Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дневник читателя

ModernLib.Net / Критика / Пьецух Вячеслав Алексеевич / Дневник читателя - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Пьецух Вячеслав Алексеевич
Жанр: Критика

 

 


Вячеслав Пьецух

Дневник читателя

Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног —

но мне досадно, если иностранец разделяет со мной

это чувство.

А. С. Пушкин

Дневник читателя

Как известно, это только по молодости Федор Михайлович Достоевский впал в грех сен-симонизма, а так он был государственник, монархист, националист, милитарист и до некоторой степени юдофоб. Также общеизвестно, что Достоевский поныне остается непревзойденным гением повести и романа, достигшим таких глубин в области художественной идеи, что если бы у нас, кроме него, не было никого, мы все равно оставались бы первой литературной державой мира.

Как такое совмещалось в одной черепной коробке, понять нельзя. Конечно, можно и отмахнуться от этого феномена на том основании, что русский человек – тайна за семью печатями, а Россия – страна чудес. Но все-таки хочется понять Достоевского как поэта и гражданина, ибо наш читатель устроен таким образом, что ему хочется все понять. Поскольку поделать у нас ничего нельзя, по крайней мере, хочется все понять.

Все, положим, не все, а хотя бы это: почему Федор Михайлович, вообще не писавший о народе, если не считать выведенного в «Селе Степанчикове…» юного идиота, которому постоянно снится сон про белого быка, с таким упоением трактует само это существительное – «народ»? Вот читаем в его «Дневнике писателя» за декабрь 1877 года: «Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся до сих пор над народом в гордости своего европеизма, – к народной правде, к народной силе и к сознанию народного назначения». В этом сообщении Федор Михайлович такого туману напустил, что чуть ли не каждое слово остро подразумевает изучение и разбор.

Начнем с Пушкина. Коли предположить, что Бог есть, а это скорей всего, то «если б Пушкин прожил дольше», он ничего бы больше не написал для вящего «понимания народного», или, вернее, так: что было предопределено Пушкину написать, то он в полной мере и написал. Думать иначе – значило бы позволить себе зайти слишком уж, до глупости далеко, до несовершеннолетнего вопроса: что было бы, если бы Иван Грозный дожил до реформы 19 февраля? Да и что, собственно, еще можно добавить к «пониманию народному» больше того, что содержится в «Сказке о попе и работнике его Балде»? Собственно, ничего. Сколько существует качеств человеческого характера, столько их и заключено в персонажах сказки, от бессмысленной жесткости и отваги до редкой находчивости и страсти проехаться задарма. То есть тайна русского человека заключается только в том, что в нем есть все от Бога и от врага.

Далее: что значит само «народное», и существует ли оно субстанционально как единство того иль иного рода, если, сдается, нет понятия более отвлеченного, более невнятного, чем «народ»? По науке, таковой представляет собою общность, вытекающую из единой морали, иерархии ценностей, социальных ориентиров и языка. В этом смысле сравнительно существует, например, немецкий народ, который за редкими, прямо аномальными исключениями исповедует отечество, труд, собственность, права личности, аккуратность и семейный фотоальбом. Но ведь у нас-то в России «что ни село, то ересь, что ни деревня, то толк», еще недавно пол-Москвы сочиняло в стихах и прозе, в поселках городского типа на зоне срок отсидеть считается так же нормально, как в армии отслужить, кто верит в хиромантию, кто во второе пришествие, кто в коммунистическую идею, по секретным лабораториям изобретают изощренные инструменты смертоубийства, а урожаи собирают как при царице Софье Палеолог. Оттого-то невольно и приходишь к заключению, что у нас нет понятия более отвлеченного и невнятного, чем «народ».

Обстоятельней говоря, за счет нашей кровной взаимосвязи как-то сосуществуют несколько самобытных народов русского корня, которые чувствительно разнятся своей моралью, иерархией ценностей и так далее, включая в этот перечень тип лица.

Что до языка: положим, и у англичан между кокни и оксфордской нормой существуют значительные различия, но у нас язык интеллигента так же не похож на язык простолюдина, как феня на эсперанто, во всяком случае, учитель всегда поймет приемщика стеклотары, а приемщик стеклотары учителя – не всегда.

Что до морали: поскольку у нашего крестьянина, с легкой руки Толстого, земля божья, то и колхозный шифер божий, и пустующая дачка, и зоотехниковы дрова; строительный рабочий свободно украдет килограмм гвоздей, но ни за что не вытащит у попутчика кошелек; участковому врачу гвозди без надобности, однако он не прочь содрать с пациента неправедный гонорар; учитель математики предпочтет питаться школьным мелом, нежели напомнит о трехрублевом долге соседу по этажу.

Что до иерархии ценностей, то тут наблюдается сверхъестественный разнобой: у кого на первом месте интересы своего департамента, будь то хоть угледобывающая отрасль, хоть балет, у иных – первоначальное накопление, у третьих – выпить и закусить.

Что до социальных ориентиров: таковые у нас заменяет вера, а русский человек до того вероспособен, даже веролюбив, и даже он большой выдумщик на этот конкретный счет, что вера в прибавочную стоимость или неопознанные летающие объекты, в свою очередь, с лихвой заменяет ему витамин С, профессию и семью.

Наконец, тип лица: что бы там ни говорили, а русский интеллигент настолько не похож на русского хлебопашца, точно они представители разных рас.

Правда, Достоевский синтезировал еще одно качество нашего соотечественника, которое он считал первым из общенациональных, именно «всемирную отзывчивость», способность посочувствовать всем и понять всех, от француза до лопаря. Главным образом Федор Михайлович основывался на том, что французу Пушкина не постичь, а нам только то и непонятно во всей французской литературе, за что они казнили Андре Шенье. Пожалуй, что и так: русский человек действительно способен самым искренним образом пожалеть голодающих эфиопов, даром что у него самого печь не топлена и он полгода зарплату не получал, да уж больно кусается цена этой самой «всемирной отзывчивости» – у него потому и нестроение в хозяйстве, что его сильно занимает голодающий эфиоп. К тому же французу только оттого не понятны наша философия и литература, что у нас свободный порядок слов.

