутри рассыпались горячие диаманты, сердце помолодело, печень очистилась, и в голове рождается такое ощущение, будто вот-вот сочинится гимн. Но думается почему-то о низком: вот, дескать, какая странность, сколько слов в русском языке, а ни одно понятие не имеет такого количества синонимов, как та часть нашего тела, под которую приспособлены стулья, диваны, кресла, пуфики, банкетки и канапе.

Между тем над деревней стоит полная ночь, безмолвная и какая-то стеклянная, как сосуд. В окошко видны мелкие, но ясные звезды, которые точно висят на ниточках, луна зашла, и поэтому тьма такая, что своего штакетника не видать. Зато теперь думается о высоком: действительно, везде, где можно жить, можно жить хорошо (св. Вас. Великий). Правда, есть мнение, что как раз в России-то жить нельзя, но это, положим, глупости – по нашей формуле крови только в России и можно жить.

Весна

Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.

А. Грибоедов

А ведь как подумаешь, действительно в Москве стало совсем невозможно жить. И прежде-то наша Первопрестольная была мало приспособлена для бытования культурного человека, теперь же, когда буржуины и плохиши застроили ее теремами удручающе топорной архитектуры, даже отдающей несколько в ламаизм, когда нам прямо дали понять, кто здесь настоящий хозяин бала, в Москве стало совсем невозможно жить. Ну разве что в метро нынче способней ездить, ибо оно заметно поопустело, ибо бандиты переключились на лимузины, которые не по карману среднему европейскому буржуа. А так… ну чужой город, неведомый и опасный, какой-то Чикаговавилон для иногородних с сильно выраженной азиатчинкой, в котором родного, московского, – ни на грош. Ах, где вы, пирожки с котятами, кружка пива на углу Кривоколенного переулка, знаменитый сумасшедший с улицы Горького, увешанный орденами, которые он самосильно вырезал из консервных банок, добродушные милиционеры, таскавшие завтраки в кобурах, таксомоторное сообщение за три рубля из конца в конец?

Нету, так прочно нету, как если бы обаятельные эти частности когда-то пригрезились наяву.

Короче говоря, нужно куда-то перебираться, если хочешь еще пожить. Лучше всего в деревню, да поотдаленнее, да поглуше, поскольку психически здоровый человек нуждается в пустоте, в некоем свободном пространстве, окружающем духовное его «я». Имеется в наличии такое живительное пространство, и ты ощущаешь себя определенной величиной, единицей мироздания, которая на общих основаниях вращается во Вселенной, и при этом ежеминутно чувствуешь, что ты не что-нибудь, а живешь; не в метро давишься, не в очереди томишься, не мелким оптом занимаешься – а живешь. Живительное пространство еще обеспечивает камера-одиночка, где даже самые закоренелые урки мало-помалу приходят к Богу, но, понятное дело, в деревне лучше хотя бы потому, что тут гораздо больше коров и деревьев, чем головорезов и торгашей. Следовательно, так называемое счастье в личной жизни – это довольно просто: обретаешь живительное пространство, которое защищает духовное твое «я», и сразу становится ясно, что на свете нет ничего увлекательнее простого самоощущения, когда ты подробно отслеживаешь каждое движение своей мысли, каждое побуждение, каждый шаг. То есть счастье хранится в тебе самом и заключается оно в умении осознать, что ты час за часом совершаешь действо единственного в своем роде и неповторимого бытия, – а с этим ничего не могут поделать ни Государственная дума, ни плохиши с буржуинами, ни закон.

Вообще о счастье у простаков сложилось превратное впечатление: кто полагает, что счастье обеспечивает политическая карьера, кто думает, что его составляет неиссякаемое богатство, кто считает, что счастье – это когда здоровые дети и не особенно пьющий муж. А на самом деле вот что такое счастье в самом наглядном виде: положим, идешь панелью Суворовского бульвара мимо дома в строительных лесах, и вдруг сверху падает обрезок металлической трубы, да мимо, метрах так в двух он с бешеной силой ударяется об асфальт – вот это и будет счастье в самом наглядном виде, между прочим, дающее некоторое понятие о благополучии вообще. И, видимо, таковое есть категория, нам присущая изначально, поскольку горе всегда подразумевает нечто утвердительное в себе, например, любимая изменила, а счастье всегда подразумевает частицу «не»: скажем, тебя во время оно не посадили за слепое преклонение перед Западом, не послали воевать в чужие края, и удар покуда тебя не хватил, и не жена от тебя ушла, а ты от нее ушел. Коли так, то счастливых людей, сдается, гораздо больше, нежели мы думаем, и даже огромное большинство людей счастливы, только они об этом не знают, а по-настоящему несчастны лишь уголовники и больные; первые потому, что они по-своему тоже больные люди, а вторые по той причине, что им слишком понятна французская пословица: «Единственное действительное несчастье – это собственная смерть». В городе такое разветвленное соображение ни за что не придет на ум, а в деревне – свободно, поскольку здесь достаточно времени и пространства для самых вальяжных дум.

