Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из тупика

ModernLib.Net / История / Пикуль Валентин Саввич / Из тупика - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр: История

 

 


Валентин Пикуль

Из тупика

Рожденные в года глухие

Пути не помнят своего,

Мы, дети страшных лет России,

Забыть не в силах ничего.

Александр Блок

От автора

Эта книга — исторический роман-хроника. Необходимого для любого романа вымысла в этой книге столько, сколько требуется от автора, чтобы связать воедино людей и события.

Большинство героев романа — образы собирательные, и если кто-либо узнает себя в моих героях, то это будет лишь совпадением (совпадением случайным).

Приводимые в книге документы, записи отечественных разговоров, телефоне— и радиограммы (за исключением незначительных или сугубо частных) приводятся мною дословно, лишь иногда подвергнуты сокращениям, которые оговорены в тексте книги.

Хронологическая канва сохранена в романе, по возможности, в точности — как можно ближе к фактам, потрясавшим тогда весь мир…

Я писал эту книгу, часто и подолгу думая о моем друге — Андрее Александровиче Хршановском.

Он был редактором моей первой книги и стал моим другом.

Его памяти, светлой для меня и для многих, я и посвящаю этот роман, который он уже никогда не прочтет.

Книга первая. Проникновение

Очерк первый. Годы в броне

<p>Дорога первая</p>

Вот этим затупленным ножом форштевня распороты страницы двух великих океанов; воющие за кормою винты накрутили на счетчиках сотни боевых дней. Пространство и время, время и пространство, часы и лаг. два круглых табло в ровном жужжащем свете. Правда, в этой стихии было еще и третье измерение — глубина. Но корабельный лот, наотмашь кинутый в темную тайну, не может прощупать фунтовых хлябей, вечно утопающих в бездонном мраке.

От этого и шутки на крейсере злы, безнадежны:

— Да, в такой речке нашим пескарям делать нечего, одна хорошая мина от немца, и нырнем — как кирпичики…

Громыхающая орбита войны охватывала земной шар от Дувра до Гонконга, и по этой орбите — зигзагами! — двигался русский крейсер первого ранга «Аскольд». Изношенный корпус корабля-ветерана трясла окаянная вибрация, а команду трепали тропические лихорадки; матросов мутило от вератрина и салофена, от дурной пиши и дешевой банановой водки.

«Аскольд» болтало у черта на куличках — там, где Россией и не пахло, — между Филиппинами и Японией, от Адена до Коломбо. В погоне за немецким рейдером «Эмден» дошли до Кокосовых островов; вожди диких племен дарили русским морякам свиней. А чтобы свиньи не подохли от голода, их снабжали и кормом — ананасами. По традиции (нигде не писанной, но святой) дары делились сословно: свиней отсылали на камбуз — матросам, в кают-компанию — ананасы. Среди ночи, бывало не раз, крейсер едва не давил японские кавасаки. Сонные рыбаки в белых киримонэ махали «Аскольду» фонарями из промасленной бумаги:

— Русики матросики хоросо, хоросо… Банзай!

И темной, жарко дышащей громадой мимо проносился русский крейсер — вперед, во мрак, в неизвестность. Не однажды блуждали и возле проклятой Цусимы, злобно сплевывая в шипящую воду. А назавтра, уже в притонах Сингапура, их встречали дешевые женщины; прически у них — в бамбуковых сеточках, на ногах — мужские носки из германского фильдекоса.

Матросы пьяно рвали на себе рубахи, кисло и неумно плакались:

— Слышь, косая? Платочек-то — во… Грунькин ишо! Кады прощались, Грунька-то и грит: «Ждать, мол, стану, родима-ай…» Доколе ждать-то? Весь я, как есть, моряк Тихого океану, и нету мне никакого спасения. Держи, косая, платочек тебе на память… Он еще не засморкатый!

Команда «Аскольда» состояла из людей послуживших. Пора бы домой вчистую, когда грянул нелепый выстрел в Сараеве, и — прощай, сундуки и чемоданы, на которых намалеваны гордые надписи: «МОРЯК ТИХОВА ОКЕАНУ». Теперь же, в составе особой Эскадры Китайской Станции (под русским флагом, но под британским командованием), ходили в кильватере заодно с хищными японскими крейсерами «Ибуки», «Чикума» и «Накасима». Одно плохо: туго доходят письма из заснеженных деревенек России до тропической Манилы… Ай как туго!

Российский посланник в Токио заверил командира крейсера, что почта нагонит «Аскольд» на заходе в Коломбо. Но разве можно верить дипломатам? На Цейлоне было все, что душе угодно для разгула (мичмана Женьку Вальронда даже нагишом с берега привезли). Но вот писем… увы, не было. Потом консул в Бомбее сообщил, что французский угольщик уже вышел в порт Носси-Бэ, — очевидно, союзная служба доставит туда же, вместе с углем, и почту.

Будем надеяться… И три винта снова взорвали воду за кормою крейсера.

Раскаленный тропический купол, пронизанный выстрелами, искрами радиопередач и воплями тонущих экипажей, зыбко нависал над дрожащей палубой. Задраенные в броневых коробках, вахты задыхались. А в кубриках шуршащие полчища тараканов ползали по влажным от пота телам матросов — лезли в рот, в уши, в ноздри. Отвращение давно притупилось в людях, и тараканов давили пальцами — на хлебе; хрустели они под пятками — на палубном линолеуме. Зато шесть обезьян-лемуров, купленных офицерами по пьяному делу, стали друзьями матросов: они беспощадно уничтожали легионы прусаков. Самца-лемура, охотно крывшего самок на вантах под небесами, матросы прозвали точно — Гришкой Распутиным… Постыло все. Окаянно!

Далеко в океане стали выплескивать миски с супом. Причина тому «потемкинская»: суп плох, приготовленный из аденских запасов верблюжатины. Командир крейсера каперанг Иванов-6 разволновался:

— А что они хотят после захода в Аден? Не марципаны же будут подавать нам союзники. Впрочем, постройте команду на шкафуте по малому сбору. Офицерам явиться тоже…

Построились. Высохшие от жары. Настилы палуб, словно раскаленные сковороды, обжигали босые пятки. С кормы крейсера, где стояли походные курятники, вдруг запел петух. Так хорошо, так сладко вспомнились русские прохладные рассветы… В белых пробковых шлемах, в прозрачных сетках на голом теле, под покровами тентов сгрудились офицеры. Иванов-6 развернул в руках бумагу, и ее сразу же скомкал ветер океана.

— Претензии команды, — прокричал он зло, — да, основательны: верблюд еще не скотина! Но вы желаете бунта на корабле? В такой час, когда весь мир потрясен варварством новых гуннов… Слушай приказ! Приказ германского кайзера, обращенный к немецким солдатам на Восточном — на русском же, нашем! — фронте…

Ошалело дрогнули ряды. Вытянулись шеи матросов.

Ветер рвал и уносил в безбрежие слова бесноватого кайзера:

«…помните, что вы, немцы, избранный народ. Дух божий сошел на Меня, ибо Я — император великой германской нации, Я — орудие Всемогущего, его Мен и Воля… Уничтожение, и смерть всем, кто противится, всем, кто не верит в Мою божественную миссию… Да погибнут все враги германского народа! Бог, вещающий ныне через Меня, требует от вас исполнить Его святую волю!..»

А в группе офицеров были и такие природные «русаки», как фон Ландсберг, барон Фитгингоф фон Шелль и прочие. Что они думали, слушая приказ кайзера, это пусть останется между ними. Иванов-6, пустив бумажку по ветру, кричал уже о своем — кровном, русском, наболевшем:

— Бунтовать… так растак! Бунтуйте. Играйте на руку подлого кайзера. Я недаром прочел вам его приказ. Чтобы вы, сучьи дети, знали — враг жесток и опасен… Россия ведет войну за свое сохранение. Сейчас вершится судьба всего мира, а вы… Верблюда жрать испугались? А в деревне соломка с крыши — что? Разве вкуснее?!

Выкричался. Обмяк. Вспотел. И — уже спокойнее:

— Ребята! — сказал. — Верблюд еще не повод для бунта. Дай нам говядину — тоже стухнет. Спросите у машинной команды: холодильники у нас текут, «Аскольд» три года не был в ремонте. Зачинщиков я не ищу. Бог им судья… Боцман! Свистать команде: по работам…

Иванов-6 был крикун, сумасброд, но мужик добрый. Всю аденскую верблюжатину он велел бросить за борт. И сине-грязные лоскутья мяса, источенные червями, быстро растащили акулы. Неутомимые и юркие, они, будто шатуны гигантской машины, бойко сновали под днищем крейсера, вымахивая хвостами то справа, то слева по борту. Рябило в глазах от порывистости.

— До чего же ловко работают! — дивились на палубах. — Ай да шамают! Будто солдат крупу казенную. Вот, Сергунька, тебя бы туда — к ним, человечинка-то стервам небось нравится…

Трюмный механик мичман Носков заметил за ужином:

— Сегодня я ощутил себя в пятом году, когда прозвучала «альфа» русской революции. Нельзя ли по сегодняшней вспышке судить об «омеге»?..

Но ложка в руке старшего офицера Быстроковского звонко брякнула по краю тарелки.

— Господа, господа! Кают-компания нашего славного крейсера не для политических разговоров. Поговорим о дамах…

И до самого Носси-Бэ команда сидела на английских консервах из крольчатины. Хлебали тошную воду из опреснителей, словно касторку. Французский угольщик — да! — ждал их на рейде. В погрузку похоронили двоих: один задохнулся в бункере от угольной пыли, а второго убило разрывом перегнившего топенанта. В конце работы люди падали там, где стояли, прямо на уголь. Черные, они лежали на черном угле, и черные, курицы квохтали из черной пыли. А вечером к борту подгреб вельбот, с кормы его поднялся, зябкий от малярии, лейтенант Корнилов (ревизор крейсера) и хрипло выстрадал в матросские лица:

— Консул обманул: и здесь нет писем. Будут завтра финики, свинина, папайя, бананы. А почта, говорят, ждет в Порт-Саиде… Руку! — выкрикнул он. — Фалрепные, тяните меня, черт возьми, опять трясти начало… Боже, мука какая!

Французское командование велело принять в Порт-Саиде на борт полный комплект боезапаса. Матросы, в ряд с полуголыми арабами, взялись за дело. Арабы кричали: «Эго-эга! Эга-эго!» Русские подхватывали: «Айда! Полундра!» И разнесли по погребам целую баржу жирных снарядных болванок (так, наверно, муравьи гуськом переносят тяжкие яйца, в которых вся суть и надежда колонии).

А после погрузки — шепоты: мол, письма еще во Владивостоке застряли, на Сибирской флотилии, и направлены прямо во Францию. В кубриках все чаще слышалось:

— Тулон! Братцы, в Тулоне этом на ремонт станем…

Но вместо зеленых берегов Прованса поплыли в мареве миражей берега Палестины и Сирии, нещадно прожаренные солнцем; пустынный хамсин душил матросов — горячо и сухо. Около Бейрута «Аскольд» беглым огнем потопил турецкое авизо; носовая башня мичмана Вальронда удачным попаданием накрыла немецкий транспорт. Началась славная каперская служба крейсера, о которой писали тогда газеты — английские, французские, бельгийские, русские.

В этом большом человеческом мире, где-то на морских перепутьях, затерялись русские письма. Писали их бабы, коряво и неумело, при свете лучинок, клеили жеваным хлебом, мочили слезой… Боже ты мой! До чего же далеко от деревни Ломтяево до обожженной библейской Хайфы! Какой большой мир! Какое страшное время!

Ночь, ночь… Всюду ночь. С берега доносятся запахи оливковых жмыхов и сезама. Вот она, Хайфа, — замерла, дикая. Иудейско-британская, но под сапогом немецко-турецким. Строго отпечатались на небосклоне башни турецких минаретов и плоский купол еврейской синагоги. Давно погасли огни на вышке австрийского Ллойда, тихо-тихо стрекочет вдали мандолина.

Ни возгласа, ни огонька, ни искры…

Такой запомнилась эта ночь под Хайфой, когда команда крейсера совершила каперский подвиг. Закравшись в Аккскую бухту, аскольдовцы дерзко вытащили в море немецкий пароход. Как призрак — вошли, как призрак — ушли, прочь от берега, в ночной простор… Немецкий капитан опомнился только в салоне, когда Иванов-6 преподнес ему бокал с ромом:

— Prozit! Ваше судно в плену. Выпейте, капитан, и можете попрощаться со своим кораблем, который мы сейчас уничтожим…

Одинокая торпеда долго бежала в темноте, вспенивая лунную дорожку керосиновым газом… Взрыв! И долго еще рыскал прожектор над Хайфой, отыскивая пропавший из гавани пароход.

* * *

Крейсер «Аскольд» имел отличную репутацию. Но война не сблизила офицеров с матросами, как это бывало зачастую в окопах. Кастовая перегородка на флоте покрыта броней в три дюйма. Был боевой корабль. Но никогда не было боевой семьи.

С бортов крейсера выдвинули длинные бамбуковые палки с антеннами, и тогда радиотелеграфисты смогли уловить трепетные сигналы с Эйфелевой башни. Париж приказывал «Аскольду» войти в состав англо-французской эскадры — для совместных действий в Дарданеллах. Английский адмирал Гепратт настоятельно требовал от «Аскольда» дать фуль-спит (полный ход).

— Попробуем дать, — сказал Иванов-6.

Дали фуль-спит, и от вибрации корпуса полетели на корме расшатанные заклепки.

Так все начиналось… Чем-то все это кончится?

<p>Глава первая</p>

Галлиполи — длинный жаркий язык земли, высунутый в море и готовый слизнуть любого, кто рискнет проскочить в Дарданеллы, к подступам турецкой столицы.

Тонкие столбики минаретов, словно призрачные пальцы Шехеразады, поют в синем небе о чем-то несбыточно-давнем — почти пропаще, ликуя гибелью оттоманской славы. В орудийных прицелах крейсеров колышется на волне сказка Востока, будто кусочек айвы в прохладном шербете, и так загадочно, и так блаженно мнится каждому укрытая за фортами тихая гаремная жуть.

Где же тот щит славянства, прибитый еще Олегом к вратам Царьграда? Неужели навсегда он обрушен? От этого отзывается в сердце русского болью той, еще ветхозаветной, что стонет в жилах России какой уже век…

Галлиполи — мы уже здесь, в воротах Босфора!

Именно здесь, во взрывчатых бурунах, на жестких каменных пляжах, вдребезги гробились вчера десантные баркасы. Эшелон за эшелоном — в пену, в огонь, лицом в песок, пальцами в колючие водоросли. И ходуном ходила, беснуясь, прибойная волна — вся розовая от крови… Там, где прошел когда-то Фридрих Барбаросса с мечом в волосатой лапе, теперь не могла пройти лязгающая бронею Антанта: против нее — нищие, с верой в аллаха, турецкие редифы во главе с «воистину османским» маршалом Лиман фон дер Сандерс-пашою.

Но операция по прорыву в Дарданеллы продолжается. Настойчиво, как умеют это делать англичане: сегодня — метр, завтра — метр, глядишь, два метра отвоевали. Через несколько дней готова футбольная площадка для игры: гол, гол, гол! А остальное пусть заканчивают прибывшие из колоний индийцы, арабы, египтяне и прочие…

На рассвете первыми выступают из мрака позлащенные солнцем аэростаты, привязанные к мачтам элегантной яхты «Моника». Дымят, словно покуривая, мрачные леди-дредноуты «Куин Элизабет» и «Жанна д'Арк»; в отдалении вцепился в грунт лапами якорей молчаливый крейсер русского флота — «Аскольд». Корабли еще спят, утомленные вчерашним боем; остывает за ночь гулкая горячая броня. А пока команды не проснулись, надо убрать из их памяти все то черное и ненужное, что будет мешать этим людям, идти на смерть сегодня — так же смело и безрассудно, как ходили они вчера.

И вот точно в четыре тридцать по Гринвичу над рейдом раздается сирена — это спешит французский эсминец под черным вымпелом.

* * *

Вой сирены растет, и мичман Вальронд стряхивает сон. Даже не сон, а дремоту, вернее — остатки дремоты. Первым делом — взгляд на стакан, обмазанный изнутри маслом; стакан доверху полон тараканов — и сразу летит в иллюминатор. Рука привычно дергает грушу звонка, после чего — за переборкой — тихие, но четкие шаги ночной вахты.

— Павлухин, — спрашивает мичман, зевая, — где он сейчас?

— Как всегда, ваше благородие: начнет с англичан, потом французов обойдет, а в конце уж и к нам, православным.

Мичман пружиной срывается с койки; тонкие сиреневые кальсоны плотно облегают его сытые ляжки. Павлухин, пользуясь интимностью обстановки, спрашивает:

— А вот, господин мичман, насчет Тулона-то как?

— Это где напечатано?

— Да на баке у фитиля матросы печатают.

Вальронд отмахнулся:

— «Баковый вестник» — издание нелегальное и цензуре не подлежит… Разве ты не видишь, что Адмиралтейство пустило нас на износ? Коробка старая — жалеть нечего. Пока от нас бульбочка на воде не останется, мы будем плавать, Павлухин… Давай, гальванный, буди попа. А я, кажется, успею под душ!

В офицерской ванной Вальронд разглядывает в зеркало свое лицо — молодое, с крупным носом; родимое пятно на щеке мичмана придает лицу особую пикантность, почти девичью. Вскрикнув от холода, он прыгает под соленый дождик забортной воды. С наслаждением моется. Мичман молод и счастлив — ему очень хорошо.

Павлухин тем временем выдирает из ужасной беспробудности крейсерского отца Антония:

— Ваше преподобие! Эй, отец Антоний… Да сколько же трясти можно? Гробовщик сюда режет… полным ходом, говорю!

— Сколько? — И священник нехотя открывает глаз.

— Узлов пятнадцать дает.

Священник сует себе в бороду толстую папиросу, говорит тускло:

— Зафитили! — И глядит в иллюминатор, следя за разворотом эсминца. — Рази ж это пятнадцать? Барахло ты, гальванер, а не матрос. Тебе бы в студенты пойти… Да по буруну видать, что узлов десять, не больше…

Павлухин бумажкой берет огонька от божьей лампадки:

— Курите скорей, ваше преподобие. И не засните снова.

— Знаю, — говорит поп. — Все знаю. Без меня и котенка не утопят, ежели он православный. Пошел ты вон…

В отсеках крейсера сладкий дух танжерских фруктов, загнивших в провизионке. Кое-где, особенно в трехдюймовом каземате, запах разложения крови, затекшей под линолеум. На дверях корабельной лавки и сберкассы висят купеческие замки и болтается объявление, писанное рукой отца Антония: «Обмен франков на нашенские рубли и обратно — по требованию верующих».

На трапе Павлухину снова встречается Вальронд.

— Последнее и самое противное, — говорит мичман, и они молча следуют вдоль серой брони, пробитой заклепками.

Дверь душевых для нижних чинов. Вот где хорошо спасаться от хамсина: прохладный рай корабельной бани… Рука нащупала выключатель, и брызнул свет. На цементированном поду лежали два кокона, зашитые в парусину, крепко простеганную дратвой. Не сразу угадывалось, что это — люди. Обложенные кусками подталого льда в опилках, они уже были готовы принять последний всплеск чужестранной пучины. И сбоку одного подтекла жидкая кровь…

— В прошлый раз, — сказал Вальронд, — французы заставили перешивать заново. Когда будем передавать с борта на борт, ты, Павлухин, как-нибудь загороди, чтобы кровь не сразу заметили с эсминца… Батька встал?

— Так точно. Тяжело вставал. Видать, с похмелюги.

— Ему не привыкать, — ответил мичман.

Вой печальной сирены послышался совсем рядом. Мягко прессуя пробковые кранцы, миноносец притулился под бортом русского крейсера. Палуба его была устлана пальмовыми ветвями, мачты и снасти обвиты черными трепетными лентами. Собранная с эскадры жатва полегла на минных рельсах, словно побитые колосья. Но все отдельно: католики, протестанты, лютеране, англиканцы (было оставлено место и для схизматов-православных).

Мостик эсминца, жидкий и балясный, качался вровень с бортом крейсера. Молоденький командир-француз облокотился на поручень мостика — почти лицом к лицу с Вальрондом. Разговор между ними происходил, как в трактире у винной стойки, — не хватало только перезвона бокалов.

— Сколько у вас? — спросил миноносник у мичмана.

— Всего двое. — И Вальронд показал ему два пальца.

— Тре бьен, тре бьен! — восхитился француз, оглядывая сверху свою палубу. — Мы думали, у вас будет больше, и я уже беспокоился, как бы всех уложить респектабельнее… Однако у вас что-то немного сегодня! Вчера было больше.

— О, не волнуйтесь, — ответил Вальронд. — Мы с нетерпением ждем вас завтра. Припасем побольше… как раз сегодня!

Мичман наметанным глазом моряка определил — не слишком, ли навалился «француз» на кранцы, не сдерет ли с борта крейсера окраску. Сверху палуба эсминца казалась узенькой, как тропинка. А трупы убитых, зашпигованные в стандартные мешки, что-то напоминали. Но — что? Похоже на матросские чемоданы, с которыми едут домой вчистую…

Затылок уже припекало солнце. День будет горячим.

Тут ирландский патер, стоя над своими англиканцами, заметил отца Антония, и вспыхнула вдруг самая нежная дружба. Патер заревел на весь рейд, размахивая молитвенником:

— Тони, хэлло… Тони! Уыпьем уодки, Тони…

— Хэлло, Джонище, — отозвался аскольдовский поп. — Камарад ты мой разлюбезный… Дурья твоя башка!

Женька Вальронд посоветовал с высоты борта:

— А вы, святой старче, не слишком-то в бутылку залезайте. Ваше пламенное преподобие потом из запоя лимонадами да молитвами по пять суток всей командой выпрягаем.

— Ты меня не учи… мичманок. Ишь какой вислоухий нашелся! Я-то хоть запойный, оно всем понятно, а с чего ты пьешь?..

Подобрав долгополую рясу, священник ловко спрыгнул на миноносец, и командир ударом ладоней привычно сдвинул телеграф. Сразу взбурлила сонная вода рейда, и два борта разомкнулись.

— Бон вояж! — помахал француз рукою.

— Бон… бон, — нехотя отозвался ему Вальронд.

А на палубе крейсера, словно вброшенный волной из-за борта, вдруг оказался матрос. Весь в черном (в тропиках от черного на «Аскольде» отвыкли), башка уехала в плечи, он жикал дыркой на месте выбитого переднего зуба.

— Откуда? — спросил его Павлухин мимоходом.

— Иж Мешшины…

— Чего? Чего? — не поверил гальванер.

— Шидел там в тюряшке.

— У итальянцев-то? — хмыкнул Павлухин. — За что?

— Жа политику, яти ее…

— Ко мне! — приказал Вальронд.

Подлетел мелким бесом, сорвал бескозырку:

— Штрафной матрош второй штатьи Иван Ряполов, — ешть!

— Не ори, дырявый. Команда еще спит.

— Так тошно!

— Э-э, брат, — протянул Вальронд, заглядывая в пасть матросу, — у тебя в зубах немалый убыток. Слушай, тебя я вижу, а… Где барахло твое?

— Оштавил навшегда в жнойной Италии, — ответил матрос.

— На шкафут! — скомандовал мичман, и Ряполов сорвался с места. — Стой. Замри. Когда объявят побудку, обратись к боцману Власию Трушу, и — в писарскую. На оформление! — Вальронд глянул на часы, повернулся к Павлухину: — Гальванер, я бужу командира, а ты ломай горнистам пятки к затылку. Осталось семь минут до пяти, и… боцмана тоже! Пусть встает, старая ананасина!

Далеко-далеко, разводя высокие буруны, уходил траурный миноносец, и по рельсам его палубы — не мины, а людей! — будут сейчас скатывать по порядку религиозного калибра…

* * *

Иванов-6 — это уже фигура на флоте (без часу контр-адмирал). Правда, где-то под шпилем петербургского Адмиралтейства сидит грозный Иванов-1, чином повыше. Но быть и шестым в свои пятьдесят лет не так уж мало. Один бог знает, как трудно человеку с незначительной фамилией «Иванов» выбиться наверх — при том страшном засилии немецких имен на русском флоте…

Впрочем, помимо номера офицеры на флоте имеют и негласные прозвища, даваемые от матросского остроумия. Командир «Аскольда» за свою позднюю женитьбу на хабаровской девице, дочери видного шулера, получил прозвище «Ванька с барышней». Портрет этой барышни, изменявшей ему с лихими мичманами, висел в салоне, намертво привинченный к переборке шурупами. Весьма добросовестный и честный офицер, Иванов-6, казалось, смолоду был окрашен, под масть корабельной брони — маскировочно-серо. И твердо держался морской традиции: не сближался ни с офицерами, ни с матросами.

От самого днища, тяжко паря, громоздились ряды казематов и палуб — это для матросов. В пятиместных каютах — над матросами! — располагалось буферное государство фельдфебелей и боцманматов, обязанных передавать сверху вниз все тычки и рявканья, оберегая при этом верхние слои от яростных взрывов в нижних палубах. Над «шкурами» размещалось уютное, обшитое бархатом и панелями царство офицерских кают и кают-компании. И уже совсем высоко, под самым мостиком, сверкал салон Иванова-6 с зеркальными окнами вместо иллюминаторов… Вальронда Иванов-6 встретил уже одетым.

— Спасибо, Евгений Максимович, я давно встал. Мне плохо спится… душно. Эсминец отошел?

— Да, Сергей Александрович. Сдали два номера.

— В трюмах?

— Полтора фута.

— А что Федерсон?

— Инженер-механик лег в три часа. Совсем недавно.

— Все равно — будите. Воду надо откачать хотя бы до фута, иначе динамо заглохнет, как вчера. А сегодня нам опять идти под Ени-Шере, под огонь батарей… Что у нас в погребах?

— Незначительный дефицит влажности. Для порохов неопасен…

Иванов-6 уже знает, что Вальронд — мастер поговорить о порохах и прочем, что касается артиллерии. Командир носового плутонга был списан по болезни еще в Гонконге, и молодой мичман заступил на его место. Очень большая честь — совсем молодым вести носовой сектор огня крейсера первого ранга.

— К тому же, — продолжает Вальронд, — у нас отличный погребной мастер — матрос Бешенцов!

— Это тот, который… баптист? — спрашивает Иванов-6.

— Да, Бешенцов — баптист, я брал у него читать всякую ерунду, вроде прохановских «Гуслей»; ничего в этих гимнах не понял. Но и вредного не нашел тоже… Бешенцов — хороший матрос!

Из-под койки командира вылезает толстый, зажравшийся питон-боа, которому Иванов-6 перебил на охоте в джунглях палкою позвоночник. А потом пожалел гада и теперь таскает на крейсере по морям, изводя на эту рептилию казенное мясо.

— На место! — говорит каперанг, треснув удава шлепанцем по башке, и спокойно спрашивает далее: — Радио?

— Ночью была шифровка, переданная нам с «Куин Элизабет», у англичан станция дальнобойная — они и Лондон могут принять.

— А нам? Откуда?

— Очевидно, был принят Севастополь:

— Отлично, отлично. Ну, я вас более, мичман, не держу. Спасибо за вахту… Кстати, происшествий не было?

— Нет. Только французский гробовщик доставил на борт штрафного. По-видимому, матрос отбился от своего корабля.

— Хорошо, Евгений Максимович, ступайте…

Не накинув даже пижамы, в одной сетке на жирной груди, Иванов-6 проследовал вдоль салонного коридора. Мягкие пыльные ковры глушили его шаги. Походя, каперанг двинул костяшками пальцев в полированную дверь каюты старшего офицера.

— Роман Иванович, — сказал, не задерживаясь, — пора…

И прошел мимо, не дождавшись ответа. Он командовал крейсером, а старший офицер Быстроковский — командой этого крейсера. И от этого у них бывали нелады, ибо методы общения с матросами были разные. Иванов-6 усмехнулся: «Ванька с барышней» — это еще пустяки, милая шутка скучающих людей. А вот известно ли Быстроковскому, что ему дано прозвище «Сопля на цыпочках»? — за его умение подкрадываться к матросам… Иванов-6, как и большинство людей флота,. — матерщинник. Но зачем изобретать обидные слова для матросов: рвань, скважина, падаль, как это делает Быстроковский? Пусти матроса по матери до седьмого колена, но… не обижай человека! Тогда служба крейсера пойдет как по маслу.

Коридор салона кончается тупиком, и в нем — узкая дверь, на которой медная табличка, очень броская:

СТОЙ — НЕ ВХОДИ!

— Время получения: три — двадцать. Время: четыре — восемь, — докладывает он, — закончил расшифровку. Не осмелился будить вас, ибо ничего спешного не обнаружил.

— Садитесь, Самокин. — И сам каперанг плотно усаживается в плетеную индийскую качалку под опахалом электроспанкера. Читает: «…существуют ли на крейсере большевистские антивоенные настроения, и если да, то просим…» — Спичку!

— Милости прошу. — И кондуктор чиркает спичкой. Иванов-6 сует шифровку острым углом в огонек. Бумага корчится в руке, быстро сгорая, и пепел брошен в раковину.

— Здесь же, слава богу, не Кронштадт, — говорит командир «Аскольда», пуская воду из крана, и вода сразу уносит пепел в морское небытие под корабельное днище. — Здесь люди воюют! Они устали — так, я согласен. Но воюют не за страх, а за совесть… А ваше мнение, Самокин?

Веер вдруг замирает в руке ковдуктора.

— Россия, ваше высокоблагородие, — отвечает Самокин, подумав, — страна военная…

И тут начинают реветь над палубой горны, соловьями-разбойниками разливаются дудки боцманматов: «Вставать! Койки вязать! На молитву — товсь!» Первые матюги косяком влетают в иллюминатор секретной каюты — ранняя обедня уже началась.

Иванов-6 подцепляет ногой свалившийся шлепанец.

— Это не ответ на мой вопрос, Самокин. Это скорее ответ военного человека…

— Военному человеку! — подхватывает Самокин, и командир «Аскольда», усмехнувшись, оставляет кондуктора в его секретном отшельничестве.

Этот немолодой шифровальщик, живущий по соседству с салоном (полуофицер, полуматрос), казалось, не подлежал карам уставным, а только небесным: случись «Аскольду» гибель, и Самокин, обняв свинцовые книги кодов, должен с ними тонуть и тонуть, пока не коснется фунта. И — ляжет, вместе с книгами, мертвый.

Таков закон! Потому-то надо уважать человека, который каждую минуту готов к трудной и добровольной смерти на глубине. На той самой глубине, куда из года в год уносится пепел его секретных шифровок.

* * *

Борзыми гонялись по палубам и трапам фельдфебели-боцманматы Михальцов, Ищенко, Маруськин, Скок.

— Вставай! — орали. — Уже «Мокку» несут!

Из люков кубриков, откуда душно парило человеческим потом, неслось в ответ обратное:

— А, мак-размяк, опять эта какава… А кады же чай?

— Доплавались! Скоро душегубы кофию нам будут заваривать!

— Тише лайся, собака! Труха сверху сыпет…

В жилую палубу уже спускался боцман Власий Труш — грудь колесом (от денег, накопленных еще с Владивостока, которые он всегда под форменкой носит).

— Я вот тебе покажу «труха сыпет»! — с ходу накинулся он на Шурку Перстнева. — Ты у меня сам трухой гадить станешь… А ну, покажь койку свою! Как связал?

Тугой сверток койки (а внутри ее жесткий матрас из пробки) пролетел над палубой — хлоп! — прямо в грудь Труша, на которой тысчонки полторы уже собралось. Власий — мужик крепкий: даже не крякнул, и койка матроса, прыгая, мячиком отскочила прочь.

— Слушай, Шурка, — миролюбиво сказал Труш, — здесь тебе не Кронштадт, чтобы пижонство свое показывать. Здесь тебе Палестина самая настоящая. — И, сказав так, Труш перекрестил свои сбережения. — Слава те, хосподи, — помолился он, — сподобились у святых мест побывать. Вот изжарю тебя, — закончил он безо всякого перехода, — на солнышке, Шурка… И очень просто!

Погребной мастер Бешенцов был баптистом особого склада: его так долго тиранили за отклонение от веры — и отец Антоний и сами верующие, — что он стал буйным и злобным. Бешенцов никого не убивал, согласно заветам своей веры, но исправно подавал из погреба снаряды, чтобы другие убивали…

— Когда будешь жарить, — сказал он Трушу с лютостью, — не забудь с боку на бок его поворачивать. Чтобы он хрустел потом, язва князя Кропоткина!

— А ты, божия слезка, не капай тут, — оскорбился Шурка.

— Подбери койку, — велел ему Власйй Труш.

Подбирать койку, когда накал остыл, было стыдновато. Но пришлось уступить силе и власти.

Пожилой Захаров сказал Шурке:

— Эх ты… ключ от сундука с клопами! Уж коли кидаешься, так надо так шмякнуть, чтобы труха одна осталась…

Перстнев, покраснев, зализывал свою буйную гордость:

— Господин боцман, да ведь злоба берет… Ну скажи на милость. Нас будят в пять. Французов — в шесть. Англичане, их в семь подымают. Неужто так надо, чтобы одних только русских, словно собак с цепи, среди ночи срывали?

— Поднял коечку? — спросил Труш. — Вот и молодец ты у меня, Шурка… А служить бы тебе прямо на мериканском флоте. Там когда захотят, тогда и пролупятся. И сразу в бар, к девочкам!

По трапу — тра-та-та-та — Павлухин.

— Боцман! Новый матрос тебя шукает, Ряполов.

Матросы пулями летают по крутизне трапов, словно опереточные бесы, в дыму и в грохоте. Но тут случилось такое, чего уже давненько даже от пьяных не видели на «Аскольде»: новый матрос, боясь крутизны, лез в кубрик не грудью вперед, а — задом…

От такого подлого нахальства стало тихо. Только поскрипывали спущенные на цепях для завтрака обеденные столы.

— Корова! — заорали все разом. — Назад! Вниз! Пулей! И новый матрос брякнулся к ногам боцмана.

— Собери свои мослы, — сказал Труш. — Раскидался тут…

— Матрош второй штатьи штрафной Ряполов..:

— А за что — штрафной? — навострился боцман.

— Жа политику поштрадал…

— Ну, пойдем, «штрадалец». — И Труш крепко взял его за ухо.

Вся палуба комендоров так и осела в дружном хохоте:

— Ай да штрадалец! Повели голубя… Теперь ему до конца службы из гальюна не выбраться!

Отправив Ряполова в писарскую, боцман столкнулся с Быстроковским и, сделав преданнейшее лицо, пожаловался:

— Ваше благородие, ну прямо сладу нет с ыми… С эфтой вот палубой, где из носовой «хлопушки» живут. Волки прямо, а не люди. Так и шпынят, так и шпынят. И слова им не скажи!

— Хорошо, боцман. Я передам Вальронду, чтобы унял своих оболтусов. Носовой плутонг, и правда, избаловался…

Лейтенант Корнилов, розовощекий юноша, вывел на прогулку своего красавца дога Бима: собака после ночи наделала на палубе, и лейтенант задиристо крикнул:

— Эй, пентюх! Подбери… — первому попавшемуся матросу. Этим «пентюхом» оказался трюмный Сашка Бирюков.

— Ваше благородие! — с хитрецою ответил трюмный. — Вот наделайте вы здесь любую кучу, и Сашка Бирюков уберет. Потому как человек, оно же понятно. А после собаки — никак не могу.

— Будешь убирать? — осатанел молодой лейтенант.

Но трюмный уже стремительно провалился в машинный люк. Корнилов потом с возмущением говорил Быстроковскому:

— Роман Иванович, это черт знает что! Машинные совсем разболтались. Я ему говорю — одно, а он, подлец, прямо в глаза мне смотрит. И по глазам вижу — дерзость, дерзость, дерзость!

— Хорошо, Владимир Петрович, — ответил старший офицер. — Я скажу Федерсону, чтобы подтянул своих механисьёнов…

Павлухин тем временем, сдав наружную вахту, направился к фитилю — на бак крейсера. Там, возле кадушки, наполненной водою, можно было курить. Но куряк в этот ранний час не было. Только кондуктор Самокин, поставив ногу на край обреза, пытался прикурить от угасающего фитиля.

— Что нового? — спросил он Павлухина.

— Да так… ничего. Жарко вот будет!

— Да, будет. Верно. Ну?

— Матрос тут такой… Ряполов, говорит — за политику.

— Врет, сволочь! — ответил кондуктор. — Я уже узнавал от писарей. Сидел за подлость. От таких подальше… — И поманил Павлухина к себе поближе. — Шифровка была ночью, — сообщил осторожно. — На Балтике негладко. Там наши работают…

— Ну? И что?

— Вот и спрашивали «Ваньку с барышней» — как у нас?

— А как у нас? — засмеялся Павлухин.

Самокин оглядел рейд, заставленный кораблями. Бросил окурок в кадушку, и он зашипел, погаснув.

— Сам знаешь, как у нас… Пока только двое. Эсеры да анархисты, вроде Шурки Перстнева, нас пополам перекусят. А собирать начнут — перепугают. И твою башку, Павлухин, на мою секретную часть жеваным хлебом приклеят…

* * *

Англичане проснулись ровно в семь. Кажется, они даже не позавтракали. А сразу — шарах! — по туркам из главного калибра. Многопудовые чемоданы с шорохом пронеслись над эскадрой.

Союзный флагман поднял сигнал, обращенный к «Аскольду»:

ДОЛГО ЗАВТРАКАЕТЕ!

— Зато мы раньше всех встали, — обиделся Иванов-6. — Пусть на мостике отстучат: придем на позицию вовремя. Роман Иванович, а не пора ли отправлять катер?..

Быстроковский наспех запил у буфетной стойки порошок хины, поднялся на спардек. Паровой катер с «Аскольда» качался под бортом, готовый отправиться на прикрытие греческого десанта. Виккерсовский автомат «пом-пом» сердито торчал из рубки. В бой уходили смертники, чающие крестов и водки, и возглавлял их чахоточный барон Фиттингоф фон Шелль, минер крейсера.

— Роман Иванович, — сказал он с издевочкой. — В случае чего, не забудьте, что я был лютеранином. Не поручайте завтра моего бренного тела отцу Антонию… я не хочу быть пропитым!

Бысгроковский не растерялся с ответом:

— О том, что вы лютеранин, я надпишу на бутылке с шампанеей, которая уже заморожена, Карл Фромгольдович, к вашему прибытию… Счастливо, дорогая баронесса!

…Два гальюна в носу и корме — на сорок восемь водостоков — убирали штрафные Ряполов и Пивинский.

— Вот что я тебе скажу, паря, — внушал Пивинский, как более опытный, Ряполову, вовсю хлеща вокруг из брандспойта. — Самая легкая работа на флоте его величества — это поганая работа. Везде лезут офицеры в белых перчатках и даже в рыло пушке заглядывают — не запылилась ли она, стерва? А к нам заглянут — нет ли дерьма? Дерьмо убрано, и мы свободны, если считать, что вообще в этом мире существует свобода…

Когда приборку закончили, Пивинский повлек Ряполова за собой, шепча ему на ухо — с нежностью:

— Ша! Мы люди гиблые, штрафованные. Нас замордуют…

Он провел Ряполова в форпик, узенький косой отсек, угол которого составлял форштевень крейсера. Здесь хранились банки с краской и политурами, лаками и эссенциями. Пивинский раскрыл ногой сверток парусины, под которой были скрыты две баночки, проложенные ваткой. И текла по капле желтая муть, назначение которой русскому человеку всегда понятно.

— Пей. Чистенький. Как другу.

— Ждохнем, — ответил Ряполов, принюхиваясь. Настроение у Пивинского было добровольно убиенное.

— Сейчас под Кум-Кале пойдем, там и гробанемся. А от этого еще не помирали… Сосай! Все равно подыхать.

Ряполов, зажмурив глаза, высосал натощак пол-банки.

— Малиной во рте жапахло. Ждыхай и ты, шука…

Пивинский окосел тут же, не вылезая из форпика, измазался в каком-то вонючем лаке, и Ряполов здорово испугался:

— Шлушай, а ты шлучайно не калаголик?

— Нет, я не калаголик, — ответил Пивинский и, заплакав, стал биться сдуру башкой о броню…

А под ними уже грохотала цепь, бегущая из глубины моря. Крейсер вдевал якоря в клюзы, как серьги в уши. Звучали колокола громкого боя, призывая команду занять места по боевому расписанию. Взлетели к небу стеньговые флаги — готовность «Аскольда» к бою теперь видна всем. По бортам уже разносились антенные сетки, чтобы иметь постоянную связь с кораблями союзной эскадры.

Офицеры не спеша (время еще было) расходились из кают-компании. Старший артиллерист крейсера, плешивый лейтенант фон Ландсберг, задержал плутонговых Корнилова и Вальронда:

— Володя и ты, Женечка, дальномер у нас расхлябался. В цепи где-то сдвиг синхронности. А потому прошу вас при стрельбе следить и за репетацией по телефонам.

— Есть, — ответили в один голос плутонговые офицеры.

…Завив хвосты колечками, над палубой качаются вниз головами отчаянные лемуры. На мостике раскинут лонгшез. И в нем, покуривая сигару, устроился для боя Иванов-6 во всем белом, словно беззаботный дачник. А на страшной высоте, почти наравне с лемурами, гальванер Павлухин уже срывает чехлы с громоздкой трубы дальномера. Уютное кожаное сиденьице, словно ласточкино гнездо, провисает над пропастью… Цепляясь за скобы трапа, по стволу мачты лезет к нему лейтенант фон Ландсберг. Добрался, примерился и — плюх запотевшей спиной в соседнее с Павлухиным кресло.

— Ну и мотает, — сказал он матросу. — Особенно на поворотах.

Это верно: площадка дальномера то стоит над самым мостиком, и можно плюнуть на панаму Иванова-6, а то вдруг с ревом рушится при крене за борт, провисая над белыми гребнями.

— Разверни! — говорит фон Ландсберг кратко, и оба они влипают лицами в каучуковую оправу оптики. Что они видят сейчас? В четком пересечении нитей шатается перед ними далекий берег Турции: скалы… камни… минареты… чайки…

— Я же говорил вам! — кричит на ветру Павлухин. — Он еще от самой Хайфы расстроился от вибрации. Нет совмещения! Нету!..

Фон Ландсберг и Павлухин опутаны проводами телефонов, словно каторжники веревками. И в наушниках того и другого уже воркует голос лейтенанта Корнилова:

— Кормовой плутонг к открытию огня готов.

— Володя, — напоминает фон Ландсберг, — прошу тебя: следи за репетацией. Ты даже не знаешь, как трясет на дальномере!

* * *

Броня укрыла людей, сразу ставших сосредоточенными.

На палубе крейсера — ни души; закинуты люки, задраены горловины… Кажется, все уже вымерло: жизнь течет под броней.

Взмах острой лопаты, и дог Корнилова уже без хвоста! — с визгом убегает в коридор кают-компании. Тонкий обрубок собачьего хвостика летит за борт.

— Сашка Бирюков свое дело знает, — говорит матрос, сбегая в глубину котельной шахты. — Он еще себя покажет…

<p>Глава вторая</p>

Вальронд протискивает свое тело в узкую щель броневой двери. Самое трудное — не покалечиться. Но когда сел на место, то уже нет ничего уютнее твоего кресла, откуда ты хозяин над этой страшной многотонной башней.

— Все на местах? — оглядел мичман. — Тогда задраить башню к бою… — И в микрофон: — Носовой плутонг к открытию огня, во имя аллаха, готов!

В ответ звонко дребезжит мембрана передачи.

— Женечка! — говорит фон Ландсберг. — Не балагань, золотко. А чтобы ты лопнул от зависти, сообщаю: Володька сегодня свой плутонг приготовил раньше тебя…

Глухо бахнула броневая дверь. С лязгом закинуты щиты полупортиков. И теперь божий мир глядел на людей только в узкие смотровые щели. Тускло мигало под сводами башни электричество, сразу невмоготу стало от духоты раскаленной стали.

— Раздевайся, братцы, — сказал Вальронд, и первым потянул через голову сетку, противно липнущую к лопаткам.

Обнаженные тела матросов маслянисто отсвечивали литыми мускулами. Они как бы сливались воедино с машиной смерти — этим орудием, занимавшим всю башню. Мичман невольно залюбовался людьми: вот они, словно сошедшие с полотен Микеланджело, воины флота великой Российской империи. Три океана и четырнадцать морей остались за ними. Неутомимые бойцы, они уже в самой пасти турецкой столицы и сейчас покажут, на что способны…

И снова, как будто исчужа, поманила мичмана сладостным пальцем волоокая Шехеразада. Это его, мичмана, она поманила. Но раскрытое горло проливов зазывало матросов иначе; Не пальчиком, нет, какой там к черту пальчик! За воротами Дарданелл и Босфора чудился им прорыв в Черноморье, гавани Севастополя, дальние поезда и тот полустанок, где их встретят забытые родичи… Не пальчиком — калачом и бутылкой, слезой и поцелуем! Конец войне — вот сказка матросской Шехеразады!

Вальронд глянул на приборы:

— Провернуть на девяносто… дать угол. Вертикаль! Так, братцы, хорошо. Теперь — горизонт, па-а-ашел горизонт…

Чудовищный механизм сорвался с места, катясь по барбету на роликах — плавно и журча; все пришло в движение. Защелкали приборы, отмечая любое кивание орудийного хобота, и мичман, довольный, хлопнул себя по ляжкам.

— Замечательно, — сказал. — Сейчас, ребята, начнем… Последние минуты перед боем… Самые последние!

В смотровую щель виден скользкий полубак крейсера, режущий желтый мутный простор. Зарываясь в сверкающую пену, нос «Аскольда» вдруг круто взлетает — весь в движении, весь в тряске крена. И разом отряхивает за борт тяжелую воду.

С воем уходят вдаль снаряды английских кораблей. Взрывов почти не слышно — они далеко отсюда; рвутся снаряды у города Крития, где расположена ставка противника. «Аскольд» медленно обгоняет транспорта, на палубах которых в четких каре застыли войска — новозеландские, австралийские, греческие. Сейчас это «мясо» швырнут с бортов — прямо в трескучий кромешный ад…

Вертикальный наводчик, степенный Данила Захаров, заботливо трет беличьим хвостиком яркую оптику своего прицела:

— Господин мичман, а правду говорят, будто один такой чемодан целые тышши стоит? Или врут люди?

Вальронд поиграл блестящим носком ботинка, крепко втиснутым, уже наготове, в тесную педаль «залп».