Но тогда что означают «народная правда», «народная сила», «народное назначение»? А ничего они не означают, даже в диапазоне от литературы до гадания на бобах. Разве что эти понятия содержательны в сословно-профессиональном смысле, ибо «народная правда» интеллигента прежде всего включает в себя гласность, чернорабочего – прочный паек, селянина – выпить и закусить. Разве что Достоевский иное имел в виду, оперируя такой трансцендентальной категорией, как народ, именно народ православный, объединенный не столько языком, сколько Христовой верой, – отсюда и его «правда», и «сила», и «назначение», которые в прочих редакциях не понять. Тогда по крайней мере все встает на свои места: не надо никакого просвещения, а достаточно истины от Христа, которая заменяет рессорные экипажи, химию и асфальт, «всемирная отзывчивость» нашего хлебопашца заключается в том, что ему смешно, когда моются каждый день, «правда» – в псалтири, «сила» – в соборности, она же коллективизм, «назначение» – в аннексии Константинополя, а интеллигент, «столь возвышающийся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма», – инородец и негодяй. Тут не то чтобы без критики чистого разума, без страдательного наклонения не обойтись: если б Достоевский прожил дольше да дотянул бы до великого Октября, каково бы ему показался народ-богоносец, который легко, то есть при первой же возможности, расплевался с истиной от Христа.

Слава богу, усилиями всех сословий мы за два столетия выработали беспримерный подвид человека разумного – русского интеллигента, умницу, тонкого душеведа, безукоризненно нравственную единицу, и с какой стороны ни присмотришься – рафине. Стало быть, ему что угодно можно пожелать, например, последовательности, но только не перехода к «правде народной», поскольку таковой означал бы явную деградацию от «Медного всадника» в сторону пищалки «уди-уди».

Впрочем, есть одно качество, которое между нами, русскими, можно считать действительно общенациональным, – это культура общения, в частности, способность разговориться по душам со всяким встречным-поперечным, почувствовать кровную близость с человеком, вовсе тебе не знакомым, – вот в этом смысле мы точно народ, который един как перст. У Пришвина есть примечательный диалог:

«– Ты за что, солдат, воевал?

– За родину.

– А что есть твоя родина?

– Это такая земля, где каждая встречная старушка – “мамаша”, а каждый встречный старичок – “папаша”. Вот за это и воевал».

А так, конечно, нет понятия более отвлеченного и невнятного, чем «народ».

Русский читатель, то есть существо ненасытное и в своем роде самоотверженное, читает все, что ни попадается на глаза. Хорошо это или плохо, вывести мудрено. С одной стороны, вроде бы плохо, поскольку у нас имеется целая культура инскрипции на заборе, но, с другой стороны, вроде бы хорошо, поскольку нет такой гадости, которая так или иначе не способствовала бы деятельности ума.

Вот идешь, допустим, деревенской улицей – пускай это будет центральная усадьба колхоза «Путь Ильича» Зубцовского района Тверской губернии, тринадцать километров в сторону от шоссе Москва – Рига, – идешь и вдруг видишь объявление на двери сельского магазина, которое написано наскоро, от руки. Читаешь: «Кто еще не получил мешок рожков, то зайти в правление колхоза и получить».

На дворе канун третьего тысячелетия от рождения Христова, страна вовсю осваивает космическое пространство, простой селянин может свободно позвонить из дома в Париж, а в колхозе «Путь Ильича» вместо зарплаты дают рожки. Да и то не всегда, а в зависимости от противостояния Юпитера и Луны. Конечно, с голоду земледелец в любом случае не помрет, но соль-спички – это в хозяйстве надо, а ребятню обуть, одеть, а за электричество заплатить, а стаканчик выпить под настроение и вообще?.. Между тем колхоз который год существует себе в убыток, хотя и при большевиках тут собирали с гектара по пятнадцать центнеров зерновых, и при демократах у них та же самая урожайность, вот только настроение уже не то. Спрашивается: в чем же дело? кто виноват? Ну и прочие возникают «проклятые вопросы» из тех, что издавна угнетают народный ум. Ох, не так страшны эти самые «проклятые вопросы», как проклятые ответы, буде они найдутся на каждый такой вопрос.

Во-первых, примем в соображение, что наше сельскохозяйственное производство – это беда, которая сопутствует нам искони, наравне с нашествиями иноземцев и засилием дураков. Ведь со времен Нестора-летописца у нас чуть ли не каждый третий год резко неурожайный; на самых тучных черноземах в Европе мы всегда умудрялись собирать втрое меньше хлеба, чем немцы со своих супесей; у нас соху волокла савраска, похожая на большую собаку, у них плуг – першерон, похожий на маленького слона; у них крестьянин по воскресеньям газетой развлекался еще при «железном канцлере», у нас отхожее место как категория появилось незадолго до Великой Отечественной войны; у них деревня – картинка, у нас – кошмар.

Так в чем же причина и корень зла? Уж во всяком случае не в геоклиматических условиях, ибо известны народы, которые с лихвой обеспечивают себя хлебом, живучи на голых скалах и практически без дождя. Следовательно, причина скорее в том, что либо в нашей почве таится какой-то яд, либо в крови у русского крестьянина бродит какой-то яд. Последнее вероятней, как ты ему, бедолаге, не сочувствуй, как ты его по-своему не люби. Таким образом, вопрос «в чем дело?», из той же серии «проклятых», логически перетекает в вопрос «кто виноват?».

В том-то все и дело, что никто персонально не виноват, а, видимо, Россия – это просто-напросто такая заколдованная страна. Все-таки наш крестьянин – труженик, даже из беззаветных, даже из способных на кое-какие подвиги, например, в страду он в рот не берет хмельного, и, в свою очередь, начальство по аграрному департаменту у нас до такой степени бестолковое, что по-настоящему ни поспособствовать не может, ни помешать. Тем не менее в России что ни год, то крутой недобор зерна. Это, конечно, явление прямо трансцендентальное, но некоторые его корни нащупать можно, хотя в общем и целом понять нельзя.

