Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Баталист

ModernLib.Net / Современная проза / Перес-Реверте Артуро / Баталист - Чтение (стр. 4)
Автор: Перес-Реверте Артуро
Жанр: Современная проза

 

 


Отсюда так называемое искажение фокуса, которое, выражаясь языком художников, помогает написать шелковистую тонкую травку Джотто широкими мазками Матисса. На самом деле подобный подход не нов. К нему прибегали еще Веласкес и Гойя, а позже уже гораздо более осознанно, – современные художники – отсюда все искусство XX века, – после чего так называемая образность достигла своей наивысшей точки, а фотография, в свою очередь, превратилась в точное и строгое воспроизведение ускользающего мгновения, что необходимо для научных наблюдений, но не всегда уместно в искусстве.

Фотография Бейрута была явной удачей. Она отражала хаос городской войны, на ней отпечатались тончайшие вибрирующие контуры, очерчивающие силуэты зданий среди взрывов и сияющих параллельных полосок, бороздящих ночное небо. Этот снимок более чем какой-либо другой передавал сущность катастрофы, которая может произойти в незыблемой цитадели. Простенькая камера – в то время он еще не приобрел настоящего профессионального оборудования – позволила неопытному Фольку добиться потрясающего эффекта; даже на снимках, которые он спустя двадцать пять лет сделал в блокаду Сараево, он не сумел достичь подобного совершенного несовершенства геометрических линий. Фотография ночного сражения и пожаров, города, превратившегося в запутанный лабиринт, терзаемый ненавистью людей и богов, была сделана «Пен-таксом», заряженным пленкой «400 ASA» и установленным в оконном проеме на одиннадцатом этаже высокого полуразрушенного здания «Шератона» с выдержкой 30 секунд и диафрагмой 1.8. Таким образом, один-единственный кадр на пленке 35 мм вобрал в себя все выстрелы и взрывы, прогремевшие за полминуты; когда же Фольк напечатал кадр, все оказалось отображенным одновременно. В момент экспозиции поблизости прогремел взрыв, рука Фолька дрогнула, и это неуловимое движение смазало контуры зданий, придав им как бы легкую дрожь и сделав картину происходящего столь реальной – гораздо более реальной, чем то, на что способна современная и совершенная камера, которая с высочайшей четкостью – а может быть, вульгарностью – воспроизводит краткое мгновение. Быть может, Ольвидо любила именно эту фотографию еще и потому, что на ней не было видно людей – только полоски света и силуэты зданий. Триумф разрушительного оружия над созидательным, как она выразилась однажды. Десять лет Трои, сокращенные до тридцати секунд пиротехники и баллистики.

Городская архитектура, математика, хаос. Для Фолька эта фотография служила образцом идеальной графики: вот оно, недоверие к местности. Он вспомнил разговор с Марковичем, и на его лице отразилось удивление. Возможно, этот человек был недостаточно подкован в теории, однако имел редкую интуицию и тонкое восприятие. Остаться в живых любым путем, тем более на войне – отличная школа. Она заставляет человека лучше узнать себя самого, прививает особенный способ видения. Особую точку зрения. Правы были греческие философы, утверждавшие, что война – мать всех вещей. Сам Фольк, приобретя в молодости первую камеру и все еще помня основы своих недолгих занятий архитектурой, был поражен тем, как война меняет пейзаж; его завораживала ее логичная функциональность, особое отношение к местности. Полоса огня, мертвые углы. Любой дом легко становится убежищем или смертельной ловушкой, река – препятствием или защитой, окоп – спасением или могилой. В современной войне эти изменения происходят чаще: чем больше техники, тем больше движения и непредсказуемости. Только тогда он по-настоящему понял, что такое на самом деле крепость, стена, гласис, старый город и его отличия от города современного: Китайская стена, Константинополь, Сталинград, Сараево, Манхэттен. История человечества. Невозможно представить, до какой степени техника, созданная человеком, преображает пейзаж, перестраивает, сжимает, строит и разрушает согласно сиюминутным потребностям. И помимо оружия разрушения и торможения все ведет к появлению третьей разновидности оружия – информационного; Ольвидо отчетливо это видела на фотографии Бейрута. Это станет крахом наивных идей, фикции, существующей повсеместно. В эпоху информационных сетей, спутников и глобализации облик мира и жизнь человека будет решать простой выбор кнопки.