— Да, братец, — ответил он, вытирая пот. — Один бортовой удар с «Куин Элизабет» обходится Британии в тысячи фунтов стерлингов… Пристрелочный! — передал мичман по трубе в погребное хозяйство. — Где же ты, моя прелесть?

— Есть пристрелочный, — раздался из преисподней голос баптиста Бешенцова. — Подаем на башню…

В утробе корабля провыл мотор, и воздушный лифт плавно поднял в башню первый снаряд. Наверху он со вкусом чмокнул воздух, словно поцеловался с любимой пушкой. Проклюнувшись наружу зеленой головкой, снаряд застыл — весь в нетерпеливом ожидании. Это и был пристрелочный. За ним, за зелененьким, как огурчик, уже лавиною хлынут через башню боевые, с красными шапочками на головах, нарядные, как игрушки…

— Ну, — опять спросил Захаров, — а ежели этот? Наш?

— Триста пятнадцать до войны, — пояснил Вальронд. — А сейчас — не знаю. Кажется, на Путиловском производство удешевили.

Носок мичманского ботинка нестерпимо сверкал на педали «залп». Сколько тысяч русских рублей перекидает он сегодня этим элегантным носком в несытую прорву мировой бойни?..

— Ваше благородие, — не отставал от мичмана любопытный Захаров, — а вот ежели бы все это да в деныу перешпандорить! Ну, стреляли бы, скажем, не снарядами, а деньгами? Как вы думаете, война бы раньше не окачурилась?

Вряд ли ожидал такой вопрос мичман.

— Ну, брат, подумай сам: на позиции турок летит золотой русский дождь… И вообще, Захаров, ты залезаешь в область политической экономики. А я окончил только Морской корпус его величества, и потому в этом ни бельмеса не смыслю.

Жуками заелозили по шкалам указатели целика. Наводка!

— Кончай болтать. Выходим на дистанцию. Башня — товсь…

Низко над водою прошли два аэроплана — в сторону Ени-Шере, где уже были сброшены десанты греческого легиона. По правому траверзу тянулся турецкий берег, изглоданный огнем и рваным железом. В смотровой щели башни скользила муть воды и желтизна пыльного неба.

— На дальномере! Не тяните с дистанцией… давайте!

В ответ — беготня стрелок и голос репетующего Пивинского:

— Сейчас скажу, сейчас… Шестьдесят… Нет, пятьдесят! Но приборы показывали только сорок четыре.

— А! — сказал Вальронд. — Давай первый. Один вколотим…

Прибойник с хлопаньем вогнал снаряд. Прицел. Целик. Гнусаво заблеял ревун, и Женька Вальронд надавил педаль. Пушка сорвалась с места. Неумолимый компрессор, шипя и брызгаясь горячим маслом, плавно поставил, ее на прежнее место.

— А-аткла-ане-ение… — пропел с дальномера Павлухин.

— Триста пятнадцать рублев, — запереживал Захаров. — И собаке под хвост бросили… Надо же так! А?

Башня грянула хохотом. Смеялся и мичман.

— Ты скупердяй, Захаров. Чего жалеешь? У нас полные погреба таких болванок… Не Путиловский, так союзники — подкинут! Боевыми, — приказал он, — клади!..

В прицеле над берегом возникли пять ярких точек, быстро взлетавших кверху. Вальронд понял, что эта пятерка пущена в сторону «Аскольда», но спокойно выжидал результата своих разрывов… Есть! Но… опять мимо.

И сразу — в микрофон, уже раздражаясь:

— На дальномере? Что вы там даете нам лапшу с маслом? Репетующий нес в микрофон чепуху:

— Шестьдесят восемь кабельтовых!

— Заткнись, — велел ему Вальронд в телефон и, повернувшись к прислуге башни мокрым от пота плечом, сказал: — Ну их всех в главный штаб… Ставь на сорок восемь!

Словно часы, настойчиво стучал автомат. Тонкие нити пироксилиновых газов быстро уползали в смотровые щели. Надо лбом мичмана гасли и снова поспешно вспыхивали упрятанные в глазках брони лампы. Шарахнули по берегу боевым, еще… еще!

Дали отклонение — дело пошло на лад.

Купол башни заполнил голос фон Ландсберга:

— Мичман! Куда вы кладете снаряды?

— А когда вы дадите верную дистанцию?

— Дальномер скис. Павлухин лезет на марс.

— На глазок? — засмеялся Вальронд. — Люблю старину-матушку. Я тоже буду наводить через дырку пальцем на три лаптя влево.

— Женечка, не балагань! У нас осколком сняло уже скальп с одного сигнальщика…

Только теперь, когда вода пошла через полубак, вскипая в шпигатах, Вальронд понял, что турки кладут снаряды точно. За спиною мичмана жахнул прибойник, и очередной снаряд влетел в дуло красной мордой. С лязгом, отчаянно клацая, сработал громоздкий станок замка. Носок ботинка привычно нащупал упругую педаль.

— Ревун… залп! — И все оседает в грохоте огня и стали. Накрытие… накрытие… накрытие. Молодцы ребята! Теперь их можно вырвать из боя только с мясом.

* * *

А глубоко под палубой — иная жизнь, иная героика.

Здесь ревут котлы; ходуном ходят, чавкая в масле, блестящие суставы машин; люди скользят на мазутных площадках, колотясь на качке ребрами, руками, лбами. Все они в штанах, подвернутых до колен, а на шеях — косынки, чтобы сподручнее вытирать пот. Для них тревоги боя вроде не существует: машина корабля — вот суть их тяжелой службы. Скорость… повороты… дым… пламя… вода… пробоины!

На ходовом реверсе стоит мастер — машинный унтер-офицер Тимофей Харченко, здоровенный бугай. На голой груди его — боженька в крестике, а на руке — тяжелый браслет, самолично перелитый из серебряных ложек, которые он украл в ораниенбаумском трактире (еще в начале службы). Харченко — человек выдающийся: ни у кого нет столько франков на книжке крейсерской сберкассы; Харченко даже чарки не выпьет — берет за вино деньгами; зато у него хуторок на Полтавщине, а выпить можно и на дармовщинку… Дураков-то всегда много!

Среди грохота машин и воя котлов, невозмутимый, прохаживается инженер-механик Федерсон — долговязый скелет, обшитый нежной голубой кожей альбиноса. Даже в кают-компании не знают, кто таков Федерсон: латыш? немец? эстонец? Механик никогда, не матерится; он ровно вежлив (ненавистно вежлив) с матросами и совсем невежлив ко всему, что отзывается Россией.

— Меньше дыма… меньше дыма, — говорит он тягуче. — Помните, что мы сейчас не в России, где к бардаку все привыкли. Мы в самом центре союзной эскадры… На нас смотрят!

Кто там смотрит — отсюда не видать. Вот когда лопнет снаряд ниже ватерлинии, тогда слышно, как двинет по борту, словно ломом в пустую бочку. Это ощутимо. А там, наверху, пускай смотрят, коли глаза имеются. К тому же англичане снабдили крейсер кардиффом в брикетах. А это такая дрянь, что навозом лучше топить. От кардиффа — ячмени на глазах, экзема на коже, зуд в паху и под мышками. Будет дым… будет! Дым будет нарочно, чтобы нагадить Федерсону, которого ненавидят — люто, неудержимо, как только могут ненавидеть люди, не имеющие иных забот сердца, кроме ненависти. В лучшем случае Федерсона не замечают. Сказал что — ответили ему «Есть!», а отошел Федерсон, — и в спину ему летит, словно нож под лопатку: «Шкура…»

Только Харченко, исправный и хитрый служака, опытным затылком ощущает, что Федерсон стоит рядом, и спрашивает:

— Чи не так, ваши благородия? — Это он нарочно спрашивает, чтобы вызвать механика на редкую похвалу.

— Так, — неохотно хвалит его Федерсон. — Ты молодец…

Из горловины вылезает до пояса трюмный механик мичман Носков, больше похожий на водопроводчика, нежели на офицера. Он трет руки ветошью и сам весь в грязи и в масле.

— Три фута! — кричит Федерсону. — Пора донку врубать…

Федерсон не успевает ответить. Что-то гулкое и ослепительно белое влетает в машину. Сокрушив борт, разрывается со звоном, словно ваза, которой цены нет… И сразу гаснет свет. Свет гаснет, но сознание людей успевает отметить свет иной — свет дневного дня, который вдруг щедро льется внутрь через пробоину.

«Попадание!..» — И люди сразу ложатся, потому что снаряд принес в отсеки острые газы разрыва. Первым бросается в шахту люка Федерсон, но его отшибают в сторону кочегары. Зажатый среди их голых тел, механик крутится на трапе — белый, как противная глиста. Лезут: первый, второй, третий. Федерсон — четвертым, его подпихивают взад, кто-то блюет сверху на нижних, уже отравленный ядом разрыва…

А на палубе дышат, как собаки после беготни.

— Все? — спрашивает Федерсон, плюясь гадостью, зеленкой.

Нет мичмана Носкова и унтера Харченко — они остались там, в облаке газов. Кочегары, очухавшись от первого испуга, кидаются обратно. По скобам трапа громко щелкают, присасываясь к железу, их сальные пятки. Харченко и Носков живы, теперь хохочут. Мичман, как нечистый дух, сразу нырнул в придонные трюмы; там и выждал, пока вентиляция не вытянула всю дрянь наружу. А Харченко бегал отдыхиваться к пробоине, куда задувал ветерок. Счастье, что пробоина выше ватерлинии — в нее даже брызги редко залетают. И счастье, что никого не ранило, механисьёнам просто повезло.

Федерсону стыдно за свое бегство, и он кричит на Носкова:

— Опять вы, мичман, хуже матроса — паклю раскидали! Воют за переборкой форсунки, аппетитно чавкает донка.

— Чи не так, ваши благородия? — спрашивает опять Харченко.

И — вдруг.

— Братцы, — скулит Харченко, когда Федерсон исчезает. — Ай, братцы! Да что ж это такое? А? Ведь он, хад, в спину мне плюнул или сморкнулся — не понять… И не вытереться! Руки-то заняты…

Руки его заняты: они лежат на ходовом реверсе, чтобы в любой миг исполнить приказ с мостика, а глаза — на телеграфе, чтобы не прохлопать приказа, сообщаемого нервной и подвижной стрелкой на круге циферблата. Ну конечно, беда не с тобой случилась, можно хохотать до упаду. И — хохотали.

— Чи не так, господин унтер? — спрашивали, издеваясь. Мичман Носков подошел и спросил:

— Вытереть, что ли?

— Окажите божецку милость…

Мичман чем-то острым скребет по хребту машиниста.

— Ваши благородия, — жмется Харченко, — чем это вы скоблите?

— Лопатой! — отвечает мичман, и снова — хохот. Машинёры да кочегары — народ веселый. Будто и не было недавнего разрыва. Уже и сами над собой смеются:

— А я, братва, как врежу по трапу. Будто мне там наверху чарку водки наливают…

— А впереди меня — Шестаков, и такая у него кормушка. Как два каравая… Дерг-дерг. Посыпь солью и — ешь!

— А у тебя-то? — обиделся Шестаков. — Оглянись, чумичка… Нажрал на царских харчах, скоро через люк не протащишься!

И время от времени, будто дети, радуясь новой забаве, они подбегают к пробоине, проделанной снарядом, глядят на сияющий мир, словно в окошко, и радуются.

— Братцы, ну чем тебе не Петергоф? Еще бы барышню… Здесь жизнь своя. Особая. А там, выше, пусть стреляют.

* * *

Десанты были сброшены, и крейсер «Аскольд», вызывая зависть англичан, давно перешел на поражение. Британцы еще раз подтвердили славу прекрасных мореходов, но плохих артиллеристов. Однако союзная зависть была побеждена, и на мачтах линейного «Инфлексибл» вспыхнули флаги сигнала:

АДМИРАЛ ВЫРАЖАЕТ РУССКОМУ КРЕЙСЕРУ СВОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ БЛЕСТЯЩЕЙ СТРЕЛЬБОЙ.

Иванов-6 стянул с лысинки панаму, обмахивался. Потом этой же панамой вытер толстые губы, в углах которых скопилась, как у бульдога, пена удовольствия.

— Вахтенный, отвечайте на флагман: «Спасибо».

— Сигнальцы! Поднять «Спасибо» до нока реи!

— Есть поднять «Спасибо»…

И вдруг — вскрик, как всплеск. С высоты салинга сорвался при крене Павлухин. Это видели почти все, стоявшие на мостике. Перевернувшись в полете, падал с мачты матрос. Ударился о ростровые тали и — как в люльку, хлопнулся в растянутый тент. Парусина, пружиняще приняв гальванера, тут же мячиком вскинула его наверх, и Павлухин, снова проделав сальто, лягушкой так и шмякнулся об палубу. Шлепок тела по железу был отчетливо расслышан на мостике, словно кусок сырого мяса с размаху бросили на прилавок.

— Конченый, — закрестились сигнальщики. — Молодой парнюга был. Жить бы да жить! В унтера выходил…

— Георгия ему! — закричал Иванов-6. — Второй степени, ежели сейчас встанет…

Павлухин встал и, держась за коленку, поскакал по палубе.

— Дистанция — семьдесят четыре! — орал он, еще в угаре боя.

— Первой степени, — рявкал с мостика Иванов-6. — Две чарки водки… Четыре чарки… хоть залейся!

«Аскольд», выполнив свою задачу, уже выходил из огня.

Откинули щиты и двери, выдавливались наружу из башен поодиночке. Ныли тела. Белые брюки, с утра свежие, теперь выглядели, как грязные подштанники. Вальронд посмотрел вдоль борта: на мелководье пучились пузыри от взрывов, вся муть грунта была поднята наверх снарядами.

— Фу, — сказал он, усталый. — Ерунда какая-то…

Под козырьком каземата, нахохлившись, стоял Пивинский с эбонитовым «матюкальником» на груди.

Мичман подошел к нему:

— Ты что мне за прицел «репетил»? До ста считать разучился? — Глянул в глаза матроса, затянутые мутной пленкой дурмана, и чиркнул возле его рта английской зажигалкой. — Пока еще ничего. Голубым огоньком не вспыхиваешь…

С кормы уже шатал плутонговый — лейтенант Корнилов.

— Женечка! — кричал издали. — Каково отстрелялся?

— С помощью вот этого вундеркинда.

Корнилов понял все… по запаху. И поднес кулак:

— На другом бы крейсере тебе, рвань, морду набили!

— Оставь матюкальник, — велел Вальронд. — Иди за мной.

— Женечка, — протянул Корнилов, — не связывайся.

— Не мешай! — резко ответил Вальронд. — Дело семейное…

Мичман провел штрафного матроса в офицерскую душевую.

Ослепительно сверкал белый кафель. Пахло здесь замечательно — лавандой, хорошим мылом, елочкой и озоном. За спиною плутонгового щелкнула задвижка, и Пивинский сразу забился в угол:

— Ваше благородие… простите… Ей-ей! Не буду…

Вальронд вытянул его из угла — хрясь по зубам. Пивинский перекатился через кадушку ванны и врезался в переборку.

— Встань! Иди сюда… Руки по швам!

Крепко взяв матроса за ворот, Вальронд лупцевал пьяного со всей горячностью молодости. Наконец устал. Крутанул вентиль, и все восемь нарядных душей брызнули с потолка веселым дождичком. В вихре брызг, жестоко бьющих Пивинского по плечам, мичман сказал:

— Вымойся, подлюга… — И ушел.

А в кают-компании чистые перезвоны хрусталя, звяканье ножей и тарелок. Вестовые в накрахмаленных фартуках расставляли посуду по «скрипкам»; тарелки качались в кардановых кольцах, не расплескивая содержимого. Возле буфета стоял старший офицер Быстроковский, наблюдая, как доктор крейсера Анапов брезгливо ковыряет вилкой салаты.

— Роман Иванович, — сказал Вальронд негромко, — я сейчас, да простит мне бог, отретушировал на крейсере одну карточку.

— Кому?

— Штрафному.

— Новому?

— Нет. Старому. Пивинскому. Он где-то наэфирился с утра пораньше и гробил нам дистанцию от гальванных. Случись это на полигоне в Золотом Роге — так плевать: люди свои. А здесь на нас смотрит Европа, и мы должны утверждать перед миром отличную боеспособность русского флота.

Быстроковский сыплет в рот хину. Морщась, запивает ее марсалой. Лицо желтое, его лихорадит. Рука с тряскими пальцами парит над рядом закусок. Нет, ничего не хочется, с души воротит, и старший снова наливает себе марсалы.

— Только не говорите нашему старику, — советует Бысгроковский. — Он этого не любит… либерал. Доктор, — поворачивается старший к Анапову, — а вы догадались осмотреть того гальванера, что загремел сегодня с мачты?

Вилка врача ворошит салаты, губа оттопырена плотоядно.

— Нет, Роман Иванович, он же встал… побежал!

— В горячке боя и без головы бегают. Осмотрите.

— Катер под талями, — докладывают с наружной вахты.

Старший быстро выходит. Крейсер, застопорив машины, плавно покачивается. Под бортом его прыгает, шарахаясь из стороны в сторону, паровой катер, и Быстроковский сразу же приказывает боцману:

— Труш! Мертвых — в командные душевые… Зашейте их поскорее. И поднимайте катер. Быстро, быстро… Здесь задерживаться никак нельзя, иначе нас могут накрыть турки с берега.

Палубная команда уже разнесла тали по борту, судовой оркестр сыграл быстрый «янки дудль», и чей-то голос взлетел к небу:

Вот на рейд выходит клипер…

Матросы цепочкой наваливаются на конец, хором подхватывая:

Дай, братцы,

дай, братцы,

дай!

И катер, повинуясь могучему рывку сильных тел, повисает над водой; крейсер снова дает ход; матросы напряглись для рывка.

Там знакомый служит шкипер.

Дай, братцы,

дай, братцы,

дай!..

Катер уже качается вровень с палубой крейсера, остался последний рывок, и заводила жалобно выводит:

Он поймал недавно триппер.

Ай, братцы,

ай, братцы,

ай!

Все! Катер плюхается мокрым днищем в кильблоки, но Быстроковский недовольно щелкает крышкой хронометра.

— Полторы секунды лишку. Заленились… Труш! Всех палубных на полчаса вдоль шкафута, чтобы в другой раз было им веселее.

Старший офицер поворачивается, и вот уже слышны голоса:

— Шкура ты! Сопля на цыпочках!

Быстроковский возвращается и, вглядываясь в черные замкнутые лица, произносит совсем спокойно (его смутить трудно):

— Труш! Не полчаса, а — час шкафута… На прожарку!

В кают-компании уже хлопает пробка; на яркой этикетке с шампанским карандашом надписано: «Не забыть, что наша баронесса — лютеранка!» Офицеры со смехом чокаются бокалами с минером Фиттингофом: барон вернулся живым, орден ему обеспечен, он счастлив, теперь будет рассказов на целую неделю. Но славу у барона тут же отнимает корниловский дог Бим, явившийся как раз к разливу шампанского — без хвоста.

— Я знаю, кто это сделал! — в бешенстве кричит Корнилов, лаская свою собаку. — Бим, Бимчик, родной… А, Федерсон!

Федерсон — в дверях. Как всегда, невозмутимый.

— В чем дело? — говорит механик. — Когда у меня случается обруб на ответственной магистрали, я накладываю асбестовый манжет. И машина, мой дорогой, работает дальше!

— Это ваш трюмный Бирюков отомстил мне на собаке…

В разговор вступает мичман Носков:

— Трюмный матрос Бирюков неотлучно был у насоса, а топор на крейсере только один… для рубки мяса! На камбузе.

Звонок на камбуз. Коки клянутся, что топор на месте и об собачий хвост они его не поганили. Коки заняты, идет раздача обеда, фельдфебели уже потащили ендовы с вином. Навстречу казенному вину проносят в душевую убитых с катера. Мертвецы завернуты плотно, словно их где-то украли и теперь ищут место, чтобы получше спрятать. Зато возле ендов всегда веселье. Здесь тебе чарку нальют. Хоть земля тресни, а чарку матрос получит. Год за годом, день за днем — чарочка за чарочкой, так и плывет служба, пока бочек десять не выдуешь. И тогда без чарки уже не можешь — будто червяк в тебе сидит, требует, сосет…

Вино всегда во власти боцманматов, и фельдфебель Скок бережно, словно икону, водружает ендову на палубе:

— Не напирай! Осади! Успеешь свое выжрать… Господин Труш, извольте выпить за наше здоровье.

Власий Труш успевает хватить две сразу, одну за другой, и передает стаканчик кондуктору Самокину:

— Держи, хвороба секретная!

Самокин — интеллигенция: не офицер и не матрос. Живет рядом с салоном, а за чарочкой и жратвой к матросам бегает. Хлоп! — и нет ее родимой. И вытирает лихие усищи.

— Не смаковать, — волнуется Скок. — Тебе тут не трактир с барышней, чтобы губами шлепать. Пей и отчаливай!

Скок по «колдунчику» ревностно следит за выдачей.

— Пивинский, куды лезешь? Ты лишен чарки на сегодня…

— За что-о-о? — ревет тот, совсем уже ошалевший.

— Спроси у старшого. Я-то при чем? Павлухин, тебе по приказу командира пить, пока пузо не лопнет. Ну а ежели лопнет, то наплевать — под бушлатом не видать!

Павлухин хлопает первую залпом и тут замечает жадно устремленные на него глаза Пивинского.

— Браток, — жалобно скулит тот, — оставь… глотнуть бы!

Морда — страшная, в синяках, глаз заплыл.

— За дистанцию? — говорит Павлухин. — А кто поддал?

— Вальронд, собака… Завел в душ и зубы выполоскал.

Павлухин вдруг наотмашь бьет Пивинского кулаком в ухо:

— Мало дали тебе! Я там, как обезьяна худая, под осколками крутился. И укрыться — одна бескозырка! Рубил дистанцию на калибр. А ты, паскуда, гробил нам все… На еще! Утрись!

Их разняли, и Павлухин (он был щедрый, широкий парень) повернулся к Скоку:

— Ендовый, плесни ему за меня! Мне не надо, а ему — прямо в его поганую скважину… Как же, понимаю: башка трещит…

В руке фельдфебеля пузатая чарка из серебра.

— Зальешь обиду? Или отвернешься, шпана гордая? Отвернувшись от матросов, Пивинский заливает обиду павлухинской же чаркой. У этого человека давно уж нет ни стыда, ни совести. Он все пропьет и все продаст. А к ендове продирается коллежский советник Анапов в белом чесучовом платье, неотглаженном:

— Голубчики, кто тут из вас с мачты сверзился?

— Я, ваше благородие, — выступает вперед Павлухин.

— Старший приказал мне осмотреть вас. Самым тщательным образом. Не может быть, чтобы вы невредимы остались.

— Повезло, ваше благородие. На тент заиграл! Мальчишкой и не так падал. Однажды со стога сена прямо на вилы сел.

— Нет, вы уж не отговаривайтесь. Прошу в лазарет…

В лазарете лентяй Анапов сразу загрузил Павлухина работой. Установить станцию «Слаби-Арко» — на это нужны и силы и время. Коллежский только командовал, а Павлухин сам для себя собирал рентгеновский аппарат. Ворочал штатив, вставлял по указке врача круксовые трубки, развешивал экран. Под конец взмолился:

— Ваше благородие, да отпустите вы меня…

— Нельзя, мой милый. Приказ. Разденьтесь до пояса, так. Я гашу свет… Внимание, поднимите руку… эту! Дышите…

В мерцающем зеленоватом свете ожил перед Павлухиным человеческий скелет. Темно, таинственно…

— Ваше благородие, не мучайте… На что я вам?

Все было понятно: и высота марса, и свист осколков и даже шлепок о палубу. Но тут… Что-то, жужжало в темноте, и выступали из мрака его ребра и кости. Павлухин двигал свой собственный скелет, и что-то трепыхалось под самыми ребрами.

Крепкие нервы матроса не выдержали.

— Ваше благо… умираю! — И он потерял сознание.

В эти дни доктор Анапов докладывал в Петроград по начальству, что команда «Аскольда» наполовину состоит из людей с расшатанными нервами. Отчаянная служба крейсера отзывалась на здоровье матросов: они редко говорили — больше орали, взгляды их были исподлобья, участились драки, алкоголь подогревал души людей, которые проклинали все на свете. Два года они не видели родины, по восемь лет не знали жизни в кругу родных.

Это была настоящая каторга — почетная каторга под славным андреевским стягом. Зато многие — очень многие матросы с «Аскольда»! — носили на груди ордена и медали: русские, британские, французские, японские.

* * *

В разгар Дарданелльской операции снаряд прогнул вал среднего винта, и теперь винт барабанил по корпусу — так, что на корме никто не мог спать. Захлебывались в трюмной воде насосы, текли холодильники. Наконец случилось засоление двух котлов, и однажды на полной скорости вода вдруг забурлила ключом…

Но только в начале 1916 года Эйфелева башня передала на «Аскольд» разрешение следовать в Тулон для ремонта. Наконец-то отдых, пусть даже с ремонтом, тяжким и сложным, зато можно спокойно выспаться с открытым иллюминатором, в гавани!

Шли, опасаясь немецких субмарин. В пути были две памятные встречи. Где-то за Мальтой, в крепкую штормягу, заметили два низких эсминца, захлестанных пеной.

— Наши! — доложил сигнальщик. — Сибирской флотилии эскадренные миноносцы «Грозовой» и «Властный».

— Вижу плавмастерскую «Ксению»! — заголосил второй. Сблизились. Болтало изрядно — эсминцам здорово доставалось. Иванов-6 спросил через широкий рупор:

— Сибиряки! Куда идете?

И с ажурных мостиков прокричали — через вой ветров:

— Из Владивостока… на Мурман! Там будет новая флотилия… новый большой флот России!

И еще была одна встреча — странная. Английский крейсер «Психея» конвоировал транспорта «Ярославль» и «Тамбов». А в кругляках иллюминатора? — русские курнофеи милые.

— Ого! — гоготали матросы на крейсере. — Гляди-ка, хари-то нашенские… Эй, крупа-пшено, куда вас везут?

— На фронт… — долетело. — Во Францию!

Война продолжалась — подлинно мировая война. Русские корабли тонули у берегов Индии; дрались как черти под Палестиной; русские мужики ехали умирать на зеленых полях прекрасной Франции.

…Близок уже Тулон; от самого княжества Монако тянутся до Марселя золотые пляжи. За поворотом мыса открылся курорт, и бронзовые тела женщин плеснули в глаза каждому…

Вся оптика «Аскольда» сразу пришла в движение, разворачиваясь на пляж. Как в боевые дни, щелкали визиры и дальномеры, тряслись по барбетам орудийные жерла, блаженно ощупывая в прицелах живые тела. Совсем недавно мужчины купались в подштанниках, а женщины в юбочках. Но война, отбросив стыд, обнажила людей, и теперь четкие линзы выпукло приближали женские тела, едва прикрытые.

— Ой, беда! Ой, беда! — заорал сигнальщик.

Под накатом орудий быстро опустел пляж. В панике разбегались люди, не понимая, что значит эта прямая наводка. До мостика долетел визг женщин, на бегу хватавших свое платье. И только одна — молодая — не убежала. Она встала на высокий камень и потянулась над морем узким солнечным телом. Это было так прекрасно, так целомудренно, что «Ванька с барышней» первым опустил свой бинокль и хрипло рявкнул:

— Дробь атаке! Всю оптику вернуть в диаметральную плоскость. Орудия — на ноль! Чехлы — зааа… кинь!

Вот и Тулон. Здесь — три мешка писем сразу.

<p>Глава третья</p>

Гений Мореплавания, колоссально отлитый из бронзы, парил над набережными Тулона, над его доками и причалами. В уютных бассейнах гавани, ограниченных с моря молами, не было тревог и опостылевшей качки. Пятая флотская префектура отвела «Аскольду» место для стоянки в заливе Petite Rade. Именно здесь, в Тулоне, когда-то прозвучала первая нота франко-русского аккорда; французы еще не забыли, какой был пышный карнавал, когда сюда пришла русская эскадра под командою адмирала Федора Авелана. И вот теперь грозной тенью, подвывая сиреной, вошел в Petite Rade боевой, прославленный крейсер «Аскольд».

Горны пели большой сбор. Мэр города счел своим долгом пожать руку матросам, а перед кают-компанией отделался общим поклоном: республиканец, сразу видать! В кубрики тулонцы натащили всего: каперсов и лимонов, маслин и фруктов, вин и ликеров. О французы! О добрые французы! Как вы очаровательно милы!

«Ванька с барышней» сразу нанял дачу под городом. Женатые офицеры выписали свои семьи из России. А холостяки пустились во все тяжкие, чтобы похвастать внукам под старость: «Что вы! Вот я…» Француженки целовали аскольдовцев даже на улицах. В предместьях Ле-Мурильон и Дю-Лас матросы пользовались такой любовью, что судовой врач Анапов поборол в себе лень и прочел лекцию о предупреждении постыдных заболеваний.

С ремонтом крейсера французы, однако, не спешили. Правда, разболтанную утробу корабля — его машины — разобрали; били в расшатанный корпус воздушные молотки.

По вечерам команда выстраивалась на палубе, готовая сойти на берег, и Быстроковский привычно произносил набившие оскому слова напутствия:

— На берегу вам могут встретиться люди, хорошо знающие русский язык. Люди, извещенные о событиях на родине лучше нас, оторванных от России долгом государственной службы. Они, эти люди, вкрадчивы. И умеют говорить красивые слова о тяжести нашей службы. Это — социалисты, враги отечества. Как узнать их? — вы спросите. Я отвечу. Социалисты называют службу на флоте «царской каторгой». Как только он эти слова тявкнул — тут и лупи его прямо в рожу! Все переговоры с префектурой и все штрафы я беру на себя…

— Отдельно от других сходит на берег и кондуктор Самокин. Шифровальщик предпочитает статское платье: ладно пошитый в Тулоне костюм с жилеткой, манжеты с запонками из японской яшмы, в руке — тросточка. Никто не знает, где проводит время Самокин, с кем встречается. Женщинами он как будто не интересуется, пьяным его никто никогда не видел. Кондуктор живет своей жизнью…

Корабль пустеет. Остается вахта и люди, имеющие особый интерес в наступившей тишине. Иногда, признаться по чести, этот интерес бывает вынужденным. Вот сидит в каюте, мрачно покуривая, отец Антоний: тишина и святость, лимонад пополам с молитвой… Два военных попа (аскольдовский и бригады Особого назначения) недавно в Марселе, будучи в непотребном доме, рванули такую джигу, что… Да, да, посольство вмешалось: солдатского попа, наградив вторым Георгием, отправили в любезное отечество, а отцу Антонию запретили сходить на берег.

Тогда еще, в кают-компании, Женька Вальронд заметил: «Оказывается, наш батька — выученик Мариуса Петипа!» Но за священника вступился Быстроковский: «Евгений Максимович, помолчите! Мы ведь не забыли, как вас на Цейлоне привезли с берега нагишом. Я, конечно, не стану утверждать за правду, но консул не сомневается, что вы изображали с какой-то гречанкой античные фрески… Разве не так?» На что Вальронд ответил: «Фрески не помню, консула презираю, а гречанку забыл!»

Кстати, мичман Вальронд тоже, сидит без берега в каюте. Причина тому — отсутствие франков в кармане, и мичман почитывает дешевые романчики. Веря в свою звезду, он терпеливо ждет выдачи ему жалованья. Между тем минер крейсера барон Фиттингоф фон Шелль штудирует газеты, прибывшие из России, и потом в ужасном настроении направляется в буфет кают-компании.

— Базиль, сделай мне «флаг», — говорит минер вестовому Ваське Стеклову и, боясь одиночества, вытягивает из каюты Вальронда: — Женечка, я тебя не узнаю. Ты одинок? Ты печален? Выпей со мною, дитя мое…

— С удовольствием, баронесса, — не отказывается мичман. — Тем более если календарь не солгал, мне сегодня ударило из главного калибра двадцать пять дюймов. Если учесть, что я желаю прожить целый век, то свою четверть я уже спроворил.

— Что тебе подарить, Женечка? — ласково спрашивает минер. — Орхидеи в ночной вазе? Дать в долг на пламенный дебош? Или просто лизнуть тебя в румяную щечку?

— Лизни! — сказал Вальронд. — Я с детства был такой сладкий, что моя прекрасная нянька лизала меня на сон грядущий…

Возле буфета они пьют «флаг» — смесь трех вин, лежащих в бокале ровными слоями, но разных окрасок. В кают-компании пустынно, абажуры затемнены, только светят по углам бра; в углу торжественно застыл рояль, сверкая темно-вишневым лаком. Дорогие инкрустации из дерева, вделанные в борта над диванами, сначала отсырели в Сингапуре, потом рассохлись у Хайфы и теперь шелушатся в Тулоне…

Скучно (ой, как скучно!), и минер доверительно говорит:

— Женечка, от нас многое скрывают…

— Жалованье?

— Не хами. Оказывается, на Балтике был дикий бунт на «Гангуте». И на «Громобое», кажется, тоже.

— Из-за чего? — спрашивает Вальронд.

— Видишь ли, после угольной погрузки, когда по традиции положено давать на ужин макароны, командам в тот раз дали… Что бы ты думал — им дали?

— Угря под соусом крутон-моэль.

— Не угадал — кашу.

— Повод для бунта есть. Любой гурман взбесится!

— А там, на «Гангуте», — продолжал барон, — старшим офицером служит мой кузен, тоже Фитгингоф, только без «Шелль».

— И тоже баронесса?

— Ты догадлив, Женечка. И вот его в бунте ударили… Чем бы, ты думал, его ударили?

— Торпедой.

— Хуже.

— Шлюпбалкой.

— Еще хуже. Его ударили… увы, поленом!

Лицо минера, лощеное и тусклое, заливает чахоточный жар. Это жар стыда и неловкости. Какой позор! Не пуля, не шпага, а — полено! Это по Фиггингофу-то — поленом? Это по Фиттингофу, предки которого вписаны в «Готтский альманах»?

А неунывающий мичман хохочет.

— Послушай, баронесса, откуда на линейном корабле «Гангут» полено? Линкор — это ведь не дворницкая на Обводном канале!

— Не знаю. Наверное, припасли заранее.. Так написано и в газетах… Бази-иль! Еще два «флага», — под-нять!

— Есть два «флага», — репетуют в буфете…

Тут Вальронд, по младости лет, не удержался и ляпнул очередной «гаф» (так называлась на крейсере любая оплошка).

— Баронесса, — сказал мичман, — а ты не боишься за сходство твоей фамилии с фамилией твоего кузена?

И минер, глядя прямо в глаза Женьке, ответил:

— Это — гаф! И нескромный гаф! Твоя фамилия, Женечка, для наших матросов ничуть не лучше моей.

Мичман малость смутился:

— Да, но мы из французов… Мы — тверские французы! Вальронды со времен Екатерины Великой служили на русском флоте.

— О том, кому они служили и с каких времен, это ты можешь рассказывать матросам на уроке словесности.

В кают-компании с крахмальным шорохом свежего белья появился лейтенант фон Ландсберг; сейчас он собирался в Париж дня на три, а вернется оттуда — как старая тряпка, которую впору выбросить, и потом будет отсыпаться в каюте.

— О чем, господа? — спросил он, присаживаясь к роялю.

— О немцах, — ответил Вальронд. — О немцах на флоте. Фон Ландсберг небрежно пробежал пальцами по клавишам:

Флот имперской метрополии,

Он не жмется к берегам.

Далеко от Галлиполи

До прекрасных наших дам.

В Гельсингфорсе по эспланаде

Мы пройдемся вечерком…

— И еще — гаф! — раздраженно заметил Фиттингоф. — Немцы на флоте, немцы в армии, немцы при дворе… К чему все это?

Хлопнула крышка рояля — фон Ландсберг вмешался в спор:

— Погоди, баронесса, мы здесь люди свои, и никакого гафа от Женьки нет. А что есть? Есть: антинемецкие настроения на флоте, которые очень скрытно представляют собой настроения антивоенные. Антивоенные — это почти большевистские. Но известно ли вам, что когда матросов с «Гангута» судили, то прокурор назвал их «неразумными патриотами»? Патриотами, именно патриотами! — подчеркнул фон Ландсберг.

Тут Женька Вальронд встал.

— Комедь ломаете? — выпалил он. — Где это видано, чтобы, в России казнили людей за то, что они искренне любят Россию?

— Они выступали против нас, — сказал Фиттингоф. — Против офицерского корпуса… А ты ничего Не понял.

— Ну конечно, — обиделся мичман. — Где уж мне, французу из Торжка, понять вас… немцев с Васильевского острова?

Обиженный, он снова заперся в одиночестве. И слышал, как в соседнюю каюту мичмана Носкова тихо кто-то скребся… «Ну конечно же, это опять Харченко!»

Машинный унтер-офицер Тимофей Харченко деловит.

— Ваши благородия, — говорит он мичману Носкову, — самые трохи обеспокою. Ежели, скажем, давление пара на площадь котла… опять же и кофициента. Берем мы эту кофициенту и делим ее на удельный вес пара… Потому как я практик и башкою не понимаю… Практик!

Носков, тихий карась-идеалист, выслушивает длинное матросское предисловие, потом хлопает по койке:

— Садись. Растолкую…

Дело в том, что Харченко мучается — уже третий год. Мучается ужасно — творчески. Школа машинных подпрапорщиков в Кронштадте манит его, ласково и отрадно. Выбиться! Только бы получить погоны, стать на первую ступеньку той сверкающей лестницы, по которой легко взлетают благородные господа офицеры. А потом, годам к сорока, можно и на торговый флот. Там-то уж хозяин! Только бы вот сейчас… Выбиться!

На толстом запястье Харченки крутится тяжелый серебряный браслет. Унтер, с треском, словно орехи, разгрызает хитрые формулы. Лбом прошибает теоремы, словно баран новые ворота, и сам постоянно удивляется:

— Проник! Осознал! Покорнейше благодарим, ваши благородия. Трохи еще обеспокою. А вот старший инженер-механик — даст он заручку за меня или не даст?..

…В каюте старшего лейтенанта Федерсона — чисто, благонравно, пристойно. И не болтаются в рамочках фотографии голых скачущих девок (как, например, у мичмана Вальронда), нет — каюту механика украшают виды Везувия, водопада Ниагара; одинокий путник, что застигнут метелью в Швейцарских Альпах, уже замерзает, — бедняжка, смотреть на него жалко…

Сейчас Федерсон с помощью пинцета кормит двух противных хамелеонов, которых бережно содержит от самого Цейлона. Тараканов на «Аскольде» в избытке, и длинные языки зеленых безобразников жадно сглатывают хрустящую добычу.

Самого Харченки как будто и нет в каюте.

— Итак, мичман… — Федерсон замечает только Носкова. Трюмный объясняет цель визита: школа подпрапорщиков, сын народа, Кронштадт… такие люди нужны флоту тоже…

— Зачем? — произносит Федерсон, впервые поглядев на Харченку. — Объясните, мичман, зачем?

И вдруг механик с ужасом думает, что, случись такому вот Харченке стать офицером, и тогда этот хитрый хохол будет ходить по нужде туда же, куда ходит и он, Федерсон… В каюте механика сразу повеяло запахом чистоплотной карболки.

— Нет, нет, — передернуло Федерсона. — К чему умножать ряды плохих специалистов корпуса машинных офицеров? Не лучше ли, мичман, вашему протеже оставаться нижним чином, но зато… Зато хорошим младшим специалистом!

Хамелеоны сочно хрупают тараканов. Везувий извергается, Ниагара рушится, одинокий путник замерзает…

— Ваши благородия, — почти орет Харченко, — дозвольте теорему господина Гаккеля разрешить? Вот прямо здесь… решу! Только бумажки дайте…

— Тебе это не нужно. Твое дело — реверс машины. Харченко близок к отчаянию и ставит ва-банк.

— Ваши благородия, — говорит он вкрадчиво, — вы же мне сзаду плюнули. И — ничего? За плевок этот дозвольте в школу пра… подпра… Это как понимать? Добро бы — в рожу, а то — в спину! И не вытереться. Людей стыдно. Прикажите только, и любую формулу, не сходя с места… Прямо вот здесь, только бумажки дайте!

Федерсон неумолим: чистота офицерского гальюна да будет свята! Тем временем Иванов-6, по-стариковски не торопясь, собирается на берег. Глухие рыдания прерывают его сборы. Кто-то плачет под самыми окнами салона.

Это Харченко, который знает, где именно надо плакать…

Растроганный такой любовью к службе, Иванов-6 обещает завтра же своей волей отправить Харченку в школу машинных подпрапорщиков. Но ставит условие:

— Офицером вы вернетесь только на мой крейсер. Я очень ценю вас, Харченко, как специалиста…

Иванов-6 разговаривал с унтером уже на «вы», как с будущим товарищем по офицерскому корпусу. В этом большая разница между Ивановым и Федерсоном…

Шатающийся от счастья Харченко решил дать своим приятелям хорошую отвальную.

Оставался на крейсере и боцман — Власий Труш, заглянуть в каюту которого просто необходимо. Каюта боцмана примечательна: где только можно, повсюду горят яркие этикетки консервов с ананасами, закупленных еще на Цейлоне. Всего 840 банок, пузатых и нарядных. Полвека существует уже на русском флоте традиция всех боцманов — спекуляция на ананасах. В Сингапуре такая банка обходится в 25 копеек на русские деньги, а в Петербурге боцмана сшибают за каждую по рублю. От этого большой доход и даже привлекательность флотской службы…

На челе Власия Труша — раздумье. «Кто сказал, что по рублю? Это до войны цена твердая. А теперича проценты за рыск получить надо с каждого рыла? Надо хоша бы по полтине накинуть!»

— Рыск! — бормочет боцман и, мусоля карандаш, оцепенело впадает в царство детской арифметики. Ого! Прибыль сразу ощутимее: чего доброго, и курей можно развести. Домик-то у него в Мартышкино вполне располагает к заведению хозяйства. Курей — оно хорошо… Из кают-компании доносится музыка. Граммофон у боцмана уже есть, а вот…

«Рояль?» — думает Власий Труш, весь замирая в истомной сладости.

— Не, — говорит, вздыхая, — до рояля нам ишо не доплюнуть. Вот ежели бы еще по четвертаку на банку набросить, тогда… А почему бы и нет? Драть так драть. Ананас штука редкая, господистая. Ежели даму соблазнить желание имеешь, то без такой ананасины — хрен к ней подкатишься…

От дерзостных мечтаний бросает в пот. Закинув руку за спину, Труш врубает виндзейль, чтобы немного остудиться. Ревет походная вентиляция, и под дуновением тяги три волосинки на челе боцмана встают дыбком — трепетные… В тиши боцманской каюты рождаются сейчас такие афоризмы: «Ананас не картошка, понимать надо…»

— Рыск, рыск… Всюду — рыск!

* * *

А в кубриках — тоска зеленая. Опостылели крашенные под шар переборки, железные рундуки с барахлом, столы на цепях, надоедное фуканье насосов, вытягивающих наружу через трубы запахи каши, пота, перегара и мыла.

Наслаждения берега постепенно утихли, письма из России замусолены и изучены, и матросы вдруг сделались задумчивы, рассеянны, даже подавлены. И часто вспоминали, как мэр Тулона пожимал им руки, приподымая перед каждым блестящий цилиндр.

— Говорят, — рассказывал Шестаков, — в Марселе-то еще чище было. Когда наших солдат, крупу несчастную, во Франции высыпали, так сам Пуанкаре по плечу солдат хлопал.

— Демократы, — переживал комендор Захаров. — У нас на шкафут норовят поставить, а у них — за лапку: мое почтение. Сам видел, подошел матрос-француз к своему офицеру, прикурил у него и… отошел. И даже в ухо не получил!

Сашка Бирюков, зажав меж колен колодку, чинил ботинок.

— Попробуй у нас — прикури у старшого. Он тебя потом до конца на солнышке скурит, даже чинарика не останется.

— А я, братцы, — вдруг сознался степенный Захаров, — еще во Владивостоке три рубля у Вальронда занял…

— Ну-у? — удивились в кубрике.

— Ей-ей. Не вру. Дошел до конца веревки. Баба моя тут как раз разродила ни к селу ни к городу. Масленица! А выпить и закусить — пусто. Обозлился я на судьбу и подошел. «Ваше благородье, говорю Вальронду, отдам… Выручите!»

— И дал?

— Дал. Тут же занял у лейтенанта Корнилова и мне… дал!

— А как ты отдавал?

— Ничего. Мичман покраснел, даже извиняться передо мною стал. «Извини, говорит, Захаров, мне стыдно с тебя три рубля получать обратно. Но, понимаешь, сам без копейки сижу…»

— Вальронд такой, — хмуро рассудил баптист Бешенцов. — Он кутит, почем зря. В любой кабак, как баба в зеркало, так и всунется! Но от него обил, нету: душу еще не испохабил…

— Да, — согласился Сашка Бирюков, колотя по подошве. — Вам, носовому плутонгу, просто повезло на офицера. А вот нам, машинным, так… Бывает, нагнется Федерсон под мотылем, а я думаю: пихни разок — и амба! В котлету!

Захаров мигнул, переводя глаз на Пивинского:

— Не болтай, Сашка!

— А что? Сашка Бирюков себя еще покажет…

Пивинский вдруг ни с того ни с сего спустил с подволока стол, и он закачался на цепях посреди палубы, словно качели в деревне. Бросил подушку и завалился на стол, потягиваясь.

— Сдурел? — сказали ему. — Не велик князь! Дождись часа, и дрыхни до трубы… Это непорядок.

— Выслуживаетесь? — Пивинский привстал на локте, оглядел матросов. — Обвешались крестами, словно иконостасы. У кого Георгия, у кого японские солнышки, у кого львята английские… Просто потеха мне с вами!

— Завидно? — усмехнулся Захаров. — Да, русский матрос таков. Если бы мы да деды наши плохо воевали, так от России бы шиш остался. Мы служим честно. А вот тебя, словно сучку базарную, кажинный день по углам лупят.

— Меня не залупишь! — огрызнулся Пивинский. — Я тебе не сучка, а блатной с Лиговки, меня в Питере вся шпана знает. А вы, шкуры, накройтесь в доску до понедельника!

— Бить или погодить? — спросил Сашка Бирюков.

— А учить надо, — заметил баптист Бешенцов.

Шестаков подошел к столу, покачал его.

— Приятно тебе? — спросил. — Только ты нас, старых моряков Тихова океану, ране срока в деревянный бушлат не заворачивай.

И грохнул Пивинского со стола — штрафной гальюнщик так и врезался носом в настил палубы.

— Бескультурье, — говорили матросы, одобряя. — Мы за этим столом хлебушко режем. А ты грязным задом валяешься. Брысь!