Так вот русский земледелец есть прежде всего человек отравленный, не химически, разумеется, а идейно, и виною всему – община, в диапазоне от первобытной выти до полеводческого звена. С допотопных времен, когда у наших пращуров и в уме не было обменивать дары юрского периода на пшеницу, сельскохозяйственное производство у нас существовало по принципу: работай не работай, а с голоду помереть тебе не дадут. Уже Галилей открыл, что Земля вращается вокруг Солнца, братья Монгольфье изобрели воздушный шар, Яблочков выдумал «русский свет», а у нас все господствовали доисторические аграрные отношения, из которых логически вытекала круговая порука и, стало быть, безответственность, коллективный труд и, стало быть, каравай пополам с опилками, – а все потому, что у нас земля божья, покос ничей. На Западе собственник, он же жлоб, из поколения в поколение обрабатывавший кровный клочок земли, давно возвысился до фантастических урожаев, а мы все уповаем на Китеж-град. Правда, есть в этом уповании что-то неотчетливо симпатичное, намекающее на социал-демократическую ориентированность души, да только таковая хороша как следствие и губительна как причина, потому что добро всегда является через зло. Нашего крестьянина, вообще труженика, до такой степени заморочили общинные настроения, что он отказывается понимать непреложный закон природы: добро всегда является через зло.

Поскольку человек есть в некотором смысле болезнь природы, то в свое время понадобились крестовые походы и сожжения на кострах, чтобы человечество пришло к примату гражданских прав, изобретение прямо адского оружия, чтобы изжить мировые войны, ужасы большевизма, чтобы бесповоротно встать на эволюционный путь развития и разглядеть в кумире обещанного врага. Так и в экономике: чтобы достичь высокой продуктивности производства, всеобщего благосостояния народного, нужно пройти через эксплуатацию большинства меньшинством, вопиющее неравенство и уворованный капитал. Но этого-то и не приемлет русская, искони социал-демократическая душа, которая вожделеет правды как закона природы, равенства как следствия этой правды и благосостояния как результата равенства, которая требует подать ей всеобщее счастье в ближайший понедельник и навсегда. Но ведь недаром у нас говорят: «От добра добра не ищут», – потому что добра ищут как раз от зла.

Кроме того, русской натуре свойственна одна загадочная черта: наш соотечественник почему-то, как правило, не удовлетворен, причем глубоко, даже оскорбленно не удовлетворен своей профессией и судьбой. По непонятной еще причине он настолько высокого мнения о себе, что наш самый общенациональный вопрос таков: почему я моторист, а не министр финансов? или не артист филармонии? или не адмирал? Оттого-то телефонистка разговаривает с вами так, точно вы обещали на ней жениться и обманули, официант – точно именно вы положили ему мизерную зарплату, колхозник – точно от вас зависят размеры скотского падежа. Между тем одно из огромных достижений Европы состоит в том, что там давно выработалась прочная профессионально-сословная психология: я есть то, что я есть, и лучшего не дано. Поэтому французский официант чуть ли не гордится тем, что он французский официант, и стремится исполнять свои обязанности наилучшим образом, лелея в себе надежду, что он лучший в мире официант. Достоевский называл это «победой над трудом», когда человек до такой степени сживается со своим положением в обществе и профессией, что в любом случае считает себя счастливчиком, обласканным провидением не меньше, чем адмирал.

Наконец, русский крестьянин не лаком до материальных благ, ибо неоткуда было в нем взяться этому тяготению к избыточному продукту, ибо, кроме «лампочки Ильича», он от жизни ничего хорошего не видал. Душою он еще способен посочувствовать колхозному производству, но ради лишней пары сапог пальцем не шевельнет, и пусть его забор валится на обе стороны, зато в избе ходики по-особому тикают и за печкой лежит гармонь. Главное – его всегда выручит изворотливый русский ум: то у него Борис Годунов виноват, то кулак-мироед, то налог на яблони, то демократы, которые зажилили кредиты и не желают прощать долги. Борис Годунов, конечно, виноват, но, с другой стороны, ничто не мешает нашему селянину поднапрячься и выдумать себе побочное занятие, которое обеспечило бы и порядочный рацион, и душевное спокойствие, и забор. Положим, колхоз на ладан дышит, второй год денег не платят, хоть с водки на мухоморы переходи, но ты, братец, возьми в предмет, что на Западе один грамм сушеных белых грибов стоит одну условную единицу, а у тебя эти самые грибы только что из темени не растут.

Разве что на это соблазнительное предложение найдется законное возражение.

– Ага! – скажет нам полевод. – У нас было нашелся один такой умник, тюльпаны взялся разводить да во Ржев на базар возить…

Мы поинтересуемся:

– Ну и что?

– А то, что приехал к этому умнику из-за Волги какой-то хмырь, вытащил из багажника двустволку и застрелил!

Тут-то собака и зарыта: генеральная наша экономическая проблема – не убогая производительность труда и не кризис неплатежей, а безнравственность, которая при случае перемелет в ничто самое благое начинание и порыв. Ты задумаешь отремонтировать дорогу, чтобы без молитвы за руль садиться, но кто-нибудь, даже не из жуликов, перехватит машину щебня; ты заведешь голландских несушек, способных обеспечить яйцами поселок городского типа, а сосед спьяну подпустит тебе «красного петуха»; ты только тюльпанами займешься, как из-за Волги приедет хмырь… Так вот поскольку у нас не существует общенациональной морали как составной генетического кода, постольку все наши конструктивные усилия так или иначе обречены, если всегда можно купить, обмануть, украсть, застрелить и укрыться в республике Гондурас.

По той простой причине, что нравственный закон хотя дело и наживное, но подразумевающее слишком уж протяженную историческую эпоху, то, может быть, ляд с нею действительно, с эффективностью сельскохозяйственного производства, ибо, может быть, отнюдь не в ней наше призвание и судьба. Все-таки мы народ исключительных свойств души, имеющий в своем языке понятие «совесть», но, главное, мы – созидатели высочайших культурных ценностей, без которых немыслим мир. Не беда, что нам и впредь придется перебиваться с петельки на пуговку, с этим легко смириться, и вот, собственно, почему: потому что, как показывает практика, культура последовательно изживается там, где последовательно крепнет высокопродуктивное производство, и, стало быть, пусть Европа на нас поработает в смысле «хлеб наш насущный даждь нам днесь», а мы поработаем на европейскую культуру – в результате получится так на так.