Убивает незначительное движение пальцем: мост, на который направляют самонаводящуюся ракету, новости о подъемах или спадах на биржевом рынке, распространенные всеми телеканалами мира в одно и то же время. Фотография солдата, который до этого был безвестным и безымянным.

Фольк вошел в комнату, зажег фонарь и некоторое время неподвижно стоял, засунув руки в карманы и рассматривая окутанную сумерками фреску, окружавшую его со всех сторон. Свет фонаря не мог осветить всю стену; из сумрака отчетливо выступали фрагменты черно-белого рисунка, лица, оружие и доспехи, а на заднем плане, окутанном тенью, оставались почти невидимыми развалины и пожары, ощетинившиеся копьями толпы людей, спускающихся в долину, потоки лавы, похожие на загустевшую кровь, извергаемую вулканом.

Вулкан. Геологические слои, структура земной коры. Еще одна разновидность баллистики и пиротехники, чрезвычайно напоминающая ту фотографию ночного сражения. Сезанн ясно видел подобные параллели, размышлял Фольк Дело не только в том, что именно зеленый цвет подчеркивает живость и теплоту улыбки, а охра делает полумрак еще более глубоким. Только так можно разглядеть внутренгаою суть явлений. Их тайную структуру. Он взял фонарь и поднес его к стене, любуясь умышленно достигнутым сходством между пылающим на холме городом и багровым вулканом на заднем плане в правой части фрески, где заканчивались поля, которые словно разворотила огромная могучая рука. Он познакомился с Оль-видо Феррара у подножья вулкана, похожего на этот, или, точнее, стоя напротив вулкана, послужившего прототипом нынешнего: это была картина 168x168, висевшая в одном из залов Национального музея Мексики, которую потрясенный Фольк случайно заметил слева, возле выступа на стене: в таком месте картина остается незамеченной входящими в зал посетителями, поскольку их взгляд сразу устремляется к другим, более заметным полотнам. «Извержение Парикутина» – так называлась она. В тот день он впервые узнал о докторе Атле. Прежде он ничего не слышал ни об этом художнике с его страстью к вулканам, ни о его пейзажах из огня и льда, ни о том, что его настоящее имя – Херардо Мурильо. Не знал он и о том, что Кармен Мондрагон по прозвищу Науи Олин, самая прекрасная женщина Мексики, была его любовницей – до той поры, пока не встретила капитана торгового судна с итальянским именем и внешностью, Эухенио Агасино. В тот день, когда Фольк открыл для себя доктора Атла, он ничего об этом не знал; но он не дыша стоял перед картиной, восхищенно глядя на треугольник вулкана, на алые потоки лавы, стекавшие вниз по склонам, на долину, выжженную огнем и придающую картине глубину, особенную неповторимую игру света на стволах голых деревьев, вспышки пламени и облачко пепла, уносимое ветром, холодный взгляд прозрачной ночи, бесстрастной и равнодушной к происходящему на земле. «Такую фотографию, – подумал Фольк, – он не смог бы сделать никогда.» Она описывала и объясняла слепой неумолимый закон с помощью формы и цвета, прямых линий и однотонных поверхностей, по которым, как по невидимым руслам, стекала лава, чтобы затопить весь мир. Придя в себя, Фольк огляделся и внезапно увидел большие прозрачные зеленые глаза, устремленные к той же картине. А затем – первые приветливые улыбки, внезапное чувство общности, беглые замечания о картине, которая потрясла их обоих, – у природы тоже, заметила она, есть страсти. Немногословное холодноватое прощание; опытным глазом Фольк заметил небольшой кофр с фотокамерой, который висел на плече у девушки. Рассеянные шаги, все новые залы музея, и вновь неожиданная встреча – на этот раз без улыбок, без слов, возле отражения в воде на картине Диего Риверы, где их судьбы окончательно переплелись, но ни один этого еще не знал. Позже, когда Фольк вышел из музея, миновал бронзовую конную статую и направился к площади Эль Сокало, он снова увидел девушку – она сидела за столиком на террасе открытого кафе, кофр стоял на соседнем стуле. Глаза-виноградины, ярко-зеленые при дневном свете, джинсы, подчеркивавшие красоту ее длинных стройных ног, и мягкая улыбка, которой она встретила Фолька, словно старого знакомого, и тогда он остановился и заговорил с ней о музее и картине, которую они вместе для себя открыли, не зная, что в эти мгновения изменилась вся их жизнь. Мы, люди, позже размышлял он, подчиняемся тайным законам, определяющим случайность: от математики, управляющей архитектурой Мироздания, до встречи в музее.