Тут, приплясывая, скатились по трапу два матроса из машинной команды, отбили по железу хорошую дробь чечетки.

— Старики! — сказали, танцуя. — Харченко в Кронштадт сбирается ехать. Мошну свою развязал, сейчас из сберкассы деньги берет и плачет. А хутор у него, еще при покойном Столыпине строенный, бога-атый… Пропьем! Будет отвальная.

— Пропьем хутор! — загалдели матросы и побежали ставить утюги, чтобы гладиться, вешали зеркальца, чтобы бриться.

— Бешенцов, а ты пойдешь с нами? — спросили погребного. Баптист почесался, ругаясь:

— Пойду. Все едино — давно испоганился. Никакой веры у меня с вами, нехристями, не получается… Ладно, отмолюсь!

Выбрали кабак пошикарнее. С портьерами, с музыкой, с кабинетами. Женщин для начала к столу не вызывали, чтобы не мешали вести серьезные разговоры. Решили так: «Ну их… марусек этих. Еще успеется!» Харченко плакал от наплыва счастья, целовал всех по очереди.

— Друга милые, — говорил, — экий год с вами плаваю. Сопляками ишо пришли мы в Первый Балтийский, потом Сибирская, в гроб ее, скильки отмахали… Людьми стали! Слава те, хосподи!

Чтобы коньяк прошел вернее, поначалу ничем не закусывали. Потом желудки потребовали пищи. Но — хорошей.

— Кутить так кутить! Харченко не жалей франков. Давай щец попроси. Может, и сгоношат французские люди?

Щи так щи, Харченко не скупился: послали за щами в русский ресторан. Вызвав удивление проституток, слопали полведра щей. Не без хлеба, конечно. Умяли всё подчистую.

— Ну теперь, — рассудили матросы, — можно и по бутылочке.

— Верно, — кивнул Захаров. — Поговорить напоследки надо! И начали они разговоры — деловые, хорошие.

— Вот ты, к примеру, Тимоха, — начал рассудительный Захаров. — Ты, браток, офицером станешь. Это хорошо. Поболе бы таких офицеров… из народа! Становись кем хошь. Но свое происхождение помни. Матроса чти! Уважай его. Сам хлебнул…

— Братцы, — плакал Харченко, вконец умиленный, — да рази уж мне… Хосподи! Только бы до кают-компании добраться. Да сесть там. А уж вас в обиду не дам. Постою! Ей-ей, братцы мои…

Подошел к ним какой-то бородатый дядя в пенсне:

— Какие лица! Какая речь! Вот они, милые русские простодушные лица! Вот она, славная русская речь… Да здравствует русский флот! Да здравствует русская армия! В условиях тягчайшей реакции вы, товарищи, сумели пронести…

Сашка Бирюков рывком уперся в столб, как бык:

— Ты вот что, паря! (И завращались глаза, налитые кровь.) Ежели чарочку задарма ковырнуть хошь — пожалуйста. Дерни и — отваливай! Потому как мы и без тебя речи всякие знаем. А будешь приставать, так я тебе так врежу, что колбаской скрутишься.

Бородатого земляка от стола отвадили. Зачем он им со своими громкими и неумными речами? У них сейчас своя политика — житейская, матросская, затаенная.

— Восьмой уж год… — качался на стуле охмеленный Шестаков, трюмач крейсера. — Братцы! Стыдно мне… молчал. Ныне скажу: баба-то моя родила… Сына, пишет. Это как понимать? С ветру, што ли? А я вот здесь… с курвами? Рази же это жисть?

Взял стакан, сунул его в рот и — скрежет пошел. Крошилось стекло на зубах. Плевал осколки окровавленным ртом, визжали они под каблуками проституток.

Харченко, расслабленный алкоголем, шмякнул на стол еще мятую пачку франков:

— Музыка! Жги…

Заиграли скрипки: «Ах вы, сени мои, сени, сени новые мои…» В разгар гульбы откуда-то появились солдаты — наши же, русские, из корпуса Особого назначения. Их перед отправкой из России принарядили франтами: суконце на мундиры дали офицерское, голенища сапог — хром, чистый. С бокалом в руке подошел к матросам ефрейтор, вцепился в спинку стула, пьяно вихлялся, брызгаясь шампанским.

— Земляки! Доз… зззз… вольте. Вот как…

— Чего вы тут, ребята? — спрашивали аскольдовцы. Подгреб еще один солдат — потрезвее.

— Экскурсия у нас, — объяснил.

— Ну и как? Всё уже осмотрели?

— Да приглядываемся потихоньку…

— Валяй, валяй. Баба-то тебе ничего попалась…

А пьяный ефрейтор все цеплялся за стул Бирюкова, просил:

— Доззззвольте… ззза компанию! Честь имею… Каковашин!

Бирюков вскочил.

— Ты что мне, крупа, шампань за шкирку капаешь?

Тот, что был потрезвее, щелкнул каблуками:

— Извините Каковашина, он ваш боевой товарищ. Мы на деле осуществляем формулу Бриана: единство действий на едином фронте. Сейчас — форт Мирабо, а завтра — фронт… На штык!

А шампанское за синий воротник — кап, кап, кап.

— Да отцепись! — сказал Сашка Бирюков и так двинул пьяного Каковашина, что он под рояль въехал.

А комендор Захаров наседал на трезвого солдата:

— Ну вот ты, крупа. Расскажи, как ты спишь?

— Очень просто — шинель брошу и сплю, где придется.

Подошли из-за столиков еще солдаты — разные.

— Пойдем, — тянули трезвого. — Ну их всех к бесу, флотских. Они же господа. Разве им понять нас? Живут, сволочи, как сыр в масле катаются. Денег — завались! А нас на убой гонят в окопы, как скотину, вшей давить… У них даже вшей не водится?

— Нет, постой, — удерживал Захаров солдат. — Ты шинель себе кинешь. А я? Ну вот ты, конопатый… Отвечай по всей строгости: как надо свернуть койку?

— На кой мне ее сворачивать?

— То-то! — воодушевился Захаров. — Не знаешь… А тут целая наука, чтобы матросу выспаться. Первым делом беру шкентрос и продеваю его в люверс. Люверсов семь… Ты слухай!

— Отстань, смоленый! На кой мне это сдалось?

— А это к тому, что вы меня должны уважать.

— За что? — спросили солдаты.

— За то, что я есть матрос российского флота. Не чета вам!

Тут пьяный Каковашин выбрался из-под рояля и со словами «Доззззвольте…» дал Захарову прямо в глаз.

Харченко схватил стул — грох его по солдатам. В ответ взметнулись солдатские кулаки. Бутылки тоже пошли в дело: по черепу тебе — трах! — только осколки брызнут…

— Наших зови! — орал Бирюков. — В синемо они… фильму о королях смотрют… Крупа зазналась, проучить надо. А Сашка Бирюков себя покажет…

Отовсюду, как мухи на патоку, слетались солдаты и матросы. Началось осуществление формулы Бриана: единство действий на едином фронте. Французские ажаны, разъезжая по городу на лошадях, останавливали офицеров с «Аскольда»:

— Просим прервать прогулку: ваши матросы дерутся.

— К тому их и готовили. Но… с кем дерутся?

— С русскими же солдатами, мсье.

— Верно делают: армию надо проучить… армия зазналась! Иванов-6 подъехал на такси, когда дралось человек двести (если не больше). Драка уже захлестнула соседние улицы. Префектура не могла разнять свалки и вызвала пожарные колесницы. Был дан мощный напор, и упругие струи воды хлестали вдоль улицы, вышибая стекла в домах.

Вода несла и кружила солдат и матросов… Ржание лошадей, грохот воды, свистки и крики, звон стекол!

Иванов-6 сказал одному ажану:

— Одолжите мне ваш револьвер. На один только выстрел. Выстрелом в небо он заставил людей на миг остановиться.

— Солдаты меня не касаются, — заявил спокойно. — Но матросы с крейсера «Аскольд» — марш на корабль! Спать!

Его послушались. Беспрекословно. Он протянул револьвер.

— Благодарю, — сказал ажану.

Тут ему предъявили круглый счет:

— Мсье, ваши матросы действительно храбрецы, и Франция всегда их уважала. Но, по русскому обычаю, они неосторожно хватались за посуду и мебель… Наше заведение просит русское доблестное командование возместить убытки.

— Я человек семейный, — отвечал Иванов-6, раскрывая бумажник. — Но я… отец, а матросы — мои дети. Их грех — мой грех!

Толпою валили матросы в гавань Petite Rade, растрепанные, хмельные, в синяках и кровище.

— Ничего! — орали, утираясь. — Крупа долго будет помнить.

— Саша Бирюков себя показал, — веселился трюмный.

* * *

Харченко, заклеив глаз пластырем, увязал в чемодан нехитрые пожитки. Попрощался, с кем хотелось, и отправился в дальний путь. А на сходне встретился со штабс-капитаном армии.

— Этот пароход и есть крейсер «Аскольд»?

— Шагайте смело, — отвечал Харченко. — Только за борт не заиграйте. Это не пароход, а крейсер первого ранга «Аскольд».

— Вот его-то и надобно мне, — строго произнес армейский.

Харченко вскинул чемодан на плечо, на котором жестко коробился серебряный «контрик», и — зашагал. Путь далек: через всю Францию, потом Норвегия, Швеция, Финляндия…

А там уже и Кронштадт, где свершится переворот судьбы!

<p>Глава четвертая</p>

— Штабс-капитан корпуса Особого назначения, командир батальона Небольсин. Прислан к вам его превосходительством генерал-майором Марушевским!

Иванов-6 склонил лысую голову:

— Весьма польщен. Но у нас на флоте принято называть офицеров не по званию, а по имени-отчеству.

— Виктор Константинович, — представился штабс-капитан.

— Вот и отлично, Виктор Константинович. Прошу садиться… окажите милость. Что вас привело к нам?

Небольсин присел и с некоторым удивлением (он — человек казармы!) оглядывал сейчас обстановку салона. Резные панели мореного дуба, роскошный министерский стол командира крейсера под двумя золочеными бра… Бархатные портьеры, блеск хрусталя и люстры старинной выделки. И вдруг под койкой что-то зашевелилось отвратно, и выползло оттуда нечто страшное.

— Ой! — воскликнул Небольсин, заметив удава.

Иванов-6, вытянув ногу, затолкал питона обратно под кровать.

— Он у меня сыт, — сказал равнодушно. — Итак, я слушаю…

Как и следовало ожидать, штабс-капитан заговорил:

— …О том досадном недоразумении, которое произошло недавно в одном из кабаков Тулона, и мне…

Но Иванов-6 сразу прервал его:

— Простите, Виктор Константинович, но мне знакомо ваше лицо. Откуда я знаю вас? Где мог видеть?

Штабс-капитан сидел в кресле, уверенно утопая в кожаной глубине. По облику этого человека было видно, что он будет хорош в любой одежде — и в мундире, и в поддевке, и в смокинге.

— Возможно, — улыбнулся Небольсин. — Дело в том, что я офицер запаса гвардии. В отставке! До войны же был актером.

— На любительской сцене?

— Нет, — поморщился Небольсин, будто его оскорбили. — Я был на профессиональной. Играл в Петербурге, в Театре Комиссаржевской… Конечно же, под псевдонимом! И режиссерствовал на сцене провинциальной. Мое лицо, — добавил он, — должно быть, оттого и знакомо вам. Да и фотооткрытки актеров расходились по всей России.

— Вот-вот, — кивнул Иванов-6. — Наверное, потому я вас и знаю… Что ж, очень приятно. Теперь снова в армии?

— Да. Знание французского языка. Желание повидать большой мир. Участие в общей мировой трагедии, — вдруг заговорил Небольсин казенными словами. — Сейчас вот из форта Мирабо передвигаем части на лагерь Майльи под Шалоном, откуда…

— На фронт! — досказал за него Иванов-6. — Понятно. Ну, а каково настроение ваших солдат? Не считают ли они, что это авантюра — посылать русских сражаться во французские окопы, когда своя земля трещит под ногами?

Небольсин, как опытный актер, остался невозмутим.

— Солдаты — отборные красавцы, молодцы, — ответил он. — Что же касается авантюризма, то… Простите, я не могу расценивать это как авантюру. Несут же в России охранную службу Мурманского побережья британские и французские корабли? Война Стран Согласия и требует согласного единения всех сил Антанты!

— А генерал Марашевский прислал вас ко мне…

— Для того, — ответил Небольсин, — чтобы выразить недоумение по поводу того прискорбного столкновения.

— Впервые слышу! — сказал Иванов-6. — Не может быть! Мне никто не докладывал.

— Однако же это так, — настаивал штабс-капитан.

— Впрочем, — согласился каперанг осторожно, — крейсер не стоит на месте. Портов много, а значит, и столкновения возможны. Драться с кем-то ведь надо! Дерутся же студенты с полицией…

— Генерал Марушевский, — корректно отметил Небольсин, — надеется, что наказанию подвергнутся виновные не только с нашей, армейской, стороны.

— А ваши солдаты уже наказаны?

— У нас дисциплина, и ни один проступок не остается безнаказанным. В условиях республиканской страны, где ни один наш жест не остается незамеченным, иначе быть не может.

— Хорошо, Виктор Константинович, — согласился командир «Аскольда». — Я разберусь в этом случае. И можете передать его превосходительству, что виновные понесут наказание…

Каперанг известил потом Быстроковского:

— Роман Иванович, узнать виновных, я думаю, будет нетрудно, ибо солдаты свои визитные карточки матросам тоже оставили. Так поставьте всех, кого морда выдаст, под ружье. Часа на четыре. С полной, выкладкой. В ранцы — песок иль кирпичи. Я надеюсь, что военно-морской атташе в Париже останется нами доволен…

Потом, просматривая списки выявленных участников драки, Иванов-6 велел Быстроковскому:

— А теперь, Роман Иванович, распорядитесь, чтобы по этому списку выдавали каждому, кто будет стоять под ружьем, по две чарки водки. Они поймут, что я не осуждаю их за драку.

— Но тогда, — возразил старший офицер, — атташе Дмитриев в Париже или — хуже того — граф Игнатьев не будут довольны.

— Но они же должны понять, что я вынужден поддерживать в матросах боевой дух. Пусть лучше дают волю кулакам, но зато поберегут языки… от политики! Вы ведь знаете, сколько неприятностей приносит русскому флоту эта политика…

* * *

Люди не могли не чувствовать, что в России что-то происходит. И когда накипь гульбы схлынула с них, как вода с гладкой клеенки, они потянулись к живому слову…

А где взять-то его, это живое слово? Шестьсот рублей в год отпускало питерское Адмиралтейство матросам «Аскольда» на это живое слово. Деньга для приобретения литературы были в руках корабельного ревизора лейтенанта Корнилова. Куда он их дел, об этом лучше спросить у тех девочек, которые назывались одинаково, хотя цвет кожи их был различным. За два года войны в библиотеке крейсера хоть бы одна новая книжка появилась. А старые зачитали до дырок. Их было в крейсерской библиотеке всего двести. Любой грамотный матрос в полгода проглатывал библиотеку залпом, а потом… Конечно, от такой тоски пойдешь в кабак как миленький!

Теперь, на заходе в Тулон, Корнилов как-то извернулся с деньгами и выписал команде «Русское слово» (издание патриотическое). Получая же газеты из России, первым делом лейтенант запирался у себя в каюте, брал ножницы для стрижки ногтей и начинал инквизиторствовать — вырезал из газет думские речи.

Барон Фиттингоф фон Шелль как-то застал его за этим занятием и строго осудил:

— Володя, это ты нехорошо придумал. Это нечестно!

— А зачем нашим матросам читать либеральную болтовню? О том, что на фронте нехватка снарядов, о том, что в министерствах сидят предатели и шпионы, о том, что Распутин… Зачем?

— Дай, — ответил минер, — прочесть матросам хоть эту болтовню. Не имея даже думских речей, матросы начнут искать новые источники сведений из России. И смотри, как бы не потянуло их на нелегальщину… Россия — такая страна, из которой ножничками для ногтей правды не вырежешь!

— Отстань, баронесса… — сказал Корнилов.

Но даже из раскроенных газет чувствовалось: перелом в настроении русского общества обозначился, и сквозь зазывания к победе уже пробивались возгласы недовольства войной и властью. Цены на продукты в России (как писали тогда) росли в стремительном «crescendo». Внутри страны вспыхивали бунты и забастовки, а в окопах поселилось уныние, от которого еще злобнее грызли солдат фронтовые вши.

Иной час нарывались на оборонца, который, восхваляя матросскую доблесть. Поднимал бокал:

— Война до победного конца! За Босфор и Дарданеллы! Он, дурак, не понимал, что эти люди недавно вернулись из-под Дарданелл, и тогда они отворачивались грубо:

— Ты, видать, куманек, Дарданеллы эти самые в книжке у себя дома выглядел. А сколько там наших в парусину зашили…

Опасались и пораженцев. Многих избили насмерть — люто и зверино, бляхами, по кабакам и тавернам:

— Рази напрасно кровь проливали? Утрися, лярва…

Из мусора политических междоусобиц, раздиравших тогда русскую эмиграцию, трудно было извлечь зерно истины. И не всегда умели матросы, надолго оторванные от России, отличить правду притворную от настоящей. Из Парижа они вернулись задумчивые, в некотором смятении.

«Баковый вестник» на крейсере теперь вовсю «печатал» свежие новости, и частенько слышалось:

— А Левка-то что сказал? Левка не так говорит… Надобно у Левки про это дело справиться.

Дошло это и до кают-компании. Иванов-6 как-то спросил:

— Роман Иванович, мне стало известно, что на борту крейсера появляется некий Левка… Что вы знаете о нем?

— Я думаю, — ответил Быстроковский, — что с подобным вопросом лучше обратиться к отцу Антонию.

Аскольдовский поп сказал командиру:

— Левка от церкви отбился и ходит наши службы послушать. Молится исправно.

…Заканчивался ужин в палубе комендоров. Еще не убрали столы, как наказанные за драку похватали винтовки в ранцы с песком, поспешили на шкафут. Это наказание было тяжелым не потому, что тяжел сам по себе ранец. Стоять под ружьем матрос имел право только в свободное время. Другие поют и пляшут или дрыхнут, как сурки, а ты стой — дурак дураком, и песок тебя книзу тянет…

Павлухин вышел на палубу, когда шеренга людей уже выровнялась, вскинув винтовки на плечи. Застыли. Только глаза зыркали по сторонам, тоскливые. Невдалеке прохаживался вахтенный офицер лейтенант Корнилов.

— Эх, дураки вы, дураки, — пожалел Павлухин наказанных.

— Гальванер! — окрик Корнилова. — Не разговаривать, а то я тебя сейчас рядом с ними поставлю.

— Есть! Извините, господин лейтенант.

Павлухин был четок и подобран. Отличный матрос первой статьи. Карцера он не знал. И никогда не был застигнут «шкурами» курящим в неположенном месте. Павлухин курил всегда возле обреза на баке. Но, если бы начальство оказалось повнимательнее, оно бы заметило, что гальванер курит дважды в сутки (дымок пускает) всегда в одно и то же время. И почему-то всегда застает возле обреза шифровальщика Самокина.

Вот и сегодня — встретились. Здесь разговора не вышло.

— Дело, — сказал Самокин, одернув мундир. — Пройдемся, гальванный, тут один кабачок есть… Недалече!

Тут же, не выходя из гавани, забрели в дешевый матросский кабачок. Рыдала мандолина в руках итальянца, спасенного вчера с погибшего танкера. Шумная матросня с французских эсминцев резалась в карты. Пили вино женщины — со зрачками, которые расширены атропином, словно от ужаса. Чад стоял…

— Чего хмурый? — спросил Самокин.

— Устал. Визирную схему сегодня разбирали с Ландсбергом.

Самокин заказал бутылку вина и большого омара.

— Тяни, — сказал, взяв омара за одну клешню.

Павлухин за другую, и растащили омара на куски.

— Выпей… ешь… поговорим!

Долго пили и сосали омара молча. Потом Самокин раздраженно шлепнул клешню на стол.

— Натащили, — сказал, — всякой дряни… Бараньи головы! Ни хрена не смыслят, а тащут на крейсер всякую баланду, что числом поболее да подешевле. В головах — во: шурум-бурум!

И, оглядев дымный зал кабака, в упор поставил вопрос:.

— Левка… ты его знаешь?

— Нет.

— Посмотри. Вылущи его, сколько можно. И мне потом расскажешь. Я знаю: команда тащит с берега нелегальщину. Прямо тюками прет. Литература — дрянь! А у некоторых появилось оружие. Организации в том смысле, как мы с тобой ее понимаем, — такой организации на «Аскольде» нет.

— А что есть? — спросил Павлухин.

— Список, — ответил Самокин. — А какой-то дурак вчера ляпнул, что взорвись «Аскольд» — и война сама по себе для нас, служащих на «Аскольде», кончится.

— Дураков еще много, — вздохнул Павлухин.

— Крейсеров на святой Руси тоже немало… В кубриках составили список того, что им представляется «организацией». Но это — шалтай-болтай. Любой войди и выйди. Как в нужник на углу улицы. А наша с тобой задача, слушай…

— Ну! — навострился Павлухин, весь во внимании.

— Здесь не Кронштадт — Тулон, — говорил ему Самокин. — Вдали от своих, без партии, мы — тьфу! Я ввязываться, сам понимаешь, не могу. Партия никогда не простит мне, если я буду разоблачен. Но попробуй ты сделать так, чтобы всё убрали. И литературу, и оружие. Преждевременное выступление — смерть. Да и никто не даст нам сейчас выступить — даже преждевременно. «Ванька с барышней» мужик с башкой. Не хотели жрать аденскую верблюжатину — пожалуйста, он открыл им консервы. Что они могут? Сказать, что не хотят каши, а хотят макароны… Он даст им макароны! Всё? Революция — поминай как звали?

Павлухин смеясь вытер руки о скатерть:

— Они даже макароны просить не могут. Кормят как на убой… Ты прав, Самокин, в Тулоне даже «мама» сказать не дадут. Я догадываюсь, что тут не обошлось без Шурки Перстнева. Если бы князь Кропоткин не был князем, то Шурка бы и мимо анархизма прошел, плюнув на сторону. А тут — князь, дело серьезное, Шурке-то нашему и приятно, что он с князем на одной ноге стоит.

Вышли к причалам. Вдали, среди леса мачт, высились стрельчатые салинги «Аскольда».

— Смотри! — сказал Самокин, взяв Павлухина за руку. Между ноками реи, вдоль антенны, пробежала веселая искра.

— У нас заработало радио… Пойдем!

Придя в свою каюту, Самокин сначала стянул мундир. Аккуратно повесил его, выровняв погоны, на спинке стульчика. А за переборкой, в соседней радиотелеграфной рубке, уже попискивал аппарат. Скоро звякнул звонок, Самокин откинул в борту узкую дверцу, туда просунулась рука, протягивая бланк с шифром.

Всё! Окошечко снова закрылось. Тайна в его руках.

Самокин был педантично обстоятелен. Раскрыл коробку с сигарами. Выложил из кармана спички. Тоненько заточил карандаши. И только потом грохнул на стол кодовую книгу в пудовом свинцовом переплете. Перед глазами кондуктора побежали, строясь в загадочные ряды, жучки таинственных сочетаний:

«…КЧЭ-213… ПТА-7… БРЩ-1089…»

Самокин был шифровальщик опытный, и через полчаса все было закончено: готовый текст лежал перед ним.

«Все ли?» Теперь-то все и начиналось…

Отбросив карандаш, кондуктор захлопнул коды и крутанул себя назад на кресле-вертушке. Глядя в иллюминатор, где розовела вершина Монфарон, Самокин сказал:

— Доигрались, кошкины дети…

* * *

— Войдите, — разрешил Иванов-6.

— Ваше высокоблагородие, — доложил Самокин, — мною в двадцать сорок семь закончена расшифровка.

— Откуда, кондуктор?

— Из посольства в Париже, подписана Извольским.

— О чем там?

Самокин поднес бланк расшифровки к лицу, словно желая еще раз ознакомиться с нею.

— Следует предупреждение от имени посла в Париже, что на крейсере ведется антивоенная пропаганда.

— Вы не ошиблись, кондуктор, во время расшифровки?

— Никак нет, ваше высокоблагородие.

— И что далее?

— Далее сказано: изолировать от команды матросов, зараженных пораженческой пропагандой, которая питается соками немецкой тайной агентуры во Франции…

— У меня? На крейсере? — спросил Иванов-6, прикладывая к груди руки. — И чтобы… немецкая агентура? Извольский не знает, что у меня половина команды — Георгиевские кавалеры! — Каперанг справился с волнением и закончил: — Хорошо, кондуктор, благодарю вас. Положите текст на стол и можете идти…

— Есть идти! — Самокин затворил двери салона за собой столь осторожно, словно там оставался покойник…

А за переборкой снова пищал аппарат; в секретное окошечко передачи опять просунулась рука, и блеснул перстенек на пальце, дешевенький, но лица радиста не было видно. Только слышался его голос:

— Эй, Самокин, ты никуда не уходи… На ключе шифровка!

— Еще?

— Да.

— Откуда?

— Из питерского Адмиралтейства, берем ее через Эйфелеву башню. Так что не уходи, сейчас мы ее забланчим!

Пока шифровку перебеляли с ключа на бланк, Самокин нервничал. Он умел владеть собою, этот немолодой кондуктор, но столбик пепла с сигары упал на узор японской циновки. Чистоплотный человек, Самокин не допустил бы этого, если бы так не волновался сейчас… Что там в новой шифровке?

В новой шифровке говорилось, что тайная полиция (русская и французская) обеспокоена создавшейся на крейсере революционной ситуацией, и спрашивалось — все ли сделано офицерами, чтобы предотвратить взрыв крейсера?..

Самокин вспотел. Схватил веер — фук-фук-фук.

— Что они там? — сказал. — С ума все посходили?..

Но к кому это относилось — к Адмиралтейству или же к матросским палубам «Аскольда», — было пока неясно.

* * *

Штрафной матрос второй статьи Иван Ряполов на цыпочках шел к трапу, неся в кончиках пальцев миску с борщом. А один палец, самый большой, даже купался в миске.

— Не дожрал, штрадалец? — спросил его Павлухин.

— Не мне, — ответил Ряполов. — Это к нам Левка пришел!

Павлухин не кинулся бежать со всех ног, чтобы посмотреть на Левку. Нет, гальванер остался спокоен. Павлухин еще не знал о предупреждающих шифровках; он сейчас стоял и раздумывал. Да… На крейсере уже завелись какие-то шуры-муры. Игра в молчанку. Шепоты. Намеки… Собрал себя в комок. «Ну что ж… пора!»

— Даже не коснувшись ногами трапа, Павлухин скатился в глубину палубы. На одних только ладонях, по яркой латуни поручней — вшшшшик! А каблуки по железу — щелк, и гальванер уже в жилой палубе кубрика.

Левка же оказался… Никогда не думал Павлухин, что Левка окажется французским солдатом. Молодой парень. Зубы хорошие. Волосы черные. Взгляд открытый. Сидел он, раскинув локти по матросскому столу, и доедал борщ из миски.

Павлухин сделал шаг вперед, протянул ему руку.

— Здорово, — сказал весело. — Здорово… Левка!

Левка поднялся, всматриваясь в Павлухина:

— Привет тебе… товарищ.

— Павлухин, — назвал себя гальванер.

И тогда солдат вышел из-за стола, приударил каблуками:

— Виндинг-Гарин! Земляк и твой соотечественник, коему мать-родина обернулась злой мачехой…

— Солдатствуешь? — спросил Павлухин с улыбкой.

— По маленькой.

— Это что за форма?

— Иностранный легион, — пояснил Левка.

— А фамилия-то… как правильно? Виндинг или Гарин?

Левка даже не мигнул.

— Как хочешь, — сказал, — такая и правильно… В нашем легионе фамилии не спрашивают. И все мосты за спиной сгорели. Так что приятель, если в замазку нагишом влипнешь, так вылетай к нам — примем с бутылкой и маршем…

— Ну-ну, — сказал ему Павлухин и потрепал по плечу. — Давай шамай. Да поделись с нашей серостью… Веришь ли, живем — как в сырой могилке, ни хрена не знаем.

Но подзадорив Левку, Павлухин расчетливо отошел в уголок. Оттуда позыркивал глазами, щипал ус, слушал. Слушал — и не мог уловить партийной сути этого черномазого парня в форме французского солдата. И, когда Левка встал, прощаясь, Павлухин снова похлопал его:

— Ну, ты заходи. Пошаматъ когда захошь — заходи. У нас этого дерьма-борща кипят котлы кипучие.

Вечером Павлухин стал осторожно выпытывать у матросов, где они прячут нелегальщину. Если узнавал, советовал:

— Выбрось!

— Да ты что? Очумел?

— Ты сам очумел… Выбрось!

Отозвал Шурку Перстнева в сторону:

— Шурка, ты парень-хват, я знаю. Где список?

— Печатают, — отмахнулся Шурка и забегал глазами.

— Верно, что печатать стали. Один напечатал, второй напечатал… Завтра в Адмиралтействе знать будут.

— Нету списка! — решительно заявил Шурка.

— Ну и дурак… — сказал ему Павлухин. И пошел дальше. А в спину ему заорал Перстнев:

— Стой!

Остановился гальванер:

— Чего тебе?

— А откуда ты про список наш снюхал? — спросил, подбегая.

— Писаря болтали…

— Врешь!

— А ты уничтожь список. Тогда и врать не придется.

— Да нету, — божился Шурка. — Нету ведь, говорю…

— Вот и хорошо, что нету, — закрепил разговор Павлухин. — Тебе, как внуку князя Кропоткина, все равно в кандалах брякать. Так позаботься, чтобы другие своим ходом ходили.

…На мачту корабля уже поднимается флаг «херы», что означает по «Своду сигналов империи» — на корабле идет богослужение (просим не тревожить). Отец Антоний, шелестя фиолетовой рясой, появляется в церковной палубе. И сразу, как по команде, начинается потеха.

— Которые тута верующие, стано-овись!.. Очи всех на тя, господи, уповахом… Пивинской, куда впялился? Смотри сюды!

Офицеры вообще стараются не посещать корабельных богослужений, чтобы отмолиться за все грехи сразу в Андреевском соборе Кронштадта. Только один Женька Вальронд забегает изредка в церковную палубу. Ибо он еще молод, и душа его жаждет бесплатных публичных зрелищ. К тому же мичман тренируется на умении сдерживать в себе сатанинский хохот. Когда вокруг него вся команда уже лопается от натуги, лицо Вальронда еще хранит удивительное благолепие…

Именно-то этим он и привлекает внимание отца Антония.

— Ты што сюда пришел? — шепчет он мичману. — Посмеяться? Ты думаешь, мичманок, я тебя не вижу? Я тебя наскрозь вижу…

Вальронд, как монашек, с постным лицом меленько крестит себя по пуговицам. Рядом с ним — Ряполов, и мичман ему внушает:

— Мой дорогой, восчувствуем! Старайтесь прожить свою жизнь так, чтобы после вас оставалось одно благоухание…

Гальюнный долго соображает, и вот его ответ:

— Ешть, благовухание!

Отец Антоний шире обычного взмахивает кадилом:

— Я вот тебя сейчас как благо… ухну! А ну, второй статьи матрос Ряполов, пошел вон от греха подальше!

— Ешть, от греха подальше!

Буркалы отца Антония с желтизною вокруг мутных зрачков вперяются в мичмана: выдержит или не выдержит? Минута, вторая, третья… Неужели не прыснет смехом? Нет, не смеется. Уже натренировался.

— Которые туга верующие, — на всю палубу заводит батька, — те да пребудут. Которые тута неверующие — изыде!

Тут матросы, словно того и ждали, сломя голову кидаются по трапу. Наверху они дают волю себе… А в церковной палубе, один на один с батькой, остается Вальронд, которому не привыкать к «святости».

Мичман что-то достает из кармана штанов — остренькое и блестящее. Отец Антоний не сразу догадывается, что это штопор для отдраивания питейных сосудов.

Умильный голос Женьки Вальронда влезает в душу запойного священника, аки змий искушения в дупло райской яблоньки.

— Ваше преподобие, не хватить ли нам на сон грядущий по бутылочке вина церковного?

— С чего бы это? — задумывается отец Антоний.

— Да ведь мне, — смиренно произносит Вальронд, — подлец Володька Корнилов в буфете на долговую книжку уже не пишет…

Последний раз поют горны. Отбой. «Койки брать, всем спать, спать, спать». Гаснут огни, и загораются ночные фонари. Синие, как в покойницкой. Заступает собачья вахта: от ноль — ноль до ноль — четыре. «Собака» — самая проклятая вахта. И тишина над гаванью, только перезвон склянок в полночь: дин-дон, дин-дон…

В каюте боцмана долго щелкают конторские счеты, взятые им в долг до утра у писарей крейсера. Власий Труш в последнее время тоже ударился в политику. Восемьсот сорок банок с ананасами укладываются рядком в газетные статьи о голоде в России. Труш прикидывает в ночной тишине так и эдак. Ежели сразу по два рубля за банку? Сколько получится?.. Ведь недаром от самого Сингапура пер экую прорву… Спишь, бывало, в штормягу, а глаз сторожит, как бы банки не раскатились… «Хорошо бы, — думает теперь Труш, — пришел крейсер в Россию, а там у населения уже кишки склеились… Тогда бы и по пятерке: отдай и не греши. Это же тебе не картошка!»

* * *

Павлухину не спалось. Лежал он в своей подвесушке, смотрел на тараканов, падавших с подволока на спящих, и раздумывал. Сейчас можно ожидать любой провокации. А команда конспирации не ведает; надо как-то помочь людям, честным ребятам, чтобы они по горячности не загремели на каторгу. Левка тут крутится, темный человек, Шурка Перстнев баламутит… Так и жди!

Возле Павлухина, храпя в гамаке, качался Захаров — матрос и человек очень хороший, еще с Сибирской флотилии. Гальванер огляделся вокруг — кубрик спал. И, вытянув руку, на всякий случай прощупал подушку Захарова. А в подушке нащупал рукоять револьвера. Осторожно развязал тесемки. Вынул оружие… «Вот о чем говорил мне Самокин!»

Тихо спрыгнул, и вдруг — сверху — голос:

— Ты што, гнида, чужое берешь? А?

Павлухин, босой, в одних кальсонах, стоял перед Захаровым с револьвером в опущенной руке.

— Дурак, — зашептал, — ты еще благодарить меня будешь.

— Отдай! Я триста франков платил… В жисть не заработать! Но револьвер, матово блеснув, уже вылетел в иллюминатор и навеки пропал в темных водах Petite Rade. Захаров кошкой бросился на Павлухина с потолка, рванул его за прическу. Павлухин от боли раздернул на нем тельняшку; вжик — так и разъехалась до самого пупка. Полуголые, они сцепились. Дрались под гамаками коек, задевая спящих кулаками. Кубрик обалдело проснулся, отовсюду галдели:

— Кончайте вы эту баланду… Среди ночи-то — чего делите?

— …Триста франков, — хрипел Захаров. — А ты, паскуда, за здорово живешь… На!

Избитые в кровь, подбирая руками подштанники, стояли два человека — вчерашние друзья. Их разнимали товарищи:

— Да будет вам. Второй час ночи… Нашли, когда порхать кулаками. Ложись, братва! Они больше не будут…

— Я лягу! — орал Захаров. — Я лягу! Но ты погоди, паразит гальванный, я тебе прицел разыграю… Ты у меня на свой дальномер раком будешь ползать!

— А ты мне еще спасибо скажешь, — отвечал Павлухин. Как и водится, нашлась «шкура» — донесла, что дрались среди ночи, взбулгатили всю палубу. Хорошо, что у Захарова хватило ума не проговориться в пылу драки о причине поединка. И вот обоих потащили к старшему офицеру крейсера.

Быстроковский вызвал сначала Захарова:

— Георгиевский кавалер… ай-яй! Расскажи мне, почему среди ночи развел драку с этим гальванером?

— Из-за бабы, — ответил Захаров.

Вызвали потом и Павлухина, пришел.

— Георгиевский кавалер… ай-яй! Расскажи, за что тебя бил комендор Захаров?

— Из-за девки, — ответил Павлухин.

Оба не сговаривались. Но так уж получилось, что ответы их были почти одинаковы. Быстроковский же, как видно, особой разницы в природе девки и бабы вообще не признавал. Потому и отпустил обоих «кавалеров» с отеческим внушением.

В командном гальюне убирали в тот день, как всегда, два друга-приятеля — Пивинский и Ряполов.

— Прямо героический крейсер, — говорил Пивинский, а Ряполов его слушал. — Били мы японцев, били турок, били немцев… Теперь друг друга колошматить начали. Про солдат я уж и не говорю: на то она и армия, чтобы флот хлестал ее в рыло. Слушай, штрадалец, — спросил Пивинский, — не ты ли накапал старшому о драке в палубе?

— Што я тебе… шкура? — обиделся Ряполов.

— Шкура не шкура, а все мы шкурой обтянуты. И что ни говори папа с мамой, а шкуру свою беречь надо — во как! Лучше пускай чужая шкура трещит… А свою, брат, и погладить можно.

Тень упала от дверей, и, шагая через водостоки гальюна, к ним приблизился Власий Труш:

— Ряполов закончит. А ты — эй! — следуй, вонючка… Боцман отвел Пивинского в нос крейсера и запер, как таракана, в узкую щель карцера. Не повернуться, не разогнуться.

— За што? — скулил оттуда Пивинский.

Тогда откинулся глазок, в дырку вставились толстые, выпяченные губы Труша:

— Кондер тебе таскать будем — лопнешь! Загляни под банку, там святцы лежат… А ты мне будешь нужен. Но все должны на крейсере знать, что сегодня ты сидел под арестом…

Банка — так зовется на флоте любая скамья. Пивинский заглянул под банку, выискивая святцы, и там блеснул ему чудесный шкалик. Такая красотища — просто ух!

— Это тебе для смелости, — пояснил Труш, наблюдая за радостью Пивинского. — Мы же не звери. И человека, коли он человек, то… Как его не понять? Всегда понимаю…

В этот день из ружейных станков, размещенных в коридоре кают-компании (подальше от команды), пропали две винтовки. Было дано знать в Пятую флотскую префектуру, и на «Аскольд» прибыл комиссар полиции. Комиссар долго слушал путаные соображения Иванова-6, молчал, наслаждаясь прекрасной сигарой из ящика каперанга. Наконец ему молчать надоело:

— Мсье Иванов, я вас понял. Эти винтовки мы уже нашли. Недалеко отсюда. На дворе заводского цеха. Но скажите мне, зачем обращаться к полиции, если вы сами знали, где спрятаны ваши винтовки? Это же — неловкий шантаж…

Иванов-6 выставил комиссара прочь. Он был опозорен.

Но каперанг действительно не знал, куда делись винтовки. Он в этой провокации не участвовал.

<p>Глава пятая</p>

Долго не ложились спать офицеры и команда. Все были возмущены глупой и наглой провокацией. В офицерских каютах крейсера прямо обвиняли в пропаже винтовок боцмана Труша, который действовал по указке… Федерсона!

— Нашему механисьёну, — говорил Женька Вальронд лейтенанту Корнилову, — очевидно, снится аксельбант флигель-адъютанта. Я уже давно к нему приглядываюсь…

— И что?

— И знаешь, Володя, с ним что-то неладное в лунные ночи. Но Федерсон плохо извещен: машинные типы во дворец не вхожи. «Царскосельский Суслик» не переносит запаха мазутного масла.

— Же-енька, — протянул кормовой плутонговый, — ты говоришь о его величестве как матрос, это нехорошо…

Между тем офицеры пришли к согласному убеждению, что матросы распустились, их надобно подтянуть. Слишком много воли дано им! Стоянку в Тулоне надо разумно использовать для внедрения железной дисциплины. А что делают унтер-офицеры? На всех кораблях они друзья и помощники кают-компании. Они цепные псы флотской логики. На «Аскольде» же они более близки к матросам, нежели к нам, к офицерам… — так рассуждали. А за ужином каперанг Иванов-6 произнес одну фразу, которая — через вестовых — дошла, конечно, и до матросских кубриков:

— Меня опозорили свои же офицеры. И перед кем? Перед французской полицией… Стыдно, господа, стыдно!

Утром, еще очень рано, когда зевающие вестовые перетирали хрусталь к завтраку, раздался звонок на расблоке. Электрическое веко закатилось на глазу лампочки. Как раз под табличкой с надписью: «Комкор» (командир корабля).

— Каперанг вызывает к себе… — И, взмахнув полотенцем, вестовой Васька Стеклов поднялся в командирский салон: — Ваше высокоблагородие, явился по вызову… Что прикажете?

Иванов-6, истерзанный сомнениями и бессонницей, сказал:

— Базиль! Завари для меня «адвокат» покрепче. К столу в кают-компанию я сегодня вообще спускаться не буду…

Стеклов бесом скатился по трапу, рассказывал в буфете:

— «Адвоката» просит. К столу не выйдет. Обиделся здорово…

Он заварил каперангу «адвокат», так назывался крепчайший чай. На темно-вишневой поверхности плавал, благоухая, ломтик лимона. И торчала из стакана ложечка с монограммой «Аскольда».

— Хорошо, — сказал Иванов-6, отхлебнув. — Ступай…

Потом кто-то долго царапался в двери салона.

— Кто там? Войдите…

Дверь открылась (неслышно), и в полутемном салоне выросла фигура матроса — незнакомого. В робе, застиранной. На груди его — номер, начинающийся с нуля. По номеру Иванов-6 уже знает, что матрос этот сер, как лапоть деревенский; ноль — это значит у него нет разумной специальности, его дело на корабле самое грязное, ума не требующее.

— Ты кто? — спросил Иванов-6.

— Штрафной матрош второй штатьи Ряполов, ешть!

— Не ори. Еще все спят на крейсере… Знаешь ли ты, что сюда ни один матрос не имеет права входить?

— Так тошно — жнаю!

— Где тебе, сукину сыну, зубы выставили?

— Итальяшки… иж Мешшины.

— Вот как? С какого же времени ты у меня на крейсере?

— От шамых Дырданелл, ваше вышокоблагородие…

Иванов-6 еще раз хлебнул «адвоката» и устало вздохнул.

— Ну, — разрешил, — теперь можешь рассказывать.

Павлухина тряс за плечо Шурка Перстнев, перепуганный:

— Вставай, дурында… Скочи с койки!

Павлухин открыл глаза — прямо в лоб ему светили лампы с подволока. Качались койки, будто их швыряло штормом, а под гамаками уже строили полуголых матросов, расхаживали офицеры и боцманматы…

Павлухин стряхнул остатки сна.

— Хоп! — И спрыгнул вниз. — Что у вас тут?..

Фельдфебель Ищенко сразу запихнул его в шеренгу.

— Все в сборе, — отрапортовал он Быстроковскому.

Тут же стоял мичман Вальронд. Руки — по швам, глаза плутонгового — в смятении.

— Мичман, — окликнул его Быстроковский, — вы своих людей знаете лучше нас… Вот и приступайте с богом!

Вальронд шагнул к матросам.

— Ребята, — сказал он сорванно, дребезжа голосом, — на крейсер «Аскольд» проникли немецкие агенты. Прошу вас всех…

— Мичман! Не так надо, не так, — вмешался Быстроковский, беря дело в свои руки. — Внимание, слушай мою команду…

Людей развернули лицом к борту. Держа подштанники, вперились они в стальной борт, пробитый шляпками заклепок. Внимательно изучали в тоске путаницу проводов и патрубков. Там бежит электричество, там грохочет пар, там рвется по трубам вода. А за иг спинами уже рьяно работали боцманматы, ученики Труша.

— Павлухин! Кру… хом!

Гальванер четко обернулся:

— Есть!

— Твои шмотки?

— Мои…

Возле ног Павлухина раскинули матросское барахло: прощупанный пальцами матрас, подушка, запас белья, две книжки по теории электричества, сборник биографий великих людей, открытки с видами Парижа, конверт с письмами от родных, кусок голубого мыла… ну и прочую ерунду.

— Я его знаю, — промямлил Вальронд, стыдясь. — Полухин хороший матрос, и фон Ландсберг готовит его на унтер-офицера…

Фельдфебель уже перетряхнул вещи, выпрямился:

— Ваше благородие, чисто!

— Павлухин, — велел Быстроковский, — на другой борт, бегом марш! Там и стой… замри.

Шлепая босыми пятками, Павлухин перескочил на другой борт. Замер, как велели, только зыркал глазами.

— Захаров! Кру… хом!

Обернулся Захаров, и не узнал его Павлухин: лицо синее от перепуга, глаза запали.

— Твоя хурда? — спросили его боцманматы.

— Моя… То есть, позвольте номер.

— Гляди: 2-56-43… твой номер?

— Так что, ваше благородие, моя хурда. Павлухин думал: «Боится… Неужто не все выбросил?» Трясли. Летели в сторону тетрадки с грустными виршами собственного сочинения про любовь… Через всю палубу глаза Захарова вклинились в глаза Павлухина — так, словно сейчас опять сцепятся в драке.

И вот выпрямились боцманматы:

— Чисто, ваше благородие.

Павлухин даже вспотел. Легкой рысцой, сияя лицом, к нему уже подбегал Захаров. Поворот — и замер рядом.

— Ну? — шепнул ему Павлухин. — Понял, сучья лапа?

— Спасибо… — долетел вздох облегчения.

Дошла очередь до погребного Бешенцова — баптиста. Старший офицер крейсера пустил по палубе, разметывая страницы, сборник прохановских «Гуслей». В злости рвал афонские книжицы, отпечатанные крамольными имябожцами.

— Несчастный сектант! Тебе — что? Больше других надобно? Ты что на меня, как на Христа, уставился? Я из тебя эту дурь выколочу, а глаза выкручу, как шурупы…

— И выколотили, и выкрутили, — отозвался Бешенцов.

— Ты на что намекаешь? Выверни карманы у робы…

На палубу звонко выпал дубль-ключ от носовых погребов. Тонны взрывчатки в руках этого человека с лютым взглядом, и Быстроковский невольно съежился.

— Можешь подобрать, — сказал и ногою придвинул к баптисту всю рвань «божественного»…

Вальронд стоял красный как рак. Мичман страдал за свой плутонг, за его людей — храбрых и сильных бойцов флота империи. Писали о них газеты — русские, британские, французские, бельгийские. А теперь, полураздетые, растерянные, они мечутся с борта на борт, и всё наружу — и рундуки, и души этих людей.