Интересное наблюдение: видимо, мы на зависть здоровы духовно, если можем себе позволить сколько угодно предаваться излюбленному национальному занятию – именно наводить жестокую критику на отечественные порядки и мешать с грязью самих себя. (Даже когда во всех наших бедах мы виним затерявшихся меж нами инородцев, то как раз мешаем с грязью самих себя.) Объявись такая мода в какой-нибудь устоявшейся европейской стране, то там еженедельно совершался бы государственный переворот, либо останавливалось бы всякое производство, либо имел место массовый суицид. А у нас – ничего, стоит страна, только диапазон нервных расстройств ширится и растет.

Эта манера, то есть безотчетное расположение к тому, чтобы в каждый горшок плюнуть, взялась не сразу. Во всяком случае, последовательными хулителями всех и вся мы сделались много позже того, как странствующий рыцарь Поппель открыл для Европы нашу Россию, как Колумб по ошибке Америку открыл – всему культурному миру на посрамление и беду. А так – то Нестор-летописец выведет обратную зависимость между изобилием и порядком, то целую эпоху спустя Аввакум Петров выставит в неприглядном свете администрацию, то Александр Радищев укажет на злоупотребления в центре и на местах.

А вот чтобы пройтись по нашим отечественным безобразиям, как с утра зубы почистить, – это пошло с Петра Яковлевича Чаадаева, «государственного сумасшедшего», острослова и мудреца. Вроде бы не было у него особых оснований жаловаться на провидение: богатый помещик, блестящий гвардейский офицер, кавалер российских и иностранных орденов, красавец, бонвиван – и вдруг на тебе, читаем у него такую желчную критику на богоданную родину, что куда там Байрону и Гюго. Например, читаем в его первом «Философическом письме»: «В нашей крови есть нечто враждебное всякому истинному прогрессу…» – вот как это прикажете понимать?

Так это следует понимать, что благополучие благополучием, а сидит в русском человеке какой-то зловредный червь, который ему покоя не дает и, главное, мешает сосредоточиться на себе. Вроде бы все у тебя есть, вплоть до Кульмского креста, сыт, пьян и нос в табаке, ну и жуируй себе до скончания дней – так нет: обязательно нужно вляпаться в историю на том основании, что вот французы выдумали воздушный шар и консервы, а мы только пищалку «уди-уди». Ведь, дескать, если взяться за дело обстоятельно, то даже матрешка – не наше, даже самовар пришлого происхождения, даже водку из Голландии завезли! Ну что такое Россия после этого? Недоразумение и дыра…

Водку точно из Голландии завезли, это научный факт. Однако монгол совершенно и при любых обстоятельствах удовлетворен тем, что он не что-нибудь, а монгол, но русак Чаадаев прямо жалуется на то, что он не что-нибудь, а русак. Петр Яковлевич так и пишет, обуреваемый комплексом национальной неполноценности: «Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его… ни одна научная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая идея не вышла из нашей среды… Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы». Или вот: «Так как мы воспринимаем всегда лишь готовые идеи, то в нашем мозгу не образуются те неизгладимые борозды, которые последовательное развитие проводит в умах и которые составляют их силу. Мы растем, но не созреваем; движемся вперед, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведет к цели». Предположительно, за таковские откровения при государе Иване IV с автора сняли б кожу.

Слава богу, дело было при государе Николае Павловиче, который считался по образованию инженером, отличался просвещенными манерами и был человеком умным, – посему отставного поручика Чаадаева всего-навсего объявили умалишенным и учинили за ним соответствующее попечение и надзор.

Гуманно и поделом; то есть исходя из нашей административной традиции гуманно и поделом. Шуточное ли дело: навести такую неслыханную критику на страну, которая единственная в Европе смогла урезонить Наполеона, дала культурному миру Пушкина и Гоголя, не оцененных им исключительно потому, что у нас свободный порядок слов, наконец, изжила смертную казнь еще при императоре Петре III, когда в Германии вовсю практиковалось сожжение на костре. Поделом еще потому, что дед Чаадаева, Петр Васильевич, крупный губернский чиновник, после одной из ревизий сошел с ума, по крайней мере объявил себя персидским шахом, тайно вывезенным в нечерноземную полосу. Правда, злые языки утверждали, будто бы его помешательство мнимое, ибо старика было арестовали по обвинению в стяжательстве на паях. Но, главное, Петр Яковлевич потому заслуженно пострадал, что он легко мог угадать великую будущность России и ее образцовые заслуги перед человечеством, однако не угадал.

Как же «мы ничего не дали миру», когда у нас родилась самая утонченная литература, если наш вклад в мировую музыкальную культуру, что называется, трудно переоценить, именно русские художники синтезировали прекрасное вне природы, кинематограф как искусство начался в России, а наша театральная школа по-прежнему эталон?.. Как же «ни одна научная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины», когда террорист Кибальчич открыл принцип реактивного движения, Яблочков изобрел электрическую лампочку, Попов – радио, Зворыкин – телевидение, если у нас один мужик на зоне сделал вертолет из мотопилы «Дружба» и улетел?.. Как же «мы растем, но не созреваем», если Россия воспитала интеллигента, этого европейца из европейцев, человека грядущего, которому со временем будет принадлежать мир…

Скажут: легко обвинять Петра Яковлевича в непрозорливости с высоты исторического знания, – мы в ответ: не в том грех Чаадаева перед Россией, что он оказался непрозорлив, а в том, что он явил редкую неосмотрительность, сочинив свое первое «Философическое письмо». Нечего было на державу критику наводить, если ты не понимаешь родную землю, не чувствуешь ее прошлое и не осознаешь значение настоящего, чреватого таким будущим, которое мудрено было не угадать. Ведь, поди, и в середине XIX столетия было ясно, что всего можно ожидать от народа, который выдумал кашу из топора. Это еще государь Николай Павлович явил милость, когда распорядился насчет Чаадаева: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать».

Нет, как раз самое главное Чаадаев так-таки угадал. Вот он пишет: «И в общем мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять». Как в воду смотрел Петр Яковлевич: прошло меньше ста лет, и в России свершился Октябрьский переворот, послуживший наглядным уроком для нынешних поколений, которые сумели совершенно его понять. Именно стало яснее ясного, что общественное благоденствие достигается только естественной, эволюционной методой, через постепенное преодоление неравенства и хищнической эксплуатации человеческого труда. Что ежели огнем и мечом проводить в жизнь высокие идеалы, то ничего не выйдет, кроме империи нищих и дураков.