Фольк еще ближе поднес фонарь к стене, к изображенному на ней вулкану. Некоторое время он неподвижно изучал его, затем вышел во двор, запустил генератор, включил галогенные лампы, взял краски и кисти и принялся за работу. Отголоски разговора с Иво Марковичем помогли ему иначе взглянуть на пейзаж, окружающий его со всех сторон. Не спеша, с величайшей осторожностью он нанес тонкий слой лессировки на пепельно-дымный столб, затем оттенил глубину неба смесью синего кобальта с белилами, и принялся накладывать широкие, почти небрежные мазки краплака, смешанного с белилами, оранжевым кадмием и киноварью. Вулкан, чья лава подступала к полю сражения, снисходительно, словно Олимп, наблюдал за копошением ощетинившихся копьями муравьев где-то внизу, у своего подножья. Теперь он был исчерчен линиями, расходящимися от вершины, словно веер, гребнями и впадинами, вырастающими из огненной лавы, написанной ярким оранжевым и охрой – лавы, которая неустанно била вверх, точно раскаленное семя, оплодотворяющее землю ужасом. И когда Фольк наконец отложил кисти и сделал несколько шагов назад, чтобы оценить результат работы, на его губах мелькнула удовлетворенная улыбка. Он сделал глоток коньяка. Его вулкан отличался от того вулкана, который он видел на картине доктора Атла и, пожалуй, – он на мгновение задумался – от всех остальных, виденных на своем веку. Те, другие, вулканы были всего лишь детищем великой и всемогущей природы, величественной картиной преображения мира и теллурических сил, создающих и разрушающих. Зрелище обычного извержения почти умиротворяло. В противоположность ему, образ, созданный на фреске кистью Фолька, был зловещ и грозен: он символизировал бессилие человека перед хаосом, случайный каприз Мироздания, безжалостный луч Юпитера, точный, будто оказавшийся во власти неведомых причин хирургический скальпель, поражающий сердце человека и отнимающий у него жизнь.

У нас мало времени, сказала Ольвидо однажды. Фольк вспоминал эти слова все последующие годы. Он вспоминал их и в эту ночь, пропитанную запахом дымящихся сигарет Иво Марковича, когда сам он неподвижно стоял перед фреской, так тесно связанной с Ольвидо. У нас мало времени– Она сказала это небрежно, с улыбкой – вечером того дня, когда они познакомились. Долгий незабываемый день, прогулка и неторопливая беседа, в которой то и дело обнаруживалось совпадение профессиональных взглядов – оно выражалось в жестах, словах, взмахе ресниц. Она была молода и так красива, что все происходящее казалось сном. На ее необычайную красоту Фольк машинально обратил внимание еще в музее; но пристальнее он разглядел ее, когда они проходили под фресками Диего де Риверы в Паласио Насьональ и он увидел, как она склонилась, стоя возле перил, чтобы сфотографировать необычную игру света и тени в галерее, где в это мгновение, взявшись за руки, проходили школьники. Тогда-то он и заметил, какая это незаурядная, редкая красота: сильная, гибкая, грациозная красота оленя, в чьих глазах не было, тем не менее, ни тени робости или наивности. Взгляд у нее тоже был особенный – она смотрела склонив голову, чуточку исподлобья; ее взгляд сочетал в себе вызов и иронию. Взгляд безжалостного опытного охотника, внезапно пришло в голову Фольку. Диана с фотографическим кофром на плече.