Женька Вальронд производил обыск поспешно и неловко, лишь бы отвязаться. С того конца палубы, где он перетряхивал вещи, чаще всего слышалось:

— Перебегай… Ты тоже беги… К борту, к борту! Вальронд стоял внаклонку над вещами, разложенными в ряд; он стоял как раз спиною к шеренге матросов, еще ожидающих обыска. И вдруг мичман ощутил (так страшно, так бедово), как провис у него карман кителя. Тяжесть была такая, как будто в карман опустили ему булыжник с мостовой.

Никогда еще мичман не бывал так испуган, как сейчас. Ему было ясно: кто-то, невидимый из-за спины, спасая себя или товарища, переложил… револьвер. Кто? Но Вальронд еще больше боялся оглянуться, чтобы узнать дерзкого. Кто?..

— Перебегай, — сказал он, и кто-то перебежал…

Вляпался, как и ожидал того Павлухин, Шурка Перстнев.

— Твоя листовка? — радостно спросил Быстроковский. Через плечо старшего офицера Вальронд успел прочесть несколько строчек: «…солдаты, не забудьте, что в лице каждого офицера, приветствуя которого, носит на руках своих темная, часто подкупленная толпа, вы славите свое вековое рабство. Не довольно ли крови, солдаты?..»

— Твоя? — снова спросил Быстроковский.

— Почему же она моя, — ответил Шурка, — если здесь про солдат сказано. А об матросах — ни звука!

— Ты мне тут придурка не выкобенивай… Где взял?

— Дали.

— Кто?

— Да когда в город ходил…

— Я тебя спрашиваю — кто дал?

— А я откуда знаю, ваше благородие?. Барышня одна… собой ничего такая. «На, говорит, почитай, а потом я тебя поцелую!»

Быстроковский волком глядел на Шурку:

— Ну! И… поцеловала она тебя?

— Прочел, — сознался Шурка. — Мне-то что? Тут ведь о солдатах… Так что мне это совсем неинтересно читать было.

— Хорошо, — жестко произнес старший офицер. — Теперь я тебя целовать стану. Влеплю такой горячий поцелуйчик, что ты у меня только в окопах очухаешься…

Вальронд, пока там препирались, наспех перекидал оставшееся барахло. Выпрямился. И, стараясь встать к Быстроковскому не тем боком, где лежало оружие, отрапортовал:

— Роман Иванович, я закончил. Всё в порядке!

Придя в свою каюту, Женька вынул из кармана ловко сидевший в ладони браунинг. Открыл ящик стола, бросил туда оружие и задвинул ящик снова. Щелкнул ключик. «Кто?» Было ясно, что команда артиллеристов ему доверяла Предать их он был бы не в силах. Да и к чему? В немецкую пропаганду на крейсере мичман не верил. Другие соображения руководили им…

Морской корпус его величества, славный громкими традициями русского флота, готовил прекрасных офицеров. Но от расчета траектории надо было вжиться — телом и нервами! — в броню: это труднее. Вальронд не забыл, каким растерянным щенком забился он тогда в угол башни. А пристрелочный уже подали с элеватора. А дальномер уже отрубил ему дистанцию. И ревун уже промычал… А он растерялся на «залпе». И тогда матросы, эти многоопытные воины, сделали из него бойца. Благодаря им он вылез из башни хозяином плутонга. Такие вещи не забываются. От этого и отношения Вальронда с прислугой орудия были доверительно добрыми. Матросы это понимали тоже, и вот… результат доверия: подкинули оружие, как своему…

А в палубе, после обыска, долго помалкивали матросы. И ходили, как барахольщики, подбирая свое белье и койки. Но вот откинулся люк и сверху спросили — тихонько:

— Эй, хлопанцы! У вас дым без огня был?

— С огоньком… Шурка Перстнев погорел. А у вас?

— Нашли… револьвер.

— У кого?

— Успели в рундук со швабрами кинуть. Чей — не дознались.

Итак, обыск был проведен только в двух палубах — носовом плутонге и кочегарном кубрике. Павлухин плотно увязал свою койку, вскинул на плечо, чтобы вынести наверх и поставить до вечера в сетки. Сказал он матросам, уже с трапа, так:

— Хорошая была побудка, день прямо табельный… Только знайте, это еще не обыск. Так не обыскивают! И потому еще раз говорю тем, у кого башка вихляется: если имеешь что — убери…

Рядом с ним ставил свою койку Шурка Перстнев, тихонький.

— Ух, и дал бы я тебе в ухо… — сказал Павлухин.

— За что?

— А так, чтобы тень на плетень не наводил. Себя гробишь — это плевать, твое дело, но вот ребят мутишь…

— Каждый за себя, — огрызнулся Шурка.

— Ври! — ответил Павлухин. — А где… список?

— Отстань, чего привязался? Говорю тебе — печатают…

На молитве плохо служил в это утро отец Антоний. Плохо пели и певчие — из добровольно верующих. Скверно ели матросы. Потом всех развели по работам. Однако разговаривать с французскими рабочими матросам запретили: мало ли еще какая зараза с языка на язык перескочит? И сразу же, именно с этого дня, между бортом русского крейсера и берегом Франции прошла глубокая трещина: французы стали косо посматривать на «немецких агентов»…

Зайдет аскольдовец в кабачок и попросит, бывало, пива.

— Ступай к немцам своим! — кричит на него трактирщица. — Мы не боши, чтобы пивом надуваться. Пусть тебе сам кайзер нальет.

— Тогда… вина. Прошу, мадам.

— Еще чего захотел! Дай тебе вина, так мне потом по миру идти надо… Знаем мы, как вы, русские, вино пьете…

Да, неуютно стало в Тулоне.

* * *

Над люком раскорякою, словно краб, встал рассыльный с вахты, высвистал руладу «Внимание все» и позвал:

— Павлухин!

— Есть, — отозвался голос из глуби крейсера.

— В писарскую тебя… Чтобы — пулей!

В писарскую добром не вызывают, и Павлухин мысленно перебрал в памяти: все ли было в порядке за последнее время? Кажется, все. Он направился в нос крейсера, конечно же бегом, как и положено матросу, ибо ходить не имеешь права. Хоть гуляешь, хоть в гальюн тебе надо — все равно, матрос, сверкай пятками.

В большой светлой каюте над верхним деком стучал «Ремингтон «. Старший писарь, не оборачиваясь, тыкал пальцами в клавиши.

— Явился? Ну, с тебя бутылку.

— За что калым дерешь?

— С унтером тебя. Сейчас, вот видишь, печатаю на подпись командиру… Неужто не поставишь?

— Поставлю.

— Дуй в буфет.

— Дую…

Павлухин покрутился возле иллюминаторов буфетной:

— Эй, Васька! Бутылку свистни, потом расквитаемся… Аскольдовский «базиль» был малый опытный: с того и жил, что воровал. Огляделся — нет ли кого вокруг, и скоро за пазухой Павлухина лежала, бутылка. Вернулся гальванер с нею в писарскую, сказал весело:

— Давай штопор.

— Штопор тебе еще! — И писарь вышиб пробку ладонью. — Задрай двери на резину… Драболызнем, гори оно все к черту!

Драболызнули, и Павлухин вышел уже унтер-офицером.

Глянул под полубаком на часы: было время курнуть.

Самокин сказал ему:

— Стало неспокойно. Будем отныне встречаться через день. Если что — я сам найду тебя… Кстати, сегодня я шифровал телеграмму «Ваньки с барышней». О наших делишках.

— И что там за делишки у нас?

— Да неважные. Шкура — Ряполов…

— Штрадалец-то? Он мне с первого раза не приглянулся. На кой ляд, спрашивается, итальянцам сажать нашего брата, русского? Конечно, дело тут грязное… Стащил что-нибудь, а выдает себя за «штрадальца».

— Что с Левкой-то? — поинтересовался Самокин.

— Да куда-то провалился. Раньше все жрать ходил. Видать, в легионе его только марши играют. А жрать на сторону бегают.

— Придет, — сказал Самокин, озираясь. — Вон Труха сюда сыпет. Гаси и — отваливай. Я с этим ананасником. один на один побеседую…

— А тебя с контрами? — спросил боцман Труш, намекнув на получение «контриков».

— Так точно. Унтер-офицер первой.

— Махнул, брат! Ну, с поздравкой тебя, Павлухин, — сказал Власий Труш, искренне пожимая руку бравого гальванера. — В нашем полку, как говорится, прибыло… Ну-ка, дыхни!

Труш понюхал — чем пахнет изо рта Павлухина.

— Все правильно, — сделал вывод. — Надо еще не так выпить. А так, чтобы тебя четыре человека посередке улицы тащили… В люди человек вышел! Надо, чтоб на всю жисть память осталась! А умирать будешь — приятно вспомнить…

Виндинг-Гарин появился через несколько дней. Болтался по крейсеру до вечера. Он был симпатичный парень — легко находил общий язык с матросами и даже с офицерами. Лейтенант Корнилов видел в нем что-то байроновское.

Вечером, когда офицеры ужинали в кают-компании, Левка появился в коридоре салона. Тихими шагами подкрался к дверям командирского помещения.. Достал из-за пазухи конверт, который ему надо было просунуть под самую дверь Иванова-6. Но солдат Иностранного легиона не учел одного обстоятельства. Корабль — это тебе не изба, где взял да и протиснул письмишко под двери. Нет. Двери на крейсере водонепроницаемы, и высокий, подбитый резиной комингс в салоне мешал Левкиному замыслу: этот комингс плотно закрывал все щели.

В раздумье Левка обернулся и… чуть не вскрикнул.

В другом конце коридора, под яркой дощечкой с надписью: «Стой — не входи», высился жилистый кондуктор с острыми старомодными усами и пронзительно наблюдал за Левкой.

— А командира — что, разве нету? — спросил Левка. Кондуктор — ни звука в ответ. Только смотрел. Но, чтобы выйти отсюда, никак не миновать этого господина в полуофицерском мундире. Еще даст раза по башке… Черт его знает, что он там про себя думает? Может, за вора принял?

Было боязно, но делать нечего. Левка как-то сразу сгорбился, медленно ступая по коврам. А на повороте вскрикнул: «Ой!» Это кондуктор взял его за ворот в жуткой хватке, довел до выхода и ударом под зад выкинул на палубу…

— Где же Левка? — говорили матросы несколько дней спустя. — Чего-то Левки давно не видно?..

Получив пинкаря с крейсера, Виндинг-Гарин понял, что он разоблачен, и отправил свое письмо по почте. Иванов-6 получил его на пятый день после обыска двух командных палуб — носового плутонга и кочегарной.

* * *

Федерсона задержал у тамбура люка доктор Анапов:

— Гарольд Карлович, куда вы несете водомерную трубку?

— Каперанг просил занести.

— Вот заодно он просил у меня шпадель… Прихватите!

В одной руке — трубка из толстого стекла, в другой — хирургический шпадель. С таким снаряжением старший лейтенант Федерсон заявился в салон командира. Иванов-6 стоял возле стола, зажав, в загорелых руках глотку своего любимого удава.

— Принесли? — спросил он. — Весьма благодарен…

На развернутой газете лежали горками мелко крошенное сырое мясо, лук, фрукты. Иванов-6 попросил механика, чтобы он натискал эту смесь в водомерную трубку — поплотнее.

— Я вызвал вас вот по какому поводу. Сегодня мне доставили по почте письмо от одного русского подданного, живущего во Франции… От некоего Льва Виндинга-Гарина.

Шпаделем каперанг начинает раздвигать челюсти удава, и пасть рептилии отвратительна, словно клоака. Взяв трубку с едой, каперанг осторожно вводит ее по глотке удава прямо в желудок. При этом он спокойно продолжает беседу.

— Конечно, — говорил Иванов-6, — после доноса штрафного матроса Ряполова этот Виндинг-Гарин ничего нового сообщить не может. Но… Помогите мне, Гарольд Карлович!

Федерсон охотно вскакивает, сказав при этом:

— Я могу привлечь к пособничеству нам еще и Пивинского.

— Да нет же, — морщится каперанг, — я совсем о другом… Помогите мне забить все это в глотку. Берите шомпол… Так, осторожно, прошу вас. Теперь — пихайте, пихайте туда!

Шомполом, вдвинутым в трубку, мясо, лук и фрукты медленно проталкиваются внутрь удава, который на глазах офицеров быстро толстеет. Поправляется!..

— Виндинг-Гарин, — продолжает Иванов-6, беря со стола бутылку чудесного коньяку (он не скуп), — настоятельно требует свидания со мною. Но я не желаю встречаться с человеком, личность которого мне неизвестна…

Взболтнув бутылку, Иванов-6 наклоняет ее над трубкой. Рыжий коньяк заполняет ее доверху и медленно струится внутрь удава. Федерсону очень жалко коньяк — хамелеоны обходятся дешевле, тараканы ничего не стоят…

— А он буянить потом не станет?

— Нет, — отвечает каперанг. — Он у меня тихий…

Федерсон следит, как добротный «мартель» оседает в водомерной трубке, заполняя утробу питону и думает. Механик, понимает, что каперанг желает сохранить чистоту мундира строевого офицера флота. Это — каста! И спихнуть грязную работу на машинного офицера (не строевого)…

— Я уже снесся с начальником русской полиции в Париже, — произносит Иванов-6, — чтобы проверить личность доносителя…

Оба смотрят, как коньяк оседает в трубке. Все.

Каперанг вынимает из утробы стеклянную трубку. Берет — и очень ловко — удава за шею и забрасывает его далеко под кровать — отсыпаться и переваривать пищу.

— А вас, Гарольд Карлович, — заканчивает Иванов-6, начиная мыть руки над раковиной, — я убедительно прошу, именно вас, прошу встретиться с этим…

— Виндингом-Гариным?

— Да, именно с этим негодяем. Пожалуйста!

Федерсон не боится; испачкать свой мундир.

— Я это сделаю… — отвечает он даже с вызовом.

Вечером Федерсон переоделся в статское и отправился в укромный ресторанчик на Страсбургском бульваре. На улицах было жарко, пыльно. В пламенных вихрях шелков и шарфов, выбрасывая кверху стройные ноги, кружилась на афишах смуглая женщина с толстыми губами — а внизу начертано:

Сегодня танцую язнаменитая Мата Хари!

В пустынном ресторане, где Федерсон должен был повидать Виндинга-Гарина, тихо играла музыка. Выбрав по карте дешевенький пинар, федерсон тянул его через соломинку, терпеливо выжидая свидания.

Наконец один из гостей ресторана поднялся из-за стола, решительно пошел прямо на механика.

— Извините, — сказал он по-русски, — но я не подошел к вам раньше, просто опасаясь провокации.

Федерсон осмотрел молодого человека:

— Чем вы можете доказать свою личность и свое русское подданство? Есть ли при вас солдатская книжка?

По документам все было правильно: солдат Иностранного легиона, но подданный Российской империи. Федерсон успокоился.

— Ну-с, господин солдат, отпейте этого благородного пинара и поведайте нам о своих наблюдениях…

Левка рассказал, что на крейсере ведется антивоенная агитация («Кем?» — спросил Федерсон, но Левка не ответил), что матросы ждут транспорт с оружием и нелегальщиной, дабы потом, уже в море, перебить всех офицеров.

— И, — заключил Левка рассказ, — по получении сведений из Архангельска они приведут свои намерения в исполнение.

— Откуда-откуда? — спросил Федерсон, прищурясь.

— Из Архангельска, — твердо повторил Левка.

Вот тут-то Федерсон и ошалел: при чем здесь Архангельск? Но в этот момент Левка добавил:

— Вы же там будете…

— Где?

— В этом… или Архангельске, или — на Мурмане!

— Молодой человек, откуда у вас такие сведения?

— Как откуда? Россия создает новый флот — Северный, началось строительство морской базы в бухте Иоканьга. Плавмастерская «Ксения» уже там. Эсминцы «Грозовой» и «Властный» давно бросили якоря в Кольском заливе, а с Дальнего Востока вышла на Мурман броненосцы «Пересвет» и «Чесма», откупленные нами из японского плена… Наконец, легендарный крейсер «Варяг» тоже будет скоро на Мурмане… Что? Разве не так?

— Но откуда вам стало известно, что наш крейсер «Аскольд» должен войти в состав этого флота? Честно говоря, меня знобит, как я подумаю об этом ужасе… Льды, холод — бррр!

Левка промолчал, лицо его было загадочным.

— Вы не до конца представились мне, — намекнул Федерсон.

— Что ж, — ответил Левка с усмешкой, — могу и до конца. Я служу при московском охранном отделении, которое и командировало меня во Францию для наблюдения за русскими эмигрантами.

— Позвольте, — придержал его Федерсон. — Может, это и так. Но команда крейсера «Аскольд» не состоит из русских эмигрантов. Как же вы оказались на «Аскольде», если исключить вашу сомнительную любовь к церковному пению?

Левка заказал вина. Не такой благородной дряни, какую ему предлагал скупердяй Федерсон, а настоящего вина. И расплатился как джентльмен.

— Так вот, слушайте. — Он придвинулся поближе к механику. — Я пришел на «Аскольд» по доброй воле. Когда я узнал, что пораженческая пропаганда на крейсере уже ведется, я пришел сам. Вы меня не звали, это верно! Вы провели обыск по точному адресу — у артиллеристов и кочегаров. Но вы плохо искали. К сожалению, сюда наших филеров из Москвы не свистнешь! Они бы нашли, уверяю вас… Ну, какие еще вопросы ко мне?

— Назовите людей.

— Могу. Только не записывайте. Терлеев, Дубня, Захаров, Лепков, Бешенцов, Бирюков, Шестаков…

Записать Федерсон не мог, но и запомнить трудно. В голове механика четко зафиксировались только четыре фамилии:

Шестаков… Бешенцов… Бирюков… Захаров… Это были матросы, уже изрядно послужившие, на хорошем счету у начальства. И, может быть, именно потому Федерсон так точно запомнил их фамилии. Он с удовольствием распил вино (свое и Левкино) и вежливо откланялся московскому агенту.

Он вернулся на крейсер, и здесь… Здесь случилось нечто неожиданное. Едва Федерсон открыл рот, чтобы доложить каперангу о разговоре с Виндингом-Гариным, как вдруг Иванов-6 поднял ладонь, задержав его речь.

— Не нужно! — сказал. — Ничего не нужно. Читайте, что ответили мне из Парижа на мой запрос…

Русская полиция в Париже (самая точная и деловая) ответила на запрос следующее: «Неизвестный, именующий себя Виндингом-Гариным, на службе в тайной русской агентуре никогда не состоял, являясь мелким авантюристом, и его показаниям верить не следует…»

— Верить не следует, — с удовольствием повторил Иванов-6. — Извините меня, Гарольд Карлович, что я обеспокоил вас этим неприятным поручением… Увы, не верить!

Но все дело в том, что Федерсон-то как раз и верил.

Еще как верил!

<p>Глава шестая</p>

Мало того! Этот сукин сын нашел себе единоверцев в лице старшего офицера крейсера и артиллерийского лейтенанта фон Ландсберга. В узком кругу они договорились:

— Господа, надобно довести это дело до конца…

Но, будучи офицерами строевыми, голубой крови и белой кости, Быстроковский и Ландсберг (подобно Иванову-6) свято берегли чистоту своих мундиров. Грязное дело сыска строевики Морского корпуса его величества препоручили опять-таки инженер-механику крейсера. И вот тут-то во всей своей мерзости и выступила на передний план событий фигура альбиноса с красными веками и с прозрачной кожей.

Гарольд Карлович — это надо признать — был вдохновенен.

* * *

— Господин мичман, потрудитесь встать.

Женька Вальронд с трудом разлепил глаза. Ах, какие чудесные сны показывала ему эта ночь! Было еще рано. Но за переборками, где-то под самой палубой, по всему крейсеру шла странная суетня, хлопали двери, стучали люковицы. А перед плутонговым стоял механик Федерсон.

— В чем дело? — спросил мичман, сладко потягиваясь. — Судя по ранней побудке, мы травим тараканов?

— Обыск!

— Что? — Вальронда так и выкинуло из койки.

— Да, голубчик. В прошлый раз мы плохо искали. В этом же обыске нам помогут добрые французы.

— Механисьён! — возмутился мичман. — Вы вольны обыскивать самих себя с любых точек зрения, даже в самом неудобном ракурсе. Но забираться в каюту офицера…

— Все офицеры, — сказал Федерсон, — покорились чувству долга. Покоритесь же и вы, мичман.

Французская полиция уже вовсю рыскала по крейсеру.

— Свинство! — кратко выразился Вальронд и, полуодетый, схватив со стола папиросы, выскочил в коридор кают-компании, где уже было полно офицеров, таких же, как и он, растерянных и униженных.

— Господа, как вы могли позволить? — спросил мичман.

— А что делать? — пожался в ответ Корнилов. — Не драться же нам с французами… Теперь только ворота растворяй пошире: беда на крейсер поперла!

Тут же, повизгивая, крутился и корниловский дог Бим — без хвоста. Между офицерами проталкивался плечом взолнованный Иванов-6, стараясь на ходу застегнуть мундир.

— Господа, господа, — говорил он потупясь. — Как раз балаган, только вашей ярмарки не хватало… Что вы здесь торгуетесь? Прошу разойтись по командам. В Париж из Петрограда уже выехал военно-морской следователь — подполковник Найденов, и скоро он прибудет в Тулон…

Это была новость. Каша, по-видимому, заваривалась крутая. На выходе из коридора кают-компании мичмана Вальронда задержал барон Фитгингоф фон Шелль.

— Женечка, — сказал минер с опаской, — виноват во всем Володька Корнилов! Я говорил ему, чтобы он не резал газеты…

— Да! Он перестарался и запорол нам всю выкройку. Нет хуже дураков, нежели дураки убежденные. Особенно, если дурак имеет чин лейтенанта, которого не заслуживает.

— Я все продумал, — сказал минер печально. — Этими обысками и подозрениями мы сами революционизируем команду… Верно?

Вальронд пожал плечами, и погоны вздернулись — крылышками.

— Что тебе сказать, баронесса, на это? Я всегда и всем говорил, что ты у нас… умная девочка!

Теперь обыскивали весь крейсер. А это значило — ни один отсек, ни одна машина, ни одна башня, ни один погреб (не говоря о кубриках) не минуют рук опытного сыщика. Команда стояла навытяжку вдоль верхнего дека — и не уйдет отсюда вниз, пока обыск не закончится.

Вальронд подошел к комендорам.

— На этот раз, — сказал, — я могу смотреть вам в глаза, ибо в мою каюту уже залезли. Боюсь, что филеры нескоро вылезут оттуда, ибо у меня много портретов нелегальных барышень…

Матросы весело посмеялись — в общем, настроение было ничего.

— Евгений Максимович, — раздался вдруг окрик Быстроковского, — с командой не разговаривать… Следуйте в башню!

В башне, под креслом вертикальной наводки, полиция обнаружила револьвер. Держа этот револьвер в руке, мичман вернулся к своим матросам:

— Мне ведено узнать — чей это? Я надеюсь, что…

Он хотел сказать далее: «нам его кто-то подсунул», но тут честный Захаров шагнул вперед:

— Мой, ваше благородие.

Матросы переглянулись.

— Лыко… — сказал кто-то сдавленно.

— А ты, — спросил мичман, — придумал ли причину, по которой этот револьвер тебе был нужен?

— Чего уж тут… мой, — упрямо повторил Захаров.

— Ну, смотри, тебе виднее. — И Вальронд задумался, обеспокоенный.

Искали тщательно. Правда, выискали немало нелегальщины (весьма смутной политической окраски); разрозненные номера бурцевского «Былого», парижское «Наше слово»; был обнаружен еще один револьвер — в груде боцманского тряпья, но хозяин этого оружия, конечно, назвать себя не пожелал. К вечеру, когда люди уже измотались от напряжения, вдруг раздался торжествующий выкрик Корнилова:

— Нашли-и-и.

Быстроковский рысцой сорвался с места, побежал гуда:

— Что нашли?

И долетел ответный вопль:

— Список!

— Сколько?

— Шестьдесят девять человек…

— Список… список нашли, — зашептались матросы. И тут Вальронд заметил, что Павлухин пристально глядит на Перстнева. Мичману стало как-то не по себе, и он тоже помчался туда, где нашли этот список.

— Позвольте глянуть. Роман Иванович, — сказал Вальронд, выискивая среди фамилий своих людей, из носового плутонга.

Да, они оказались здесь. Не было, правда, Павлухина.

— Вот она, тайная немецкая агентура, — говорила полиция. — Вот именно эти люди и хотели взорвать крейсер…

Вальронд вернулся обратно и плачуще сказал матросам:

— Ребята, в уме ли вы? Взрывать крейсер? Как можно?..

И за всех ответил один — Павлухин, оскорбленно:

— Ваше благородие! Неужели и вы поверили в эту басню? Да мы же старые комендоры и хорошо знаем, что «Аскольд» несет в погребах полный комплект боезапаса. Нам свои головы дороже, и мы не хотим лететь к черту заодно с крейсером…

Быстроковский лаял матросов матерно, его рука трясла список.

— Попались? — спрашивал он. — Попались, мать в вашу… Очумевший от паники дог Бим лаял тоже, и лейтенант Корнилов тянул его за поводок.

— Мой Бим стоит вас всех! — кричал лейтенант.

— Унтер-офицер Павлухин, — вдруг подскочил Быстроковский к гальванеру, — я давно знаю тебя как исправного матроса… Отвечай: что значит этот список? А вы, Корнилов, уберите своего кобеля, пока я его за борт не сбросил…

Стало тихо. И в полной тишине произнес Павлухин:

— Команда крейсера собирала деньги на граммофон!

По шеренгам пошло шепотом: «Граммофон… говорить, что граммофон… подписка на граммофон». Но в граммофон не поверили, и обыск продолжался. Держа перед собой чертеж продольного разреза отсеков крейсера, комиссар префектуры щелкнул по схеме пальцем и сказал:

— Осталось вот только здесь, и… спокойной ночи! Это «здесь» было каютой шифровальщика Самокина.

— Стойте! — задержал сыщиков Иванов-6. — Входить туда имею право только я, как командир крейсера. Только военно-морской министр. И только его величество — государь-император.

И, «поцеловав» секретный замок, филеры отчалили…

Павлухину накоротке удалось свидеться с Самокиным.

— Что же дальше? — спросил Павлухин.

— Если бы знать…

К ночи Иванов-6 постучался в каюту Самокина:

— Кондуктор, это я… откройте. — И каперанг протянул текст своего рапорта в Адмиралтейство. — Пожалуйста, зашифруйте как можно точнее, и пусть радиовахта сразу передает.

— Есть! — ответил ему Самокин.

Донесение морскому министру Иванов-6 заканчивал так:

«Никаких волнений, неудовольствий или тревожного настроения в команде за все время обыска не замечалось; наоборот, команда, зная о возбуждении дела, чувствовала себя подавленно».

Самокин зашифровал этот текст как можно ближе к подлиннику, старательно отыскав в кодовых книгах такое сочетание ключа, которое точнее всего отвечало бы слову «подавленно». Он хотел предотвратить грозу, нависшую над командой крейсера. Будь это на Балтике, среди товарищей по партии, он бы, может, поступил иначе. Но сейчас кондуктор понимал: боя не будет — будет избиение.

* * *

До приезда следователя из Парижа дело повел сам Федерсон, ретивый и настырный. Никто бы раньше не подумал, что в этом механике кроется такая черная страсть к политическому сыску, омраченная неистовым презрением к России и вообще к русским людям. Через каюту Федерсона, в которой извергался Везувий, рушилась Ниагара и замерзал в Альпах одинокий путник, прошли все шестьдесят девять человек, обозначенные в списке. Теперь как угорелые носились по трапам рассыльные, давали дудки, выкрикивали в распахнутые люки:

— Эй, Захаров… тута Захаров? Стегай к механику.

Два зеленых хамелеона трясутся в банке противными гребнями, стучат по стеклу длинными липкими языками. А сам Федерсон издевательски вежлив:

— Садитесь, комендор… Вы не станете отрицать, что револьвер, обнаруженный под креслом вертикальной наводки носового орудия, принадлежит именно вам?

— Нет, не стану. — Захаров глядит испуганно.

— Объясните, зачем он вам нужен?

— Ваше благородие кой годик служу… Не все же воевать. Кады-нибудь и вчистую пойдем. А деревенька-то моя, Решетиловка, в лесу темном пропала… Почитай, на самой опушке стоит. Конокрады балуют. Опять же, кады и на гулянку пойдешь в соседнее Киково… Мало ли чего не бывает?

— Хорошо. Допускаю такой вариант. А вот расскажите нам, Захаров, какие пораженческие разговоры вы вели в жилой палубе?

— Не! — мотает головой матрос. — Таких не было… Федерсон жмет электрическую грушу, висящую над головой.

— Пусть войдет, — говорит он рассыльному. И входит матрос Ряполов.

— Ряполов, — напоминает ему Федерсон, — не забывайте, что вы тоже обозначены в этом списке подпольной организации. А потому — отвечайте честно… Допускал ли матрос Захаров высказывания антивоенного свойства?

— Так тошно!

— А что говорил? Вспомните… не волнуйтесь, Ряполов! Ряполов, глядя на хамелеонов, вспоминает.

— Шкажу… Говорил так: «Табаним мы тут, табаним. От Рошии шовшем отбились. А на кой хрен воюем? Это Шашка ш Гришкой мутят народ…»

Федерсон машинально впивается в список:

— Ряполов! Кто такие Сашка с Гришкой? Из какой палубы?

Выясняется, что палуба эта — Зимний дворец, Сашка — императрица Александра Федоровна, а Гришка — известный варнак Распутин-Новых, и Федерсон задумчиво поправляет манжеты.

— Ну-с, так что, Захаров? Были такие высказывания?

Захаров встает — руки по швам отутюженных клешей:

— Какие, ваше благородие?

— Ну вот, вроде этого: «на кой хрен?» и так далее.

— Да таких-то матюгов я на дню сотни три-четыре выговариваю, рази ж все упомнишь? Ну да, — вдруг соглашается, — говорил. Потому, как сами посудите, кой уже годик… от дому совсем отбился… матушка без меня померла… баба моя гулящей стала!

— Позволите так и запротоколировать?

Захаров долго думает и машет рукой:

— Где наша не пропадала… Пишите!

Надсадно скребет перо по бумаге — словно режет по сердцу.

Федерсон зачитывает Захарову его показания.

— Так? Теперь подпишитесь.

— Ваше благородие… Ну да, не отрицаю, говорил: на кой хрен!.. А вы иначе пишете. Будто я кайзеру продался и на деньги германские поражал всех… Так я же не шкура, чтобы за деньги продаться!

— Послушайте, Захаров, вы ведь умный матрос. Между словами «на кой хрен воюем» и словами большевиков «долой войну!» совсем незначительная разница…

Федерсон глядит на большие руки матроса, перевитые узлами пульсирующих вен. Он думает о ночной тиши над деревней Решетиловкой, где живет гулящая баба, а по опушке леса гуляют в красных рубахах веселые конокрады… Представив себе эту картину, далеко неприглядную, механик со вздохом вычеркивает «германские деньги» и снова подсовывает протокол Захарову:

— Может, теперь подпишете?

Захаров долго мечет рукой над бумагой — подписывает.

— Вот и все, — говорит ему Федерсон облегченно.

Запаренным конем несется по палубам рассыльный:

— Шестаков из машинной команды… тебя к Механику!

Вскоре на «Аскольд» прибыл подполковник Найденов — умный, толковый следователь. Он никого не шантажировал, вызывал к себе в каюту изредка то одного, то другого, разговаривал просто, по-человечески. Подавленность в настроении команды (сразу, как только дело было вырвано из рук Федерсона) стала рассасываться.

В один из дней Найденов навестил Иванова-6.

— Господин каперанг, я следствие закончил…

— О батенька, преотлично! Позвольте, я кликну в салон и своего старшого, дабы обсудить выводы сообща…

В салоне три человека: Иванов-6, Быстроковский, Найденов.

— По моему глубокому убеждению, — говорил Найденов, — на крейсере даже подготовки к восстанию не было.

— Не было! — просиял каперанг. — Слышите, Роман Иванович?

Быстроковский суховато кивнул.

— Показания же обормота Виндинга-Гарина явно провокационные. Чего он хотел? Добиться авторитета в агентурных кругах. С тем чтобы, завоевав этот авторитет, впоследствии поступить на службу во французскую полицию. Перед матросами он выставил себя революционером, изгоем, несчастненьким, и команда ему доверилась… Это — отщепенец! Да, он русский подданный. Но, будучи солдатом Иностранного легиона, Виндинг-Гарин давно уже наполовину эмигрант…

— Конечно, — горячо заговорил Иванов-6. — Как не понять и матросов? Оторванные от родины, отбитые от своих семей, они охотно идут навстречу любому земляку. И попался вот этот негодяй!

— А Ряполов? — вдруг спросил Быстроковский. — А Пивинский? Разве их показания — показания «полуэмигрантов»?

— Согласен, — охотно поддакнул Найденов. — Но их показания о взрыве крейсера, который якобы готовится, никак не отражают настроения всей команды. Может, какой-то пьяный дурак и ляпнул так. Но общий импульс крейсера — боевой.

Иванов-6 от такой похвалы «Аскольду» готов был расцеловать следователя и даже вольненько потрепал его по коленке:

Быстроковский, однако, заметил:

— Но, господин полковник, вы не можете не отметить в своем заключении признаки… Да! Именно признаки смуты!

— Признаки существуют, — согласился следователь. — Но, скажите мне, господин старший лейтенант, где в России сейчас этих признаков революции не существует? Они — всюду…

— Абсолютно так, — подтвердил Иванов-6. — А теперь расскажите нам, что будет далее?

Найденов подмедлил с ответом.

— Далее… Далее будет суд.

Иванов-6 встал — толстый, рыхлый, неуклюжий, словно чурбан. Его бульдожье лицо вдруг сморщилось как печеное яблоко.

— А вот суда, — сказал он, хихикнув, — суда-то и не будет!

— Помилуйте! — возмутился Быстроковский. — Для чего же тогда была проделана вся эта громоздкая работа?

— Не знаю… Но суда, заверяю вас, господа, не будет. Во всяком случае, пока я — командир крейсера. И я сейчас же телеграфирую в Париж графу Игнатьеву и каперангу Дмитриеву, нашему морскому атташе, чтобы суда над «Аскольдом» не было.

— Почему? — спросил Найденов невозмутимо.

— Потому что здесь не Кронштадт! Потому что здесь, во Франции, стране республиканской, существует свобода печати!

Потому что я не желаю пораженческой окраски моих матросов! Потому что я не позволю пачкать честное русское имя…

Найденов подумал и улыбнулся:

— Что ж, по-своему, вы правы… Поддерживаю!

Связавшись с Парижем, командир крейсера нашел поддержку и у графа Игнатьева, и у каперанга Дмитриева. Было сообща решено: неблагонадежных матросов — по усмотрению самого командира — списать подальше от корабля: в окопы!

И вот перед Ивановым-6 лежит список — шестьдесят девять моряцких душ. Выбирай любого. Их надо вырвать с мясом и кровью из брони крейсера и пересадить в унавоженную войною землю. Рано утром Быстроковский по мятому лицу каперанга понял, что командир мучился всю ночь, занимаясь строгим отбором.

— И сколько же мы списываем? — спросил он. — Никого не списываем. Двадцать девять человек я наметил было, но по зрелому размышлению… Никого не списываем!

— Почему? — удивился Быстроковский.

И получил честный ответ честного человека:

— Жалко…

Быстроковский был крут:

— Одного типа вы мне все-таки подарите, пожалуйста! — Кого?

— Есть такой… Александр Перстнев! Я уже обещал ему при всех, что он сгниет в окопах.

— Ну… возьмите, — сказал Иванов-6 вздыхая и переправил писарям для приказа имя только одного человека.

Шурка Перстнев подлежал списанию в дивизию латышских стрелков — в окопы под Ригой, куда ссылали всех матросов «политически неблагонадежных»…

— А вы собираетесь обратно в Россию? — спросил Иванов-6 у следователя Найденова. — Ах, какой вы счастливец!

— Нет, — отвечал ему Найденов пасмурно. — Меня граф Игнатьев срочно просит прибыть в Марсель.

— А что там случилось?

* * *

На прощание Шурка Перстнев сказал — загадочно:

— Я вся под Ригу сейчас укачу, а вы не думайте, что здесь ничего не осталось. Я-то, может, еще и выживу. А вам бабушка надвое сказала. Тут такие домовые живут, под броняжкой, что проснетесь когда-нибудь на том свете…

Впрочем, Рига ему только во сне показалась. Путь туда слишком долог. Через Францию, Англию, по Скандинавии — влетит он русской казне в копеечку. Не велик барин Шурка: подохнуть можно и во Франции, а потому он был зачислен в ряды корпуса Особого назначения, — далеко ездить за смертью не надо.

Генерал Марушевский был возмущен:

— У нас не погребная яма, чтобы сваливать сюда нечистоты. При формировании корпуса в России людей отбирали словно жемчуг. А теперь всю мерзость на нас спихивают. Хорошо! — решил Марушевский. — Отправьте этого матроса в самое опасное место, а именно — в команду штабс-капитана Виктора Небольсина.

…Самое опасное место — Мурмелон-ле-Гран — зацветает пышными маками, в которых лежат зловонные трупы и звонко стрекочут кузнечики.

Шурка добрался до позиций, присел в окопе. Невдалеке от него пожилой солдат долго целился, выстрелил: трах!

— Эй, дядя! — позвал его Шурка.

Но солдат взял гвоздь и камнем стал засобачивать его в приклад своей винтовки. Только сейчас Шурка заметил, что из приклада уже торчат восемь шляпок. И теперь, сгибаясь под ударами камня, с треском влезает в приклад девятый.

— Это ты к чему, дядя? — спросил Шурка, невольно заробев. Солдат поднял лицо — цвета земли; глаз вроде и не было.

— А к тому, что вот, когда десятку фрицев нащелкаю, тогда меня на день до Марселя пустят… И напьюсь я там, как свинья! Не мешай на выпивку хлопотать…

В офицерской землянке сидел за бамбуковым столиком штабс-капитан Небольсин и говорил угрюмому фельдфебелю:

— Не надо, Иван Василич, не надо. Она вернется…

— Да вернется ли? — спрашивал тот очумело и дико.

Над головой офицера нависал пехотный перископ, и Небольсин время от времени бросал взгляд в окуляр, приглядываясь к тому, что творилось на немецкой стороне. Лицо штабс-капитана, худое и усталое, невольно располагало к доверию.

— С «Аскольда»? — удивился Небольсин, прочитывая бумаги. — Так-так. Бывал я там, на вашем пароходе. Эсер? Большевик?

— Мы, — ответил Перстнев, — анархистами будем.

— О-о! — И посмотрел на матроса уже с интересом. — Анархизм вещь рискованная и требует высокого интеллекта. Что читал?

— Да я… так. Мы не читали. Мы разговаривали.

— Я признаю и такой метод — мышление в разговоре. Кстати, в анархизме — конечно не в обывательском, а классическом! — очень любопытно отношение к элементу сознания масс… Вы как к этому относитесь, уважаемый?

Шурка Перстнев хлопал глазами:

— Как отношусь? Хорошо отношусь… Мы не читали!

— А я вот читал. И князя Кропоткина, и над Прудоном сидел, и Штирнера проглотил. Ну и, конечно, Бакунина… Однако, как видишь, анархистом не стал… — Подумал немного, поскреб небритый подбородок красивой грязной рукой и сказал: — Думается, что ты тоже не анархист, а просто… дурак!

— Да нет, — обиделся Шурка, — мы понимаем. Вот чтобы власти не было… ходи, куда хочешь… налогов платить не надо.

— Бред! — ответил Небольсин. — Дай вам волю, так вы грабить пойдете. А цивилизованное государство без налогов существовать не может. Каждый обязан подкреплять отечество не только разумом, не только руками, но и копейкой своей… тоже!

— Вернется ли? — приуныл фельдфебель, глядя себе под ноги.

— Потерпи, Иван Василич, она вернется…

Штабс-капитан посуровел. Махнул рукой Шурке:

— Ладно. Черт с тобой! Не для того ты прислан в мой батальон, чтобы я просвещал тебя… Только не мусорь здесь словами! У меня — как при анархизме: набью морду и сдам в архив…

Шурка стоял навытяжку, хлопая глазами: хлоп-хлоп. Все было непривычно и непонятно в этом солдатском мире. Пахло землей, червями, тленом. И плакал, убивался навзрыд фельдфебель: вернется ли? вернется ли? Ну когда же вернется?..

Небольсин вскрыл жестянку ножом, сказал:

— Рядовой Перстнев, сядь и все слопай!

Это была ветчина с горошком. Но… пальцем, что ли?

— Эх вы, флотские! — с оттенком пренебрежения протянул Небольсин. — Даже ложки с собой не имеете.

Шурка не спорил и торопливо умял банку с помощью чужой вилки. Потом поверху прошел гул, и Небольсин поманил его:

— Вы ведь как? — сказал штабс-капитан. — Воюете с врагом, часто даже не видя его. Хочешь немца посмотреть? Живого? Теплого? На русском хлебе вскормленного? Вот он — смотри!

В зеркалах перископа Шурка увидел развороченную землю брустверов, а над ними полоскалось на ветру широкое-полотнище:

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ПЕРВАЯ РУССКАЯ БРИГАДА!

ВАМЪ НЕ ХВАТИЛО ЗЕМЛИ В РОССИИ, ВСЕ ВЫ ПОГИБНЕТЕ НА ЗЕМЛЕ ФРАНЦИИ!

Но ни одного немца Перстнев так и не увидел.

— Ой, боюсь, что не вернется… — сказал фельдфебель. Небольсин повертел пальцем возле виска, шепнул:

— Спятил вчера… после штыковой. Вот и понес ахинею. — И с убежденностью актера заговорил пылко, обнимая плечи старого фельдфебеля: — Иван Василии, сколько ждали… Подожди еще!

Тишину фронта разрубила тонкая строчка пулемета.

— Ну, иди, Перстнев, — сказал штабс-капитан. — Привыкай к новой .жизни… Да разыщи ефрейтора Каковашина.

Ефрейтор Каковашин пригляделся к новому солдату.

— Э-э-э, — сказал, — вот ты, паразит, мне и попался! Кады спор в Тулоне сообща решали, чья жистянка лучше, не ты ли, сука, мне по черепушке бляхой от ремня врезал?

— Дело прошлое… — увильнул Шурка от прямого ответа. Каковашин вручил ему грязную каскетку в чехле и винтовку.

В прикладе было девять гвоздей, а десятый торчал наружу — полусогнутый, не до конца вколоченный.

— А где же этот… дядя, что стрелял из нее?

— Хватился, парень! Дядю твоего снайпер кокнул… Вечером, когда закатилось за брустверы солнце, Небольсин решил спровадить из команды сумасшедшего фельдфебеля. Сопровождать его вызвался Каковашин.

— Эй, флотский! — окликнул он Шурку. — У тебя франки е?

— Е, — ответил Шурка.

— Тогда пошли. Заодно и к тетке Марго завернем…

И они пошли. Все через поле маков, в которых догнивали трупы людей и беззаботно трещали кузнечики. Брели сначала ходами траншей — мелких (французы копать их ленились). Печально посвистывали пули. Вот и деревня, полуразрушенная артиллерией. Бегают, поджав хвосты, собаки. И сидит на пепелище черная кошка с зелеными глазами-плошками.

— Брысь, ведьма! — шикнул на нее Перстнев, боязливо крестя себя. Буйный анархизм выходил из него сейчас, словно дурной пот — всеми порами Шуркиного тела.

— Потерпи, Василич, — говорил Каковашин, под руку ведя сумасшедшего. — Уж недолго тебе мучиться осталось. Сейчас вот и к тетке закатимся. У флотского франки-то шевелятся…

Трактир, однако, был закрыт. Над дверями болталась бумажка. Каковашин сорвал ее, протянул сумасшедшему:

— Ну-кась, Василич, ты грамотей славный… Прочти! Сумасшедший внятно перевел с французского:

— «Кофейня госпожи Марго Фересьен закрыта на восемь дней, согласно приказу, за то, что владелица, несмотря на запрещение, продолжала торговать вином русским солдатам…» А мы вернемся ли? — спросил фельдфебель, пуская бумажку по ветру.

— У, сволота поганая! — бешено ругался Каковашин. — Загнали нас в эту Европу, чтоб она сдохла вся, а даже выпить негде. Пошли, Иван Василич, сдадим тебя по всей форме в бедлам, и ни о чем, сердешный ты мой, не печалься… Ты-то вернешься, тебе крепко повезло. А мы, видать, здесь пропадем…

Сдали сумасшедшего в лазарет и, печальные, возвращались на позицию. Хуже нет, когда человек настроит себя на выпивку, а выпивка сорвется. Это прямо беда! В глазах темно… В такие моменты сам себя не помнит, слову не перечь, все с глаз долой! И вот шагали они, даже не разговаривая. Молча. Озверело. В середине пути (уже возле деревни) Шурка остановился, швырнул с головы каскетку, всадил в землю винтовку, из которой торчал гвоздь.

— Иди, — сказал. — А я — стоп машина!

— Куда? — спросил Каковашин.

— Куда глаза глядят. Обрыдла мне жизнь. И в ваши червивые окопы не полезу… Пропадай все с треском!

— Это как понимать? — придвинулся Каковашин. — Мы, значица, в окопах сиди. А ты, анарха флотская, не желашь?

— Не желаю, — ответил Шурка, удаляясь.

— Стой! — гаркнул Каковашин, срывая с плеча винтовку. Шурка уходил все дальше. Топтал багровые маки.

— Стой! Или… стрелю.

— Пошел ты… — донеслось в ответ.

— Я человек нервенный, — орал Каковашин, — я людей убивать привык… Мне и тебя не жаль, флотский! Христом-богом прошу — вернись, не заставь грех на душу брать.

— Лупи, коли ты привык, — ответил ему Шурка.

И выстрел грянул. Перстнев взмахнул руками — красные маки вспыхнули, потревоженные, и закрыли его навсегда. Каковашин взрыднул — коротко, как дети в конце своего плача. И долго слушал тишину. Лаяла собака из деревни. Вскинул винтовку.

— Ну и валяйся, — сказал. — Мы тута дохнем не пойми за што, а они там с жиру бесятся… Не понравилось? Ну и лежи теперича. Воняй во славу Франции! Тоже мне… барин нашелся.

Вот и все. Ночью из деревни вышли осторожные, с гибкими телами, мародеры. Они стащили с убитого сапоги, а Шуркины франки пропили ночью у тетки Марго Фересьен.

Шурка уже не вернется, как не вернутся на родину и другие.