Положим, просыпаешься рано поутру, часиков, скажем, в шесть, и первая мысль не о дебатах в Совете Федерации и не о повышении цен на коммунальные услуги, а о том, что впереди у тебя длинный-предлинный день. Вышел на двор: солнце еще путается между березами, едва-едва взявшимися свежей зеленью, лес за ближней околицей виден насквозь и как-то приближенно, точно через увеличительное стекло, изредка налетит ветерок, который явственно пахнет одеколоном, и тишина такая, что если в трех километрах от нас прошумит по шоссе ранний молоковоз, то кажется, будто сосед завелся, – это, наверное, потому что деревня покуда спит.

Кстати, в двух словах о деревне, где я живу вот уже пятый год. Расположена она на востоке Тверской губернии, по-над маленькой быстрой речкой, неподалеку от того места, где эта речка впадает в Волгу, предварительно разветвясь на несколько рукавов. Сама деревенька наша сравнительно небольшая, в двадцать дворов, если не считать полуразвалившейся постройки, в которой обитали некогда егеря. Живут тут и природные деревенские, и так называемые дачники, преимущественно москвичи, именно художники, профессура, военные, один фотограф, один бухгалтер и наш резидент в республике Гондурас. Дачники существуют по принципу: украшая собственное жилище, ты украшаешь свою страну; деревенских же мало заботит внешняя сторона жизни, но зато в погребах у них таятся несметные припасы на случай революций и катастроф.

Покуда деревня спит, поскорей умыться – и марш наверх, за пишущую машинку, от которой нет спасения и во сне; вода в рукомойнике, приколоченном к столбу возле баньки, по утреннему времени пронзительно холодна, после – столовая ложка меда на завтрак, которая освежает и вяжет рот, после закуриваешь первую, пьянящую сигарету, и дымок от нее, за безветрием, тонко струится вверх, постепенно расслаиваясь на миниатюрные облака. Вот уже где-то топор тюкнул по дереву раз-другой, кто-то закашлялся на задах, потом выходит на двор соседка Егоровна и принимается кормить кур. Делает она это с чувством, не торопясь, и притом человечно разговаривает со своими пернатыми, главным образом с петухом.

– Ты давай, Петя, держи свою мужскую линию, – слышится из-за покосившегося заборчика, – не дури, а то что же это такое: опять у нас по итогам дня всего-навсего три яйца!..

В остальном на деревне сравнительное безмолвие, даже для собак еще не пора. Слышно вдобавок, как неподалеку шумит наша речка, в которой, заметим, водится хариус – для центральной России диковинка, даже и чересчур, а то вдруг галки поднимут грай, но эти гармонические звуки суть как бы не звуки даже, а некий контрапункт, только усиливающий впечатление покоя и тишины. Такое вокруг, как посмотришь, благоустройство, словно это сама материализовавшаяся Божья воля, и сразу покажется невероятным существование подкомитета по ценовой политике и союза семиреченских казаков.

Солнце между тем уже поднялось над рощей, обдав деревенский вид тем радостным светом, который еще излучает сплав золота и серебра под названием электрон. Отчего-то придет на ум: если поглядеть на солнце с той стороны галактики, то наше огромное светило увидится крошечной яркой точкой, и этот эффект вроде бы расставляет все по своим местам: и Егоровну с ее курами, и подкомитет по ценовой политике, и союз семиреченских казаков; ан нет: поскольку на той стороне галактики наверняка холодно и мертво, настоящий вселенский смысл приобретает, например, Егоровна и ее куры, тем более что она с пернатыми по-человечески говорит.

Однако время идти наверх; завариваю себе кофе со сливками, которые любовно снимаю по вечерам, иду к себе на чердак, сажусь за стол, пододвигаю поближе пишущую машинку, делаю губы поцелуем и засматриваюсь в окно: далеко видать Россию, мерещатся даже кособокие крыши нашего уездного городка, яблоневая ветка ломится в окно, где-то вовсю тюкают топоры. Отчего-то придет на ум: если астрофизики утверждают, что через шесть миллиардов лет Солнце поглотит Землю, то зачем я, спрашивается, пишу?..