Они пообедали в ресторанчике возле Санто Доминго, где оказались, пройдя через шумную площадь, где работали ремесленные типографские станки, установленные прямо под открытым небом в тени навесов. После полудня, стоя перед гигантскими фресками Сикейроса, Риверы и Оросо в музее Изящных искусств, они уже неплохо знали друг друга. С Фольком все было более или менее ясно: детство в маленьком шахтерском городке на берегу Средиземного моря, кисти и краски, на смену которым пришла фотокамера, мир сквозь окошечко видоискателя. Некоторая известность, выражавшаяся в гонорарах и определенном статусе в профессиональных кругах. Ольвидо видела войну только в репортажах по телевизору и имела о ней слабое представление. Она изучала историю искусств, потом недолгое время работала фотомоделью, пока наконец не нашла свое место по другую сторону фотокамеры. Работала в журналах, посвященных искусству, архитектуре и дизайну. Журналах до нелепости дорогих, добавила она с такой улыбкой, что претенциозность замечания немедленно улетучилась. Двадцать семь лет, отец итальянец – известный бизнесмен, крупные художественные галереи во Флоренции и Риме, мать испанка. Хорошая семья, связанная с миром искусства в трех поколениях, включая восьмидесятилетнюю бабушку по материнской линии, с которой Фоль-ку довелось познакомиться лично – это была художница Лола Сегри, свидетельница последней эпохи баухауса, знакомая Дюшана и Жана Ренуара – она снялась в «Правилах игры» в костюме семинаристки, рядом с Картье-Брессоном – а также Боннара и Пикассо. Последние годы своей жизни она провела на юге Франции, живя той эпохой, когда в Париж вошли немцы, а Кики де Монпарнас сменила очередного любовника. Ольвидо очень любила эту пожилую даму. Они посетили бабушку незадолго до ее смерти: простой белый домик, немудреный интерьер; строгие прямые полоски грядок в саду, где вместо цветов росли овощи, после того как она продала последнюю свою и чужую картину и без зазрения совести потратила все деньги до единого сентимо, так что в итоге ей пришлось продать знаменитый в былые времена «ситроен» – сейчас он выставлен в музее Кортанце в Ницце: на одной дверце красуется серебристый голубь кисти Брака, на другой – белая чайка Пикассо. Ольвидо представила Фолька бабушке. Это мой любовник, сказала она как ни в чем не бывало, а он мигом разглядел в пожилой даме следы былой элегантности, которая на фотографиях в старых бабушкиных альбомах словно сошла с рисунков Пенагоса – Париж, Монте-Карло, Ницца, завтрак в «Кап Мартен» с Пегги Гуггенхайм и Максом Эрнстом, а на одном из снимков – пятилетняя Ольвидо в Мужене на коленях у Пикассо. Я была одной из последних женщин, способных заставить мужчину по-настоящему страдать, сказала пожилая сеньора с невозмутимой улыбкой. А вот моя внучка слишком поздно пришла в наш одряхлевший мир.