А вот под Хайфой или в Дарданеллах, в вое снарядов и плеске волн, когда песок хамсина скрипел на зубах, — там, кажется, как это ни странно, смерть была легче.

<p>Глава седьмая</p>

Понемногу все забылось в улеглось, как дурная муть. Дисциплина на крейсере построжала, учения и приборки не давали людям задумываться ни над чем, кроме насущного корабельного дела. Увольнения матросов на берег резко сократились. Казалось, жизнь «Аскольда» вошла в обычную колею.

Впрочем, не совсем. Матросы о чем-то шептались, но стоило появиться офицеру, как они дружно замолкали. Не успокоились. Что-то затевали. Оружие продолжали находить. И большинство в кают-компании верило, что на крейсере где-то спрятано оружие во множестве. С такой командой выходить в море опасно. Надо предупредить опасность. Еще здесь, в Тулоне. В море будет поздно.

А для чего существуют боцманматы? Ради чего у них отдельный гальюн и не миски, а — тарелки? И ложки, как у господ, с монограммами?..

Теперь на крейсере обнаружилось новое бедствие. Исправные трезвые служаки вдруг стали запивать так, что пропадали неделями. Полиция доставляла их на борт с ворохом протоколов: там дрался, там разгромил витрину, там свернул ларек, там… Таких разжаловали, и они с облегченным сердцем переселялись жить ниже — в матросский кубрик. Гальюн общий, нет тарелки, а есть миска. И гоняют тебя хуже собаки. Но зато не надо продавать своих товарищей. Так поступали честные унтер-офицеры. Отказаться от сыска они не могли, коли приказывают «шкурить». Но есть выход: десять бутылок вина на брата, на закуску понюхай ленточку от бескозырки, а потом… Что потом? Потом ты свободен от былых заслуг, но зато спишь с чистой совестью.

Кают-компания жила все эти дни в состоянии постоянного страха. На ремонт давно махнули рукой: какой там ремонт? Не дай бог выйти в море сейчас, когда команда ненадежна.

— Нас же убьют, — говорил фон Ландсберг. — Служишь, черт бы его побрал, служишь. А… что тебя ждет в награду? Нет, господа, еще раз надо проверить: довели мы дело до конца или нет? Если — нет, то в море никак нельзя выходить…

Был на исходе день 20 августа 1916 года. Кают-компания и жилые палубы давно закончили ужин. Незадолго до команды «Койки брать, спать!» мичман Вальронд, как всегда, проверял снарядные и зарядные погреба.

Вот и сегодня он, вместе с Бешенцовым, долго спускался в самую преисподнюю корабля. Трап за трапом, палуба за палубой — словно этажи высокого дома: все ниже и ниже по крутизне, до .самого днища крейсера. Неслышно отворялись люки, хорошо смазанные. По мере спуска все осторожнее становились движения. А снизу уже доносился особый, специфический, запах погребов — запах пироксилина, манильской пеньки и масел.

Нога Вальронда нащупала пушистый ворс мата. Следом за ним мягко опустился в погреб матрос. Здесь постоянно (никогда не угасая) горел яркий свет, ровно гудела станция вентиляции. А в удобных стеллажах, словно бутылки в винном подвале, покоились настороженным сном чушки снарядов. Это — главный калибр. В соседних погребах — калибр послабее: против миноносцев и катеров.

Сама обстановка погребов располагала людей к вежливости и разговорам на полушепоте, как в храме. Бывали раньше случаи, что старые пороха возносили людей, как ангелов, прямо на небеса — только за то, что они чихнули. Теперь пикриновоаммиачные пороха Брюжера, Дезиньоля и Фонтеня не столь опасны. Но осторожность в таком деле никогда не мешает.

— Проверь, — тихо велел Вальронд, — не разложилось ли сало на снарядных станках. А я замерю влажность…

Мичман отметил температуру. Там, над палубой «Аскольда», дрожал горячий воздух ночного Тулона, и в погребах было слишком тепло. Вальронд сразу врубил дополнительный «виндзейль», чтобы поскорее вытянуло всю духоту, потом шагнул к гигрометру, замеряя показания влажности воздуха.

Гигрометр системы Соссюра (великого Соссюра!) висел перед ним на пружинах, чтобы никакая тряска боя и шторма не повредила ему, капризному прибору. Еще не глянув на барабан автомата, Женька подцепил кусочек желатиновой бумажки: нет, она не порозовела, что бывает при лишней влажности, а немного посинела, — показатель хороший.

Подошел Бешенцов, вытер о подол робы измазанные маслом пальцы.

— Господин мичман, — спросил, — а правда это, что в гигрометрах работает человеческий волос, как пружина?

Глаза Вальронда прищурены во внимании на шкалу показаний:

— Да. Правда. Причем не просто волос, а — женский!

— Вот те на!

— А разве ты не знал?

— Нет. А почему волос от бабы, ваше благородие?

— Он тоньше мужского и более… Как бы это тебе объяснить? Женский волос лучше мужского, потому что более нервно, если можно так выразиться, воспринимает влагу.

— Чудеса! — сказал Бешенцов, качая головой.

— Причем, — усмехнулся Вальронд, — волос годен только от рыжей женщины. Так что, дорогой, если тебе попадется рыжая стерва — сразу рви ее за патлы… Нам, бедным россиянам, все пригодится!

Аккуратно заполнил графу в «Погребном журнале», сказал:

— Пошли с богом… Все в порядке.

Обратный путь — такой же осторожный. Но, чем дальше от многотонных запасов взрывчатки, тем смелее становятся ноги. Можно и каблуком приударить. А на верхней палубе их охватила липкая темная духота, вдали пересыпал огни Тулон.

Бешенцов вскинул руку к бескозырке:

— Ой и душно… Спокойной ночи, ваше благородие.

— Спи и ты спокойно, Бешенцов… Действительно, душно.

В коридоре кают-компании, где висели ковры и старинное оружие абордажного боя, а в проходе стояли пирамиды с винтовками, мичману встретилась корабельная «баронесса».

— Из погребов? — спросил Фиттингоф.

— Да, вылез, аки домовой из подпола. А что?

— Локоть испачкал в масле.

Действительно, мазанул где-то нечаянно локтем по стеллажам, а нефтяное сало не отстираешь. Вальронд забежал в каюту, переменил китель и снова появился в кают-компании. Не присаживаясь, выпил в буфете вина на сон грядущий.

Быстроковский строго поглядел на него:

— Мичман! Я вот часто думаю: а что, если буфет крейсера раз и навсегда перевести в вашу каюту?

— Роман Иванович, — был ответ, — ваша скромная лавочка давно бы вылетела в трубу, если бы я не оставлял в ней свое мичманское жалованье… А разве меня видели когда-нибудь пьяным?

— Один раз видели, еще на Цейлоне, где вы были удивительно схожи с Аполлоном… полведерским!

— Древние римляне не стыдились наготы и аккуратно хаживали в бани Каракаллы. Однако, Роман Иванович, античный мир до сих пор считается классически образцовым, достойным подражания…

Вальронд еще немного покрутился между роялем и диваном, но собеседника больше не находилось, и, зевнув, он отправился спать. И крепко заснул — молодым и здоровым сном.

Ровно в три часа ночи крейсер «Аскольд» был потрясен…

ВЗРЫВ!

* * *

Взрыв произошел в погребах — под офицерскими каютами, и черный дым повалил из-под крышек люков. Хлопали двери. Из своего салона выскочил Иванов-6:

— Тревоги: пожарная… водяная… Затопить погреба!

Боевые вахты срывались с коек. Взлетали по трапам. Пропадали в распахнутых горловинах. Люди — в трещавших робах — молниями прочеркивали темноту. Надрывались телефоны, вспыхивали аварийные лампы. Разом свистали все переговорные трубы, вызывая и вызывая кого-то на разговор.

И наступила тишина — внезапная, как обрыв.

— Ну, господа, — сказал Иванов-6, — доложите…

…По шахте люка текли клубы дыма. Вальронд прыгнул — и сразу по пояс оказался в воде. Погреба успели затопить, и теперь они медленно отдавали воду обратно за борт. И стоял тут, задирая кверху бледное лицо, лейтенант фон Ландсберг.

— Женечка, — позвал он испуганно, — взрыв был здесь… Вода дошла уже до колен, свистя в узких шпигатах. Вальронд развел руками полосы дыма перед собой, спросил:

— Что взорвалось?

— Патрон снаряда… унитарный.

Стремительно уходила прочь вода, и четыре бурлящие воронки по углам погреба указывали места водостоков. Глухо буркнув напоследок по фанам, вода совсем сбежала из погреба, и теперь офицеры стояли мокрые — на мокром мате, и раскаленные осколки, разбросанные взрывом, уже успели остыть. А на стеллажах лежали мокрые снаряды, и с подволока еще падали последние капли.

— Калибр? — спросил Вальронд.

— Семьдесят пять…

Перекрестились и полезли наверх. Быстроковский сразу поставил Вальронда в известность:

— Хозяин погреба, в котором произошел взрыв, матрос Бешенцов, эта божия коровка, обнаружен спящим на корме…

— Ну да. Душно. А что?

— Своя шкура дороже. Подальше от взрыва устроился… Корнилов посмотрел на своего дога с обрубком хвоста:

— Подозрителен и трюмный Бирюков. Он все время хвастал, что «Сашка Бирюков себя покажет!» Любопытно, что он имел в виду?

Иванов-6 велел офицерам крейсера собраться в кают-компании. Они собрались, и каперанг сумрачно оглядел их лица, еще мятые после сна.

— Проверьте, — наказал, — чтобы ни одного вестового тут не было. Даже в буфете. Станьте кто-либо, господа, в дверях, чтобы нас не смогли подслушать…

Все почуяли, что разговор будет весьма опасного свойства.

— Господа, — начал командир «Аскольда», — итак, взрыв, о котором так много говорили и которого все ждали, сегодня произошел… В артпогребах злоумышленной рукой взорван зарядный патрон калибра семьдесят пять.

— Прошу прощения, — сразу заявил Быстроковский, — но следует уточнить: взрыв произведен под офицерскими помещениями.

— Вот именно, — охотно согласился Иванов-6, — под офицерскими помещениями!.. Но самое печальное, что взрыв этот (повторяю: под офицерскими помещениями) произведен самими же господами офицерами!

Гул возмущения прошел над рядами диванов. Словно паровоз, чадил громадной папиросой отец Антоний, щурился от яркого света люстр и абажуров доктор Анапов в туфлях на босу ногу.

Каперанг, пристально глядя на Вальронда, продолжал:

— Задача почти непосильная:, как взорвать корабль, не взрывая его? И задумавший это достиг своей цели: взрыв есть, но офицерские помещения не пострадали.

— Это провокация со стороны матросов, — крикнул Федерсон.

— Провокация со стороны… офицеров! — закончил Иванов-6. — Ибо, чтобы вызвать взрыв такой силы в погребах, где лежат тонны тринитротолуола, нужен расчет математика. А наши матросы — да, они ловко стреляют. Но они, к счастью, незнакомы — нет! — незнакомы с теорией детонации почтенного доктора Бертелло. Знаниями высшей математики и сложных алгебраических уравнений, необходимых для этого расчета, обладаете вы — офицеры. И в первую очередь — артиллеристы нашего крейсера: фон Ландсберг, Корнилов, Вальронд…

Четко встали: фон Ландсберг, Корнилов, Вальронд.

Но при этом смотрел-то Иванов-6 именно на Вальронда, и мичман чувствовал, что лицо его невольно наполняется краской.

— Немцы… — слабенько вякнул Корнилов. — Это их агентура…

— Немцы, — ответил Иванов-6, — взрывали бы нас уже до конца. Наши кишки болтались бы сейчас на реях, словно флаги… Нет, это не немцы. К сожалению — нет! Это провокация, на которой кто-то из нас, господа, задумал сделать себе легкую карьеру. Кому из вас, молодежь, снится аксельбант флигель-адъютанта? Вам, лейтенант фон Ландсберг? Может, вам, мичман Вальронд? Или вам, лейтенант Корнилов?

Но смотрел Иванов-6 опять только на Вальронда — узкими от бешенства глазками. Наконец этот пристальный взгляд, устремленный, словно прожектор к цели, заметили почти все офицеры.

— У нас свои немцы, — закончил Иванов-6 устало и покинул кают-компанию.

Вальронд нагнал его уже на трапе.

— Я требую объяснения, — сказал мичман, глубоко дыша. — Вы оскорбили меня своим взглядом… В чем вы смеете меня подозревать? К чему эти намеки на подлый карьеризм?

Одна нога каперанга стояла уже на балясине трапа, а другая еще волокла по ковру шлепанец, всегда спадающий.

— Кто последним был в погребе? — спросил Иванов-6.

— Я.

— Этого достаточно — все! Больше я на вас, мичман, смотреть никогда не буду…

И он стал подниматься наверх — в салон, к своему удаву.

— В таком случае, — звонко выкрикнул Вальронд ему в спину, — я не могу долее оставаться на одном корабле с вами! Я сейчас же подаю рапорт о списании меня… хоть на тральщик! Хоть на поганую баржу! Куда угодно, только бы не с вами!

И с высоты трапа, через люк, — спокойный голос каперанга:

— Пожалуйста. Подавайте…

Ночью по каютам пили. Утром, еще раненько, отец Антоний вылез на шкафут. Не скрыл перед матросами своей радости.

— Слава-те богу! — сказал он. — Теперича-то вы попались на самый ноготь. Надавим раза хорошего, и только сок брызнет. Этот кабак давно пора прихлопнуть…

Словам похмельного батьки тогда не придали особого значения. Но они выражали скрытую радость кают-компании — отец Антоний сгоряча ляпнул то, что Федерсон, Быстроковский и фон Ландсберг обдумывали в тишине своих кают.

— Эй, молодой! — увидел священник мичмана Вальронда. — Ты куда это поспешаешь? Не здоровкаешься? Хмурый?

Женька, не ответив, проследовал в салон и выложил на стол перед командиром свой рапорт о списании с крейсера. Иванов-6 не удостоил мичмана даже взглядом.

— Господин мичман, — сказал ему каперанг, — я не знаю, вы или не вы взорвали патрон в погребе. Но… Можете забрать этот рапорт обратно. Не вы, а я расстаюсь с «Аскольдом».

Он замолк, сосредоточенный, и отверткой стал аккуратно откручивать от переборки портрет своей жены. Вальронду в этот момент стало очень жаль честного «Ваньку с барышней».

— Да, — продолжил каперанг, — меня убирают после этой дурацкой истории. Вот читайте — свежая радиограмма: на мое место назначен капитан первого ранга Кирилл Фастович Ветлинский… Прощайте, мичман!

Иванов-6 покинул крейсер, исчезая во флотской неизвестности вместе с любимым своим удавом. А на его место прибыл новый командир «Аскольда».

Всем врезалось в память первое появление Ветлинского в кают-компании крейсера. Он представился офицерам во всем парадном, под локтем — треуголка с плюмажем; медленно стянул — палец за пальцем — скрипящую лосину перчаток.

— Так вы утверждаете, господа, что вас взрывают? Попробуем разобраться в этом вопросе… Проездом через Париж я имел разговор с нашим послом Извольским, и мы пришли к согласному убеждению, что этого так оставить нельзя. Да, господа! Дело надобно довести до конца. После чего отправимся… на Мурман!

У нового командира, смуглого от загара после жизни в Севастополе, были выпуклые глаза с внутренним блеском и острый крючковатый нос — каперанг был похож чем-то на степного беркута.

— Абсолютно согласен, — продолжил Ветлинский, — и с теми господами офицерами, которые считают, что с имеющейся командой, во избежание рецидива потемкинщины, выходить в море, тем более в такой дальний путь — до Мурмана, опасно. В любом случае виновных следует выявить. Наказать. А часть команды раскассировать… К сведению, господа! Взамен арестованных на «Аскольде» из Кронштадта уже выехало к нам пополнение.

Федерсон посмотрел на Ландсберга, Ландсберг глянул на Быстроковского, и все трое воззрились на Ветлинского. Эту перекидку взглядами заметила почти вся кают-компания.

К приезду Ветлинского на «Аскольде» уже было арестовано более ста матросов. И состоялся суд. Краткий, военный…

* * *

Муза провокации парила над мачтами крейсера…

Вот когда пригодились доносы блатных паскудников Ряполова да Пивинского. «Задушим» — шептали матросы в ярости, и те боялись спать на палубах: их душила сама темнота ночи…

И на высокой ноте взлетал голос выездного прокурора: «…за создание революционной организации на корабле, в условиях военного времени, организации, которая, будучи подкуплена тайными немецкими агентами, пыталась произвести взрывание крейсера первого ранга „Аскольд“, приговариваются к смертной казни через расстреляние матросы: Захаров Даниил, Бешенцов Федор, Бирюков Александр и Шестаков Георгий…»

— Да будет вам! — закричал Захаров. — Ищите немецких агентов у себя в кают-компании, а в кубриках Россию не продают!

— Господи, за што же мне это? — спросил Бешенцов.

— Сашка Бирюков хлебал вас всех… во такой ложкой!

А лицо Шестакова заливал предсмертный пот. Шестаков заплакал и ничего говорить не стал… Французские жандармы, обнажив палаши, увели навсегда с крейсера четырех осужденных.

Озлобленность оставшихся на «Аскольде» часто переходила в уныние. Работа валилась из рук… В один из дней, когда мичман Вальронд пил в офицерском буфете, к нему подошел трюмный механик мичман Носков.

— Женька, — сказал он, — я не верю в этот приговор.

— Угу, — хмельно мотал головой Вальронд. — Это не приговор. Это черт знает что!.. Ведь ясно же как божий день, что силу этого взрыва не могли рассчитать матросы. «Ванька с барышней» прав: тут нужен тонкий алгебраический расчет детонации. Иначе бы мы давно разлетелись на сто кусков.

— А с чего ты пьешь? — спросил его трюмный.

— Мне завтра в караул, — ответил Вальронд не совсем-то логично. — Как говорят матросы, мне все… обрыдло! Однако же я неглуп, нет. Все понимаю. Знаешь — как?

Умница — в артиллерии,

Дурак — в кавалерии,

Прошелыга — в пехоте,

А пьяница — на флоте.

Я пью, милый трюмач, потому что я офицер флота. Но остаюсь при этом умен, как и положено артиллеристу… Ты меня понял?

Носков присел рядом с плутонговым.

— Слушай, Женька, перестань хлестать: сломаешься! Я вот часто думаю: если не свершать благородных поступков сейчас, пока мы с тобой молоды, то когда же их свершать?

— Никогда не поздно, Сереженька!

— Пошли к командиру. Мы должны постоять за матросов.

— Базиль! — позвал Вальронд вестового. — Оторви мне от «флага» его величества лоскут, который покраснее…

Вестовой его понял и налил только марсалы. Вальронд выпил, одернул мундир и стал трезвым: мичман умел пить — недаром его предки со времен Екатерины служили на русском флоте.

Вальронд элегантно обнял трюмного за талию.

— Мы молоды, и мы благородны… Идем! — сказал он. Ветлинский внимательно выслушал «благородных» мичманов.

— Я вас отлично понимаю, — ответил он. — Но с чего вы взяли, что матросы будут расстреляны? Отнюдь. Матросов надобно попугать, как детей, которые расшалились. Приговор лишь фикция… Мне очень приятно, что вы столь ревниво относитесь к чести своего корабля. Но… совсем нет причин волноваться. И заступниками бунтовщиков пусть будут не мои офицеры…

Покидая салон, молодые люди облегченно вздохнули.

— Ну вот, трюмач, слава богу!

— А ты куда сейчас, Женечка?

— Туда, куда влечет меня мой жалкий жребий… в буфет!

— Тебе же завтра в караул.

— И потому я хочу вобрать в себя все то, чего нельзя получить, будучи караульным офицером…

Дверь шифровальной открылась, и с чайником в руке (через плечо полотенце) вышел Самокин, кивнул офицерам. Мичман Носков шутливо ударил его перстом по лбу:

— Во, голова! Она много знает. Да никогда не скажет.

— Ваша правда, господа мичмана. Такова моя служба. Все знать, чтобы другие не знали ничего такого, что я знаю…

Если бы Самокину была известна причина, по которой молодые мичмана приходили к командиру, он бы дал им понять, что Ветлинскому верить не следует. Через руки кондуктора все эти дни шелестели телеграммы. Сверхсекретные. Сверхсрочные. Между Тулоном и Парижем. Между «Аскольдом» и посольством.

Военно-морской атташе во Франции, каперанг Дмитриев, настоятельно требовал аннулировать приговор четырем матросам. И теперь между атташе и Ветлинским завязалась борьба — трещал телеграф за тонкой переборкой шифровальной каюты.

Телеграфная перепалка закончилась совсем неожиданно…

Спустившись вечером в церковную палубу, отец Антоний дольше обычного раздувал кадило. Раздул наконец, и сладкий аромат ладана повеял над головами притихших людей.

— Братцы, — вдруг мягко сказал отец Антоний, — ведь я сегодня последним словом божиим проводил осужденных. Все четверо расстреляны французами. И они сознались в содеянном…

— Сознались? — ахнула толпа матросов.

— Плакали. И убивались шибко перед кончиной… Помолимся же мы за их заблудшие душеньки…

Именно в этот вечер мичман Вальронд, потрясенный вероломством Ветлинского, заступил в караул Спать — не раздеваясь, только ослабив ремень на брюках. Оружие — на столе, повязка «рцы» — на рукаве. Судовые электрики подключили к его каюте телефон с берега, и телефон сразу же стал названивать.

— Сколько человек у вас в карауле? — спросили французы.

— Взвод, — ответил Вальронд, и разговор на том закончился.

Мучительно долго не мог уснуть.

Разбудил звонок:

— Караулу прибыть на форт Мальбук… Время?

Вальронд зевая разглядел циферблат часов:

— Два тридцать семь.

— Форт откроет ворота ровно в три…

Мичман быстро вскочил:

— Свистать: караул — наверх!

Ежась от ночной сырости, строились матросы. Посверкивали иглы штыков. Звякали о железо трапов приклады винтовок.

— Унтер-офицер Павлухин, ведите караул за мной!

— Есть за вами…

Быстрым шагом рассекали ночной Тулон, уютно спящий в домах. Где-то вдали маяк Латуш-Тревиль давал резкие проблески в сторону моря. Узкими улицами шли мимо освещенных фабрик, которые работали и ночью. В окнах виднелись снующие у машин тонкие руки француженок. Пахло фруктами и винными ягодами. -За казармами морских училищ караул звучно грохал бутсами по булыжнику.

— Агь-два… ать-два… — подсчитывал ногу Павлухин.

Перед аскольдовцами раздвинулись, ржаво скрипя, рыцарские ворота форта Мальбук, в лицо каждому так и ударило плесенью.

— Вам придется подождать, — сказал Вальронду дежурный офицер-француз. — Ваши матросы в бильярд играют?

— Не уверен. Но, если прикажу, то будут играть.

— Тогда пусть пройдут в бильярдные комнаты, а вам я могу предложить кофе…

Со двора форта грянул плотный, насыщенный пулями залп.

— Ого! — сказал Вальронд вздрогнув. — Вы люди не мирные?

— Это нам, французам, удается с большим трудом. Нелегко быть мирной нацией, имея под боком соседа — Германию.

— Кого это сейчас пришлепнули?

— Так… одного… пойманного на шпионаже. Советую вам располагаться как дома. На выстрелы не обращайте внимания.

Сколько можно пить кофе? Это же не вино, и Женька Вальронд выключил электрический кофейник. За толстой стеной казематов сухо потрескивали бильярдные шары. Форт давил на плечи старинной кладкой, от сырости познабливало. Наконец — раздалось:

— Русскому караулу моряков — на полигон! Было еще темно. И в этой темноте Вальронд ощущал черноту бушлатов, холод штыков, тепло жарких человеческих тел. Шли.

Цок-цок — по булыгам. И мерно качались тонкие лезвия.

Полигон…

— Я ни черта не вижу, — сказал Вальронд.

— Сейчас рассветет, — ответили из темноты французы.

И верно: медленно розовел вершиною Монфарон. Над фортами, клубясь в углублениях дворов и бастионов, плавал туман.

Но вот туман распался на волокна, и тогда караул увидел четыре тени…

Четверо висели на столбах, привязанные к ним. Ноги навытяжку, руки назад, на головах мешки. А перед каждым — яма.

И только теперь стало ясно, что отец Антоний в церковной палубе врал… Что караул завлечен на форт обманом. Что четверо осужденных живы. Вот они, шевелятся в мешках…

— К но-о… хе! — скомандовал Павлухин, и еще раз брякнули прикладами, вглядываясь в рассвет.

А позади уже сходились перебежками, словно готовясь в атаку, террайеры (туземные стрелки).

— Что это значит? — закричал Вальронд, поворачиваясь к французам. — При чем здесь мы?.. Караул, кру-у…хом!

Развернулись — и увидели, что аннамиты уже выкатывают тяжелые пулеметы. Оттуда — ответ:

— Приговор прочитан, еще в тюрьме… Они готовы к смерти!

И тогда мешки зашевелились снова.

— Пожалейте… мы же свои! (голос Захарова).

Но его перебил голос другой — буйного Сащки Бирюкова:

— Лучше уж вы, чем союзники… Только скорее!

Бешенцов вдруг завел из-под мешка свою молитву.

Сеется семя, как кончен день,

Сеется семя, как ляжет тень…

А тело Шестакова уже провисло в мешке — беспамятное. Павлухин шагнул назад, и восемь «шошей» разворотили под ним рыхлую землю. Он отскочил под пулями, крикнув:

— Господин мичман! Вы знали, куда нас ведете?

— Я знаю не больше вас… Со мною никто не считается!

Мешки двигались. Была жуткая минута.

Туман осел книзу, и когда к ним подошел французский офицер, то из тумана смотрела только его голова в высоком кепи, словно обрубленная точно по шее.

— Нам это надоело, — сказал он Вальронду. — Мы знаем русских за мужественных людей… Сверим часы. Если через три минуты вы не закончите, мои сенегальцы ждать не станут. Они — варвары, и могут быть лишние жертвы…

Дали понять точно. Прошла одна минута, вторая…

— Да что же вы, братцы? — кричал Бирюков извиваясь.

А караул плакал… Вальронд, плакал вместе с матросами.

Стрельба продолжалась минут около пяти и затихла.

Мешки шевелились, столбы уже стали качаться над ямами.

— Сволочи! — кричал Захаров. — Стрелять разучились?

— Прикончите, — стонал Бирюков. — Сашка Бирюков вам все прощает… Сашка все понимает, он уж такой…

А из-под мешка баптиста сочились на восход слова:

Сеется семя позора, греха,

Сеется семя обиды и зла…

Шатаясь, почти падая, к Вальронду подошел Павлухин.

— Патроны, — сказал, — кончились… Амба!

— Сколько же выпустили?

— Все подсумки… А там — двести сорок.

Двести сорок — в божий свет… Мимо!

Черномазый террайер, сверкая белоснежной улыбкой, подтянул к караулу ящик с патронами и убежал обратно… Ящик опустел, как и подсумки до этого. Но мешки шевелились… Караул целил в небо. Прямо на розовый Монфарон. Мимо, мимо, мимо! Пусть добрая Франция отворит свои арсеналы — все пули сейчас мимо!

— Прочь! — кричали французы. — Убирайтесь к черту все…

И сенегальцы, склонив штыки, пошли вперед… Возвращались уже не строем, а гурьбой. Кто-то из матросов нагнулся, подкинул на руке булыжник и сказал:

— А чего тут думать? — И дрызь — по стеклам витрины. Не сговариваясь, облепили плечами фургон — и он полетел на панель, дружно перевернутый. Ларьки — в щепки. Упряжь ночных ломовиков — на куски… Вальронд не вмешивался, Павлухин тем более: пусть громят… гнев должен найти выход хоть в этом.

Так и шли до самой гавани, круша все направо и налево.

Придя к себе в каюту, мичман опустился на койку. Трещал телефон, но он не снимал трубки. Оглядел серые переборки, и его губы — распухшие от слез — прошептали:

— Боже! Ведь еще вчера я был счастлив…

Приговор матросам Ветлинский скрытно подписал 13 сентября. Казнь произошла в четыре сорок пять по местному времени 15 сентября.

* * *

Французы после расстрела торопливо настелили новый линолеум в палубах и стали нагло выживать крейсер из Тулона. Затихли молотки; кое-как собранные машины едва успели провернуть у стенки, и теперь говорили, что «Аскольд» будет доремонтирован англичанами. Линолеум (дрянь!) растрескался, матросы ходили, как по болоту, прилипая к нему каблуками. Крейсер выбежал на «пробную милю», Ветлинский сгоряча дал полный ход, и снова, как год назад, полетели на корме из бортов заклепки.

— Ничего себе! — говорили матросы. — Починили..

Ветлинский в кают-компании заявил:

— Надо смириться. Пойдем на докование к англичанам. У них в Девонпорте прекрасные доки и мастера…

Накануне выхода в море явился на крейсер, опираясь на костыли, сумрачный штабс-капитан. В петлице его мундира краснела ленточка ордена Почетного легиона — еще новенькая, чистая, прямо из магазина. Он достал из-под мундира конверт.

— Дорогие мои соотечественники! — обратился к аскольдовцам. — Я штабс-капитан Небольсин… из госпиталя, после ранения, как видите. Не откажите доставить письмо на далекую родину.

— Да мы же в Девонпорт идем, в Англию!

— Но ведь вы будете в городе Романове-на-Мурмане. Лейтенант Корнилов подержал в руках конверт, на котором было написано: «Россия, Архангельская губерния. Александровский уезд. Город Романов-на-Мурмане. Начальнику железнодорожной дистанции — Аркадию Константиновичу Небольсину».

— Это мой брат. Он как раз там… путейцем!

Корнилов вернул письмо обратно:

— Я не берусь. Когда еще мы будем на Мурмане. И вообще с некоторых пор многое неясно… Где мы будем? Может, на дне!

Печально приуныв, штабс-капитан сказал:

— Такая плохая связь с родиной… Пишу вот, письма не доходят, теряются. Даже с заходом в Англию вы, смею думать, доставите это письмо скорее.

— Зайдите в писарскую… — мрачно посоветовал Корнилов.

Неумело выкидывая костыли, Небольсин шагал по промасленной палубе крейсера. Одна нога его, толстая от бинтов, взятая в крепкие лубки, была согнута в колене. Как природный интеллигент, он постучался в двери писарской и ушиб себе пальцы. «О боже! Куда ни ткнись — везде железо и железо…» Он вошел в писарскую и улыбнулся:

— А покрашено так, что не подумаешь. Вроде бы — дерево! Старший писарь равнодушно бросил конверт на полочку.

— А вот, — спросил, — был послан к вам такой Перстнев…

— Перстнев? — задумался Небольсин. — Нет, не помню. Ничего не помню. Знаете, у нас было столько потерь… столько потерь! Французы не щадят наш корпус, посылают сидеть прямо на проволоке. И — газы! Разве тут всех упомнишь?

Поковылял обратно. А на сходне сказал часовому:

— Счастливцы! Хоть Мурман, но все же родина…

9 января 1917 года крейсер «Аскольд», завывая сиреной, вышел из гавани Тулона и, миновав Гибралтар, устремился на норд. Именно там, в доках Девонпорта, близ Плимута, его и настигла весть из России о Февральской революции. Андреевский флаг с синим крестом на белоснежном поле — флаг громких побед русского флота — с гафеля спущен не был. Но рядом с ним вызывающе расцвел красный — флаг Революции.

* * *

Представителем от кают-компании в состав ревкома крейсера вошел и был радушно принят матросами мичман Вальронд.

<p>Глава восьмая</p>

Власий Труш — удрученный революцией — сказал:

— Так и быть, уж я пойду сзаду. И буду следить, чтобы народец наш, особо из пополнения, по пивным не разбежался.

— Дурень! — ответил ему Павлухин. — Ты сам в пивную не дерни. А ребята толк понимают…

— К маршу-у-у… — залихватски пропел Вальронд.

Глухо замолотили барабаны, бились палки в отсыревшие кожи. Жалобно звякнули медные тарелки, блестя на солнце, которое вдруг на минутку выглянуло, и забубнила выставленная вперед ужасная труба геликона: будь-будь, будь-будь.

Тронулись маршем: по четыре в шеренге, шаг с оттяжкой, клеши плещутся на ветру, ветер стегает мокрые матросские ленты.

«Будь-будь, будь-будь, будь-будь… Тра-та-та-та!»

Пошли. Через весь Плимут. Чеканя шаг. Знай наших!

И полоскалось на ветру Красное знамя. А впереди колонны шагал матрос Кочевой, неся над собою ярко начищенный самовар. И на самоваре том была надпись — такая:

От рабочих Плимутаматросам Русской революции

Глухо рокотал судовой оркестр, выпевая в серое небо Англии медноголосые возгласы марша — марша революции…

В шинели, затянутой сеткой мороси, шагал мичман Вальронд и думал. Он думал о крейсере… Вот был крейсер «Аскольд», с отличной боевой репутацией. Плавал, воевал, дрался. О нем писали тогда газеты. Казалось, все так и надо. Но кают-компания, раздраженная страхом перед грядущим, пошла на провокации. Две винтовки, дурацкий взрыв в погребе. Наконец эта ужасная ночь на форту Мальбук! И вот теперь за спиной мичмана весело громыхают тарелки и барабаны…

«Аскольд» дал хороший фуль-спит и теперь на полных оборотах входил в русскую революцию. Отчетливый поворот «все — вдруг!» был завершен крейсером с бесподобной четкостью в одном строю с другими кораблями славного флота России.

А демонстрация плавно лилась через плимутские улицы. Британские власти не мешали людям гулять кому как вздумается. Их только очень смущал… самовар. И даже не самовар. В конце концов, Англия страна свободная и — носи каждый, что тебе хочется. Но вот эта… надпись! Что там написано?

И на углу одной из площадей кинулись отнимать.

Колонна аскольдовцев остановилась.

— В чем дело? — спросил Вальронд. — Самовар принадлежит команде крейсера. Вы вторгаетесь в русский быт с его милыми особенностями… Россия без самовара — уже не Россия!

Офицерские погоны, прекрасное английское произношение сделали свое дело. Полиция отступилась, и самовар гордо поплыл дальше. Сейчас он олицетворял солидарность матросов России с рабочими Англии, и это — кусалось…

А когда мичман вернулся на крейсер, его встретил заплаканный лейтенант Корнилов и сказал:

— Женя, ты зайди в кают-компанию.

— А что там?

— Наша баронесса… — всхлипнул лейтенант. — Барон Фиттингоф фон Шелль покончил с собой. Сразу как вы ушли на эту дурацкую демонстрацию с самоваром.

— Зачем минер это сделал? — растерянно произнес Вальронд.

— Ну, а что делать… нам?

— Я только переоденусь. Переоденусь и сейчас приду…

Тем временем Ветлинский ходил по жилым палубам.

— Я не возражаю, — говорил он матросам. — Революция — этот глас божий. Это история, ее вершит народ, и против революционного народа я никогда не пойду. Но хочу сказать вам, ребята, по совести: если вы и дальше будете себя так вести, то нас выставят из доков Англии, как выставили из Тулона, Ради революции, ради России-матери я прошу вас…

— Домой! — орали в ответ матросы, швыряя на рундуки мокрые от снега шинели; впервые за все эти годы в броне отсеков запахло табачным дымом — курили уже не возле обреза…

Наскоро переодевшись, мичман Вальронд вошел в кают-компанию. Длинный непомерно, весь в черном, при кортике в золоченых ножнах, лежал на обеденном столе аскольдовский минер. Женька судорожно глотнул воздух, насыщенный ладаном, и, нагнувшись, поцеловал покойника в белый и чистый лоб. Пламя свечей дробилось в орденах мертвого барона Фиттингофа.

А выпрямившись, Женька вдруг увидел прямо перед собой искривленное злобой лицо Федерсона.

— Кто следующий, господа? — спросил механик. — Россия славится бездарностью решений, и ее уже трудно чем-либо удивить: немец стреляется в своей каюте, а француз таскает по улицам начищенный мелом самовар.

Удар пощечины обрушил механика навзничь. Падая, Федерсон машинально ухватился за мертвеца и раздернул мундир на нем, обнажив пулевую рану возле самого сердца минера…

— Мерзавец! — воскликнул Вальронд. — Ты не думай, что вся кают-компания на твоей стороне. И ты, подлец, не имеешь права говорить ничего… Не касайся нашей России! Не касайся русской революции! Да, он мертв… Да, я таскал самовар!

Это было очень неприятно для всех — ссора двух офицеров над мертвым товарищем, еще не остывшим. Их успокаивали:

— Не надо… сейчас не время… разойдитесь.

Корнилов крепко держал Вальронда за локоть.

— А ты красный, Женечка, — сказал он. — Вот уж не думал.

— Нет! — кричал Вальронд. — Я не красный… Я честный офицер честного русского флота! И не могу терпеть эту гадину, которая на чистой палубе крейсера наследила русскою кровью…

Федерсон застегнул мундир на покойнике.

— Вам недолго осталось, — ответил он. — Вы всегда очень интересовались, господа, кто я таков? Вы даже полагали, что я еврей… Нет, я — швед! Только бы довести крейсер до Мурмана, и меня вы больше не увидите. Меня давно ждет моя родина, а вашему всероссийскому кабаку я более не слуга!

Появился Ветлинский, поправил свечечку в руках мертвеца.

— Я не хозяин здесь, — заметил он резко. — Но коли старший офицер крейсера, истинный хозяин кают-компании, предпочитает не вмешиваться, то я вынужден нарушить традицию нашего флота. Именем старшего офицера крейсера приказываю: господам Федерсону и Вальронду разойтись по своим каютам…

Здесь же, в девонпортских доках, отец Антоний, не спросясь синода, с бухты-барахты вдруг отлучил команду «Аскольда» от православной церкви. И, отлучив накрепко, столь же крепко заперся в каюте, чтобы его не поколотили те, «которые веруют». Власий Труш возглавил делегацию из числа певчих матросов, чтобы уломать строптивого батьку. «Потому как, — рассуждали верующие, — до России ишо далече, а в море иной раз так хватит, что без молитвы прямо труба тебе выходит…»

— Ваше преподобие, — стучался Власий Труш, — вы не пужайтесь. Тута те, которые верующие… Христом-богом просим! Вы о наших-то душеньках подумали?

— Власий Тру-у-уш, — пропела дверь, — узнаю тебя по гласу твоему смердящему… Изы-ы-ыде!

— Меня-то за што? — убивался Труш. — И меня отлучили? Ну, отец Антоний, прямо скажу — нехорошо вы себя ведете. Кто вам палубу в прошлом месяце красил? Церковь-то — как картинка!

Дверь распахнулась, и отец Антоний, не сходя с комингса, протянул зычным басом, разливая по коридору аромат рома:

— И раба божия Труша Власия, что допрежь сатанинской революции был статьи первой боцманом… о-о-отлу-у-уча-а-а-а-а… А ежели еще раз явишься, — закончил прозой, — то по ноздрям тебе, вот видит бог, так и врежу. Уйди, ананасник!

* * *

Большой круглый зал парламента Outer Lobby, в котором депутаты назначают свидания для завтрака, уже был полон: гости, журналисты, политики, дамы.

Вальронд оглядел себя в последний раз перед зеркалом. Вот он, мичман русского флота! Под мундиром — белая пикейная жилетка с косым вырезом, на ней — золотые пуговки; шею подпирает стоячий воротничок; галстук-кисонька; две звездочки на погонах. Ботинки — скрип да скрип, отчаянно сверкая…

Щелкнув крышкой часов, Вальронд сказал Павлухину:

— Ровно час, как и назначено. Пойдем — англичане точны.

Столик для них был заказан заранее. Навстречу морякам поднялся бравый, подтянутый мужчина и сочным голосом пригласил к столу.

Сели. Блеснули седины в голове Макдональда, отразились лучи света на орденах и погонах русских моряков.

— Я вижу, — заметил Макдональд Павлухину, — у вас наша медаль.

— Да, он получил ее от вас, — ответил Вальронд, — за храбрость… еще в Дарданеллах!

— У вас тоже наш орден?

— И у меня, — сказал Вальронд, — ваш орден, а это — от японцев. Орден «Священного Сокровища».

Макдональд, и без того часто привлекавший к себе внимание, теперь словно бросал вызов парламенту — парламенту, в ресторане которого сидели два моряка революционного русского крейсера.

Вальронд шепнул Павлухину:

— Доешь бекон… Дохлый, но все равно — неудобно.

У гальванера лицо собрано в складки — от внимания к лидеру. Павлухин смотрел прямо в рот Макдональду, который вдруг поднялся над столом и закончил свою речь громким возгласом:

— …Ex Oriente lux!

— Что он сказал сейчас? — спросил Павлухин сквозь шум зала.

— Макдональд сказал, что свет идет с Востока, это почти масонское выражение. Точнее: свет идет сейчас из России…

Потом Макдональд стал беседовать с Вальрондом, и Павлухин заметил, что мичман вдруг съежился. Нервно и резко он отвечал Макдональду, и родимое пятно прыгало на дергающейся от волнения щеке офицера… Улучив момент, Павлухин спросил:

— А чего вы спорили?

— Потом расскажу, — нехотя ответил Вальронд.

Была совершена прогулка по зданию парламента, причем сам Макдональд выступал в качестве гида. Вальронд и Павлухин со смирением проходили по историческим залам, украшенным монументами великих мира британского. Была осмотрена и палата общин, стены которой, отделанные черным от старости деревом, навевали непробиваемую тоску. Лежали там на столе громадные книги в металлических переплетах, а за столом, словно трон, высилось седалище спикера. На одном из диванов было сильно вытертое место — видно, депутат не дремал на собраниях — все время крутился от неустанного волнения.

— Это, — возвестил Макдональд, — место великого Глад-стона!

— Место, где сидел Гладстон, — перевел мичман Павлухину и добавил от себя то, чего Макдональд никогда бы им не сказал: — Если бы этот Гладстон поменьше здесь крутился, нам бы не пришлось, Павлухин, топить своих в Дарданеллах, ибо Россия уже бывала на Босфоре…

В библиотеке Макдональд показал морякам приговор Карлу Первому, подписанный членами парламента, и воскликнул:

— Мы, англичане, всегда были революционным народом!

— Вот теперь пошли, — сказал Вальронд. — Выше этого пафоса ему уже никак не подняться…

Застегивая шинели, они вышли на улицу, и Павлухин спросил:

— Евгений Максимыч, а все-таки что тогда говорил вам Макдональд, когда вы не захотели перевести мне?

Над улицами Лондона летел мокрый снег. Пластами он оседал на флотских шинелях и отпадал прочь — тоже пластами.

— Видишь ли, — не сразу ответил Вальронд, — Макдональд меня спрашивал об отношении команды к нам, к офицерам…

— И что вы ему ответили?

— Я сказал, что думаю. Не все тебе обязательно знать… Не обижайся, Павлухин, но это мое дело.

И долго потом шагали молча — люди плутонгов и дальномеров, стали, огня, порохов и оптики. Люди не близкие, но вроде бы и не совсем далекие. Когда-то, впаянные долгом в общую броню, они хорошо воевали, эти вот люди — матрос и мичман.

Павлухин вдруг сплюнул:

— Ленч-то я дожевал… дерьмо такое! Спичку надо, чтобы потом до обеда в зубах ковыряться. Только аппетит наиграл.

— А ведь мы, — огляделся Вальронд, — вышли на Пикадилли. Здесь много кафе, где подают чудесные бифштексы, изжаренные при тебе на решетках каминов.

— А вы, значит, уже бывали в Лондоне?

— Еще гардемарином, — сказал Вальронд и загрустил. — Еще гардемарином, — повторит он, задумчивый. — И был совсем иной мир, чарующий и воздушный… Пойдем отсюда, Павлухин, к черту! Я не верю в качество британских бифштексов военного времени.

— Ну, куда двинем?

— Прямо в «Аквариум», там есть чудесный Music Hall, нечто вроде забавного кафешантана. Да и выпить нам не мешает…

Они так и сделали. «Аквариум» был настоящим аквариумом: за стеклянной стенкой бассейна просвеченные лучами прожекторов торпедами проносились хищные акулы и таинственно шевелились водоросли. А сонному осьминогу было скучно в этой громадной банке, и он печально разглядывал через стекло публику.

— Возле этого товарища мы и сядем, — по-хозяйски сказал Вальронд. — Ты посмотри, Павлухин, какие у этого гада умные глаза. А? Видишь?.. Почти человеческие. Глаза мудреца! Философа! Шахматиста! Попадись такому в лапы, он тебе мат в три хода обеспечит…

Расстегнул шинель, бросил перчатки на дно фуражки.

— Знаешь, Павлухин, я вот иногда думаю… А что, если придет время, и на смену человечеству выползут со дна глубин Тускароры вот такие гады с мудрым взором и покорят весь мир…

— Что с вами, мичман? Еще и не выпивали.

— Ни-че-го, — раздельно ответил Вальронд. — Я продумываю себя… Вызнаю сущность. И — анализирую.

Рыжий коньяк дрожал в узеньких рюмках. Смеялась рядом красивая женщина, бросая к потолку холла пышную муфту.

— Давай, — сказал Вальронд, берясь за бутылку. — Выпьем… А за что мы выпьем, дорогой Павлухин? Ты знаешь?

— За революцию, которая… надвигается.

— Хорошо. Я не протестую. Офицер флота его величества пьет за революцию, которая… А почему ты сказал: надвигается? Ты ждешь еще какую-то другую, приятель?

Выпил и сразу налил коньяк снова.

— Теперь мой тост, — строго произнес Вальронд. — Я пью за славу русского непобедимого флота. Я остаюсь верен своей скорбной персоне: флот и корабли — моя сущность… Выпьем, Павлухин, за погоню за «Эмденом», мы его за хвост не поймали. Но гнались за ним красиво…

Выпил и опять наполнил рюмки.

— Теперь за налет на спящую Хайфу и за Дарданеллы. Пей, Павлухин… не жмурься. Там мы оставили немало «номеров»!

И снова наполнил опустошенные рюмки.

— Наконец за тех четырех, которые закончили свою славную жизнь в мешках… люто и страшно! И я, кажется, виноват.

Павлухин качнул перед собой бутылку.

— Пусто… — сказал.

— Ну и ладно. Ты погоди, — поднялся Вальронд, — я сейчас.

И откачнул тяжелую портьеру. Глядел на матроса скучающий осьминог, блистали лучи прожекторов, за соседним столиком заливалась от смеха женщина, а Вальронд… не возвращался.