Следовательно, за нынешнее процветание цивилизованного мира именно Россия заплатила почти столетием разных мук. И, следовательно, огромно ее значение в истории человечества, беспримерна трагически-возвышенная ее роль. Ведь что такое, в сущности, Октябрьский переворот? Да второе пришествие Христа, которого просто не заметили, вернее, один Блок заметил, потому что по сравнению с началом так называемой новой эры человечества чрезвычайное множество развелось. Как раз под 25 октября 1917 года спустился Христос в Россию, поскольку это оставалась единственная страна, где понятие «душа» так же объективно, как зрение или слух, и ну давай ее мучить войнами, лагерями, коллективизацией, электрификацией, чтобы она искупила своими муками социал-демократический грех мира и через это самое вознеслась.

Запад, правда, про это ничего не знает, но тем прискорбнее для него. Но и мы тоже хороши: за наши всемирно-исторические муки нам отпустятся даже наши дороги, которые Афанасий Фет называл «довольно фантастическими», а мы по-прежнему гнем свое: страна, блин, пропащая, живем в ней, как в стане заклятого какого-нибудь врага…

Да! Вот еще что Чаадаев угадал, когда он предсказывал России некое необыкновенное будущее: что Россия – сперва религия и только потом – страна.


Не то удивительно, что человек по-прежнему живет худо, а то удивительно, что он как-то еще живет. Скажем, если животное приобретает некий полезный навык, например, способность к мимикрии, то оно уж не расстается с ним во всех предбудущих поколениях, никогда. Что же до человека, то сколько ты ему ни вгоняй ума в задние ворота, как ты его ни мучь, каждое следующее поколение начинает жить точно заново, с чистого листа, как будто не было до него ни греко-персидских войн, ни якобинцев, ни великой депрессии, ни великого Октября.

Такое легкомыслие еще удивительно потому, что примерно сто пятьдесят лет тому назад Николай Иванович Греч писал: «Положим, что вы ни во что не ставите присягу, но между царем и мною есть взаимное условие: он оберегает меня от внешних врагов и от внутренних разбойников, от пожара, от наводнения, велит мостить и чистить улицы, зажигать фонари, а с меня требует только: сиди тихо! – вот я и сижу».

С тех пор как Николай Иванович Греч вывел сию, в полном смысле спасительную, формулу взаимоотношений между гражданином и государством, много чего претерпела наша святая Русь. И таскали на Семеновский плац петрашевцев, и произошла долгожданная эмансипация крестьян, минула эпоха народовольческого террора, образовалась мода на Маркса и социал-демократическая волна, наконец, грянули целых три революции, и вот поди ж ты – человек по-прежнему живет худо…

Интересно, с чего бы это, если вся его разрушительная энергия направлена на то, чтобы жить именно хорошо? По всей видимости, с того, что хоть сиди тихо, хоть режься с правительством до последнего издыхания, жизнь от этого не станет ни счастливее, ни умней. Сам человек может в результате сделаться чуть развязнее или больше себе на уме, чуть осведомленнее или религиознее – это да, но как в прошлом столетии дед Пахом был недоволен всем, то есть буквально всем, от климата до старухи, так и его потомки бесперечь в претензии на судьбу. Недаром эти потомки дали диссидентуру, которая самозабвенно боролась с властью, в сущности, ради падения нравственности, урожайности зерновых, законопорядка, художественного дела, промышленности и рубля. Занятно, что таковая диссидентура взялась в стране, где можно было безбедно существовать, делая пакости или в лучшем случае не делая ничего.

Из этого вытекает, что внешние формы жизни не имеют никакого отношения к счастью человеческому, которое, по замечанию Достоевского, «гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты», которое бытует, видимо, в какой-то иной плоскости и отнюдь не вследствие того, что время от времени сходятся в схватке законники и борцы.

Мы не знаем, от чего оно зависит; точно только, что не от нас. Вернее, от нас зависит так называемое личное счастье, доступное и в условиях абсолютной монархии, и при большевиках, и когда правят бал ушлые люди, которым нипочем ни общественное мнение, ни Христос. Если ты существо вникающее, в отличие от таракана тонко и благодарно осознающее факт личного бытия, то ты по определению счастливчик и баловень высших сил. Ведь счастье, хотя и «гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты», но, с другой стороны, гораздо проще, чем думает неудачник; по крайней мере Пушкин свидетельствует: ему адекватны покой и воля. То есть оставь человека в покое, позволь ему распоряжаться самим собой, и он самосильно построит личное счастье, как любой мужик построит изгородь и сарай. Кстати заметить, это поразительно, что лично счастливых людей немного, ибо покой и воля доступны всем: покой дается, если просто сидишь тихо, рав-но2 в твоей воле даже небытие. Вот и Толстой пишет: «Мне говорят, я не свободен, а я взял и поднял правую руку», – следовательно, человек, который даже условным рефлексам может противостоять, свободен и самостоятелен, как ничто.

Другое дело – неясно, как можно осчастливить потомка деда Пахома в социально-экономическом плане, если он и коммунистов не жалует, и демократы ему сильно не по душе, если чего ни коснись, все у него недоразумение и беда… Видимо, никак его нельзя осчастливить, ибо счастье дается человеку как ощущение, а социально-экономического благополучия в качестве нормы на Руси в принципе не дано. Ну не было в нашей тысячелетней истории ни одного мало-мальски достоверного периода, когда русский мужик так или иначе не страждал, не голодал, да еще вечно у него приключения приключаются по духовному департаменту: то сволочи князя Владимира сволокут в Днепр креститься в чужую веру, то повернут его в немецкую веру приспешники Ильича. А если нельзя, то, стало быть, и не нужно, может быть, даже всеобщее счастье в социально-экономическом плане – это лишнее, как высшее образование для амазонца, которому и таблица умножения ни к чему. И даже не исключено, что всеобщее счастье губительно для прогресса, ибо основной закон диалектики состоит в том, что поступательное движение обеспечивают единство и борьба противоположностей, например, сосуществование интеллигенции и обозленного большинства. Также и всеобщее равенство – это лишнее, во-первых, потому что оно недостижимо, даже если всех переобуть в галоши на босу ногу, а во-вторых, потому что всеобщее равенство и вопиющее неравенство дают на удивление одинаковый результат. Так, если доход землевладельца во многие сотни раз превышает доход поденщика, то жди штурма Зимнего дворца и крушения всех начал, а если академик и приемщик стеклотары зарабатывают одинаково, то жди штурма здания парламента и крушения всех начал. Что же до свободы слова, собраний и манифестаций, то по-настоящему она нужна только десятку-другому интеллектуалов, сумасшедших и тех проходимцев, которые спят и видят, как бы дорваться до власти, а потом разом ее зажать. Вот Россия никак не может прийти в себя от удивления на себя: как это она сподобилась лишиться прочной пайки вином и хлебом того лишь ради, чтобы компания бездельников могла свободно грызться в своем кругу…