Ольвидо обладала не только незаурядной красотой. Фолька с самого начала завораживала ее манера разговаривать, чуть склоняя голову после каждой фразы, привычка слушать собеседника – иронично, словно полностью не веря тому, что он говорит, ее тон хорошо воспитанной и в то же время немного капризной девочки, ее едва уловимая жесткость: она была слишком молода и красива, чтобы чувствовать настоящее сострадание, – жестокость, смягченная неотразимым юмором и изящным озорством. Кроме того, отметил Фольк, эта женщина, как бы ни старалась, не могла укрыться от внимания мужчин: ее пропускали вперед, открывали перед ней дверцу автомобиля, официанты мчались со всех ног, достаточно ей было лишь посмотреть в их сторону, метрдотели в ресторанах предлагали лучший столик, а администраторы в отелях – номера с самым живописным видом из окна. На эти знаки внимания Ольвидо отвечала своей неповторимой улыбкой, ироничной и в то же время теплой, живым и острым юмором своих замечаний. Она обладала удивительной способностью без малейших усилий говорить на языке собеседника. Даже ее чаевые в ресторанах и отелях напоминали продолжение веселой болтовни. А когда она смеялась – а смеялась она громко и беззаботно, как озорной подросток, – любой мужчина пошел бы на преступление за одну лишь ее улыбку. В обаянии трудно было ее превзойти. Воспитанным людям, – говорила она, – несложно завоевывать симпатию: достаточно говорить о том, что интересно другому. Она умела быть остроумной, умела выразительно молчать на пяти языках, она поражала своим пугающим умением перенимать чужую интонацию и голос, а также сверхъестественной памятью, не упускавшей ни единой мелочи. Фольк не раз слышал, как она называет по имени консьержей, моряков и таксистов. Она запоминала все крепкие жаргонные словечки, все обороты речи и, когда выходила из себя, произносила бранные слова с неповторимым изяществом – в этом, вероятно, сказывались ее итальянские корни. Она с легкостью побеждала скверные черты людей, стоящих на более низкой социальной ступени: скрытую зависть лакеев, спрятанную под напускным подобострастием, когда те обслуживают клиентов, стиснув зубы, лелея мечту о жестокой кровавой революции, или подчеркнуто смиренное достоинство официантов. Женщины ею по-сестрински восхищались, мужчины принимали ее безоговорочно с первого взгляда, поскольку ей было несложно поставить себя на их место. Если бы Ольвидо жила в начале века и была мужчиной, представлял Фольк, она бы завтракала по утрам в кондитерской, не избегая общества слуг, работающих в доме, где накануне вечером ей довелось побывать на званом ужине или балу.

Тогда в Мехико, в их первый вечер Фольк тоже пал жертвой ее обаяния. Позабыв о своем опыте, профессиональных достижениях, непростой биографии и взглядах на жизнь он сам не заметил, как оказался за столиком в кафе у Сан-Анхель – на нем была темно-синяя куртка и джинсы, на ней – платье цвета мальвы, строгое и узкое, словно нарисованное на ее бедрах и длинных ногах, а метрдотель сказал: «Добрый вечер, сеньорита Феррара, как давно вас не было видно, как поживает ваш папа», – глядя в глаза виноградного цвета, похожие на глаза той самой Науи Олин, чью историю она только что ему рассказала. Фольк смотрел на нее пристально, и она немного склонила голову, исподволь разглядывая его сквозь золотистую челку, спадавшую на лицо, на миг стала серьезной, и проговорила: у нас мало времени, Фольк, – не уточняя, что имеет в виду, этот вечер или остаток жизни. Тогда она назвала его так впервые. С тех пор она обращалась к нему по фамилии всегда – до самого конца. Три года. Может, чуть меньше. Тысяча пятьдесят дней, что прямо пропорционально силе притяжения двух тел – так она выразилась, перифразируя Ньютона, в том афинском отеле, когда они обнимались, стоя под душем, – и обратно пропорционально расстоянию, которое их разделяет. Три напряженных, полных событий года, начавшиеся в тот вечер, когда они вдруг оказались одни-одинешеньки в кафе на площади Гарибальди, где просидели до самого закрытия, болтая о живописи и фотографии, а официанты переворачивали стулья, ставя их на столы, и уже начинали мыть пол; и когда Фольк покосился на часы, она удивилась, как это военный фоторепортер не может спокойно сидеть под шквалом взглядов, которым их осыпают нетерпеливые официанты. Только она одна умела так использовать чужие мысли, чтобы выразить собственные, она ловко преодолевала неожиданное затруднение, повернув разговор под каким-нибудь необычным углом, так, чтобы удобнее лукавить, убеждая всех, будто говоришь без всякой задней мысли. Она обожала подделки, тщательно их собирала, а потом оставляла в мусорной корзине в отеле, аэропорту, раздавала горничным, официанткам и стюардессам: поддельный муранский хрусталь, поддельное брюссельское кружево, безделушки из бронзы под старину, поддельные миниатюры XVIII века, купленные на уличных рынках; Среди таких вещей она чувствовала себя как рыба в воде, одно ее беглое замечание или взгляд делали их бесценными. Ольвидо была чрезвычайно внимательна к вещам и людям, с которыми имела дело. Отчасти секрет ее был в том, что она чувствовала себя в полной безопасности, поскольку принадлежала к породе женщин, для которых мир – возбуждающее поле боя, а мужчины – важное, но не обязательное приложение.