В сущности, литературное дело не сложнее любого другого умственного занятия, единственно – оно подразумевает некоторую скособоченность извилин головного мозга и специальный, пристальный, что ли, настрой души. Особенно по русской жизни это занятие немудреное, потому что прозу, собственно, почти не приходится сочинять, потому что она, как говорится, валяется под ногами, знай подбирай, ибо русский человек живет не то чтобы совсем уж по законам искусства, но уж точно, что не по законам природы, как это сложилось у народов романо-германского естества.

Вот, например, случилась у нас в деревне такая история: мужики вырыли на задах у вдовы Смирновой сорокалитровую флягу бражки и три дня пили вмертвую, пока жены при помощи даже грубой физической силы не растащили их по домам. Но самое главное тут не история, а так называемая предыстория, которая состоит в том, что как раз год тому назад помер от цирроза печени пастух Смирнов; так вот, незадолго до смерти он закопал у себя на задах сорокалитровую флягу бражки, причем наказал жене, чтобы в годовщину его кончины мужики откопали флягу и помянули почившего собутыльника, как это водится у людей. Поступок понятный, даже по-своему благородный, кабы не тот дефис, что по следам этих поминок двоих мужиков прихватил инфаркт. Таким образом, банальная пьянка уже приобретала в моих глазах некую художественную подоплеку, связанную нервной тканью с русским способом бытия, и решить этот материал в ключе изящной словесности значило только проследить ниточку, обнажить с обеих сторон нервные окончания и это самое… намекнуть. Ведь, в сущности, вся серьезная литература стоит на том, чтобы это самое – намекнуть: ну что, например, стоил бы обворожительный рассказ Чехова под названием «Дом с мезонином», если бы не заключительный стих «Мисюсь, где ты?», который делает весь рассказ… Стало быть, берем историю про сорокалитровую флягу бражки и разглядываем на просвет. Так: четверо мужиков пьют вмертвую, в то время как односельчане гнут хребет, завершая посевную кампанию, – это раз; пункт второй состоит в том, что один из пьяниц – довольно сильный шахматист, другой – душа-человек, третий, именно Генка, по прозвищу Астроном, пишет стихи сентиментального направления – давеча он прочитал мне балладу о жеребенке, которого сдали на колбасу; как наши односельчане ни гнут хребет, то у них лен почему-то не уродится, то овес сгниет на корню, а между тем в соседнем колхозе «Передовик» зерновых берут с гектара по двадцать восемь центнеров – это три; наконец, пункт четвертый по счету, но, может быть, самый главный: покойный Смирнов наперед знал, что его поминки кончатся драматически, и, следовательно, исхитрился напакостить односельчанам, уже находясь в гробу. В итоге эти четыре вектора образуют такую художественную доктрину: в отличие от народов, организованных унитарно, вроде немцев, русские представляют собой нацию крайне пеструю в рассуждении духовных и нравственных установок или отсутствия таковых; то есть это Германия – слаженная, устремленная «птица-тройка», а Россия существует по дедушке Крылову: кто навострился вспять, кто в омут, кто в небеса. Но оно-то и хорошо: очевидно, что пути из России никогда не будет, так она и останется до скончания века «царством грабежа и благонамеренности» (Михаил Лунин), но зато жить в России всегда крайне интересно, жутко, уповательно и смешно. Теперь остается задрапировать эту доктрину посредством разных художественных приемов, как-то: картинками великорусской природы, диалогами, жанровыми сценками, чтобы вышло акварельно и озорно. Что до диалогов, то вот, например, есть такая заготовка в записной книжке: «Вон ежик бежит, – сказал Николай. – А ведь он даже не знает, что он ежик, из разряда млекопитающих, так и мы. Я думаю, что я – Николай, а на самом деле, может, никакой я не Николай, а герцог аравийский или пуговка от штанов». Что до картинок природы, то вот она, за окном: Волга, тальник сливового цвета по этому берегу и острозеленые озимые по тому, а то взять просто бочку дождевой воды, запорошенную яблоневыми лепестками, как речка по ранней весне шугой. Что до сценки, – я видел сценку в соседней деревне Козловка: пепелище, именно обуглившиеся бревна, разметанные вкруг фундамента, черный остов печки, разный скукожившийся инвентарь, а на ведре, перевернутом вверх дном, сидит погорелец, и с серьезным видом наигрывает на баяне «Турецкий марш».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4