Таким образом, всеобщее счастье недостижимо, потому что оно вредно и потому что достигнуть его нельзя. Кроме того, очевидно, что общество развивается по законам, определенным задолго до «Феноменологии духа», равномерно и неотложно, как насекомое от личинки до бабочки «адмирал», а не так, как грезится отдельно взятому Ильичу. В частности, из спонтанного штурма Бастилии получилась буржуазная демократия, а из четко спланированного штурма Зимнего дворца – гиблый эксперимент.

Но тогда спрашивается: из чего бесилась наша диссидентура, от Радищева до Болонкина, – вот вопрос!

Кажется, из того, что существует такой чисто русский недуг – несовместимость с человеческим страданием, и всякий незадавшийся адвокат мечтает его изжить. В обществах устоявшихся за каждым гражданином давно признано право на социально-экономическую беду, и, например, бездомность там воспринимается как стихия; в России же стоит повстречать в подземном переходе нищенствующую старушку – и сразу захочется вырезать полстраны, чтобы осчастливить бабушку непременно, завтра и навсегда. Это стремление тем более заразительно, что в практической плоскости оно обеспечивает след в истории тем недужным, кто не располагает особыми дарованиями, но страстно хочет оставить след, – недаром в борьбе за всеобщее счастье заключается не смысл жизни, а смысл смерти, как утверждает Альбер Камю. Хорошо еще, что желающих перевести сострадание в практическую плоскость не так уж много, что большинство все-таки понимает: на смену нищенствующей старушке обязательно придет нищенствующий старичок, поскольку нищенство – не так результат общественного нестроения, как болезнь.

Следовательно, блаженны те, которые сидят тихо, они соль земли и настоящие благодетели, потому что от них баснословные урожаи и неземная производительность труда, а в российском случае – сказочная музыка, великая словесность и навык общения по душам. А от диссидентуры только того и жди, что тебя за здорово живешь подведут под государственную измену либо заведут такую свободу слова, что нечем будет за электричество заплатить.

Только вот какая незадача: ни история, ни даже личный опыт нас ничему не учат, и каждое новое поколение у нас мечтает про Китеж-град. Как бы это дело плохо не кончилось, ибо одна родовая память, если что, всегда вывезет и спасет. Отсюда не то удивительно, что человек по-прежнему живет худо, а то удивительно, что он как-то еще живет.

Есть один пункт, в котором сходятся большинство писателей и мыслителей, именно: что самое счастливое время жизни – молодость, а самая здоровая часть общества – молодежь. Может быть, отчасти оно и так, тем не менее по-своему удивительно, что никакая иная возрастная категория не пользуется такой симпатией и поддержкой, как эта самая молодежь. И специальные государственные программы составляются, чтобы потрафлять ее интересам, и признана за ней самостоятельная культура, и целые министерства существуют по делам молодежи, и возводятся под ее шабаши мраморные дворцы. Вот и Белинский пишет: дескать, в молодости человек доступнее, чем в другом возрасте, всему высокому и прекрасному – следовательно, только на него и приходится уповать. После этого как не согласиться с такой, казалось бы, очевидной несправедливостью, что министерства по делам одиноких женщин нет, а по делам молодежи есть…

Нет, наверное, такая односторонность по-своему справедлива, потому что на самом-то деле молодость не самая прекрасная пора жизни, а род недуга и беда.

Поскольку это положение, вероятно, покажется слишком свежим, требуется объясниться подробно и широко. Итак, почему род недуга? Потому что начиная примерно с десятилетнего возраста человек, в сущности, не столько живет, сколько превращается, то есть претерпевает сложную и мучительную процедуру, схожую с илизаровской операцией на ноге. Кто помнит себя, тот, наверное, согласится: сначала из маленького ангела ты превращаешься в маленького негодяя, потом в негодяя средних размеров, сентиментального и вдумчивого, потом в балбеса, который терзается вопросом, где достать денег и чем бы себя занять, пока, наконец, ты не превратишься в психически нормативное существо, достаточно осведомленное на тот счет, что действительно плохо, а что действительно хорошо. То есть в течение десяти-пятнадцати лет человек переживает форменную болезнь, которая, правда, дает темную симптоматику, хотя, с другой стороны, клиника налицо: тут тебе и халатное отношение к жизни, и резкие перемены настроения, и странные вопросы, например, почему сахар в стакане чая обыкновенно размешивают против часовой стрелки, комплекс Герострата и беспочвенный романтизм. И при этом какие борения, пертурбации, страсти, – впрочем, органичные для юного существа, которое долгие годы живет на волоске от духовной смерти да еще постоянно температурит по департаменту психики и ума.

Теперь почему беда… Ну как же не беда, если именно в молодые годы человеку выпадают самые тяжкие, самые обременительные труды? Во-первых, нужно как-то приспособиться к внешнему миру, который гораздо глупее, злее, вообще неблагонадежнее, нежели ты сам как нравственная единица, образ и подобие, нечто предназначенное для бытования в русле, а вовсе не вопреки. Во-вторых, нужно выучиться на работника, а это такая мука, что с ней сравнится только тюремное заключение ни за что. В-третьих, кровью и потом завоевать себе право заниматься любимым делом, что несколько сложнее, чем собственно делать дело, и связано с известным риском, поскольку посмертное признание работнику не с руки. Наконец, напасть на подругу жизни и воспитать ее под себя. При этом хорошо бы не спиться с круга, вытерпеть бесчисленные лишения, а также избежать соприкосновения с органами следствия и суда.