В определенном смысле она была права. Три года – действительно мало, хотя в тот вечер никто из них двоих не мог этого предвидеть. После их встречи в Мехико Фальк, придававший большое значение парадоксам и совпадениям, отметил, что ее имя – Ольвидо[3]; и внезапно его осенило – подобное бывает с удачными снимками, сделанными случайно, без подготовки, – что эту женщину он не сможет забыть никогда.

В открытые окна башни доносился шум волн, бившихся о скалы. Фольк по-прежнему разглядывал вулкан, изображенный на фреске. В этот миг – было ли то действием выпитого коньяка или же игрой ночной тьмы и света фонаря – перед его глазами неожиданно мелькнула тень. Вздрогнув, он покосился на ту часть панорамы, куда, как ему померещилось, она скользнула. Он помотал головой.

– Как темен дом, где ты теперь живешь, – произнес он машинально.

6

Утренняя вода освежала. Проплыв привычные полторы сотни метров в открытое море и еще столько же обратно, он вернулся в башню и долгое время напряженно работал, затем сделал перерыв в четверть часа, сварил кофе и поспешно выпил его, стоя напротив фрески, после чего занялся конными рыцарями возле левого дверного косяка, которые ждали свой черед, чтобы броситься в битву, кипевшую у подножья вулкана. Кони готовы не были – у Фолька возникли технические затруднения, но три всадника, один впереди, двое других позади, казались почти завершенными; их доспехи блестели, написанные холодными цветами – серо-голубым и сиреневым, холодные зловещие блики на оружии были прорисованы тонкими мазками прусской лазурью по белому с добавлением красного и желтого. Дольше всего Фольк работал над выражением глаз одного из всадников на первом плане: он был единственным, чье забрало было поднято и часть лица открыта – у других забрала были опущены. Отсутствующий, пустой взгляд, устремленный в неопределенную точку, где происходило что-то невидимое, однако угадываемое зрителем. Такие глаза, открытые и одновременно незрячие – глаза человека, готового ринуться в битву, Фольк не раз встречал в разных горячих точках планеты; однако техническим исполнением он был обязан мастерству классика. Этим классиком был Паоло Уччелло, автор триптиха «Сражение при Сан-Романо», висевшего в Уффици, в Национальной галерее и Лувре, который вдохновлял его из далекого XV столетия прежде всех других мастеров. Выбор был не случаен. Подобно Пьетро делла Франческе, живописец Уччелло был лучшим математиком своего времени, чей ум и познания в инженерном деле помогали решать задачи, которые до сих пор поражают знатоков. Дух флорентийца витал над гигантской фреской еще и потому, что впервые мысль отказаться от фотокамеры и написать величайшую в мире батальную панораму пришла Фольку в голову в Уффици в тот день, когда они с Ольвидо Феррара неподвижно стояли в зале, чудесным образом опустевшем на целых пять минут, созерцая удивительную композицию, перспективу, необычный ракурс этой картины, нарисованной на деревянной доске, одной из трех частей триптиха, изображающего битву 1 июля 1432 года в Сан-Романо, долине возле Арно, где столкнулись две армии – флорентийцев и сиенцев. Ольвидо обратила внимание Фолька на вертикальную прямую, которая протянулась к сраженному копьем коню, затем на другие сломанные копья, валявшиеся на земле около трупов павших коней; они перекрещивались, образуя узор, некое подобие уходящего в перспективу живописного орнамента, продолжением которого была человеческая толпа, двигавшаяся со стороны темневшего на горизонте леса. Ольвидо с