Чуя недоброе, Павлухин тоже нырнул за пыльные портьеры. Ногою распахнул дверь туалета. Пусто — мичмана не было. А над умывальником, заткнутая за зеркало, торчала записка. Гальванер сорвал ее, прочел:

«Вот так-то, товарищ Павлухин! Не поминай лихом… Вчера мы шагали на демонстрацию, сегодня встречались с Макдональдом. Но по глазам вижу, что гусь свинье не товарищ. И ты, Павлухин, рано или поздно, но к стенке меня поставишь. Я только морской офицер. Но ты говоришь о классовой разности. Что делать, я класс иной».

А ниже торопливая приписка:

«К тому же, я ведь помню форт Мальбук, и вы мне этого никогда не простите».

Скомкав записку в кулаке, Павлухин выскочил из туалетной. Жестами и мимикой, крича стал выпытывать у служителя — старенького малайца: куда делся русский офицер? Тот понял и махнул рукой на запасной выход… Павлухин опрометью выбежал на улицу. Вот и двор. С черного неба валила снежная каша. Но здесь, во дворе, снег оседал нетронутой целиной. И на этом снегу четко отпечатались остроносые следы мичманских ботинок.

Следы вели через весь двор, и Павлухин понесся прямо по этим следам. Ворота, а за ними — улица… Здесь также падал мокрый снег, в черной жиже скользили авто и кебы, лоснились зонтики женщин и цилиндры мужчин…

В лондонской суете навсегда затерялся мичман Вальронд.

Павлухин долго еще стоял в подворотне покачиваясь.

— Ну и дурак! — буркнул хмуро, и, вздернув на затылке воротник бушлата, враскачку пошагал, руки в карманах. Гвардейские ленты Сибирского флотского экипажа вспыхивали при свете витрин, как пламя выстрелов; оранжевое с черным — огонь с дымом… Тихоокеанская гвардия! И стегали его эти ленты по лицу — больно, как плети. Так, словно он и в самом деле в чем-то провинился… «Нет, ни в чем я не виноват!»

— Пропадет мичман без нас, — шептал яростно, — пропадет…

А на крейсере уже не могли сдержать ненависти к Федерсону. Убивать не стали: надавали ему по шее, бросили в катер с чемоданами и велели убираться прочь. Но вмешались англичане и снова водворили механика на «Аскольд». Быстроковский в этот день напился допьяна и орал у фитиля на баке:

— Шкертов не хватит всех перевешать!

Еще откровеннее оказался лейтенант Корнилов:

— Я могу служить только государю-императору, но служить хохлацкой свинье Родзянке не намерен… Бим, голос, голос!

Из британского дока с культяпкой вместо хвоста злобно лаял дрессированный Бим на далекую революцию в России. Тогда же англичане и вытурили «Аскольд» из доков, выведя крейсер на открытый рейд. Два эсминца подошли со стороны Глазго и, наведя на крейсер торпедные аппараты, отдали якоря в мутную воду девонпортской гавани…

Ночью «Аскольд» отправился в далекий путь — на глухую полярную окраину отечества. Половина офицерских кают пустовала: владельцы их остались в Англии. Павлухин с мостика видел, как пропадает вдали чужой берег, весь в тумане и слякоти, и жалел только одного офицера: «Пропадет мичман без нас… пропадет! Жаль, хороший был парень. И никогда с нашим братом он не собачился…»

* * *

БОРТ КРЕЙСЕРА «АСКОЛЬД»

(вахтенный журнал)

Время : 0. 35 . — На вахту у бакового среза не вышел матрос Пивинский. Проведенные по отсекам поиски не дали никаких результатов. Матрос Пивинский приказом снят с довольствия, как пропавший без вести.

* * *

Время : 21. 17 . — Выстрелом убит в своей каюте старший механик Федерсон. Тело покойного брошено за борт неизвестными матросами. Курс прежний, волнение 9 баллов. Вахтенным на мостике заступил гальлванный унтер-офицер Павлухин.

* * *

Время : 16. 04 . — При смене наружных вахт исчез на переходе штрафной матрос статьи 2-й Иван Ряполов. Прошли Нордкап. Ложимся на противолодочный зигзаг. Установлена радиосвязь с морским атташе в Стокгольме, который передал телеграмму Керенского для командира крейсера…

* * *

Так весь путь заполняли журнал записями — о курсах, ветрах, штормах и убийствах.

Крейсер «Аскольд», дрожа от напряжения расслабленным корпусом, рвался все дальше — на север, проламывая форштевнем стылые полярные воды. Цепенящие ветры Арктики уже задували — широко и протяжно, от кромки льда, от массивов Шпицбергена, и тугие клубки циклонов разматывались в бездонности неба и океана.

Ветлинский весь переход до Мурмана не сходил с мостика, и четыре тени настигали его, и окровавленные мешки касались его лица.

Это ему еще аукнется. Но — потом. Не сейчас!

Очерк второй. Дорога в тупик

<p>Дорога вторая</p>

Для начала обратимся к статистике. В этом заброшенном краю в числе редкостей, достойных человеческого удивления, насчитывалось:

фортепьяно — 1,

лошадей — 2,

инвалидов — 6.

Теперь живописуем: фортепьяно бренчало в доме Кольского исправника, лошади привыкли есть рыбу пополам с сеном, а шесть инвалидов забулдыжно пьянствовали в трактире, который назывался «Заходи!».

Край был громадный, и на каждого жителя приходилось по десять квадратных верст. Иначе — царило такое безлюдье, какое трудно себе представить. Этот край назывался Мурманом, а точнее — Александровским уездом Архангельской губернии…

Вот он — хаос камней, воды, неба. Со звоном летели в море дымные ручьи, а там — высоко-высоко на скалах — цвела по веснам душная полярная сирень и черемуха.

Глубоко врезан в скалы Кольский залив, и в самом конце его, в устье двух рек, с незапамятных времен (с 1264 года) догнивал захолустный городишко — Кола; отсюда бежали поморы на парусах за треской и зверем. Сам же городишко — два амбара да избенки, крытые мохом. Ну и церковь, конечно. И кладбище.

Оглушительно — из века в век! — рыдают над тоской человека гагары, и стонут чайки. И, как в сказке, радуя дедов и внуков, пролетают над глухоманью России прекрасные гуси-лебеди…

Так было.

Но и в этом нелюдимом краю, где редко встретишь человека, случались бобыли-нелюдимы. Один такой бобыль, по прозванию дед Семен, осел однажды в десяти верстах севернее Колы. На берегу бухта свалял избенку, и с тех пор эта бухта так и называлась — Семеновской. И текли мимо годы…

Тишина. До чего же тихо под сполохами полярной ночи. Тихо и летом, когда светит незакатное солнце. Редко-редко придет сюда посыльное судно «Бакан», со шлюпки соскочит бравый кавторанг Поливанов и крикнет: «Дедушка! Жив?»

Вылезет дед Семен из тупы, спросит: «А ты чой с пустыми-то руками? Нешто старость мою не желаешь уважить?»

Тогда Поливанов ему бутылочку на камень — стук. Так вот, сидя на бережку, будет дед пить водку и рассказывать, кто проходил мимо, где костер горел, что думалось ему…

Но вот однажды приплыли какие-то важные господа. Стояли на берегу, разводили руками, ахали. Деда взяли за локотки и подвели к высокому дяденьке.

— Это, — сказали, — его высокопревосходительство министр финансов господин Витте… Ты, дед, не пугайся!

Дед сказал министру свою заветную фразу:

— Ты чой с пустыми-то руками? Нешто старость мою не желаешь уважить?

Министр расстегнул кошелек, положил в руку деда золотой.

— Дурак ты, што ли? — обиделся дед. — Да здеся тундра, где я тебе разменяю! Ты бы, мил человек, бутылочкой свистнул…

«Свистнули» деду бутылкой и — уехали.

Потом как-то плыли мимо поморы на ёле, позвали с воды:

— Эй, Семен! Не хочешь ли поглядеть — каки города бывают? И повезли деда еще севернее — в Екатерининскую гавань.

— А воду надо спускать, — недовольно сказали ему потом, и унеслись грехи деда в пропасть. Ошалел дед: колдуны живут!

Уехал к себе, засел в тупе и затих. И опять текло время. Чадно горел фитиль, свитый из моха. Плескались в берег волны. Черные.

Проезжал на собаках мимо бухты Семена Кольский исправник и сказал деду, что — война.

— С кем же мы не поладили? — спросил дед.

— Да с немцем, — ответил исправник.

— А-а-а… Немцев я хорошо знаю: они колбасу изобрели.

— Поть-поть-поть! — гаркнул исправник, и собаки увезли его.

Так текло время, пока 3 апреля 1915 года не явились какие-то люди в Семеновскую бухту, и мрачный десятник Адам Бык сказал:

— Ну, дед, вываливайся с потрохами отсюда.

— Чо? — не понял старик, приложив к уху ладошку.

— Проваливай, говорю.

— Куда?

— А куды хошь. Наше дело махонько. Здесь город будет новый. Бо-ольшой город… А твоя халупа мешает нам!

— Окстись, окаянный! Мало вы городов в Расее своей понатыкали. Так теперича и сюды, в рай земской, лезете?

Не верил дед, что сюда залезут. Но вот понаехали пензяки-плотники, навоняли керосином, сгрудили бочки и доски, а поверху барака водрузили доску:

РОМАНОВ-НА-МУРМАНЕ

Город Александровского уезда

Пришел из Англии пароход и привез складные дома Утром их выгрузили, а вечером — уже печи топят. Целый город хибар.

— Дед, а дед, — снова пришел Адам Бык. — Ты уберешься отседова или нет? Я тебе по-доброму говорю. Здесь паровозы из столицы побегут. Ведь тебя, дурака, паровозом раздавит!

— Век жил… куда ж податься?

— Иди к нам в барак. Жратвы завались — прокормим!

И в бараке отвели деду угол за занавеской. Скоро поселили туда и тех, кто колбасу изобрел, — немецких пленных. Потом понавезли одетых в ватные штаны алеутов, корейцев, маньчжуров. Опытные были землекопы, еще с Амурской ветки. Для них построили кумирню, хлеб для них пекли на особых ситах, — амурские на отшибе у города жили, и с тех пор это место так и называется: Шанхай-город…

21 сентября 1916 года заревели иерихонские трубы, жалобно запищали кларнеты, завеселились звонкие тарелки, и состоялось открытие нового для России города. Опять стояли на берегу важные господа в котелках и треуголках. Деду сняли шапчонку.

— Это, — сказали, — товарищ министр императорского двора, граф Нирод, твой ныне попечитель и всего города тоже… Ваше сиятельство, — доложили графу, — а это вот и есть тот чумовой старожил-бобыль, о коем мы вам говорили во время оно.

Граф вытер слезу столичной сентиментальности:

— Как попечитель, прошу вас, любезный, назвать свою фамилию. И вашей фамилией мы назовем одну из улиц этого города…

В кругу статс-секретаря Трепова вдруг заволновались чиновники, требуя от деда паспорт, чтобы выяснить его фамилию. Был дед Семен, но не было у него паспорта. «В эфтаком-то раю… на што пачпорт?» Однако о том, что в России еще с царя Гороха существуют разные каталажки, дед уже не раз слышал от польского исправника, и потому бухнулся в ноги своего попечителя.

— На што я тебе? — спросил жалостливо. — Уважь мою старость: отпусти с миром…

Торжественные трубы ревели за спиной старика. Всю осень дед Семен валялся на нарах в рабочем бараке, выпивал чарку привозного виски, закусывал мясом из жестяных банок и убивался от горя:

— Пропала Расея… доконали… смерть приходит!

И — захворал. Среди ночи, за стенкой барака, вдруг взревело стальное чудо-юдо. С грохотом покатилось мимо, забегали вдоль потолка стоглавые красные тени.

— Чур! Чур! Чур меня! — закричал дед от страха.

— Да лежи, — ответили. — Это порожняк из Колы пришел…

И дед умер.

Он умер, а могилу его безжалостно затоптал улицами, забутил фундаментами и загадил бараками новый город.

Город, как и дорога, бегущая к нему, порожденные войной. Порожденные войной — ради войны, только ради нее… Таково начало славному граду Мурманску.

<p>Глава первая</p>

Свобода кончается там, где человека переселяют в барак. Русский человек барачного житья боится, словно чумы. Потому-то каждый более или менее дошлый старался добыть… вагон.

Вагонов на всех не хватало, и жители дрались. Остервенело и дико бились они под сполохами полярной ночи. Отвоевав вагон, тащили в него печку, воровали доски, чтобы создать уют — дешевый и топорный. Отступившие налаживали жилье из английских ящиков чайной фирмы «Липтон» — тонкую фанерку простегивало морозом и ветром.

Но это была уже жизнь — вполне хозяйская, самостоятельная. Домики из ящиков назывались чайными; если там поселялась женщина, у которой ночью не гаснет свет, то ее называли баядеркой. Все было ненадежно, словно ненастоящее: фанеру раскидывал ветер с океана, маневровый безжалостно пихал вагоны с жителями, перегоняя их по путям куда вздумается диспетчеру. Иные вагоны обросли столь дивными сталактитами нечистот, что примерзли к рельсам намертво. Здесь жили счастливчики: они имели постоянный адрес, и таких мурманчан почта уважала. Это уважение само собой заканчивалось весною, когда сталактиты безжалостно и зловонно таяли, а вагон вдруг в одну из ночей срывался с места и его загоняли к черту на кулички…

По ночам с берега стучали выстрелы, метались в сугробах визги пропащих баб, долго тянулось над рейдом ветхозаветное: «Карау-ул, убива-аю-ут…» Бандитизм на Мурмане был махров, жесток, пьян; сезонники, зашибив деньгу, швыряли сотенные, шпана кутила тысячно. На самом отшибе России, осатанев от полярной тоски, даже офицеры гарнизона теряли воинскую честь: тоже грабили, резали, насиловали.

А союзные корабли сгружали товары: на снегу, в четких квадратах, стыли консервные горы. Вскроешь одну банку — русские щи, уже с лавровым листиком; вскроешь другую — русская каша, уже подмасленная. Национальные запросы русских желудков Антанта учитывала. За бастионами складов ветер трепал флаги иностранных консульств, над рейдом — вдоль вытянутых орудий крейсера «Глория» — стелился брейд-вымпел адмирала Кэмпена.

Власть на Мурмане принадлежала русской флотилии. Со скал была сорвана моховая подушка. Офицеры флота стали создавать город, попутно вели войну с немцами, конвоировали караваны, тралили мины, строили зимовки-радиостанции — всё, начиная от первого свинарника и кончая креслом дантиста, создали здесь, как хозяева, офицеры славного русского флота. Они работали, карали, сражались. Их слово было законом, без них не была забита ни одна свая под причал. Даже церковь на Мурмане была строена именно в честь Николая чудотворца (хранителя всех плавающих по зыбким водам).

Время от времени, очень осторожно и деликатно, англичане пытались вмешаться в работу гавани, дороги, брандвахты. Иногда им удавалось перехватить власть на Мурмане в свои руки. Но справиться с работой не могли, и тогда союзники отступали (столь же деликатно).

Броненосный крейсер англичан «Глория» бросал по ночам на берег слепящий фиолетовый луч. В этом ярком луче, в котором кружились вихри снега, с крейсера различали бестолочь русских построек, линии рельсов. Вагоны, вагоны, вагоны… Дымы из труб, бараки команд, ряды колючей проволоки в концлагерях, толстые избы, строенные для начальства. И луч прожектора успокоенно угасал. Все в порядке: русские еще не сбежали отсюда. Город стоит на месте, сэр!

Во мраке жалобно мяукала кошка. Ее дом на колесах, стоило ей на минутку отлучиться, уже уехал. Кошке холодно, а дома все одинаково выглядят и одинаково пахнут.

— Кис-кис-кис, — манит ее кто-то из темноты.

— Ма-а-ауууу…

Задрав хвост, кошка доверчиво жмется к человеку. Ее хватают добрые руки и вкидывают в вагон — в радушное тепло человеческого жилья. На этом вагоне куском угля накорябано:

Начальник дистанции инженер А. К. Небольсин

Утро… Аркадий Константинович открыл глаза и крикнул в промерзлую пустоту своего большого пульмановского вагона:

— Народы мира! Отзовитесь…

Вошла с мокрой тряпкой в красной руке Дуняшка — крепкая девка из местных, уроженка заполярной Колы.

— Ну, цего криците? Ззеся васы народы мира.

Небольсин поглядел на толстые коленки девки:

— Дуняшка, где мы сейчас?

— Да ноцью на Колу пригнали. Я своих стариков навестила. Цай ставить? Али как инаце?

Небольсин разворошил под собой подушки, ища папиросы.

— Кликни дежурного! Пускай прицепят к маневровому. Мне, скажи, нужно быть пораньше в конторе…

Потом, когда Дуняшка вернулась, инженер опять поглядел на ее толстые коленки и схватил девку за подол.

— А ну, — сказал, — теперь ты у меня не отвертишься.

— Да у меня цайник кипит! — брыкалась девка.

Лязгнули буксы — маневровый потянул их обратно в город.

Круглое кошачье лицо Дуняшки, красное от страсти, да перестуки колес — так начинался этот день. Обычный день начальника дистанции от океана до Кандалакши, которая лежит уже в тихой заводи Беломорья. Дистанция не шуточная: громадный пустынный перегон через тундры Монче, через скалы Хибин, мимо озера Имандра, через бешеные, фыркающие морозным паром реки.

Маневровый подходит к Мурманску еще в полной темени полярной ночи, хотя было никак не меньше десяти часов утра. Дуняшка пробила ковшиком лед в ведре, сливала в тамбуре на руки инженера. Тот хлопал себя по сытому загривку.

— Сюда! — кричал. — Лей, баба… Ой дура!

Вымывшись, быстро одевался. Рассовывал по карманам богатой шубы записки, портсигар, всякую ерунду, что пригодится. И скатился под насыпь, хрустящую шлаком. Хватил до нутра морозцу, глянул на небо — там хорошо, ядрено и густо бежали краски. И вдруг весь город стал наполняться огнями, хлопали фанерные двери, громыхали затворы теплушек, сирены с подводных лодок подвывали в темноте — словно волки.

— «Варяг», — Орали от гавани, — «Варяг» идет!..

Еще не понимая толком, что произошло, охваченный общим порывом, Небольсин тоже понесся в сторону берега. Брандвахтенный тральщик англичан разводил сетевые боны, что утопали до самого грунта, ограждая гавань от вражеских субмарин. А из черной впадины Кольского залива, прямо с океана, надвигалась на город бронированная темень русского крейсера… «Неужели это он? — думалось Небольсину радостно и захватывающе. — Неужели именно он, легендарный „Варяг“?»

— «Дайте… рождественскую… елку…»

С мостика «Варяга» — прямо в пустоту неба — ударили три прожектора, соорудив праздничную «рождественскую елку». На палубе крейсера заиграл судовой оркестр, и толпа, стоявшая на берегу, вдруг восторженно подхватила:

Наверх вы, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает…

И Небольсин, едва не плача от небывалой любви к этим теням людей, что мечутся сейчас по берегу, выкрикивал вместе с ними, весь в восторге неподдельного патриотизма:

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает…

Однако крепкий мороз уже душил поющих мурманчан, и Аркадий Константинович бегом помчался к бараку офицерской столовой. В метельных вихрях — тысяча за тысячей, безучастные ко всему на свете — тянулись серые колонны военнопленных: австрийцы, немцы, эльзасцы. Сопровождавший их на работы прораб дороги Павел Безменов скинул с головы рысий малахай, позвал:

— Аркадий Константиныч! Пятьсот начмурбазы на разгрузку просит. Я дал… А остальных — на подсыпку? Или как?

— Позвони в контору, — ответил Небольсин. — Сообразим… — И, оттирая замерзшие уши, нырнул в духоту столовой.

Первой ему встретилась пышнотелая матрона — Матильда Ивановна Брамсон. Громадное боа и страусовые перья на высокой шляпе как-то плохо гармонировали с фоном этого скудного барака. Брамсиха была в том почтенном возрасте, когда милые усики на верхней губе грозили вскоре обернуться существенным недостатком.

— Ах, мой милый Аркадий, — пропела женщина, томно улыбаясь молодому путейцу. — А вас с утра уже ищет… знаете кто?

— Не догадываюсь.

— Каперанг Коротков.

— Спасибо, дорогая Тильда, — ответил Небольсин, поспешно увиливая от женщины (у него были причины, чтобы увиливать).

По столовой, тускло освещенной, важно выхаживал герр Шреттер — ресторатор из Вены, бравший призы на конкурсах поваров Европы; он тоже из пленных, теперь на Мурмане варит гадкие каши и отвратительные щи; что взять с королевского повара?

— Вас спрашивал господин Коротков, — поклонился венец.

— Благодарю, герр Шреттер, я уже слышал…

За общим табльдотом наспех завтракали офицеры гарнизона, инженеры и моряки флотилии.. Кормились тут странно: мозговой горошек, пудинг с изюмом, сыр чедер, сельдерей, уилтширские беконы, новозеландские яйца, пересыпанные сухарями, — все было привозное. В сторонке от табльдота командиры миноносцев, мрачные и бородатые, с утра пораньше «качали хересами». Рядом с ними сидели два англичанина: мурманский консул Холл и офицер связи между союзниками лейтенант Уилки. На стуле мотался, как всегда во хмелю, начмурбазы кавторанг Чоколов.

— Аркашки! — позвал Уилки. — Иди к нам…

— Привет, бродяга. — Небольсин дружески хлопнул Уилки по плечу; поклонился через стол консулу, кивок — остальным.

Чоколов наполнил ему стакан хересом.

— Качай, — сказал. — А мы уже… как клопы. Накачались!

— Небольсин, — заметил консул Холл, — у меня вчера была перепалка с коллегами из французского консулата… из-за вас! Лятурнер недоволен, что вы отправили на Петроград наш груз аммиачных пикринов, но задержали стальные болванки от фирмы Крезо… Помните?

— Помню, сэр. Груз из Бордо, упаковка фирмы «Венеста»… Только Лятурнер напрасно на вас обижен: ваши пикрины тоже застряли в Кандалакше… на сортировочной!

На такую злодейскую комбинацию миноносники ответили смехом. Между тем красномордый князь Вяземский, командир эсминца «Бесшумный», еще раз наполнил хересом стакан инженеру.

— Качай, Аркадий, — сказал по-приятельски.

— Спасибо, князь… Говорят, ты потопил субмарину?

— Нет, я не потопил. Она ушла под тень берега. Закамуфлирована, словно дикарь племени ням-ням перед свадьбой. Но зато посыльная «Купава» вчера неплохо отстрелялась от немца.

— Как? — воскликнул Небольсин. — Эта жалкая «Купава»? Но у немцев же артиллерия больше нашей… и намного!

Офицер связи Уилки поднял стакан.

— О, мужество русских! — сказал он, обнимая пьяненького Чоколова. — Иногда не хватает калибра, но зато в избытке мужества. Мне это, черт побери, всегда в русских нравилось.

Небольсин печально замолк. Уткнулись в тарелки и бравые миноносники. Это правда: мужества было — хоть отбавляй, но зато не было орудий. Их снимали с кораблей и ставили на берегу — жерлами в океан. А надо кораблю идти в море — пушки снова тащат с берега, опять крепят на палубах. И такая чехарда уже надоела, и было стыдно перед союзниками…

Чтобы как-то разрушить гнетущее молчание за столом, Небольсин сказал:

— «Варяг», гордость России, снова с нами, господа!

— Мученики, — вздохнул симпатичный лейтенант Юрасовский, который, кстати, и командовал эскадренным миноносцем под названием «Лейтенант Юрасовский».

— Почему мученики?

— А ты разве не знаешь? — И кавторанг Чоколов объяснил: — Японцы переделали на «Варяге» все гальюны на свой лад. Ни тебе сесть, ни тебе встать. Говорят, ходят по двое, как близнецы. Один гадит, а другой его держит… Потом меняются ролями!

— Я знаю японцев, — добавил Уилки, показав ноготь. — У них на кораблях вот такие громадные муравьи, удивительно кусачие. Это вас еще ждет на флотилии, если они не подохнут от холода!

Британский консул Холл заговорил, а Уилки быстро и смекалисто переводил непонятливому Чоколову.

— Плохие гальюны, — к лучшему, — утверждал консул авторитетно. — Не знаю, как у вас, но на флоте его королевского величества гальюны — нечто вроде клуба для матросов. Меньше будет и у вас вредной политической агитации…

— Чепуха! — возразил хамоватый князь Вяземский. — У нас, консул, есть фитили на баках. Именно там, возле обрезов для курения, и возникают все заговоры бунтов. Даю руку на отсечение, что каждого матроса, выкурившего у обреза тысячу папирос, можно смело расстреливать: он уже революционер!

Холл не пожелал развивать эту тему далее.

— Небольсин, — строго посмотрел он на инженера, — можете вы не задерживать союзных грузов?

— Нет, я вынужден их задерживать, — ответил путеец. — У меня железный график движения. Воинский график! Четыреста тысяч пудов грузов в одном направлении — вот суточный предел дороги… Я сделал, сэр, все, что мог, с вашими пикринами…

— Перекатил их со своей дистанции на чужую? — захохотал Уилки. — Аркашки, ты очень славный парень, но…

— Ты тоже славный, Уилки, — в тон ему ответил Небольсин.

Чья-то рука легла сзади на плечо инженера:

— Аркадий Константинович, я вас ищу…

Небольсин повернулся; перед ним стоял толстенький, упитанный, как боровок, главноначальствующий в Кольском заливе и на Мурмане капитан первого ранга Коротков.

— Да, госпожа Брамсон мне говорила. Я к вашим услугам.

— Зайдите в штаб, — попросил Коротков. — Есть дело…

Прежде чем зайти в штаб, Небольсин заглянул во французское консульство. В медленно сочившемся над заливом рассвете колыхался трехцветный флаг союзной Франции, выше на горе трепетал, вытянутый по ветру, флаг Британии. Не было только американского. Но поговаривали, что Америка тоже ввяжется в эту мировую бойню… Будет тогда здесь и звездный стяг САСШ! В пустынном вестибюле барака консульства — ни души.

— Лятурнер! — позвал Небольсин. — Где вы?

Вышла в халате француженка-секретарша и, повиснув на шее путейца, поцеловала его в щеку:

— Мой Аркашки… мой лубовь…

Небольсин вскинул руки, защищаясь от поцелуев:

— Умоляю тебя, Мари, оставь меня! — И мохнатым медведем, широко ступая, он ввалился в двери барачного салона Французы как раз завтракали.

— Садись! — Майор Лятурнер придвинул ногою стул. Раскинув полы шубы, Небольсин присел возле железной печки, гудящей от быстрого пламени, погрел руки:

— Спасибо… Я зашел только узнать: нет ли чего из Франции? Для меня — от моего брата?

— Нет, Аркашки, — ответил Лятурнер. — Сейчас одну из частей русского корпуса переводят под Салоники. Может, твой брат напишет тебе прямо из Македонии?

Небольсин вздохнул. Французы сосредоточенно наедались. Чуточку просветлело, — пасмурно и хмуро. На фоне берега отпечатался силуэт «Варяга», и Небольсин опять не смог сдержать в себе гордости русского человека.

— Вы слышали? Мурманск пал… пришли сибиряки!

Французы встретили эту новость кисло:

— На «Варяге» надо менять все каналы стволов. Снаряды там болтаются в пушках, как ножка у нашей Мари в русском валенке. Мы уже достаточно потратились на ремонт ваших кораблей. Пусть теперь раскошелятся англичане. Сюда идут еще две ваши развалины — «Чесма» и «Пересвет», тоже откупленные у японцев.

— А на этих кораблях, — заключил Лятурнер, — сибиряков нет. Адмирал Колчак, когда вступил в командование флотом Черного моря, избавился ото всех неугодных ему лиц. Вот они и плывут сюда, если, конечно, их не потопят в дороге немцы.

— Какая осведомленность у вас, — заметил Небольсин.

— «Аскольд», — вдруг сказал Лятурнер. — Вот там команда сибирская, боевая. Хотя уже поддалась большевистской агитации. Когда на нем расстреляют четырех бунтовщиков, он должен покинуть Тулон… Тоже будет у нас!

— Лятурнер, ты лучше нашего Короткова все знаешь. Небольсин сказал это со смехом, но французы народ серьезный — и ответили очень строго:

— Мы не русские, которые умеют брать деньги за службу, которой не исполняют…

Путеец понял, что сейчас ему в голову полетят стальные болванки от фирмы Крезо, которые застряли в Кандалакше, и поспешил откланяться; на выходе из барака ему снова встретилась секретарша. Мари уже успела переодеться в скромный костюм полувоенного покроя. Перестав пудрить нос, она заявила:

— Ты негодяй, Аркашки!

— Ах, милая Мари, — ответил ей Небольсин не огорчаясь, — всем ты хороша… Но, скажи, зачем так часто ты бегала встречать с моря миноносец «Лейтенант Юрасовский»?

Мари сложила в стол пудру и зеркальце.

— Ты напрасно подумал, Аркашки, что я ревную… Просто я беспокоюсь о нашем грузе стальных болванок от фирмы Крезо. Теперь мне интересно, что подумал ты, когда я назвала тебя негодяем?..

* * *

В кабинете каперанга всю стену занимает громадное полотнище карты Ледовитого океана. На ней курсы кораблей, квадраты минных постановок, отметки о замеченных минах, сорванных с якорей, очень много белых пятен — еще не исследованных просторов. Некоторые глубины океана проставлены карандашом — их определили совсем недавно. Театр дикий, еще не обжитый; здесь — на Мурмане — много работы русскому человеку, на века! И все время здесь будет идти борьба, за «талсократию» — за владычество над океаном…

Разговор начал вести Коротков, весьма любезный.

— Аркадий Константинович, — сказал он, — все мы знаем вас как прекрасного специалиста путей и тяги…

Небольсин сразу же внес благородную поправку:

— Прекрасных на эту каторгу и на аркане не затащишь, господин каперанг. А плохие тоже не нужны. Вот и получилось, что на дороге инженеры только среднего уровня.

— Ну, не скромничайте, — отмахнулся Коротков. — А вот, кстати, — спросил он вдруг, — вы уверены в том, что наша дорога от Романова-на-Мурмане до Петербурга действительно имеет право называться ответственной магистралью?

Петербурга давно уже не было: из патриотических целей его переименовали в Петроград, но все равно… Петербург! — это звучит как-то роднее и ближе сердцу.

— Магистраль? — переспросил Небольсин. — Туда и обратно в сутки пропускаем только одну пару пассажирских. Остальное все отдано под груз. Одиннадцать пар поездов по тридцать шесть вагонов в составе… Пусть консулы не бесятся: больше вам не пропустить!

Коротков сожмурился румяным лицом:

— Англичане недовольны. И портом. И дорогой… всем!

— Какое нам дело до англичан?

— Французы тоже… — продолжал Коротков. — Американцы, вы знаете, уже подчинили себе Транссибирскую магистраль, и там верховодит Джон Стивенс — главный инженер Панамского канала. А к нам прибывает из Франции майор Дю-Кастель, и вот у меня, голубчик, к вам просьба…

Небольсин кивнул крупной породистой головой:

— Заранее говорю, что исполню.

— Этот Дю-Кастель, очевидно, дока по части железных дорог И будет представлять в своем лице союзную комиссию. Чтобы выявить недостатки в нашей работе. — Доброе лицо Короткова стало умильным: — Вы уж, Аркадий Константинович, не ударьте лицом в грязь — сопроводите майора до Званки с почестями…

— Позвольте. Но моя дистанция только до Кандалакши.

— Ну-у, — развел руками Коротков, — не будем считаться. Да и кого я назначу? Вы и французский знаете. И человек общительный. И в консульствах вы — друг-приятель. Ящик коньяку вам на дорожку, и — катите! К тому же майору Дю-Кастелю не может не импонировать, что ваш брат воюет за Францию непосредственно в окопах самой Франции!

Небольсин сразу стал грустным.

— Давно уж нет писем… И, боюсь, как бы его действительно не загнали французы в какую-нибудь яму, вроде Салоник! Русскими солдатами стали затыкать самые гиблые дыры на фронте.

— Что делать, — вздохнул каперанг, — ваш брат должен быть счастлив, что не наблюдает того развала в армии, какой вот здесь… в самой России! — Коротков поднялся. — Голубчик, Аркадий Константинович, так мы с вами вчерне договорились?

— Я что-то слышал тут относительно коньяка…

— Ящик мартеля! — расщедрился Коротков. — Только залейте глаза этой комиссии. Вы ведь истинно русский человек и сумеете подать товар лицом, с бубенцами и колокольчиками…

Когда инженер вышел из мурштаба, день — едва возникнув! — уже погасал. Но в полном мраке, разрубленном мечами прожекторов, словно в бою, еще долго продолжался трудовой день жителей российско-имперского Заполярья… Был конец 1916 года.

<p>Глава вторая</p>

Контора на горе, а в окнах — рейд и путаница рельсов…

Американское бюро желтого дерева имело раздвижную ширму. А внутри него был тайник, куда Небольсин прятал письма брата, проложенные маками с Мурмелон-ле-Гран, где скрывал письма невесты, пропитанные духами, и вообще все, что считал нужным сохранить от вагонных жуликов.

Самое главное в тайнике — коллекция! Подборка вырезок из газет всего мира, где тщательно собраны высказывания о титаническом подвиге русских. От лорда Френча до графа Льва Толстого (сына писателя) — все подозрительные таланты спешно приложили свои руки к судьбе этой «русской загадки». Борода и лопата, кайло и лапти, матюги и портянки… Небольсин согласен: все это так. Но подвиг совершен, и никто уже не отрицает этого. Для него, для путейца, «русской загадки» попросту не существует: есть русский народ, и он способен творить чудеса.

История грандиозной мировой бойни связана с этой дорогой, которая кончается вот здесь, и конец ее виден сейчас из окон его конторы… Россия несла на своих могутных плечах всю главную тяжесть войны. И когда было плохо на Западе, Запад обращался к Востоку — к тем лесам и болотам, где мужики в обшарпанных шинелях ходили в атаку на штык, ибо патронов не хватало. Русский солдат вынослив и мужествен, только надо его обеспечить оружием. И союзники взялись за это. Но… как?

Был лишь один путь — морем, к набережным Архангельска. Дорога Архангельск — Вологда строена еще Саввой Мамонтовым на свой страх и риск, для вывоза рыбы на московский рынок. С узкой колеи на станции Вологда драгоценные для войны грузы перегужировались на широкую колею.

Архангельск был расположен на правом берегу Двины, вокзал же и платформы под грузы размещались на левом, вдоль мелкого песчаного пляжа, куда не могли подойти океанские корабли.

И вот грузы, прибывшие от союзников, с городского берега кидали на шаланды, а с шаланд перекидывали на вокзальные пляжи — без пристаней, у самой воды, под открытым небом. Два раза в году мешали ледоход и ледостав; портовые буксиры ломали речной покров, пробивая пути шаландам. Иностранные корабли боялись зазимовать во льдах возле Архангельска, и потому на пристанях царила бешеная спекуляция шаландами.

Это был базар — на крови, на алчности, на спирте и бензине. Вагоны давались только под военные заказы. Но знаменитый Жорж Борман, русский шоколадный король, вывозил из Архангельска какао, тогда как русский солдат погибал в диких штыковых бойнях, не имея патронов. Появились в Архангельске люди с особой профессией — «толкачи»: они проталкивали на фронт застрявшие грузы. Платили им за это (стыдно сказать) сами же военные министерства, ибо даже опытные люди не могли разобраться в этом ужасном хаосе, где банки с икрой перемешались с патронами, а латунные ленты для гильз находили среди лимонов, давно сгнивших.

Архангельск задохнулся в товарах, сваленных у реки; Архангельск лежал во льдах, и корабли уже начали сбрасывать товары прямо на лед. И прямо с моря — по льду, от аванпорта Экономия — бежали рельсы… чтобы хоть как-то вывезти, спасти тех русских солдат, что отступали перед мощной армией кайзера… Спасти не только боевой престиж России, но и выручить англичан и французов, тоже отступивших. Тогда-то и взялись за работу: надо было срочно (сверхсрочно!) среди карельских болот и утесов пробить новое русло для грузов — от Кольского залива прямо на Петроград.

Аркадий Константинович с любовью шелестел газетными вырезками. Это была история. Полтора года назад никто в мире не верил, что подвиг осуществим. Полтора года назад подняли первую лопату земли. Завязался клубок — шпионажа, подкупов, афоризма и героизма. Полтора года назад русский номер газеты «Times» писал: «А когда на берегу Ледовитого океана засвистит наконец первый гудок паровоза, Россия будет вправе заявить, что ею еще раз — на удивление всего мира! — опять проделана титаническая работа…»

Небольсин щелкнул ключиком бюро, запирая тайник.

На берегу океана свистел паровоз, спешащий из Петрограда, ему отвечала сирена транспорта, бегущего от берегов Америки. И подумалось невольно: «К чему думские разговоры о Дарданеллах, если мы уже имеем Мурманск?..»

Небольсин взял со стола колокольчик, позвонил:

— Никого не пускайте ко мне. Я приступаю к работе…

* * *

В конце рабочего дня канцелярия дороги сообщила ему, что контрразведкой арестован сегодня утром Песошников — лучший машинист дистанции.

— За что? — поднялся Небольсин, сразу вспотев.

Ему, как и многим тогда, часто чудилось нечто черное, вроде немецкой диверсии. Тайная агентура работала заодно с германскими подлодками. У причалов Архангельска разнесло в куски транспорт «Барон Дризен», груженный порохами: погибла полоса набережной и тысячи грузчиков; в порту Экономия загадочно был подорван ледокол «Челюскин»… Всегда что-то самое ценное из союзных грузов горело, пропадало, тонуло, взлетало к небесам.

— За что? — повторил свой вопрос Небольсин.

Ему сказали, что состав, который увел вчера Песошников на Кандалакшу, оказался разорван; в результате пропал последний американский вагон. А в этом вагоне — состояние почти миллионное: семьдесят шесть пудов чистого каучука, сто сорок пудов аэропланного лака, груз азотной кислоты, ящики с парижской косметикой и… чулки.

— Вы даже не знаете, какая это прелесть! — разволновались женщины в канцелярии. — Новомодные! Ажурные! Тончайшие! Ну прямо из Парижа…

Аркадий Константинович засел на прямой провод с Кемью, где располагалось начальство южной дистанции. К аппарату подключился его друг — инженер Петр Ронек.

— Петенька, — кричал Небольсин, — ты не принимал ли в последнее время «американку» на восемь осей?.. У нас пропала…

— Порожняк, Аркадий?

— Нет, с грузом. Сейчас перечислю, что там было… Кемь решительно ответила, что такого груза не поступало.

— Ищи у себя, Аркадий, — посоветовал Ронек…

Конечно же, сомневаться в честности Пети Ронека, этого чистого, идеального человека, не приходилось. Если вагон растрепали, так именно на здешней дистанции: между Мурманском и Кандалакшей, где-то в потемках заснеженной тундры.

Небольсин с руганью сорвал с вешалки шубу, кинул на макушку бобровую шапку-боярку (пышную, как у Шаляпина) и схватил в руки дубину-самоделку, обожженную у костра. Так он ворвался в помещение «тридцатки» — особого барака № 30, где размешалась мурманская контрразведка. Нагрянул прямо в приемную, которая здесь, как в амбулатории, называлась боксом.

— Севочка здесь? — спросил у секретарши.

Севочка — это был поручик Всеволод Эллен, хозяин этого грозного барака № 30. К сожалению, поручика на месте не оказалось. Небольсин положил на стол свою дубину и сказал барышне:

— Передай Эллену от моего имени, что если он будет хватать моих машинистов, то дорога встанет. Я слишком хорошо знаю Песошникова: он способен устроить забастовку на дистанции, но никогда не пойдет на воровство…

Секретарша, элегантная стерва лет тридцати, раскурила папиросу, ответила:

— О'кэй! — И закинула ногу на ногу. Небольсин уставился на ее стройные ноги… и осекся. Чулки были ажурные! Ажурные, последний вопль моды. Но разве мог инженер сомневаться в честности такой идеальной организации, как мурманская контрразведка? Конечно, нет… И, взмахнув дубиной, Небольсин направился к дверям, сказав на прощание:

— Я еще позвоню Севочке, и пусть он не дурит. Мне скоро принимать союзную комиссию майора Дю-Кастеля, и только машинисту Песошникову я доверю вести локомотив!

Вечером в вагон к Небольсину поднялся Песошников — высокий путеец, уже немолодой и обремененный семьей; он, пожалуй единственный из сезонников, осел на Мурмане прочно — купил под Колою домик, из Петрозаводска навозил в мешках земли, разбил огород. Только у него одного выросла в этом году картошка — каждая калибром с фасолину. Но все же картошка, и ее можно есть…

— Выпустили? — засмеялся Небольсин. — Ну, садись… Дуняшка, поставь нам чаю.

— Домой надо. Баба небось заждалась, — сказал Песошников. — Зашел, вот, Аркадий Константинович, спасибо вам оставить душевное. Спасибо, что вступились. В мире правды нету: кто ни украду, всё на нашего брата свалят.

— Дуняшка! — заорал Небольсин через двери своего купе-салона. — Долго ты там будешь возиться, дура Кольская?

Он заставил машиниста выпить стакан чаю — гольем (сам Небольсин жил по-холостяцки, даже сахар не всегда имел).

— А как это могло случиться? — спросил потом. Песошников аккуратно держал в черных, сожженных у топки пальцах тонкое стекло горячего стакана и не обжигался.

— Я ведь только тяга, — рассказывал. — Фонарем махнули — и потянул. А на хвост некогда оглядываться. Ну где-то посередь перегона и разорвали меня… от хвоста! Американка-то шла последней. И рвать меня удобно — самый последний.

— Кому это нужно? — задумался Небольсин. — Авиационный лак адресован на Москву для вело-самолетной фирмы «Дуко», азотная кислота на Пороховые под Питером. Что там еще? Барахло бабье!

— Эх, Аркадий Константиныч, — вздохнул Песошников, — это вам барахло. Живете, даже сахару не имеете… А другие лаком этим ежели не аэропланы, так табуретки свои покрасят. И азот на какаву сменяют… Барахло! — хмыкнул машинист. — Хорошенькое барахло, коли богатые барыни в Питере за этот ажур мужей своих удавить готовы. Мир в крови, а кто и живет… хоп-хны!

— Песошников, — сказал Небольсин, — я знаю, что ты честный человек. Но я ведь не дурак и знаю, что многие рабочие воруют на дистанции… Разве не так?

— Воруют, — согласился Песошников.

— Только не защищай их, — предупредил Небольсин.

— И не подумаю защищать… Потому как рабочий-то здесь каков? Вы думаете, на Мурмане есть настоящий пролетарий? Черта лысого… Вот еще сормовские, вот еще обуховские, что сюда законтрактовались. Это еще люди. Класс! Но их — раз-два и обчелся. А так — размазня, шпана и пьяницы. Шмоль-голь перекатная. Все, кому тюрьма грозила, да те, кто от фронта хотел бежать. Вот и собрались здесь. Народ несознательный!

На прощание Небольсин сказал машинисту:

— Ладно. Ступай с богом. На днях комиссия прибудет сюда от французов. Мы с тобой прокатим ее до Званки…

В эту ночь спать Небольсину не пришлось. Уже за полночь кто-то забарабанил в окно к инженеру. Это был князь Вяземский.

— Аркадий, — звал он, — вставай скорее.

— Что случилось? Куда?

— Иди в столовую. Будет грандиозное попоище…

— По случаю чего? Победа на фронте?

— Еще какая! — густо хохотал в роскошную бороду командир «Бесшумного». — Только что узнали… В Питере нашлись честные люди и — прихлопнули Гришку Распугана!

На плавмастерской «Ксении» жгли в эту ночь фейерверки. Во хмелю и в песнях, загребая ногами среди ночных сугробов, праздновали мурманчане гибель варнака в проруби. Там, в Петрограде, что-то сломалось. Хрустнуло. Утром просыпались в чаянии каких-то новых событий. Удивило всех сообщение, что государь император, узнав о гибели своего друга, бросил фронт, покинул дела ставки и срочно выехал в Петроград… «Зачем?»

Пришла весть, что на выходе из Порт-Саида погиб, подорванный немцами, броненосец «Пересвет», плывший с Дальнего Востока на Мурман, — флотилия, приспустив флаги, осиротела. Готовился уйти в Англию на замену орудий крейсер «Варяг», и его жаль было отпускать. Но в самом начале января бросил якоря в Кольском заливе линкор «Чесма», громоздкий и обледенелый; три дня потом ходили артелями скалывать лед с брони. Говорили об «Аскольде»: мол, придет боевой крейсер, с ним будет легче.

Потом с океана, откуда-то от Лафонтен, подошли немецкие подлодки, и перископы их стали шнырять возле Варде, около Кильдина и Рыбачьего — почти рядом, почти под боком у города.

Казалось, сам воздух, пронизанный морозом, застыл на Мурмане в выжидательном напряжении. Чего-то все ждали, на что-то надеялись… И только Небольсину мешало ожидание комиссии; впрочем, он надеялся, что выводы ее будут средние.

Наконец майор Дю-Кастель прибыл, и Небольсин сразу дал срочную телеграмму по дистанции до самой Званки, чтобы пути привели в порядок, за трассой следили внимательно, а стрелочникам — иногда не мешает побриться…

— Итак, я везу комиссию. А где ящик с коньяком?

* * *

Майор Дю-Кастель, пожилой седовласый человек с зорким взглядом из-под сурово нависших бровей, появился в вагоне. Вот первый его вопрос:

— Случаи людоедства на дороге не наблюдались? Небольсин ответил:

— Простите, мсье… не слышал!

Это была его первая ложь. Ибо в прошлом году партия сезонников, заброшенная в тундру, была забыта начальством. Люди одичали, и ходили слухи, что одного человека «свинтили», между прочим, поругивая начальство. Небольсин помог Дю-Кастелю закинуть на полку громадный фибровый чемодан.

— Поехали! — сказал француз инженеру таким тоном, словно взобрался в возок и пихнул кучера в спину: «пшел!»

Состав был сцеплен из одинокого пульмана, а позади него болтался вагон с дорожными ремонтниками. Аркадий Константинович вышел в тамбур, махнул рукою на паровоз:

— Песошников! Давай жми на полный цилиндр…

Не заходя в купе, Небольсин достал записку, которую впопыхах вручил ему контрагент Каратыгин. Вот что там было написано: «Исходя из благих чувств признательности, советую вам: старайтесь на полной скорости, не останавливаясь, проскочить через Тайболу: там опять волнения рабочих…»

Разом защелкали под колесами стыки рельсов, широко разведенные морозом. За окном мелькали вагоны, вагоны, вагоны… Вагоны с трубами, вагоны с тюлевыми занавесками, вагоны с дохлыми геранями, вагоны с усатыми кошками в тамбурах, вагоны с собачками, которые лаяли не переставая. Вся путаная русская жизнь, с ее бестолковщиной и неразберихой, проносилась мимо — уже привычная для инженера и совсем непонятная для француза.