Молодость еще потому беда, что в молодости мы все отпетые дураки. Даже если взять победителей и призеров математических олимпиад, медалистов серебряных и золотых, краснодипломников, просто вундеркиндов, – так и те отпетые дураки, даром что они могут порассуждать о семантическом значении острых колен у девушек и верят в бесконечность личного бытия. Вот даже какого ни возьми книжного героя из молодых, будь то Чацкий, Ленский, Онегин, Печорин, Нежданов у Тургенева, – все как один более или менее дураки. Например, Нежданов из «Нови», по замыслу деятель самого честного направления, вместо того чтобы самосильно пахать и сеять, распространял по кабакам прокламации революционного содержания, покуда не надоел, покуда селяне не напоили беднягу до полусмерти и не отправили по назначению просыхать.

Особенно у нас в России молодость – не что-нибудь, а беда. На Западе начинающий человек ведет себя как заводной механизм, по сословной схеме, заранее зная, что его ожидает, к чему готовиться и с кого именно брать пример, а у нас в России традиций нет, да и откуда им взяться, если у нас даже общенациональных праздников и то нет. Правда, в нашем краю снегов и сараев молодость как беда выпадает и на долю людей зрелых, кому сильно за пятьдесят, но это другой сюжет. Этот сюжет про то, что большевиком можно оставаться в том только случае, если ты невежда, или жулик, или юн, как в пятнадцать лет.

Одним словом, обратись к нормальному человеку с академическим предложением начать все сначала, он ответит, не задумавшись: ни за что! Это чтобы опять глисты и ветрянка, шесть раз по сорок пять минут про бином Ньютона, «хвосты» по основам советской гигиены, черный хлеб на завтрак, обед и ужин, десять лет трудов над диссертацией про то, что солнце восходит на востоке, а заходит на западе, – ни за что!

Таким образом, молодежь по праву пользуется сочувствием общества, которое то ли попустительствует ей, то ли задабривает ее еще и по той причине, что никакая другая возрастная категория не дает столько революционеров, уголовных преступников, разного рода баламутов и «солдат удачи», как эта самая молодежь.

Вот только молодежной культуры не может быть. Как не может быть культуры одиноких женщин, так и молодежной культуры не может быть. То есть существует собственно культура и нечто облегченное под угловатость, взбудораженность и прыщи.

Итак, конечно, жаль молодых людей, тем более что по-настоящему их некому пожалеть. В другой раз увидишь: идет такой бедняга, вместо лица миниатюрное солнце, глаза поют, а ведь он даже и не подозревает, что молодость – род недуга и беда.


Нет, Америка – точно великая страна.

Эта характеристика приходит в голову потому, что вот Агата Кристи, которая, как известно, никакого отношения к Америке не имеет, пишет в своей «Автобиографии»: мол, проза детективного направления, да еще женского дела, – «это естественно развитое умение вышивать диванные подушки». Какая умница! А главное, какая трезвость в оценке жанра – и вообще, и в проекции на себя.

У нас такое невозможно, поскольку в России каждая кухарка может управлять государством, равно как каждый дворник в душе – главный милиционер. Оттого-то наши частушечники, кроссвордисты, авторы картин из жизни простонародья, приключенцы и прочие кустари чувствуют себя так, точно Нобелевской премией их обошли по недоразумению, впопыхах. Удивительная публика: нет чтобы посмотреть правде в глаза и хотя бы перед самим собою сознаться в том, что в лучшем случае твой дар имеет чисто семейное значение, а в худшем случае он представляет собой малое предприятие по выколачиванию денег из простофиль; так нет – каждый метит в заслуженные труженики пера…

Правда же состоит в том, что настоящих писателей очень мало. Пишущих много, даже и чересчур, а вот писатели, то есть специалисты по созиданию миропорядка и извлечению чистой красоты, – эти наперечет. Сколько бы ни приходилось на определенный отрезок времени прозаиков и поэтов, как бы ни возносили десяток-другой из них общественное мнение и молва, настоящих художников слова так мало, что это даже нехорошо. Но тут уж ничего не поделаешь, потому что в литературе, как у Христа: много званых, да мало избранных, в нашем конкретном случае, кажется, вовсе ни одного. Другое дело, что общественное мнение легко обмануть, недаром во времена Пушкина самым читаемым автором был Фаддей Булгарин, во времена Гоголя – Марлинский, Толстого – Крестовский, Чехова – Пшибышевский, Бунина – Мережковский, Платонова – Бубеннов. Впрочем, для настоящего писателя это не важно, кого больше читают, приключенцев или его, ему нет дела ни до популярности, ни до вечности, ни до читателя, ни до денег, и сочиняет он, собственно, потому, что ему донельзя нравится сочинять.

Но это писателю только так кажется, будто ему просто нравится сочинять, на самом же деле он болен редчайшим даром – даром превращения невидимого в видимое при некотором попустительстве Высших Сил. Вот как Дмитрий Иванович Менделеев превратил количество химических элементов в качество периодического закона, так, например, и Николай Васильевич Гоголь сублимировал до степени национального бедствия размолвку двух чудаков, которые поцапались исключительно потому, что им было нечем себя занять.

Стало быть, литература есть то, что, во всяком случае, не возбуждает вопроса, зачем это написано, и действует просветительно, как вино. Кроме того, литература не занимается правдой жизни, адекватным отражением действительности и выведением героев того иль иного времени, на каковой предмет существуют диссидентура, фотография и суды. И уж, разумеется, писатели пишут не для того, чтобы развлекать публику, как-то скрашивать ей досуг. Между тем раскупаются и читаются в наше смутное время именно разные снадобья против скуки, даром что жить в России и без того увлекательно и смешно. В другой раз сдуру откроешь такую книжку, прочитаешь: «– Проклятие! – воскликнул злодей, обливаясь кровью…» – и так сразу одиноко сделается на душе, точно ты очутился посредине пустыни Гоби. Подумаешь – чего мучился Виссарион Григорьевич Белинский, зачем старался, когда наставлял народ: «Наши писатели (и то далеко не все) только одною ступенью выше обыкновенных изобретателей и приобретателей; наши читатели (и то далеко не все) только одною ступенью выше людей, которые в преферансе и сплетнях видят самое естественное препровождение времени», – вот уж напрасно старался великий критик, если у нас и через сто пятьдесят лет вертится та же самая карусель. Если писатель корысти ради по-прежнему сочиняет книжки для застрявших в одиннадцатилетнем возрасте, если читатель по-прежнему действует, как тот чеховский обормот, который проглатывал все, что ни попадется под руку, от учебника по химии до мордовского букваря.