детства отличалась редкостной проницательностью; она умела читать картину так, как другие читают карту, книгу или чужие мысли. Это похоже на одну из твоих фотографий, сказала она неожиданно. Трагедия, выраженная почти абстрактными геометрическими формами. Обрати внимание на арки арбалетов, Фольк На узор из копий, которые словно вылезают за пределы картины, на округлые железные доспехи, от которых картина кажется объемной, на грозные очертания шлемов и кирас. Не случайно самые передовые художники XX века признают именно Уччелло, не правда ли? Художник и сам не мог предположить, насколько он опередил свое время, насколько современным покажется несколько веков спустя. Также и твои фотографии. Проблема в том, что в распоряжении Паоло Уччелло были кисти и перспектива, а у тебя есть только камера, предполагающая определенные границы. Фотографией так злоупотребляют, так часто ее используют, что снимок обесценился и стоит куда меньше, чем тысяча слов. Но это не твоя вина. Дело не в том, что ты неправильно изображаешь увиденное, а в инструменте, которым пользуешься. Слишком уж много вокруг фотографий, тебе не кажется? Мир сыт ими по горло. Услышав ее слова, Фольк обернулся: она стояла вполоборота, загораживая лучи света, проникавшие в зал сквозь окно справа. Может быть, однажды я напишу картину, хотел он сказать, но промолчал. И Ольвидо умерла, так и не узнав, что он действительно собирался написать картину, и именно она подтолкнула его к созданию панорамы. В тот миг она пристально смотрела на Уччелло: длинная шея, волосы, собранные на затылке. Она казалось точеной статуей, рассеянно взирающей на людей, которые убивают друг друга и гибнут сами, на собаку, оказавшуюся в момент погони над головой коня в центре композиции. А ты? – спросил тогда он. Скажи, как ты решаешь эту проблему? Ольвидо все еще стояла неподвижно, не отвечая, затем отвела взгляд от картины и искоса взглянула на Фолька. А у меня никаких проблем нет, произнесла наконец она. У меня все в порядке, нет ни ответственности, ни угрызений совести. Я перестала позировать модельерам, сниматься для обложек или рекламы, я давно не фотографирую роскошные интерьеры, предназначенные для журналов, которые читают шикарные красотки, жены миллионеров. Я всего лишь туристка, путешествующая по местам ужасов и бедствий, и я этим вполне удовлетворена, а камера мне помогает чувствовать себя живой, как в те времена, когда ремесло было искусством. Я бы хотела написать роман или поставить фильм о последователях казненных тамплиеров, о влюбленном самурае или русском графе, который пил, как казак, и резался в карты, как мафиози в Монте-Карло, а потом стал портье в «Le Grand Vefour». Но мне не хватает таланта. Так что я просто смотрю вокруг себя и фотографирую потихоньку. А ты – мой пропуск в этот мир. Рука, которая ведет меня сквозь пейзажи, такие, например, как на этой картине. Я не собираюсь вырабатывать индивидуальный стиль, – тот, которого, как говорят, каждый ищет в нашем ремесле, – даже ты, хотя ты в этом никогда не признаешься. Ты все равно знаешь, что механизм всегда сработает – щелк, щелк, щелк, – даже если в камере нет пленки. И очень хорошо, что знаешь. У тебя все по-другому, Фольк. Твои глаза, уставшие бороться, требуют, чтобы Бог выдал тебе список собственных законов. Или орудий. Твои глаза хотят проникнуть в рай – только не в тот рай, который был в начале творения, а в другой, за краем пропасти. Хотя проникнуть туда ни тебе, ни твоим жалким фотографиям никогда не удастся.