Дю-Кастель крепко сцепил в синеватых от холода губах трубку с табаком.

Последовал второй вопрос — вполне естественный:

— Сколько процентов подвижного состава у вас занято под жилье рабочих и служащих?

Небольсину пришлось соорудить вторую ложь.

— Я думаю, майор, — сказал он, изображая на лице подобие раздумья, — процентов десять. Не больше.

И, сказав так, покраснел: если бы только десять! «Поскорее бы выскочить в тундру», — думал Небольсин, страдая…

— Когда повысилась смертность? — спросил Дю-Кастель. Небольсин подумал и ответил:

— Высокая смертность на дороге зафиксирована в рамазан!

— Как? — вытянулся Дю-Кастель, весь в удивлении.

— Рамазан — праздник мусульманский.

— Что это значит?

— Охрана военнопленных сплошь состояла из мусульман. Магометане в рамазан, как вам известно, не имеют права употреблять пищу до захода солнца. И вот вам трагическое положение: мы никак не могли объяснить фанатикам, что в Арктике солнце вообще летом не заходит… Когда же удалось втолковать, то было уже поздно: в живых осталась лишь часть дорожной охраны.

«Пора», — решил Небольсин и потащил из ящика бутылку с мартелем, любовно держа ее за тонкое горлышко. Но тут случилось непредвиденное: Дю-Кастель резко отрицательно мотнул головой. Нет, он давно уже не пьет… Известный русский способ — залить любой комиссии глаза — здесь явно не годился. Аркадий Константинович задвинул ногой подальше ящик с коньяком…

Песошников дал гудок. Первая остановка — Кола, тут все в порядке, и Небольсин хорошо знал об этом.

— Может, остановимся? — предложил любезно.

— Я скажу, где надо остановиться, — ответил Дю-Кастель и, достав громадный блокнот в коже, что-то оттуда вычитал. — Станция Тайбола, — неожиданно сказал он. — Вот там и будет наша первая остановка… Что значит по-русски «тайбола»?

Осведомленность союзников всегда поражала. Они знали в любое время, где находится крейсер «Аскольд» и на какой станции волнения рабочих. Холодея, Небольсин коряво пояснил:

— Тайбола — слово нерусское, а лопарское. В переводе оно означает — тундра, пустая земля, никого нету, безлюдье…

В разговоре выяснилось, что майор Дю-Кастель владеет русским языком в пределах трех фраз: «Ты мне нравишься», «Где ресторан?» и «Здорово, бабы!» Последнюю фразу майор отточил уже в вагоне, с помощью Небольсина, который предупредил француза, что в Сороке их будет встречать депутация местных жителей. И наверняка будут бабы… не мешает поздороваться с ними!

Решив покорить сумрачного француза, Небольсин толковал без умолку: не мытьем — так катаньем, он свое возьмет.

— Вы не представляете, майор, каковы женщины в местных селениях. Красавицы! Стройные, волоокие, статные… Гребут на лодках пудовыми веслами. Ставят паруса. И ловят беглых каторжников. Обилие жемчуга, выловленного в здешних реках, украшает их достойные лица. Единственный недостаток местных Венер — это низко сидящий тур, и от этого — короткие ноги.

Не вынимая трубки изо рта, майор Дю-Кастель понимающе кивал. Взгляд его был устремлен за окно, где таяла в сумерках неуютная голая земля Мончезерских тундр.

Вот и станция Тайбола.

— Остановка! — поднял руку майор.

И сразу в окна вагона понеслась отборная брань. Сукин сын Каратыгин подсказал правильно: лучше бы здесь не останавливаться. Но уже поздно — надо разрешать этот вопрос в присутствии особой союзной комиссии. В этот момент Небольсин пожалел, что имеет дело с французом, а не с Джоном Стивенсом: французы докучливо въедливы, американцы шире и беззаботнее смотрят на вещи… И он решительно распахнул двери купе, а со стороны тамбура уже ломились сезонники — пензяки, тамбовские, вологодские. Сербы австрийские, маньчжуры харбинские, немцы баварские, И каждый что-нибудь тряс. Один показывал валенки, другой отдирал от своего сапога подошву, и без того уже наполовину отвалившуюся.

— Ето жисть? — спрашивал один пензяк, наскакивая. Небольсин барственным жестом отвел его руку в сторону:

— Где десятник? Я буду говорить только с десятником…

Из купе выглянул Дю-Кастель и заявил кратко:

— Переводите.

— Ето жисть? — И к носу майора подсунули вшивую фуфайку.

— Что он говорит? — спросил Дю-Кастель, отступая. Небольсин перевел на свой лад:

— Рабочий спрашивает у вас — в чем смысл жизни? Не удивляйтесь, майор, все русские люди заражены толстовством…

Через толпу сезонников в узком проходе пульмана протиснулся десятник — крепкий старик с умным лицом:

— Вот что я скажу, Аркадий Киститиныч! Мы противу вас лично ништо за пазушкой не держим. Но контрагент Каратыгин, лупи его в сморкало, ежели попадется нам на шпалах, так мы…

— Переводите! — вмешался Дю-Кастель.

— Они сорвут ему голову, — озлобленно перевел Небольсин.

— Кому?

— Контрагенту, который обслуживает этот участок…

Положив блокнот на колено, что-то записывал Дю-Кастель, а Небольсин тем временем успокаивал рабочих.

— Я все сделаю, — говорил он. — Не шумите… Обещаю!

Когда отъезжали, мимо проплыла товарная теплушка с надписью «8 лошадей — 40 людей», а выше висела доска:

ШКОЛА

— Вот, — сказал Небольсин, — можете отметить: здесь у нас школа. Дети сезонных рабочих имеют возможность учиться.

Но это майор почему-то не счел нужным записывать. Он взял бутылку с коньяком, наполнил стакан до половины.

— Вам, — произнес вежливо, — я думаю, надо выпить…

Летела за окном плоская запурженная земля. Миновали станции — Лоухи, Имандра, Нива; скоро и Кандалакша; здесь, в Кандалакше, порт и узел дорог, здесь более или менее налажено. Отсюда, до самой Коми, начальствует над дистанцией хороший путеец и славный друг Петенька Ронек.

— Рекомендую остановиться в Кандалакше, — сказал Небольсин.

— Я знаю, где нам надобно остановиться…

Семафор открыт перед высоким начальством: поезд с воем пролетел мимо раскиданных по скалам домишек Кандалакши. Понеслась в мутную даль, ржавая и безжалостная к человеку, колючая проволока… «Щелк-щелк-щелк-щелк» — стучали колеса.

— Это? — спросил Дю-Кастель, показав трубкой за окно.

— Здесь были лагеря.

— Какова же продуктивность работы военнопленных?

— На двадцать пять процентов ниже русских. Зато канадские рабочие, завезенные сюда англичанами, выполняли только половину нормы, какая давалась на пленного. Положение выправила тысяча здоровенных девиц из Поволжья, которые были завезены сюда как насыпные землекопы и как… невесты!

Взревел гудок на повороте. Вагон стремительно и сильно мотнуло на рельсах; Дю-Кастель невольно схватился за столик и заметно побледнел. Был такой момент, когда казалось, что состав уже рушится под откос.

— Что это значит? — заговорил француз, оправляясь от испуга. — Неужели профиль дороги такой жесткий? Почему его не смягчили? Как же вы рискуете пропускать длинные составы с ценнейшими для войны грузами?

Аркадий Константинович страха не испытал: он уже приучил себя к такому отчаянному риску на поворотах.

— Вполне согласен с вами: повороты опасны. Но для сокращения работ были сокращены и радиусы кривых. Да, — сказал Небольсин, — мы их приблизили до критической цифры в сто пятьдесят сажен. Мы экономили на всем: даже низкие потолки на станциях, даже крыши из теса, даже валуны вместо фундамента, и вы нигде не увидите штукатурки… Но все доделаем после войны! А сейчас дорога существует, и смягчать ее профиль будем после победы над врагом.

Дю-Кастель откинулся затылком на валик плющевого дивана, выпустил клуб синего дыма из трубки.

— Мы едем сейчас, — заговорил он, следя за ускользающим дымом, — по самой молодой дороге мира. Этой дороге всего два неполных месяца. Вы хотели построить ее за сто восемьдесят миллионов золотом. Но вложили в нее триста пятьдесят миллионов. Дорога облита чистым сибирским золотом России, но стала ли она лучше от этого?

Небольсин поднялся:

— Может, и так. Мы очень торопились. Ибо вы, французы и англичане, слишком настаивали: скорей, скорей… Конечно, я понимаю, положение на Западном фронте тогда было тяжелое. Я предлагаю вам, майор, встать сейчас тоже. И — выпить…

— Что это значит?

— Мы пересекаем русский экватор — Полярный круг!

Удар колес. Поворот. Гудок паровоза (молодец Песошников — догадался салютовать). И тонко звякнули два бокала.

— Поздравляю вас, — сказал Небольсин.

— Через пять минут, — ответил Дю-Кастель, натягивая на себя русский полушубок, — вы остановите состав. И прикажете рабочим следовать за нами.

— Не доезжая станции Кереть?

— Да, прямо в голой тундре…

Остановились. С кирками и лопатами выскакивали из теплушки ремонтники. Притопнув каблуком мерзлую землю, майор Дю-Кастель зашагал вдоль рельсов. За ним — Небольсин.

— Ребята! — позвал он рабочих. — Валяйте следом…

<p>Глава третья</p>

На одной из шпал майор поплясал дольше обычного.

— Вот здесь, — сказал. — Поднимите грунт…

В твердую осыпь вонзились кирки и лопаты. Удар, еще удар, и Небольсина зашатало… Под шпалами лежал мертвец, и черная коса обвивала череп. Кто он? Или девица из Самары (землекоп-невеста), или работяга еще с Амуро-Уссурийской ветки?

Вкусно пахло в морозном воздухе хорошим табаком француза.

— Пошли далее, — сказал Дю-Кастель.

Добрались до моста, и майор не поленился сбежать под насыпь. Долго ползал, осыпая ногами завалы рыхлого снега под сваями. Выбрался наверх, стуча сапогами по рельсовым стыкам.

— Мост не фирменный, — сообщил, — и скоро рухнет.

— Катастроф не было, — ответил Небольсин.

— Не было потому, что сейчас злая русская зима. Мороз и лед сковали мост. Но весною он… рухнет!

И, ничего не выслушав в ответ, Дю-Кастель направился дальше.

— Вот здесь, — он опять поплясал на шпалах.

Снова ударили кирки, обламывая лед. Сине-зеленые шинели, вперемешку с костями, выступили из-под полотна дороги. Это покоились вечным сном, кажется, австрияки.

— Хоронить летом негде, — оправдывался Небольсин. — Один неосторожный шаг в сторону — и человек вязнет в трясине…

Стройно шумели вдали леса — все в белых снеговых шапках.

— Но я не вижу русских! — кровожадно заметил Дю-Кастель.

Небольсин повернулся к рабочим.

— Эй, Павел! — позвал он прораба. — Майор прав: а где же русские? Черт возьми, куда вы их всех подевали?

Размахивая киркой в опущенной руке, в рысьем малахае набекрень, к ним подошел Павел Безменов:

— Кладбище одно… на всех. Этот француз может плясать сколько угодно, до наших он не допляшет. Потому как наших-то мы поглубже хоронили, вот они мослами и не выпирают.

— Переведите, — сказал Дю-Кастель.

Небольсин перевел — как есть, всю правду-матку.

Из трубки француза долго сыпались золотые искры.

— Триста пятьдесят миллионов золотом, — заметил француз. — Не кажется ли вам, господин Небольсин, что это слишком дорого? Летом трупы разложатся, песок над ними осядет, шпалы провиснут. А рельсы уйдут на выгиб…

Гукнул, подъехав к ним, паровоз. Из будки по пояс высунулся Песошников и бросил на шпалы грязную ветошь.

— Аркадий Константинович! Чего он тут шумит?

— Да ну его к бесу! Дурак какой-то… Его бы сюда, на наше место. Мы и без него знаем, что у нас плохо.

Молча разошлись по вагонам. Тронулись далее.

В оправдание Небольсин подавленно сказал:

— Отчего умирали? — спросил Дю-Кастель, невозмутимый.

— Как правило — скорбут. Крупозная пневмония. Потом бугорчатка легких… Ну и сыпной тиф, конечно же!

— Достаточно, — перебил его Дю-Кастель. — Я вас понял. Это и есть ваш… рамазан!

Ехали дальше, и теперь с каждым поворотом колес Небольсину чудился скрежет костей под рельсами. Дорога рассекала тундру по костям и по золоту — дорога чисто военного значения. Об этом и заговорил неглупый майор Дю-Кастель:

— Мурман ближе всего к нашим коммуникациям. Почти в два раза ближе Архангельска! И — не замерзает! Это сейчас почти единственная связь с нами. Скагеррак и Каттегат заняты немцами. Дарданеллы закрыты турками. Мы не отрицаем: да, нам необходимо, чтобы Россия воевала в полную мощь своих возможностей. И поэтому мы, ваши союзники, вправе требовать от России прекрасного состояния этой дороги… Вы согласны?

— Вполне… Вспомните, майор, Чехова.

— ?!

— Позвольте я напомню вам его рассказ «Злоумышленник»…

Небольсин решил развеселить мрачного француза. Но случилось как раз обратное. Вынув трубку изо рта, Дю-Кастелъ сказал:

— Все русские последнее время напоминают мне вот этих «злоумышленников». Они разбирают пути, не ведая, что по этим путям должна пробежать судьба их нации…

На станции Сорока была подготовлена встреча. Сам исправник поднес Дю-Кастелю хлеб с солью. Почтенно стояли старики поморы, впереди них — бабы, в шелковых платках, из-под которых глядели кокошники, унизанные жемчугом. И щелкали семечки.

— Здорово, бабы! — с ходу рявкнул на них Дю-Кастель.

— Мы тебе не бабы, — отвечали сорокские, — мы честные мужние женщины. А сам ты есть мужик неотесанный…

— Что они говорят мне? — нахмурился Дю-Кастель.

— Русские бабы болтливы, — увильнул Небольсин от ответа.

Но бабы, поводя круглыми боками, уже удалялись по тропинке в гору, где стояла их Сорока, — такие торжественные и независимые… Вслед за ними лениво брели, покуривая и судача, мужики-поморы…

Стараясь больше не разговаривать, они доехали до Петрозаводска, и здесь Небольсин решил распрощаться (так и не добравшись до Званки). Дю-Кастель захлопнул свой проклятый блокнот.

— Предупреждаю, — заявил искренне. — Отзыв мой о дороге будет отвратителен. Эксплуатация безобразная! Мы, союзники, должны вмешаться. Я видел только шпалы, только рельсы, по которым катились только вагоны, но я не увидел магистрали — в том значении, как принято понимать это. Именно в таком тоне я и буду докладывать генералу Всеволожскому, который заведует в вашей стране военными сообщениями…

Грустный и удрученный, Небольсин остался стоять на перроне. Если бы доехать до Званки, там и Петроград рядом. Санкт-Петербург! — колыбель его жизни, где на Фурштадтской еще сохранилась старая квартира, наверняка не топленная, с книгами и удобной мебелью в полосатом тике. А вечером, завернувшись в шубы, мчаться в санях на Ковенский переулок, где поджидает она…

Небольсин навестил Буланова — потрепанного бюрократа-путейца, начальника Петрозаводского узла и вокзала.

— Яков Петрович, выручите. Десять бутылок мартеля — ваши! Буланов сразу начал проявлять волнение, свойственное всем алкоголикам перед близкой выпивкой:

— Десять? Ах, такая роскошь по нашим временам… Вы, мурманские, просто персики, а не люди. Давайте, куда вам надо?

— Соедините: Петроград, семьдесят восемь — пятьдесят шесть, Ядвига Сасская-Лобаржевская.

— Тьфу, гадость! — честно отреагировал Буланов. — До чего же я ненавижу этих полячишек и жидов.. — Но все же соединил Небольсина с Петроградом.

Прислонив к уху трубку, Аркадий Константинович с трудом сдерживал нетерпение. Он так все ясно представлял… Вот разлетаются белые двери ее комнаты, она пройдет, стройная, вся обструеиная шелками японского халата с чудовищными драконами…

— Господин Тартаков? — раздался в трубке дивный голос.

— Ядвига, это я… презренный Аркашка!

— Аркадий! Где ты, милый? Ты дома?

— Увы, только из Петрозаводска, до Питера не добрался.

— Ах, как это славно, что ты меня вспомнил…

Она говорила ему о своих занятиях: да, Тартаков в восторге от ее голоса, да, Зилотти прослушал ее, да, профессор Большакова находит ее мимику прекрасной…

— Ты не поверишь, — говорила Ядвига, — все от меня в бешеном восторге. Просто у меня нет ни одного вечера свободного. Меня разрывают на части… Целую, милый. Я спешу.

Небольсин оставил трубку в полном любовном изнеможении.

— Вы бы знали, Яков Петрович, какая она дивная, чудная!

— Кто? — тупо спросил Буланов.

— Она…

— Брось ты это дело, Небольсин. Я жил в Варшаве… Такие язвы — не приведи бог! Что тебе, русских мало?

— Нет, — переживал Небольсин. — Она, конечно, необыкновенная женщина. Сейчас вот учится в консерватории. Отец ее видный в Польше сановник… Еще раз спасибо, Яков Петрович.

Поезд из Петрограда, спешащий на Мурман (по костям и по золоту), подхватил и Небольсина в свои уютные вагоны.

Обошел весь состав — в надежде разыскать знакомцев. Встретил только одного — отца Ионафана, настоятеля заполярной Печенгской обители (что на самом берегу океана). Грудь под панагией колесом — бравая. В мочке уха — большая, как у дикаря, дырка от долгого ношения серьги. А из-за ворота подрясника выглядывает клочок застиранной тельняшки. Таков был отец настоятель, бывший боцман с бригады крейсеров. Над монахом висела сейчас громадная связка бубликов, а меж ног терхалась пачка потрепанных книжек, перехваченная бечевкой. Среди них Небольсин успел разглядеть четырехтомник лекций Ключевского по русской истории.

Присел рядом, чтобы поболтать:

— Откуда, отец Ионафан?

— Из Питера, путейска-ай. Знал бы, так лучше бы и не ездил.

— Чего же так?

— Дурно жизнь складывается. Народец воет. Воевать ни солдат, ни матрос не желают. Устала Россия… бедная!

— А воевать придется. — Небольсин раскрыл портсигар.

— Давай, согрешу… — Монах сунул в бороду душистую папиросу — Когда-то баловался… ишо на флоте! Вот что я тебе скажу, инженерна-ай, по совести: коли народ воевать не желает, так хрен ты его заставишь. Не станет воевать, и все тут! Баранку вот — хошь? Я дам тебе баранку…

— Нет. Не хочу. Спасибо.

— А чего ты сам в печалях? — спросил отец Ионафан. Небольсин вкратце рассказал о своей поездке с Дю-Кастелем.

Настоятель тихой обители пустил всех по матушке.

— Плюнь! — сказал. — Ране, когда у нас здеся один «Бакан» плавал, ну — ладно, куды ни шло: позвали крейсера да подлодки английские. А сейчас у нас свой флот вырос — гнать их всех в три шеи… Баранки-то, говорю, кусишь? Поешь баранку!

— Да нет. Спасибо.

Печенгский настоятель с огорчением перебрал в пальцах сухо гремевшую связку бубликов.

— Это очень плохо, — сказал он вздыхая, — что ты не желаешь моей баранки покушать.

— Отчего же так плохо, отец Ионафан?

— А оттого что… зажрался ты! Вот как я тебе скажу. Все вы тут зажрались на английских харчах. Посмотрел бы ты, как сердешные бабы в Питере маются. Дров нет. Керосину нет. С утра, ни свет ни заря, по номерам за хлебом встают.

— Как это — по номерам?

— А так. В ладонь плюнут и номер впишут. По номеру и получишь хлебушко. Во-от! А ты от баранки моей нос воротишь. Нет, инженерна-ай. Видать, тебя еще гусь жареный не щипал за это самое. Погоди, — пригрозил, — еще сухарику радехонек будешь.

— Отец Ионафан, — поднялся Небольсин, задетый за живое, — пойдемте в ресторан, и обещаю вам, что в этом поезде, вышедшем из Петрограда, вы найдете все, начиная от балыков и икры!

— То ресторан, — разумно ответил отец-настоятель. — А я тебе про очереди на улицах говорю. Простой народ по ресторанам не шлындрает. Это вы здесь деньгу на дороге лопатой гребете. Вам, вестимо, рестораны эти самые не заказаны…

В ресторане было много женщин — как правило, жен морских офицеров, спешивших к своим мужьям, подальше от грозного Петрограда, ставшего вдруг — в преддверии грозных событий — неуютным и опасным. Женщины кормили детей; локоны девочек были украшены бантами, мальчики в фиолетовых матросках чинно вели себя за столом… Слышался французский говор.

Лейтенант флота, удивительно загорелый, сидел в конце вагона-ресторана, доедая жаркое и посматривая в окно. А там, за промерзлым окном, вставали из-под снега «бараньи лбы», источенные шрамами битв в ледниковых сражениях, — поезд громыхал через водораздел между Белым и Балтийским морями… «Карелия, — подумалось Небольсину невольно, — прекрасная страна!»

— Вы позволите присесть? — спросил он у лейтенанта.

— Ради бога. Пожалуйста.

Небольсин заказал себе индейку, вина и белого хлеба.

Ему быстро все подали на хрустящих салфетках. Лейтенант флота зорко перехватил взгляд Небольсина, устремленный на него.

— Извините, — смутился Небольсин. — Я обратил внимание на ваш прекрасный загар. Здесь мы от этого давно уж отвыкли.

— Возможно, — ответил офицер. — Я еду из Севастополя. Чего другого, а солнца там у немца не занимать.

— А у вас там есть очереди… Хотя бы за хлебом?

— Нет. На Черном море очередей нет. В Москве — да, есть. Причем очереди теперь называют в народе хвостами.

— Вы едете на нашу флотилию? — спросил Небольсин.

— Да. Позвольте представиться: лейтенант Басалаго, Михаил Герасимович. Бывший флаг-офицер оперативной части при адмирале Эбергарде.

— Но Эбергарда… уже нет, — с улыбкой заметил Небольсин. — Черноморским флотом командует вице-адмирал Колчак.

— Я уважаю Колчака, — кивнул ему Басалаго. — Как хорошего минера. Как полярного исследователя. Но… поймите меня правильно: Колчак слишком неразборчиво поступил с офицерами, которые достались ему в наследство от адмирала Эбергарда.

— Разогнал? — спросил Небольсин, и Басалаго поморщился:

— Пусть будет по-вашему: разогнал… И — достойных! Имя каперанга Ветлинского вам ничего не говорит?

— Ни-че-го.

— Ветлинский как раз и был начальником оперативной части штаба Черноморского флота при Эбергарде.

Небольсин иногда умеет быть безжалостным.

Басалаго задумчиво поиграл на скатерти коробком спичек.

— Может, оно и так: «Гебен» и «Бреслау» мы упустили. Но Колчак лишил нас возможности исправить карьеру в честном бою… Сейчас Ветлинский командует «Аскольдом»… Из Тулона он просил меня перебраться на Мурман, куда и приведет свой крейсер.

— Вина? — предложил Небольсин, наклоняя бутылку.

— Благодарю. Достаточно. — Басалаго помолчал и неожиданно признался: — Про Эбергарда можно говорить и вкривь и вкось. Но его поставил над флотом его величество. Сам государь император! А кто поставил над флотом выскочку Колчака? Вопрос был неожиданным для Аркадия Константиновича.

— Кто? — переспросил он.

— Думские либералишки, толстосумы, вроде Гучкова. Небольсин на это ничего не ответил, но для себя сделал вывод, что этот загорелый, как дьявол, офицер из Севастополя наверняка придерживается монархических воззрений. И еще непонятно, за что именно изгнал его с Черного моря адмирал Колчак…

Ковыряя спичкой в зубах, Небольсин вернулся в вагон. Проходя мимо печенгского настоятеля, путеец сказал:

— Напрасно не пошли, ваше преподобие. Индейка была отличная, просто прелесть индейка!

— Вот-вот, — махнул отец Ионафан, — шишку с макушки ты сшиб, а елки так и не заметил…

Вечером Небольсин снова встретился с лейтенантом Басалаго. По мере продвижения состава на север заметно принизились к земле деревья, но заметно росло количество и вместимость винной посуды. Еще на выезде из Петрозаводска встречались скромные шкалики. На перегоне до Кандалакши зазвякали объемистые литровки с ромом. А за Полярным кругом поперли открыто в вагоны гигантские четвертухи. Север вступал в свои права, и лейтенант Басалаго заметил Небольсину:

— Говорят, у вас тут здорово пьют?

— Что значит «пьют»? У нас не пьют, а хлещут. Арктика-то совсем рядом. Не выпив, дня не начинают. И вы привыкнете!

— И вина достаточно?

— Мы его не варим, а под полой не прячем. От французов — вина, от англичан — ром и виски… Хоть залейся!

— А как союзники относятся здесь к офицерам нашего флота?

— Превосходно, — ответил Небольсин и, помолчав, добавил: — Правда, они требовательны, с ними не избалуешься…

— Да. Я знаю англичан. Когда они рвались в Дарданеллы, я как раз состоял при штабе адмирала Гепратга офицером связи. Тогда-то я впервые увидел крейсер «Аскольд», правда, лишь через оптику башенных дальномеров!

Так они мило поболтали, после чего решили убить время за картами. Когда поезд приближался к Мурманску, Небольсин успел продуть лейтенанту восемьдесят рублей. Басалаго играл отлично — смекалисто, отчетливо, с риском. Над копейкой не трясся. И по игре можно было ощутить, что у этого офицера из Севастополя большая воля и быстрая хватка ума… Человек острый!

— Если вам затруднительно, — сказал лейтенант Басалаго, — можете сейчас не отдавать. Как-нибудь потом, при случае.

— Нет. Я человек не бедный. Здесь нам платят такие деньги, какие не снились путейцам даже на сибирских магистралях. Если честно говорить, — признался Небольсин, — то я только ради денег и пошел на эту каторгу.

— Вот как? — удивился Басалаго, — спокойно принимая выигрыш.

— Точнее, ради одной женщины… Полячка из Вильно. Сейчас учится пению. Все от нее в восторге! И к сердцу красивой женщины, согласитесь, надобно дорожку слегка позолотить.

— Согласен… А что там сверкает вдали?

— Церковь. Мы проезжаем Колу, через десять верст будет Романов-на-Мурмане. Берегите свои карманы, — напутствовал Небольсин, — здесь масса деклассированных личностей, переодетых в солдатское и матросское платье…

Басалаго набросил на шею кашне из черного шелка.

— На Черном море таких расстреливают… А здесь?

— Здесь стреляют кому не лень. Даже часовых убивают…

За окном вагона понеслись ряды теплушек. На горе курились дымками «чайные домики», словно неприступные форты, обвитые колючей проволокой. Поезд начал сбавлять ход.

— Где же город? — спросил Басалаго удивляясь.

— Мы уже в городе… Поздравляю с приездом. Перрона нет, еще не успели выстроить. Прыгайте на эту бабу с мешком — вам будет мягче падать… Хэлло, хоп!

Басалаго поставил чемодан на снег. Возле барака станции, покуривая, стоял лощеный поручик в ярко начищенных сапогах. Новенькая портупея обтягивала его тонкую фигуру, словно приводные ремни, опутывающие бездушную машину. Провожая долгими взглядами офицерских дам, растерянно озиравших печальную панораму города, поручик даже не шевелился. Только глаза бегали…

— Кто этот важный истукан? — поинтересовался Басалаго.

— Сейчас я его расшевелю, — сказал Небольсин и закричал: — Севочка! Идите-ка сюда… Представляю: лейтенант Басалаго, бывалый черноморец, флаг-офицер и прочее.

— Эллен, — назвал себя поручик с легким поклоном.

— Не просто поручик Эллен, — расшифровал Небольсин, — а мурманский Малюта Скуратов, возглавляет тайное «Слово и дело». Извините, лейтенант, я… одну минутку. — И отозвал поручика в сторону: — Слушайте, Севочка, что-нибудь с этим вагоном-американкой у вас выяснилось?

— Откуда? Даже самого вагона найти не можем.

…Первым делом Небольсин отыскал контрагента Каратыгина.

— Господин Каратыгин, хватит! — сказал он ему. — Немедленно, завтра же, отправляйтесь на станцию Тайбола.

— Ни за что не поеду, — сразу заявил Каратыгин.

— Почему, не поедете, черт бы вас взял? Ведь это ваш участок.

— Вы разве не знаете рабочих? — отвечал Каратыгин.

Зиночка Каратыгина (жена его) надула губки.

— Аркадий Константинович, — вступилась хитрая бабенка, кокетничая напропалую, — миленький вы мой, неужели вам так хочется, чтобы я в цветущей молодости осталась вдовою?

Только сейчас — случайно — Небольсин заметил, что чулки-то на ногах у Зиночки были… ажурные. Но какая может быть связь между пропавшим вагоном, контрразведкой и этим ворюгой Каратыгиным — этого Небольсин установить не мог. Как-то невольно инженер стал обращать внимание на женские ноги. Обнаружил ажурные (явно краденые) еще только на ногах своей бывшей пассии — Матильды Ивановны Брамсон. Эта дама была женою начальника гражданской власти на Мурмане и многое знала — от своего старого мужа.

Вот и сейчас при встрече она успела шепнуть:

— Приготовьтесь. Вас ждут крупные неприятности…

«А ну вас всех к черту!» — решил тогда Небольсин, и примитивная Дуняшка на время его утешила…

<p>Глава четвертая</p>

Неприятности начались самым неожиданным образом…

Пришел в контору просить прибавки к жалованью печник дядя Вася — из рязанских каменщиков, законтрактованный на дистанцию по договору. Есть такие милые работящие люди на Руси (золотые руки), всякие там дяди Вани, дяди Пети… Никто у них даже фамилии не спрашивает: дядя Вася — и ладно, этого хватит.

— Дядя Вася, — сказал Небольсин печнику, — управление в Петрозаводске, а я лишь дистанция. Где я тебе возьму прибавку?

— Жить мочи не стало, — печалился старый печник. — Ну вот посудите сами… Все дорожает, быдто прет откедова. Опять же бабе на Рязань послать надо? Надо.

— Ну, а я-то при чем? — развел Небольсин руками. Дядя Вася потоптался у порога кабинета и сказал вдруг:

— Прибавка уж ладно. А… кто же вместо вас будет?

— То есть как это — вместо меня?

— Да болтают тут разное, будто вас не станет…

Настроение испортилось. Путешествие с майором Дю-Кастелем грозило обернуться неприятностями. Виноват будет стрелочник. Эксплуатация дороги — из рук вон плоха. Аркадий Константинович и сам прекрасно понимал это. Строили все на живую нитку.

Каперанг Коротков попросил его зайти в штаб. Небольсин отправился — как вешаться. Коротков сидел аки бог. слева карта океанского театра, еще не освоенного, а справа — громадный портрет Николая Второго в солдатской рубахе.

Начал он вставлять Небольсину «фитиль»:

— Я ведь вас как человека просил. Думал — кто, кроме вас, сможет залить ему глаза? А вы… Эх вы! Лятурнер теперь из французского консулата рычит, будто его сырым мясом кормят.

Ах, мой дорогой Аркадий Константинович! Ну зачем вы останавливались на разных там станциях? Ну зачем вы этому французу про какие-то гайки рассказывали?..

Вечером была очередная попойка на крейсере англичан «Глория», и французы смотрели через Небольсина словно через бутылку: насквозь! Это было обидно.

— Лятурнер, — сказал Небольсин, подвыпив, — я ведь этому Дю-Кастелю только своей Дуняшки не показывал, а так… Он все видел. И все записал, как школьник. Но я считаю, что мы, как союзники в этой войне, должны быть искренни. Не так ли?

Тут лейтенант связи Уилки подхватил Небольсина и заволок его за какую-то пушку (стол был накрыт в батарейной палубе).

— Аркашки, — сказал Уилки, — что ты огорчаешься? Ты не слишком-то доверяйся этим французам. Помни: у тебя всегда есть друзья из английского консульства. Кстати, — вдруг вспомнил Уилки, — ты отправил наши пять вагонов с пикриновой кислотой?

Разумеется, Небольсин их никуда не отправил, но…

— Конечно, отправил! — сказал он Уилки, потому что ему просто захотелось сделать приятное англичанам.

Кто-то сзади закрыл ему глаза теплыми пахучими ладонями.

— Тильда? — съежился Небольсин.

Это оказалась Мари — секретарша из французского консулата.

— Ах, как ты не угадал, мой Аркашки! — засмеялась она. — По старой дружбе хочу предупредить… Не слушайся ты этого Уилки, это черная лошадь в черную ночь и поводок тоже черный. Вряд ли даже англичане знают, кто такой этот лейтенант Уилки. А у тебя есть враг, Аркашка… Хочешь, скажу кто?

На следующий день, мучаясь головной болью с похмелья, Аркадий Константинович пытался вспомнить, кого назвала ему Мари, и — не мог. Потом вспомнил и испугался. Мари предупредила, что Дю-Кастель уже в Петрограде, что он представил подробный доклад о состоянии дороги генералу путей сообщения Всеволожскому… «Жалкий стрелочник!» — думал Небольсин о себе, направляясь в контору. Ему встретился на улице дядя Вася.

— Дядя Вася, сорок рублей… хочешь? Накину тебе на прощание, как старому работнику, если будешь и стекла вставлять.

Дядя Вася обрадовался, и стало приятно, что хоть одному человеку да угодил. С мыслями о том, что надо отправить вагоны с пикриновой кислотой, Небольсин засел в конторе с утра пораньше, и здесь его навестил Брамсон — старый питерский юрист.

— Я слышал, — сказал он скрипуче, — у вас на дистанции неблагополучно. Народ разбегается, и дорога сильно может пострадать от этого дезертирства.

— А что я могу поделать, — возмутился Небольсин, — если снабжение рабочих на дороге доверено хищникам? Вы послушайте, что говорят эти воздушные дамочки, вроде мадам Каратыгиной: «мой спекульнул», «я спекульнула»… А дорога — трещит и трещит…

Из-под стекол пенсне глядели на молодого путейца усталые, неприятные глаза.

— Все трещит, — ответил юрист. — Не только наша дорога. Вы не знаете, Аркадий Константинович, что творится сейчас в Петрограде. Там нет хлеба и… возможны волнения!

— Что за чушь! Я никогда не поверю, что в России нет хлеба. Это пораженческие взгляды, злостно привитые большевиками.

— Минутку! — Из-под меха шубы, в браслете гремящей манжеты, выставилась прозрачная рука юриста с восковыми пальцами. — Минутку, — повторил Брамсон. — Если я вам говорю, что хлеба нет, значит, его нет. Разруха власти и страны ожидает Россию. Да, взгляды мои, допустим, пораженческие. Но я ведь не большевик, упаси меня бог.

— Дайте двести пар сапог, — неожиданно сказал Небольсин.

— Зачем?

— Я пошлю их на станцию Тайбола.

— Хорошо. Сапоги вы получите, Аркадий Константинович! Еще не раз вспомните старого мудрого Брамсона: сейчас вы просите для них сапоги, но придет время, и вы будете просить (опять же у меня!) пулеметы…

— Я с удовольствием взял бы и сейчас пулемет, — ответил Небольсин. — Чтобы дать длинную очередь по всей этой сволочи, которая окопалась у меня на дистанции.

Брамсон удалился, но дверь за ним снова открылась.

— Я забыл сказать, — заметил Брамсон. — Вам для начала объявляется выговор приказом. Это вроде легкой закуски перед плотным обедом… За что? Ну, сообразите сами. Всего доброго?

Толстый карандаш треснул в руках инженера — пополам.

— Длинную очередь… — сказал он в бешенстве.

А в середине дня вдруг подозрительно замолчал телеграф. Потом по городу и по флотилии заползали странные слухи о безвластии в стране. Никто ничего толком не знал. Взоры многих были прикованы к британским кораблям: может, оттуда придет какая-то весть? На английских крейсерах матросы, выстроясь на палубах, отчетливо и спокойно занимались гимнастикой, потом стреляли по мишеням дробинками и наконец дружно завели гимн…

В самой атмосфере этой тоскливой неизвестности было что-то напряженное, и Небольсин не выдержал: накинув шубу, он поспешно покинул контору. По рельсам главной колеи, считавшейся главным проспектом (и где вчера задавило мужа с женою), слонялись люди. Сбивались в кучки. Шептались. Расходились…

Небольсин шагнул в теплые сени британского консульства.

— Уилки! — позвал он.

В просторной комнате барака, перед раскрытой пишущей машинкой, сидел молодой крепкозубьш Уилки.

— Что происходит? — спросил его Небольсин.

Уилки долго смотрел в лицо инженера.

— Бедный Аркашки! Неужели ты ничего не знаешь?

— Кажется, что-то в мире произошло?..

Уилки нагнулся, подхватил с полу бутыль с виски.

— Выпьем! — сказал (и пробка — хлоп!). — Приказ об отстранении тебя и Ронека с дороги уже подписан Всеволожским.

Они выпили, и Уилки опять наполнил стаканы.

— Выпьем! — сказал. — Генерала Всеволожского уже не стало, и приказ его не имеет юридической силы…

Выпили. Спрашивается — почему бы и не выпить?..

— Нет, не понял… Что же произошло?

Снова хлопнула пробка, а виски — буль, буль, буль.

— Судя по всему, — улыбнулся Уилки, — ты ничего не знаешь.

— Ничего не знаю, — согласился Небольсин. Два стакана жалобно звякнули.

— Вот уже несколько часов, — произнес Уилки серьезно, — Россия не имеет царя. Николай отрекся от престола. Сам и за своего сына Алексея. Престол перешел к великому князю Михаилу. Но он короны не принял… Тебе не плохо, славный Аркашки?

Небольсин после длительного молчания ответил ему — тихо:

— Нет, мне не плохо. Я никогда не был монархистом… А как относитесь к этому вы, англичане?

— Нам безразлично, — ответил Уилки, — есть царь в России или нету царя. Нам важно сейчас другое: чтобы Россия осталась верна договорам с нами и довела войну до конца. Итак, Аркашки, выпьем за победу над прусским милитаризмом! Русские хорошо дерутся. Но революционные армии дерутся еще храбрее. Пьем. Салют!

— Пьем, — ответил ему Небольсин. — Салют так салют!

* * *

Самая мощная радиостанция Мурмана была на линкоре «Чесма». Сначала она приняла сигнал с брандвахтенной «Гориславы» — шесть немецких субмарин всплыли на Кильдинском плесе. Командир доносил, что может прочесть даже боевые номера на их рубках. По флотилии была объявлена готовность номер один: к бою! Три эскадренных миноносца — «Бесшумный», «Бесстрашный» и «Лейтенант Юрасовский», — отбрасывая назад буруны и клочья дыма, рванулись в океан. На мостике «Бесшумного» реяла, словно вымпел, рыжая борода князя Вяземского.

Миноносцы ушли, а вслед им, цепляясь за прогнутые ветром антенны, летела весть о свержении в стране самодержавия. Эта весть струилась по проводам, ее отбивала в ушах радистов пискотня морзянки, она — эта весть — стучала в машинах.

Наконец заработал и телеграф: монархия свергнута.

В длинных лентах, смотанных с катушек аппаратов, в которых телеграфисты путались, будто в карнавальном серпантине, в каскадах тире и точек билось сейчас только одно, самое главное: революция… революция… революция!

Как же встретили на Мурмане эту Февральскую революцию?

А… никак!

Ну, выпили. Ну, закусили. Ну, поболтали… И все!

В соборе Николы Морского духовенство отслужило благодарственный молебен — по случаю счастливого водворения у власти господ Гучкова, Терещенко, Шингарева и Керенского. Зло сорвали только на городовых. Их так затюкали в Мурманске, что они просили уволить их по… «домашним обстоятельствам». Каперанг Коротков (вследствие уважительных причин) распорядился отпустить их на волю вольную, согласно статье № 88 «Устава о пенсиях». Взамен городовых создали милицию, которой никто не боялся. На серьезные драки вызывалась по тревоге пожарная команда с крючьями, чтобы этими крючьями растаскивать дерущихся, словно собак (и потому пожарных все боялись и уважали).

Совсем не было на Мурмане той среды, которая могла бы действовать в революции активно. Большая часть офицеров, даже монархисты, приняли свержение царя как должное: им было ясно, что монархия не способна править страной. Пожалуй, один лишь каперанг Коротков выразился энергичнее всех. Сидя под громадным портретом Николая Второго, он плакал и говорил так:

— Тридцать семь лет его величеству служу… Да, служу-у! Но купцам да хохлам служить не намерен! Господа, мы, корпус его величества, аршинникам служить не станем…

Первые дни колобродили матросы с линкора «Чесма». Команда отпетых черноморцев — как правило, сынки богатых мужиков Полтавщины и Черниговщины, — они возглавляли вольницу, порожденную тоскою серой брони и натиском тех событий, которые не могли переварить их тупые головы. И вот заплескались по шпалам широченные клеши. Дулями висли из-под бескозырок обмороженные уши. Бушлаты — до копчика, нарочно подрезанные. Ленты — до ягодиц. А в глубоких вырезах форменок — голые груди с татуировками русалок, и там, словно в дамском декольте, броско горели в кулонах драгоценные камни — яхонты, сапфиры, бриллианты.

Это были не матросы славного Севастополя, а шпана с одесских кичманов, и все они бражно трепались по улицам Мурманска, выкрикивая в сторону затаенных окон контор и штабов:

— Даешь вагоны! Домой хоцца! Надоело кота за яйца тянуть…

Громадное Красное знамя хлопало над бараком контрразведки. С алым бантом поверх шинели стоял на крыльце «тридцатки» поручик Эллен; бледное и узкое лицо его, казалось, ничего не выражало. И когда братва, выписывая кренделя по снегу, зашаталась мимо, гонимая обратно на корабли морозом и ветром, поручик Эллен презрительно выдержал на себе матросские взгляды.

Наконец дошел до флотилии и знаменитый «Приказ № 1»: объявлялось равенство чинов, контроль комитетов над распоряжениями командиров, честь можно было отдавать офицерам только на службе, а можно и вообще не отдавать: пошел он к черту, офицер этот… На Мурмане честь отдавали, офицеров не выбирали, каждый был занят собой, и каждый стремился как можно скорее удрать домой. Матросу и солдату нечем было утешить себя в этом краю. Ну как мужику глядеть на этот голый камень? Тьфу его, даже картошки не родит. Землю с юга в мешках возят, по скалам сыпят ее… Урожай — с дробину, курям на смех. И кур здесь нету. Многим тогда все на Мурмане казалось чуждым, гиблым, окаянным и совсем не нужным для России!

Вскоре дошли слухи о кронштадтских событиях. Черные ночи в пламени буйных выстрелов осветили издалека и мурманские скалы. Шепотком офицеры делились:

— В Гельсингфорсе офицеры спят уже на берегу. В каютах режут… Убит адмирал Непенин, командующий Балтфлотом.

— Господа, господа! Вице-адмирал Вирен, вечная ему память, исколотый штыками, брошен матросами в овраг, где и опочил…

— А в Севастополе кидают офицеров в море, привязав к ногам котельные колосники. У меня там приятель, так он — бежал.

— Позор! А что адмирал Колчак?

— Адмирал Колчак оказался ренегатом: его матросы носят на руках до автомобиля, а он митингует. Там комитеты…

Но из-под спуда потаенных страхов и опасений уже пробивалась осторожная догадка: нужен пластырь, чтобы оттянуть горячечный жар от флотилии; если будут создавать Совет и на Мурмане — не препятствовать. В эти дни Совет был создан, в него чья-то рука подсадила эсера-максималиста Шверченко, прапорщика этапного рабочего батальона. Эсер, да еще максималист, — это страшно. Наверняка весь в бомбах, папироска во рту, и стреляет так: хлоп — и нет человека, гасит он свечи пулями…

В клубном бараке флотилии табачный дым оплывал слоями. Кожура апельсинов и расщелканные семечки покрывали пол. Ноги скользили на корках, кожура трещала. Вытянув шеи, сидели солдаты гарнизона, вдоль стен кучками толпились офицеры с линкоров и миноносцев, с тральщиков и посыльных судов.

Шверченко оказался маленьким тщедушным человечком с повадками приказчика из лабаза, — наверняка его призвали в армию из последнего запаса. Дурно смазанные сапоги эсера-максималиста сыро и неприятно чавкали.

— Маркс сказал, — выкрикивал он в толпу где-то слышанное, — что французы начнут, а немцы докончат дело революции! Маркс ошибся: мы, русские, начали, мы и докончим! А революция наша, товарищи, буржуазная. Желаете вы того или нет — это уж дело последнее. Но таковы законы всех революций: буржуазия всегда берет власть в свои руки…

Потом, когда офицеры вышли под сполохи сияния, князь Вяземский, уткнув подбородок в роскошную бороду, пробурчал:

— Небольсин, а что ты обо всем этом думаешь? Аркадий Константинович подавленно ответил:

— Как-то и думать не хочется. Впрочем, — отшутился он, — я приветствую Временное правительство хотя бы потому, что ему сейчас нет никакого дела до выводов комиссии Дю-Кастеля.

Брамсон был весь в дыму, будто горел: обкурили его офицеры, бедного и некурящего. Из дыма раздалось скрипучее:

— У них какие-то там партии, группы… Они кричат: «народ и свобода», а кто же провозгласит извечные слова: «отечество и армия»? Нельзя же, господа, бездействовать, глядя на хаос…

Офицеры флотилии носили на рукавах черный траур повязок, кокарды с императорскими эмблемами были тоже затянуты черным, печальным крепом (в память об ушедшем Николае Втором).

— Необходимо объединиться, — договаривались тут же, под звездами неба. — Даже и с красным фонарем на клотиках наших кораблей нам необходимо организовать себя. Чтобы на правах свободы и принципов демократии — противостоять! Да-с. Здесь, слава богу, не Кронштадт, и здесь нас пока не убивают…

Прошло еще несколько дней, и флотилия Северного Ледовитого океана сразу пошла колоться, словно сырое полено, — не партийно (нет!), а только сословно, по палубам, по каютам:

ЦЕФЛОТ — союз офицеров флота;

ЦЕКОНД — союз кондукторов флота и

ЦЕМАТ — союз матросов флота…

А в Петрозаводске, наполненном эсерами, был образован Совет железной дороги — СОВЖЕЛДОР, и туда уже пробрался контрагент Каратыгин. Все это выглядело неприлично, отдавало спекуляцией (опять вспомнились ажурные чулки), и Аркадий Константинович Небольсин твердо решил: никогда не мешаться в политику.