Природа этого феномена проста и очевидна: по-настоящему культурных людей мало, и поведением рынка руководят сравнительно дикари. Тут поневоле помянешь добрым словом большевиков, которые навязывали обывателю не только рапсодов линии ЦК, но и серьезных писателей, знавших цену художественному слову и умевших его подать. Вот ведь какой парадокс: стоило народу обрести долгожданные демократические свободы, как высокая словесность оказалась в загоне, а на авансцену вышла пошлая чепуха. И еще один парадокс: если литература и имеет какое-то дидактическое значение, то заключается оно в том, чтобы способствовать превращению человека по форме в человека по существу. И вот поди ж ты – кто позарез нуждается в такой операции, тот потребляет литературу для застрявших в одиннадцатилетнем возрасте, а серьезные книги читают как раз люди по существу…

Сдается, что в силу этих двух трагических противоречий настоящее искусство обречено. Если таковое с 1917 года принадлежит народу, а оно ему, оказывается, на дух не нужно, если правят бал умельцы вышивать диванные подушки, если мир точно пойдет по демократическому пути, то серьезным писателям пора учиться колоть дрова. В лучшем случае литература должна превратиться в занятие для ненормальных, вроде выжигания по дереву, а на писателя ужо будут показывать пальцем, как на деревенского дурачка. Тогда наступит диктатура дурного вкуса как венец общественного развития человечества и воплощение светлых дум.

Нет, Америка – точно великая страна, поскольку она первая угадала, кому в действительности принадлежит мир, и подладила все, от средств передвижения до культуры, под законопослушного дитятю, который превыше всего чтит рождественскую индейку и аспирин.

Все там будем, надо полагать, ибо к этому и идем.


Пушкин велик, кроме всего прочего, потому, что он вывел основные русские истины, которые с тех пор приобрели вполне математическое лицо. Вот Достоевский пишет о Татьяне Лариной: «Она глубже Онегина и, конечно, умнее его… Пушкин, может быть, даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны, а не Онегина, ибо, бесспорно, она главная героиня поэмы…» – именно так и есть. Если учесть, что Ленский, по-нашему, сравнительно дурачок, Онегин – праздношатайка, хотя и не без симпатии, то Татьяна Ларина – точно самый значительный персонаж. И не только в рамках пушкинского романа в стихах, а, может быть, всей нашей литературы, ибо обаянием, цельностью характера, внутренней культурой, вообще рафинированной рус-скостью она заметно превосходит прочие образцы. Пушкин как-то почуял, сердцем постиг, что именно женский образ органично включает в себя все наши лучшие национальные свойства, – и угадал. С тех пор Татьяна Ларина есть идеал совершенства, всероссийская возлюбленная и средоточие всех причин.

Почему идеал и возлюбленная – это ясно, а вот почему средоточие всех причин?..

Потому что на Руси главное действующее лицо не мужчина, а женщина, и на ней у нас держится все и вся. Даже за обороноспособность российской державы отвечает прекрасный пол, ибо что, собственно, обеспечивает нашу обороноспособность? Да одна неуемная деторождаемость, больше, кажется, ничего. Разве что в эпоху суворовских войн успех гарантировали нам «пуля-дура» и «штык-молодец», а так православное воинство выезжало главным образом на случае да числе. Татар на Угре просто-напросто перестояли; единственно за счет последней народной рубашки поляков изгнали вон; шведов задавили четырехкратным численным превосходством; французов в 1812 году взяли мрачной настырностью и одолели нашествие «двунадесять языков», не выиграв ни одного сражения, дурачком: в финскую кампанию победили, положив до двадцати красноармейцев за одного чухонца, даром что белоглаз; наконец, в Великую Отечественную войну, по горькому замечанию писателя Астафьева, задушили немцев трупами и утопили в своей крови. Вот и выходит, что обороноспособность отечества обеспечивает не армия, а русская женщина, и вообще наша армия не страшна, народ страшен – это что да, то да.

Далее: русская женщина чувствительно нравственнее мужчины, точно ей как-то дано понять, что, живучи в России, нужно на всякий случай быть положительной за двоих. Вот как Татьяна Ларина:


…любит не шутя
И предается безусловно
Любви…

– так и всякая наша женщина, безусловно, предана всему, к чему ни приставит ее судьба. Если она подруга, то обожает тебя деятельно и до самоотвержения, если жена, то ты как за каменной стеной, если мать, то носится со своими детьми до глубокой старости, точно дурень с писаной торбой, если бабушка… так ведь понятие «бабушка» – чисто русское, и в иных землях про этот феномен вроде бы не слыхать. Замечательно, что и в сфере товарного производства наши Татьяны Ларины обеспечивают нравственное начало, на котором в России только и держится товарное производство, за перманентным отсутствием всего того, что называется – интерес. Во-первых, они крайне редко и неохотно меняют род занятий, хотя бы это было мытье полов; во-вторых, на работе они куда прилежней и ответственней, чем мужчины;

в-третьих, если что, много не унесут; в-четвертых, занятость их по дому находится в злостном противоречии с законодательством о труде. Нет, действительно, это даже странно, почему Александр Сергеевич назвал свой роман в стихах именем Онегина, которого, по-нашему, надо судить за преднамеренное убийство в соответствии со статьей 105-й, пункт «б», а тот у него какой-никакой – герой. Далее:


Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё…

Тут нам Пушкин дает понять, что прекрасное, отвлеченное играет в жизни женщины такую же роль, как у мужчины политика, пьянство и преферанс. Диапазон мужских увлечений, конечно, шире, однако же правда то, что женщины суть самые проникновенные читатели, слушатели, зрители, вообще потребители прекрасного, если не разумом, то чутьем. Как творцы в области отвлеченного наши подруги, понятно, слабее нас, но это не важно с общечеловеческой точки зрения, поскольку читатели, слушатели, зрители куда насущнее, чем творцы. Может быть, суждение по половому признаку в этих сферах недопустимо, но в другой раз обратишь внимание на то, что женщины в метро газет не читают, и это сразу приятно насторожит.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2