«Перед вами бухта Арраэс, когда-то она служила прибежищам берберских корсаров…» Голос женщины, шум мотора и музыка донеслись с туристического катера в обычное время. Фольк закончил работу. Был час пополудни, а Иво Маркович не появлялся. Фольк вспомнил о нем, когда вышел во двор и, оглядевшись по сторонам, подошел к навесу сполоснуть руки, торс и лицо. Вернувшись в башню, он хотел приготовить что-нибудь поесть, но так и не собрался. Странный тип не выходил у него из головы. Фольк думал о нем всю ночь, а утром, пока работал, машинально прикидывал, в какое место на фреске можно было бы поместить его портрет. Маркович, независимо от своих намерений, по праву являлся частью панорамы. Но пока Фольк знал о нем слишком мало. Я хочу, чтобы вы поняли, сказал Маркович, есть вопросы, на которые вы, так же как и я, должны найти ответ.

Поразмыслив, Фольк поднялся на верхний этаж башни, где со дна сундука извлек завернутый в замасленную тряпку «ремингтон 870» и две коробки патронов. Он еще не разу им не пользовался: это был старый длинноствольный пистолет с продольно скользящим параллельным затвором. Убедившись, что он в исправном состоянии, Фольк вставил пять патронов и резким движением взвел курок Раздался сухой металлический щелчок, пробудивший целую бурю воспоминаний: завязав платком глаза, Ольвидо вслепую собирает и разбирает «АК-47» в окружении добровольцев в Було-Бурти, Сомали. Для фотографа, как и для солдата, война всегда означает короткие промежутки действия среди бесконечной скуки и ожидания. На сей раз они ждали дня, назначенного для атаки против мятежных повстанцев. Ольвидо обратила внимание, как ловко работают руками молоденькие новобранцы. Они могут собрать и разобрать автомат с завязанными глазами, объяснил Фольк, если потребуется сделать это в темноте, в ночном бою. Тогда Ольвидо подошла к солдатам и их инструкторам и попросила, чтобы ее тоже научили. Через пятнадцать минут, сидя на земле нога на ногу среди вооруженных до зубов мужчин, которые, покуривая, неспешно ее рассматривали – худой и черный как смоль солдат засекал время, держа в руках часы Фолька, – она позволила завязать себе глаза и четкими уверенными движениями не колеблясь и без единой ошибки разобрала автомат несколько раз, раскладывая в ряд на расстеленном на земле пончо детали, а затем одну за другой снова их собрала на ошупь, после чего передернула затвор с победной, счастливой улыбкой – щелк, щелк. За этим занятием она провела остаток дня, а Фольк, сидя рядом, молча ее разглядывал, занося в память каждую мелочь: платок, закрывающий глаза, волосы, заплетенные в две косички, пропитанная потом рубашка, капли пота на сосредоточенно нахмуренном лбу. Склонившись над разобранным автоматом и ощупывая каждую деталь, она почувствовала взгляд Фолька.

– До сегодняшнего дня, – сказала она, не развязывая платка, – я и представить себе не могла, что подобные предметы могут быть красивы. Так аккуратны, так гладки и совершенны. Прикосновения к ним обнаруживают скрытые в них достоинства, которые не заметны глазом. Ты только послушай, милый. Каждая деталь входит на свое место с металлическим щелчком. Они прекрасны и зловещи одновременно, правда? Последние тридцать или сорок лет эти вещицы странной формы пытались изменить мир, но безуспешно. Нехитрое оружие защитников земли, миллионы деталей, частицы железных внутренностей на моих коленях, обтянутых дорогими джинсами. Сюрреалисты просто с ума бы посходили от этого ready-made[4].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14