Он вернулся вечером в свой вагон, а там уже сидел лейтенант Басалаго и, не сняв шинели, терпеливо поджидал инженера.

— Аркадий Константинович, — начал он, — почему вы стоите в стороне от большого дела?

— От какого дела?

— От дела нашей революции (Басалаго именно так и сказал «нашей революции»).

— Я, лейтенант, этой революции не делал. Мне прекрасно жилось и без нее. Если вы говорите, что она ваша, вот вы ею и занимайтесь, — ответил Небольсин с резкостью.

— Вы же умный человек, — снова заговорил Басалаго, — и должны понять, что если мы не вмешаемся сейчас, то потом будет поздно. Я предлагаю вам связать свою судьбу с Совжелдором. Со слов поручика Эллена я знаю, что вы, пожалуй, единственная фигура на дистанции, к которой хорошо относятся рабочие и солдаты дорожных команд. Это доброе отношение обязательно надо использовать в наших же общих интересах… Пожалуйста, обрисуйте мне свое политическое лицо.

Небольсин пожался: «лица» у него не было.

— Я вам помогу… Вы, наверное, кадет? Прогрессист? — Нет.

— Может… эсер?

— Да зачем мне это?

— Ну, кто же вы… меньшевик?

— Еще чего не хватало!

— Простите, но кто же вы?

— Я… бабник! — сказал Небольсин смеясь.

— Вы шутите, — обиделся Басалаго. — А положение в Мурманском крае складывается не так уж блестяще. О кровавых событиях на Балтике вам, наверное, известно. Мы, конечно, не допустим анархии здесь. Но для этого нужна консолидация сил… Нужна гибкость! Если не взлететь до высот утеса орлом, то можно проползти ужом. Этого не следует стесняться… Гибкость!

— Михаил Герасимович… — начал Небольсин.

— Зовите меня просто Мишель, я уже привык.

— Хорошо, Мишель. Я человек сугубо беспартийный.

— Я тоже! — подхватил Басалаго. — Но вмешаться необходимо.

— И мне, — продолжал Небольсин, — как-то не хочется вдаваться в те распри, которые раздирают Россию. У меня — дистанция. Самая ответственная и самая гиблая: от океана до Кандалакши. Вылети одна гайка — и вся дорога треснет. От Петербурга до Мурмана, а точнее — от Петербурга до Лондона. И мне своих дел хватает… вот так! Выше козырька фуражки.

Басалаго щелкнул кнопкой перчатки. Сказал:

— Печально… весьма печально.

— А вы устроились? — спросил его Небольсин совсем о другом.

— Да. Я поджидаю крейсер «Аскольд». Правда, мне нужен не столько сам крейсер, сколько его командир.

— А где они сейчас болтаются?

— Сейчас застряли в доках Девонпорта. Думаю, в начале лета крейсер уже будет здесь… Ну, прощайте тогда! — поднялся лейтенант, быстрый и резкий. — Вы на «Чесму» сегодня придете?

— А что там? — зевнул, Небольсин.

— Пьянка. В узком кругу своих. Будет, кстати, Уилки… он самый приятный из англичан. Верно?

— Да, Уилки парень славный… Приду! Выпивка не помешает…

И никогда еще не пили на Мурмане так много, как в эти дни — дни, последовавшие за Февральской революцией. По ночам суетливо хлопали выстрелы. Но это были выстрелы не политические, это убивались насмерть из-за баб, из-за денег, просто так, от осатаневшей полярной жизни. Нет, никаких потрясений и разливов крови «революция» на Мурмане не ведала… С чего ей ведать?

В апреле вернулся в Петроград из эмиграции Ленин, но его «Апрельские тезисы», столь мощно прозвучавшие в столице, дошли до Мурмана лишь слабыми отголосками в нарочитом искажении телеграфистов-эсеров, засевших на станциях от самой Званки до Колы… Так оно было. И так подготавливалось то, что потом непременно произойдет, и происшедшее потом повернется к людям как бедствие — лютое, неисправимое.

* * *

Из Петрозаводска приехал Каратыгин с красным бантиком в петлице новенького драпового пальто. Встреча его с Небольсиным произошла на улице, невдалеке от станции.

— Господин Небольсин! Аркадий Константинович, постойте…

Небольсин выждал, пока запыхавшийся контрагент не доволочил до него тяжеленный чемодан, стукавшийся об рельсы.

— Ух! — сказал. — А вы напрасно не поехали со мною. Вас бы тоже, наверное, выбрали…

— Куда я должен был ехать с вами?

— В Петрозаводск — на выборы.

— Значит, выбрали тех, кто догадался приехать?

— Нет. Но мы же с вами не последние люди на дистанции. «Что в чемодане? — думал Небольсин. — Спекульнул?»

И такая вдруг тоска заполнила его сердце!.. А вокруг, посреди загаженных сугробов, уже подталых, ржавели груды пустых консервных банок. Ветер шелестел отодранными этикетками, гнал их дальше, через завалы мусора; они копились, мешаясь с окурками, возле плотных рядов колючей проволоки. А там, за проволокой, доски бараков — такие серые, хоть обвейся на них…

Тошно стало, и пошел прочь, отмахнувшись.

— Стойте! — закричал Каратыгин, раскрывая чемодан на земле. — Куда же вы? Я вам сейчас прочитаю… Вы должны знать о позиции нашего Совжелдора.

Любопытство победило, и Небольсин остановился. Чемодан Каратыгина был доверху наполнен свежими листовками, отпечатанными в Олонецкой губернской типографии. Пальцы инженера с недоверием ощупали шероховатую бумагу, такую грубую, что из нее можно было выцарапывать щепки.

— Читайте. — И контрагент потер свои розовые руки с белыми узенькими ноготками. — Это мы, — хвастал, — это мы составили на общем собрании…

Небольсин читал:

«Признавая согласие Совета рабочих и солдатских депутатов на избрание состава членов нового правительства и участие в нем представителя трудового класса Александра Федоровича Керенского гарантией и доказательством того, что новое правительство действительно стало на защиту как социально-политических, так и экономических интересов трудового народа…»

— Болтовня! — сказал Небольсин, не дочитав обращения, и разжал пальцы; листовка упорхнула по ветру, на мгновение прилипла к ржавому терновнику и навсегда замешалась в груде мусора, банок, окурков, дряни.

— А почему вы так думаете? — вдруг вскинулся Каратыгин.

— А потому: стоит рабочим на линии взбунтоваться, и весь ваш премилый Совжедцор полетит вверх тормашками.

— Э-э нет, — наступал Каратыгин, привлекая внимание прохожих. — Глубоко ошибаетесь! Теперь вам не царские времена… Кого рабочие будут свергать? Кого?

Небольсин вспомнил ажурные чулки на ногах Зиночки.

— Вас, мсье Каратыгин! — ответил злобно.

— Но мы и есть власть нового порядка в России… Вы что же, выходит, обратно царя хотите?

— И вас, эту новую власть, надо свергнуть, как и царя!

— Ага! Значит, вы против нашей революции?

— Я проклинаю и эту революцию и вас, делячески помещенных в эту революцию, которая мне ни к черту не нужна!

Только сейчас, увлеченный спором, Небольсин заметил, что они окружены какими-то подозрительными лицами: расхлястанными солдатами, «баядерками», и бабами-маркитантками; щерились поодаль жители Шанхай-города. Но вот, растолкав всех, подошел здоровенный бугай-матрос с «Чесмы» и, щелкая семечки, шелуху плевал прямо на шубу Небольсина.

— Этот, што ли? — спросил у окружающих.

— Этот, — загалдели вокруг. — Контра… за царя!

Над папахами качнулись штыки, и Небольсин испугался:

— Я не против Совжелдора, но я протестую против…

— Чего там! — орали. — Растрепать его, как в Питере таких треплют, и дело с концом… Начинай, ребята!

Сдернули с головы шапку. С хрустом вывернули пальцы, срывая с мизинца перстень. Дали кулаком в ухо (только звон пошел) и поволокли по снегу… Тогда Небольсин решил драться, благо сил у него было немало. Самое главное — сбить матроса. И вот, извернувшись, инженер нанес ему удар. Солдаты все время покушались на его шубу, горохом рассыпались по снегу пуговицы (империалы, сукном обтянутые).

— Растрепать! — кричали. — Рви его… контру…

И вдруг в этой толпе, обуянной бессмысленной жестокостью, отчаянно заскрипела кожа новенькой портупеи. Чья-то рука в лосиной перчатке схватила Небольсина за воротник и рванула в сторону.

— Не сметь прикасаться к этому человеку! — взывал поручик Эллен. — Он будет осужден народным судом революции… (Толпа раздалась). — Шире, шире, шире! — кричал Эллен, патетически вздымая длинную руку. — Не прикасаться к врагу революции…

Дотащил до крыльца барака и, обмякшего, словно мешок, вбросил Небольсина в бокс «тридцатки». За спиною звонко лязгнули запоры, и поручик Эллен спокойно сказал:

— Садитесь, дорогой Аркадий. Вот вы и — дома… Небольсин рухнул грудью на стол, разрыдался. От боли, стыда и отчаяния.

— Какие скоты… — говорил он. — А этот мерзавец… убью!

Эллен поднес к его лицу стакан. Небольсин жадно выглотал до дна, как воду. И только потом понял, что это была водка.

— Легче? — спросил Эллен.

— Спасибо. Отлегло…

— Все мы, — заговорил Небольсин потом, — так или иначе, каждый по-своему, но ждали революцию. Романовы — вырожденцы! Я же видел, какая мочка уха у Николая Романова, — он явный вырожденец. Она, эта династия, уже ничего не могла дать народу. И вот революция пришла. А меня… какой-то спекулянт… меня, честного русского инженера…

Он не выдержал — снова заплакал.

— Еще? — спросил Эллен, берясь за графин.

— Нет. Спасибо. Не нужно. Это пройдет…

— Это никогда не пройдет, Аркадий Константинович, внушительно ответил Эллен, маятником двигаясь по боксу. — Казалось бы, с образованием нового правительства можно и поставить точку; но точка переделана в запятую… большевиками, и продолжение революции следует. И никто не думает об отечестве. Все, как помешанные, орут только о свободе. А у нас, на Мурмане, и того проще: отсутствие дисциплины принимают за революцию… Так-то вот, господин Небольсин!

Из кармана френча, пошитого в британском консулате,вынул Эллен кольт, плоский, как черепаха. Спрятал в стол.

— Кто в Совжелдоре? — спросил его Небольсин.

— А вас интересует политическая окраска или?..

— Да.

— Совжедцор поделили правые эсеры и меньшевики.

— Мне тоже рекомендовали.

— Кто?

— Лейтенант Басалаго.

— Напрасно отказались, — заметил Эллен с умом. — Рабочие были бы довольны, видя в составе Совжелдора вас, а не Каратыгина…

Несколько дней мучился потом Небольсин, бессильный от неудовлетворенного мщения. И наконец нашел выход. Запросил в бухгалтерии конторы всю калькуляцию на поставку продуктов и товаров, проделанную Каратыгиным. Уличить мерзавца в воровстве было совсем нетрудно. Каратыгин умудрялся посылать на разъезды бочки с кислой капустой, в которых лежали… мокрые тряпки, пересыпанные вшами, погибшими в огуречном рассоле.

С этим Небольсин и навестил начальника гражданской части на Мурмане Брамсона, который разместился под боком у капитана первого ранга Короткова.

— Посмотрим, — сказал Брамсон и заточил карандаш, как шило; вчитался в доношение Небольсина.

— Да, — сказал он, смигивая с кривого носа пенсне, — но все это было возможно при старом рухнувшем режиме. А сейчас, когда Каратыгин столь активно представляет северную дистанцию в Совжелдоре…

— Борис Михайлович, — придержал его Небольсин, — режим старый, режим новый. А люди на дистанции по-прежнему голодают. Совжелдор пишет воззвания, но подметки износились. А в школе на станции Тайбола (вот кстати вспомнил) совсем нет карандашей и чернил. И детишки пишут на полях старых газет.

— Хорошо, — ответил Брамсон серьезно, — я разберусь. Появился как-то в конторе прораб Павел Безменов, долго околачивался по коридорам, читая бумажки, расклеенные по стенам. Потом, улучив момент, когда в кабинете начальника никого не было, протиснулся к Небольсину, сказал:

— Доброго здравьица вам, Аркадий Константинович!

— А-а, Безменов, здоров, друг. Откуда?

— До Званки ездил.

— Что у тебя там?

— Баба.

— А у меня вот, — вздохнул Небольсин, — невеста в Питере, ты не можешь представить, какая дивная женщина Но с этой вот революцией, чтоб она горела, не могу в Питер даже на день выбраться… Тебе что? — вдруг спросил он прораба.

Безменов поскреб в затылке, глядя на Небольсина из-под рысьего малахая узкими щелочками глаз.

— Пишут тут, — сказал. — Занятно пишут… Хотите читануть?

— Да смотря что читать…

— Званка-то, — говорил прораб больше намеками, — недалече от Питера. Не дыра, как у нас. Вести туда доходят.

— Чего ты крутишься? — спросил Небольсин. — Говори дело.

— Дело тут такое. Почитайте, что большевики пишут… — И выложил на стол газету. А в ней черным по белому было сказано, что член Совжелдора «некий г-н Каратыгин» дает взятки Брамсону («в прошлом царскому сатрапу и прокурору, который ныне возглавляет гражданскую часть на Мурмане»).

Небольсин поступил далее с горячностью, присущей большинству честных людей: с этой газетой в руках навестил Брамсона.

— Борис Михайлович, — спросил для начала любезно, — прояснилось ли что-либо с теми пройдошествами мсье Каратыгина, о коих я вам уже имел честь докладывать?

— Вы, — четко ответил Брамсон, — ошиблись в своих наветах на гражданина Каратыгина, который ныне…

Тут зашуршала газета, и палец Небольсина припечатал прискорбное место в колонке строк, где большевики говорили о взятках, которые берет Брамсон.

— Кажется, про вас? — спросил Небольсин. — Поздравляю.

— Возможно, — согласился Брамсон и хорошо натренированным лицом отразил премудрое спокойствие. — Только у меня теперь вопрос к вам, любезный Аркадий Константинович.

— Пожалуйста!

— И вы уже давно… большевик?

Небольсин сочно расхохотался:

— А если я большевик, то, пардон, что вы со мной сделаете? Сейчас, после революции, каждый волен сходить с ума как ему хочется… Не посадите!

— Я никого еще не сажал, — сказал Брамсон, с ненавистью рассматривая красивое молодое лицо путейца. — Но для вас, голубчик, могут быть неприятности. Учтите это.

Между ними на мгновение встала тень усатой Брамсихи, которая каталась по тундре в вагоне молодого инженера, и об этих ночных катаниях многие на Мурмане знали…

— Взяткобравцы! — выговорил Небольсин и выскочил прочь.

Дело происходило при свидетелях. Был вечерний час, и молоденькая секретарша Короткова, взвизгивая, смеялась. Присутствовал и сам Коротков — монархист чистой воды, но, в общем, человек тихий и безобидный.

Брамсон рвал и метал:

— Этот пьяница, живущий в своем вагоне с девкой, на которой пробы уже негде ставить…

— И-и-и-их! — взвизгивала секретарша, вся в диком восторге от подробностей скандала.

— Этот грязный распутник, который покушался даже на честь такой порядочной жены и матери, как моя Матильда Ивановна… И он вдруг смеет! Нет, вы подумайте…

Коротков взялся утешать (очень неумело):

— Ну что вы, Борис Михаилович, — говорил каперанг. — Разве про вашу Матильду Ивановну кто скажет дурного?

— И-и-и-и-их! — радовалась секретарша.

В это время под окнами управления прошли табуном юные мичмана с миноносцев, во всю глотку распевая:

Ванька Кладов — негодяй,

Ванька Кладов — не зевай,

Тильда Брамсон — первый сорт,

Ты прими ее на борт…

Брамсон, побледнев, опустил руки вдоль жидких чресел.

— Ванька Кладов? — еле слышно прошептал он. — Это еще что за новость? Кто такой Ванька Кладов?

— Да успокойтесь, Борис Михайлович, — утешал его каперанг.

— Нет! — осатанел Брамсон. — Я должен знать… правду!

— И-и-и-их!

Тогда каперанг Коротков обстоятельно объяснил:

— Ванька Кладов — мичман с крейсера «Варяг». Крейсер ушел в Англию, а он спьяна здесь остался. Оказалось, мастак сочинять драмы и критиковать. Печатался где-то… Вот и поручили ему редактировать «Известия Мурманского Совета». Не понимаю, Борис Михайлович, что вас так взволновало?..

— Вот это было здорово! — сказала секретарша и взяла папиросу не из своей пачки. — Молодцы ребята… Самый лучший народ — на миноносцах!

* * *

Скоро началась отчаянная грызня между разрозненными группками Цефлота, Цеконда и Цемата.

Люди поумнее хорошо сознавали, что эта борьба не была партийной, нет — это по старинке грызлись (с приправой барства или анархии) все те же палубы: матросские кубрики, «пятиместки» унтеров и кают-компании кораблей — каждая прослойка флотилии хотела теперь загрести побольше власти, чтобы навар для щей был погуще.

Лейтенант Басалаго стал выдвигаться в эти дни как блестящий организатор. Он умел убеждать — рычал, ласкал, отступал, снова бросался в бой, но… делал только то, что ему надо. Авторитет этого человека, уже потерявшего севастопольский загар, быстро рос на флотилии: вокруг него собирались не одни офицеры, но и кондукторы и матросы.

Неимоверным усилием ума, злости и воли лейтенанту Басалаго удалось слить взбаламученные распрями опитки Цефлота, Цеконда и Цемата в единый коктейль.

Получилась новая организация флотилии — ЦЕНТРОМУР, и там, в этом Центромуре, заплавала юркая и скользкая фигура Мишки Ляуданского, машинного унтера с линкоров.

— Революция, братки, это вам не шлынды-брынды! — кричал Ляуданский на Короткова. — Революция, братки, это — во!

И подставлял к носу бедного каперанга свой большой палец, рыжий от махорки. За такую «революционность» Ляуданского носили на руках чесменские (декольтированные) матросы и рыдали навзрыд — от умиления, от речей, от водки…

— Весь мир разрушим! Во мы какие… Приходи, кума, на нас любоваться…

<p>Глава пятая</p>

Ванька Кладов, негодяй известный, нюхал первый цветок в этом тяжелом для него 1917 году.

— Хороша, язва, — говорил он. — Вот только не знаю, как сия флора называется. В ботанике, прямо скажу, я не дока. Во всем остальном я — да, разбираюсь…

Была весна, и Романов-на-Мурмане, благодаря революции, был переименован в Мурманск (уже официально). Недавно отгремели грозы, вызванные нотой Милюкова о верности России всем договорам и о готовности вести войну до победного конца; Северная флотилия на общем митинге поддержала милюковскую ноту — все это Ванька Кладов запечатлел на страницах своей газетенки. В море шныряли подлодки врага, одну из них, кажется, потопили; телефонный буй с германской субмарины занесло приливом прямо в Александровск, прибило волнами к метеостанции, где ученые мужи долго пялились на буй из окошек, принимая его за мину. Все это Ванька Кладов воспел в красочных стихах, после чего сам для себя выписал гонорар (по рублю за строчку). Потом были и неприятности: Гучков ушел в отставку, и Гучкова было жаль Ваньке — написал элегию на уход Гучкова (по три рубля за строчку). Теперь Керенский вошел в состав нового коалиционного правительства на правах военного и морского министра. Нюхая цветок, Ванька Кладов соображал, как отобразить это событие, чтобы не стыдно было выписать себе по пять рублей за строчку…

Как и положено негодяю, он был мастак на все руки, и жизнь ему улыбалась даже здесь — на распроклятом Мурмане.

Поднялся с нижнего этажа (вернее, из подвала, где размещалась типография флотилии) служитель-наборщик и спросил:

— Ляуданского-то как? Набирать или опрокинуть?

— А чего там пишет Ляуданский-то?

— Да кроет…

— Кого кроет?

— Всех кроет.

— Меня не кроет?

— Вас не кроет. А вот Родзянку с незабудками смешал. Заодно и большевиков туда же… Как?

— Нехорошо поступает гражданин Ляуданский. Родзянку ты при наборе выкинь. А большевиков оставь.

— Господин мичман, да ведь… Знать надо Ляуданского-то!

— Знаю, — сказал Ванька Кладов. — Кто его не знает?

— Побьет ведь.

— Верно. Побьет он тебя. Ибо любой талант не терпит сокращений… Стихи есть в номере? — ревниво спросил Кладов.

— Пишут.

— Кто пишет стихи?

— Эсер какой-то стихи пишет. Уже старый. Приволочился. Первым делом пожрать попросил. Пожрал и теперь катает…

— Это похвально, — заметил Ванька Кладов, наслаждаясь жизнью. — Я ему по гривеннику за строчку выплачу. Тяга к стихотворству благородна… Ты стихов никогда не писал?

— Нет, не писал. Ну их к бесу!

— А эсера этого не отпускай… Спроси — не знает ли он, кто купит у меня бочку машинного масла?

Наборщик развернул макет номера газеты:

— Жидковат, кажись… Здесь пусто. И здесь продуло.

— Все исписали, — присмотрелся Ванька. — Оно верно.

— Бабу вот вчера на Горелой Горке топором угрохали, — призадумался наборщик. — Может, развернуть на подвал? Да в конце вы своей рукой мораль подпустите: мол, разве так надобно относиться к женщине?

— Не надо. Может, англичане к вечерку чего новенького нам подкинут… Телеграф-то стучит?

— Ерунду стучит. Керенский вчера опять на митинге плакал.

— Ну ладно. Иди…

Ванька Кладов остался один. Нюхал цветок. Взгляд его упал на окно и замер. С моря выходил на рейд, готовя якоря к отдаче, плоский серый корабль, с пятью трубами, отчаянно дымившими. Коротко взревела сирена, выбрасывая к небу горячий пар.

Ванька Кладов (негодяй известный) схватил швабру и ну молотить палкой в пол, чтобы услышали в типографии.

— Погоди набирать! — кричал. — Новости будут… «Аскольд» входит на рейд… из Англии!

От пирса гавани сразу отошел катерок и во всю прыть, разводя белые буруны, помчался в сторону «Аскольда». Это лейтенант Басалаго спешил повидать Ветлинского.

* * *

Носовая пушка «Аскольда» стучала резкими выстрелами.

Салют предназначался согласно традиции флагу британского адмирала Кэмпена. Катер «срезал» корму французского броненосца «Адмирал Ооб»; мимо пронеслись узкие, низко прижатые к воде плоскости миноносцев; под бортом громадного линкора «Юпитер» (на который Кэмпен недавно перенес свой флаг) катерок порта казался маленьким жучком. Исхлестанный полосами засохшей соли борт линкора стал удаляться, а лейтенант Басалаго еще считал залпы: «восемь, десять… одиннадцать…»

Когда он выбрался по штормтрапу на спардек «Аскольда», пушка уже молчала; воняя пироксилином, затвор орудия выкинул на разложенные под пушкой маты звонкий патрон. Стрельба окончена, и матросы — усталые — взялись за чехол.

Пошатываясь, серый и небритый, с мостика спускался Ветлинский. Он так постарел, так изменился за последнее время, что Басалаго с трудом узнал его. Черный походный плащ-«непромокашка» уныло обвисал плечи каперанга.

— Кирилл Фастович, вы… больны?

Ветлинский взял лейтенанта за локоть, пропуская вперед:

— Только не здесь… Обо всем — в салоне.

В салоне открыты окна, и — холод собачий.

Крепления на переходе ослабли, вестовые за ними недоглядели, и теперь полный развал: хрустят на ковре осколки разбитого графина., выскочившего при крене из «гнезда»; книги тоже сброшены с полок, и страницы их отсырели…

— Не надо смотреть на меня, — сказал Ветлинский. — Сам знаю, что сдал. Сильно сдал.

— А как дошли? — вежливо осведомился Басалаго. Острый нос на лице каперанга — как клюв. А глаза запали.

— Как дошел? — переспросил Ветлинский. — Все офицеры разбежались еще в Девонпорте. Счастливцы! Они остались жить… А мы вот вернулись. Но… как вернулись? На мостике — я, в машине — мичман Носков, сумевший поладить с матросами… Я уже не командир, — признался Ветлинский, — а только пособник судового комитета. Слава богу, что не надо было спрашивать «добро» на повороты и перемены в курсах…

— Вы устали, — сказал Басалаго, искренне сочувствуя.

— Не то слово — устал… Поймите мое положение: во мраке океана я веду крейсер, прокладка и пеленгация на мне одном. А под палубой в это время стучат выстрелы. Дошли лишь чудом… Случайно, на заходе в Варде, мы перехватили радио от господина Керенского, переданное нашим атташе в Стокгольме кавторангом Сташевским. Керенский высылает к нам комиссию, дабы судить офицеров и команду за хаос…

Басалаго поставил вопрос ребром:

— А этот расстрел в Тулоне?..

Ветлинский рванул с себя «непромокашку».

— Команда уверена, что приговор подписал полковник Найденов и атташе посольства. К тому же мне пришлось выступить перед судовым ревкомом…

— С чем?

— Я вынужден был признать эту революцию. Я признал ее… Впрочем, — задумался каперанг, — мне для этого совесть свою насиловать не пришлось, ибо я отдаю отчет себе в том, что Романовы только занимали место. Они не были способны довести Россию до победного конца. Честно скажу вам, Мишель: да, я буду поддерживать Керенского в его стараниях воодушевить флот и армию к наступлению…

— Что ж, все разумно, — согласился Басалаго. — Вы спасли не только себя. Вы спасли крейсер… для России, для войны.

— Очень рад, Мишель, что вы это сразу поняли. Ради этого я и шел на все. А теперь… спать. Вы меня извините, Мишель, но я забыл, когда спал в последний раз…

Сковырнув с ног громоздкие штормовые сапоги, разбухшие от сырости, Ветлинский рухнул на койку. Его глаза закрылись темными веками, словно пятаками глаза покойника. Серые губы каперанга слабо прошептали:

— Вы можете говорить и дальше, Мишель. Я еще не сплю… Басалаго поднял с палубы опрокинутый стул-раскидушку.

— Я вас очень ждал, Кирилл Фастович, — заговорил он, садясь поближе к каперангу. — Здесь, в Мурманске, вам бояться нечего. Поверьте: наши корабли всегда под главным калибром «Юпитера», англичане никаких бунтов не допустят. Я вас очень ждал, — повторил он, — чтобы совместно…

— Постойте, — сказал Ветлинский, не открывая глаз. — Мне не понравилось, что вы сейчас сказали…

— Что не понравилось вам, Кирилл Фастович?

— Вот это. Быть под наводкой калибра… с «Юпитера».

— Но это же не «Гебен» и «Бреслау»!

— Все равно, — возразил Ветлинский, — Я слишком хорошо изучил англичан: дай им только мизинец, и они… я их знаю!

От лица утомленного каперанга вдруг разом отхлынула кровь. Ветлинский стал белым-белым — он уснул. Басалаго встал и, осторожно затворив двери, поднялся на палубу.

К борту крейсера как раз подошел катер с «Юпитера», и по штормтрапу вскарабкался английский сублейтенант — розовощекий юнец, лет восемнадцати на вид. Заметив флаг-офицера, он вскинул руку к белобрысой голове, ничем не покрытой.

— Адмирал Кэмпен, — сказал дерзко, — выражает неудовольствие, что крейсер салютовал ему только одиннадцатью залпами. Мой адмирал в чине бригадном, ему положено слышать в свою честь тринадцать залпов.

Матросы-комендоры уже начинали расходиться от пушки.

— Первая! — крикнул Басалаго. — Расшнуровать обратно, два холостым — добавь…

От пушки — выкрик, совсем невежливый:

— А ты кто такой?

— Флаг-офицер, состоящий при мурштабе.

— У нас свой штаб, — ответили.

Суб-лейтенант с линкора «Юпитер» ждал.

— Мой адмирал тоже ждет, — сказал юноша улыбаясь.

Из люка вылез на палубу унтер-офицер с отверткой в зубах.

— О чем тут спор? — спросил.

— А кто ты такой? — сказал ему Басалаго.

— Гальванный унтер-офицер статьи первой Павлухин, член судового ревкома.

— Вот вас-то мне и надо, милейший! Соизвольте велеть своим матросам расшнуровать первую и добавить два холостых.

Павлухин помахал отверткой:

— Ребята! Традиций флота не нарушать… Два — в небо, чтобы чертям тошно стало, вжарь!

— Пожалте, — отозвались с пушки, срывая чехлы. Дважды, оглушая залив, грохнула пушка.

Понемногу успокоились чайки, опять присаживаясь на воду. Суб-лейтенант глянул с высоты борта (примерно как с крыши трехэтажного дома) и ловкой обезьяной совершил прыжок на шкентель с мусингами. Быстро и умело спускался на катер.

— Олл райт! — гортанно выкрикнул англичанин на прощание.

Басалаго задумчиво стоял возле борта. Под ним — вода, темная, и мощный отлив выносил от самой Колы в океан водоросли, дохлую рыбу, пустые консервные банки. И вдруг — вспомнил.

— А мичман Вальронд, — спросил, — где?

— Целехонек, — ответил ему Павлухин. — Ваш мичман Вальронд честь честью справил со мною дружескую отвальную в мюзик-холле Лондона и ушел… по-английски не попрощавшись!

Басалаго ответил:

— Вальронд покинул крейсер — в это верю. Но вряд ли мичман Вальронд справлял отвальную именно с вами.

— Как знать… — улыбнулся Павлухин. — Всяко бывает…

Басалаго примерился к броску, криком подзывая свой портовый катер, чтобы моторист подвел его под шкентель с мусингами.

За спиною лейтенанта переговаривались матросы:

— То англичанин, нация морская. А эти… наши… баре!

Один прыжок и тело, пролетев над кипящей водой, повисло в воздухе. Басалаго сначала насладился удивлением аскольдовцев, а потом, вися на руках вровень с палубой, прокричал им:

— Я вам не барин… Как представитель Центромура я приду сюда снова. И наведу порядок на крейсере… ррреволюционный!

— Какой порядок? — кинулись к борту матросы.

— Порядок революции. — И соскочил вниз, балансируя на шаткой палубе катера. — Полные обороты, — велел он в машину. — Подойти под трап «Юпитера»…

Павлухин раскрыл дверь и переступил через комингс, который до революции имели право перешагнуть только командир крейсера, военно-морской министр или император России…

Самокин собирал в чемодан вещи: белье, книги, японские безделушки. Придавил чемодан коленом — щелкнули застежки.

— Вот и все, — сказал, выпрямляясь.

Павлухин глянул в кругляк иллюминатора, где виднелись жалкие строения города-недостройки, и опечалился:

— Дыра…

— Ошибаешься. Это тебе не дыра, а — окно в мир. Такое же, как когда-то Петербург, только еще шире, еще просторнее. Погоди, здесь еще будет такое… А вообще-то, — закрутил усы Самокин, — отчасти ты прав: после Сингапура, Тулона, Лондона… дыра!

Помолчали. Ветер из иллюминатора стегал кондуктора прямо в затылок, лохматя ему волосы…

— Значит, так, — заговорил Самокин. — Главное здесь сейчас это Центромур. Но он подчинен Целедфлоту, что в Архангельске. Будет тебе трудненько, Павлухин… Глотки у всех здоровые. И будут драть их пошире. Теперь народ стал смелее. В случае чего, и ножик под ребро пустят… Настоящих моряков-балтийцев здесь нет. Опитки да объедки — возьми, боже, что нам негоже… Рассчитывай на пополнение, что прибыло в команду, — советовал Самокин — вот Кочевой, Власьев, Кудинов…

— Понимаю, — кивнул Павлухин. — Кочевой, Власьев, Кудинов Митька. У этих, правда, головы на пупок не завернуты.

Самокин вскинул в руке чемодан — примерился, как нести.

— Совжелдор, — сказал он вдруг, — это в Петрозаводске, и туда нам не статья: дело не морское, а путейское. Питер за дорогу эту ни зубов, ни крови не пожалеет… Будем драться!

— Ты думаешь? — не поверил Павлухин.

— Еще как! А тебе, дружище, дорога прямая — в местный Центромур.

— Да как выберут?

— Пройдешь… Все-таки наш «Аскольд» — посудина первого ранга. Не только матросы, но сама броня и сам калибр за тебя голосуют. И запомни, Павлухин, намертво: боезапаса не сдавать! Что угодно — без штанов останьтесь, а погреба берегите.

— Ясно, — сказал Павлухин.

— И еще, — добавил Самокин, расхаживая по каюте, сразу ставшей для него чужой и пустой. — Старайся попасть в Целедфлот, потому что в Архангельске есть наши. Сцепись с тамошними большевиками в одну хватку. Запомни вот это имя…

— Говори, запомню!

— Николай Александрович Дрейер, поручик Адмиралтейства.

— Поручик?

— Чего вскинулся? — осадил гальванера Самокин. — Сядь, не дури… Поручик Дрейер окончил Морской корпус, но ему даже мичмана ради смеха не дали. А поручика… За что? А вот за то, что он марксист. В Архангельске он главный оратор от большевиков, и ты еще полюбишь его.

— А как найти этого Дрейера?

— Он плавает штурманом на военном ледоколе «Святогор», что построили для нас в Канаде. Организация в Архангельске, — продолжал Самокин, — конечно, слабенькая. Но большевики все же есть. А здесь — дыра, ты прав! Кораблей много, верно: Но половина английские да французские. И заметь, главный калибр все время расчехлен… Черт их там разберет, что они про себя ночью думают!

— Неужто на такой прорве кораблей, — сказал Павлухин, — и все мозги у братвы набекрень?

— Были бы у них мозги нормальные, — ответил Самокин, — так они бы за Милюкова не держались… Пошуруй, конечно. И на флотилии. И на дороге. Путейцы народ бродяжий, на месте не сидят. Катаются. До Питера и обратно… Ну, что загрустил?

— А чему тут радоваться? Дела неважные… И ты улепетываешь.

— Надо. Так надо. — Самокин хлопнул его по плечу и снова вздернул чемодан за ручку. — Тяжеленный, дьявол… Набрал барахла за двенадцать лет службы. Ну, а теперь, Павлухин, должен я сказать тебе одну вещь. Очень опасную: она требует разума, спокойствия и выдержки.

— Это ты к чему меня готовишь?

— К разговору о нашем каперанге Ветлинском.

— А что? Он вроде бы все понял… все принял.

— Верно. И все как будто принял. Но перед этим он, только он один, был повинен в расстреле четырех в Тулоне. И наш атташе Дмитриев в Париже и сам следователь были против расстрела!

Павлухин наступал на Самокина:

— И ты знал? Ты знал? И — молчал?

— Знай и ты. Молчи и ты.

— Как же это?

— А вот так… Через мои руки прошли все шифровки. Помочь я ничем не мог. Вся борьба за жизнь четырех между Ветлинским и посольством была у меня перед глазами.

— И молчал? — не мог простить Павлухин Самокину.

— Правильно, что не сказал. Угробить человека легко. А кто крейсер доведет до Мурманска? Ты, что ли? А корабль необходимо сохранить… для революции. Вот и молчал.

Павлухин потер один кулак о другой:

— Ну теперь-то мы дома… Крейсер он привел.

— Будь разумнее, Павлухин, — сказал ему Самокин. — Революция не состоит из одних расправ и выстрелов. Время еще покажет, что такое Ветлинский. Может, он еще шерстью наизнанку вывернется? И даже будет полезен?

— Кому?

— Службе, дурак ты такой… Службе!

— Да не верю я в это.

— А я и не настаиваю, чтобы ты на каперанга крестился. Но надо еще проверить — что скрывается за его речами.

Звякнул звонок, откинулось в переборке окошечко из радиорубки. Самокин перенял бумагу, как в старые времена.

— Это же не шифровка! — сказал он. — Так чего суете мне?

— Все равно. Тебе ближе. Ты и передай командиру.

— А что там? — вытянул шею Павлухин, подозрительный. Самокин глянул на бланк и хмыкнул:

— Сам Керенский вызывает нашего Ветлинского в Питер.

— Зачем?

— Этого не знает пока и сам Ветлинский. Очевидно, Керенский имеет на него какие-то особые виды… Неспроста!

Самокин поднялся на мостик. В шубе и валенках дрог на ветру сигнальщик. Увидел кондуктора и стал ругаться:

— Ну и закатились мы. Если так на солнце зубами ляскать, так что же зимой-то будет? Во климат, провались он, холера… там уже цветы вижу, на сопках, а за цветами лед не тает.

— Отщелкай на СНиС, — попросил Самокин сигнальщика, — пусть ответят нам, если сами знают: когда питерский уходит?

Под ширмами прожектора узкими щелями вспыхнул ярчайший свет дуги. Сигнальщик проблесками отщелкал на пост вопрос: створки ширмы то открывали, то гасили нестерпимое сияние дуги, устремленное узким лучом прямо в пост СНиСа.

— Есть, — сказал. — Проснулись, сволочи… отвечают.

— Читай, — велел Самокин.

Теперь такой же луч бил в мостик «Аскольда».

— Курьерский… отходит… И спирту просят!

— Ответь им: спасибо. А спирт — в аптеке.

Берег «писал» снова, и сигнальщик прочел в недоумении.

— Эй, Самокин! Советуют нам пушку продать.

— Начинается… анархия, мать порядка, — выругался Самокин.

Уже надев шинель, он подхватил пудовые книги кодов, отнес их в салон. Ветлинский спал, похожий на мертвеца, и ветер стегал бархатные шторы, раздувая их сырым сквозняком. Поверх книг Самокин положил распоряжение главковерха Керенского и вышел из салона… Навсегда! Навсегда!

На трапе он поцеловался со всеми, кто встретился ему. И всю ночь кондуктор-большевик мирно спал в вагоне, бежавшем через лесистые тундры. Самокин не знал еще, что его ждет в Петрограде, как не знали того и те, кто оставался в Мурманске.

* * *

Вид Мурманска приводил Власия Труша в трепетное содрогание. «Во, лафа выпала! — думал он. — Небось в эдакой трущобе и жрать подают одни сухари… Ежели, скажем, по три рубля рвануть за каждую банку? Сколько же это будет?..»

Подсчитал и снова впялился в иллюминатор: «Да что там три! Нешто в эдаком краю, где ништо не водится, и по пятерке не накладут?» И с упоением наблюдал он всю мурманскую разруху и неустроенность окаянной человеческой жизни. «О себе тоже, — размышлял, — забывать не стоит…»

С такими-то вот мыслями, полными самого благородного значения, боцман Труш и вышел в середине дня на каменистый брег земли российской — земли обетованной.

— Эй! — окликнул прохожего. — А главный прошпект где?

— Где стоишь, там и будет главный.

— По шпалам-то?

— Милое дело, — ответил прохожий.

«Пройдусь разведаю», — решил Власий Труш и, выпятив грудь, закултыхался по шпалам.

И вдруг… О эти «вдруг»! Как они играют человеком!

Сидела на ступеньках вагона баба, держа на коленях младенца. А сей исторический младенец играл пустой банкой из-под ананасов. Как раз той фирмы, какую закупил в Сингапуре и сам Власий Труш… Боцмана малость подзашатало, и он долго озирался вокруг, словно перед злодейским убийством.

Потом заботливо склонился над младенцем, приласкал его.

— Так-так. На солнышке греется… Балуется, значит!

— Руки все вымотал, — печаловалась баба. — Уж я порю его, порю… Никакого толку!

— Тя-тя… Тя-тя… — пролепетал младенец.

— А баночка-то, — схватился Труш за жестянку, — красивенькая… Где взяла? — вдруг гаркнул он на бабу. — Отвечай!

— О чем ты, родимый? — испугалась баба.

— Отвечай, где взяла ананасью банку?

— Батюшка милый, да пошла до лавки и свому огольцу купила.

Труш развернул в руках платок, остудил лицо от пота.

— Купила? — засмеялся. — Да что ты врешь, баба? Это же господская штука… Три рубля банка стоит. Где тебе!

— Не сочиняй ты, — обиделась баба. — Налетел, будто я украла… Эдакого-то добра у нас много. Вот картошки нет, картошка в этих краях дорогая. Три рубля одна насыпочка стоит. Да вить… насыпать разно можно. А это — тьфу, ананасина твоя!

— И он, твой шибздик… что? Никак съел?

— Съел, батюшка. У него пекит хороший. Все руки, говорю, отмотал мне, проклятый…

— Сколько же ты заплатила за банку?

— А сколько? Как все, так и я… за полтинник. У гличан, слышь-ка, такого барахла много навезено. Вот мы и кормимся…

Власий Труш понял, что он разорен. Видеть не мог более сопливого младенца, что усиленно развлекал себя пустою нарядной жестянкой. Кинулся боцман на станционный телеграф — там народу полно — и растолкал всех ждущих очереди.

— Полундра, мадам… полундра, вам говорят! Я — «Аскольд», только что пришли с того свету. Срочная телеграмма: быть революции или не быть? Прошу не волноваться…

И отбил в Ораниенбаум жене:

СООБЩИ ЦЕНЫ АНАНАСЫ КРЕПКО ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАСИК

— Когда будет ответ?

— Зайдите вечером, — посулил телеграфист.

До вечера, голодный как волк, Власий Труш гулял по шпалам.

Вечером его поджидала телеграмма из Ораниенбаума: АНАНАСЫ НЕ ПОНЯЛА ХЛЕБА НЕТУ КРЕПКО ОБНИМАЮ

Дух взбодрился сразу. Видать, в Петрограде, и вправду говорят, народец с голоду дохнет. Сразу отлегло от сердца, будто камень с него свалили: все в порядке, не пропадем! Итак, решено — везти ананасы до революционного Питера…

Труш прибыл на корабль, а на «Аскольде» — беготня по трапам. Порхали раскаленные утюги, болтались, зеркальца, перед которыми, присев на корточки, брились матросы. Гам, хохот, веселье.

— На берег, што ли? — спросил Труш. — Так на берегу этом ни хрена нету. Я был там… Это тебе не Тулон с Марселем: разворота на всю катушку не дашь. Да и барышни тута по нашему брату в штабеля не складываются… себе цену верную знают!

— В отпуск! — орали матросы. — Половину всей команды крейсера командир отпускает до дому… Уррра-а!

— Половину? — почесался Труш. — Многоватенько…

Он отправился к Ветлинскому выпросить отпуск и для себя. Каперанг, хорошо отдохнувший после перехода, гладко выбритый, в полной форме, сидел за столом перед списками команды.

— Боцман, тебя на три дня… никак не больше… Подсказывай, кто беспокойный, от кого нам лучше сразу же избавиться.

Узкий палец каперанга в блеске обручального кольца скользил вниз по колонке имен, а боцман давал советы:

— Крикун… к бесу его! И этого — с глаз долой. Тоже… пусть едет и не возвращается. Солдаты-то бегут с фронта, а наши разве солдат умнее? Никто не вернется.

— Павлухин? — задержался палец Ветлинского.

— Пущай едет, — сообразил боцман. — Хоша он и унтер гальванный, но по всем статьям с панталыку сбился и нашему порядку не поспособствует…

Павлухин от отпуска отказался. Матросы ему говорили:

— Дурак, нешто своих повидать не хочется?

— Хочется, — отвечал Павлухин. — Да вы все разбежитесь, кому за кораблем доглядеть? Именем ревкома никто не уйдет в отпуск, пока технику не сдаст в исправности. Смазать все салом, как на походе… А на молодых много ли надежды?

«Молодых» из недавнего пополнения палец Ветлинского не коснулся в списках. Каперанг считал их более надежным сплавом в команде крейсера (еще «тихими»). Но почти всех, кто помнил тулонскую трагедию, Ветлинский безжалостно отпустил прочь — в явной уверенности, что обратно на крейсер они уже никогда не вернутся… Это называлось — самодемобилизация!

И весь вечер между берегом и бортом «Аскольда» шныряли юркие катера. Один отойдет, а на второй уже навалом кидают вниз чемоданы — парусиновые, с боевыми номерами, крепко прошнурованные. Матросы-старики следят за надписями. Если какой салага вздумает начертать суриком на своем чемодане заветные слова: «МОРЯК ТИХОВА ОКЕАНУ», — его тут же заставляют смывать едкую краску.

— Не достоин, — говорят самозванцу. — Что ты видел? Бискай этот — тьфу, лужа. Ты бы вот в тайфуне побывал…

Крики, песни и хохот разбудили сонный рейд. На британском флагмане вся оптика развернулась — на «Аскольд». Союзники пристально следили за отъездом отпускных. Три катера, четыре, пять, пошел шестой… И вот не выдержали: на реи «Юпитера» взлетели флаги. В ярком свете полярного дня расцветился сигнал: командиру явиться на борт британского флагмана…

Ветлинский был возмущен.

— Что это значит? — говорил он, делясь с мичманом Носковым. — Я командир русского крейсера, а не собачка, чтобы подбегать к «Юпитеру» на каждый посвист оттуда…

Каперанг дал флажный семафор на берег, адресуя его в штаб: как поступить в этом затруднительном случае? Ответ с берега был таков: адмирал Кэмпен является старшим на Мурманском рейде…

— Пожалуй, что так, — вынужден был согласиться каперанг; ударил треуголкой об локоть, поправил кортик, одна перчатка на руке, другая тиснута за обшлаг. — Традиции флота надобно уважать. Эй, на вахте! Катер — под трап…

Адмирал Кэмпен засел на Мурмане с осени 1915 года, сначала как начальник партии траления — английской; потом через консульство он подчинил себе с помощью дипломатии и русскую партию траления, так что права его старшинства на рейде были вполне обоснованы даже юридически, традиции здесь играли лишь роль бесплатного приложения к уставу и законам службы.

Медленно наплывал на катер серый борт линкора. Фалрепные юнги, засучив рукава, подхватили русского каперанга под локотки, как барышню; фалрепных специально тренировали на приеме с берега пьяных офицеров, и они свое дело знали блестяще. С почестями подняли Ветлинского на борт. Одетый в парадное, подтянутый, с острым взором степного беркута, Ветлинский с деликатной внимательностью прослушал, как оркестр сыграл в честь его прибытия веселенький марш. И вот взмах руки для салюта — приветствие флагу союзной Британии уже послано.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12