Современная электронная библиотека ModernLib.Net

V.

ModernLib.Net / Современная проза / Пинчон Томас Рагглз / V. - Чтение (стр. 20)
Автор: Пинчон Томас Рагглз
Жанр: Современная проза

 

 


На сей раз он проходил мимо декоративного грота, расположенного в самом сердце дома. Из-за сталагмита его зычно окликнул Вайсман, одетый по всей форме.

– Апингтон! – гаркнул лейтенант.

– Как? – непонимающе заморгал Мондауген.

– А ты хладнокровен. Профессиональные предатели всегда хладнокровны. – Не закрывая рта, Вайсман понюхал воздух. – Боже мой, какой аромат. – Стекла его очков ярко сверкнули.

Мондаугену, который все еще чувствовал слабость в ногах и дурноту от одеколонных миазмов, хотелось лишь одного – поскорее уснуть. Он попытался проскользнуть мимо разгневанного лейтенанта, но тот преградил ему путь рукояткой кнута.

– С кем ты поддерживаешь связь в Апингтоне?

– В Апингтоне?

– Именно. Это ближайший крупный город в Южно-Африканском Союзе. Вряд ли английские агенты откажутся от благ цивилизации.

– Я никого не знаю в Союзе.

– Бесполезно отпираться, Мондауген.

Тут только до Курта дошло, что Вайсман намекает на его исследования сфериков.

– Но это же не передатчик, – крикнул он. – Если бы вы хоть немного разбирались в радио, то сразу бы все поняли. Моя аппаратура может только принимать сигналы, болван.

Вайсман одарил его улыбкой:

– Ты сам подписал себе приговор. Ты получаешь инструкции. Может, я и не разбираюсь в радио, зато могу с первого взгляда узнать каракули поганого шифровальщика.

– Если вы знаете толк в шифровках, милости прошу ко мне, – вздохнул Мондауген. И рассказал Вайсману о своих попытках разгадать «шифр».

– Ты не врешь? – по-детски запальчиво прервал его лейтенант. – Дашь мне посмотреть, что тебе удалось принять?

– Вы, наверное, все уже видели. Но может быть, вместе мы быстрее приблизимся к разгадке.

Вскоре Вайсман только смущенно похихикивал:

– Так. О, теперь понятно. Здорово придумано. Поразительно. Ja. Я и впрямь болван. Прошу прощения.

Тут на Мондаугена снизошло вдохновение, и он прошептал:

– Я отслеживаю все их передачи. Вайсман нахмурился:

– Это я и имел в виду.

Мондауген пожал плечами. Лейтенант зажег лампу с китовым жиром, и они направились в башенку. Когда они поднимались по наклонному коридору, вся огромная вилла вдруг содрогнулась от оглушительного раскатистого смеха. Мондауген онемел от страха, а у него за спиной с грохотом упал на пол фонарь. Обернувшись, он увидел Вайсмана, стоящего среди осколков стекла и язычков синего пламени.

– Береговой волк, – единственное, что смог вымолвить Вайсман.

В комнате у Мондаугена было бренди, но и оно не помогло: лицо Вайсмана оставалось бледным, как сигарный дым. Говорить он не мог. Напился и вскоре уснул в кресле.

Мондауген возился с шифром до раннего угра, но, как обычно, безрезультатно. Время от времени он задремывал и пробуждался от похожих на отрывистый смех звуков, то и дело вырывавшихся из громкоговорителя. Полусонному Мондаугену они напоминали тот, другой, леденящий смех, и он боялся заснуть, но все равно иногда впадал в дрему.

Где-то в глубине дома (впрочем, это тоже могло быть сном) хор речитативом запел Dies Irae [193]. Пение зазвучало так громко, что разбудило Мондаугена. Разозлившись, он пошатываясь добрел до двери и пошел сказать певцам, чтобы они замолкли.

Пройдя мимо кладовых, он выяснил, что соседние коридоры ярко освещены. На светлом полу алел кровавый след, пятна еще даже не успели высохнуть. Заинтригованный, Мондауген пошел по следу. Ярдов пятьдесят он шел, раздвигая портьеры и поворачивая то направо, то налево, пока не увидел накрытое куском старой парусины, по-видимому, человеческое тело, лежащее поперек прохода. За ним пол коридора сиял бескровной белизной.

Мондауген разбежался, перепрыгнул через преграду и припустил рысцой. Спустя какое-то время он оказался в начале портретной галереи, где они однажды танцевали с Хедвигой Фогельзанг. Голова у него до сих пор кружилась от запаха ее одеколона. Примерно в середине галереи в пятне света от канделябра он увидел одетого в старый солдатский мундир Фоппля, который, встав на цыпочки, целовал чей-то портрет. Когда Фоппль ушел, Мондауген глянул на латунную табличку на раме. Его подозрения оправдались: это действительно был портрет фон Троты.

«Я любил этого человека, – как-то признался ему Фоппль. – Он научил нас ничего не бояться. Невозможно описать то внезапное чувство облегчения, спокойствия и благодати, которое испытываешь, когда понимаешь, что можешь ни о чем не беспокоиться и выкинуть из головы все прописные истины, которые тебе вдолбили по поводу ценности и достоинства человеческой жизни. Сходное чувство я однажды испытал в реальном училище, когда нам сказали, «то на экзамене не будут спрашивать исторические даты, которые мы зубрили несколько месяцев подряд… Нас учат, что насилие и убийство – это зло, еще до того, как мы совершим что-либо подобное. А когда совершаем, то долго мучаемся, покуда не осознаем, что на самом деле это не зло. Точно так же однажды понимаешь, что запретный секс доставляет огромное удовольствие»

За спиной у Мондаугена послышались шаркающие шаги. Он повернулся, это был Годольфин.

– Эван, – прошептал старик.

– Прошу прощения.

– Это я, сынок. Капитан Хью.

Мондауген подошел ближе, полагая, что у Годольфина не все в порядке со зрением. Но старика подвело не зрение, а нечто другое – с глазами все было в порядке, если не считать капавших из них слез.

– Доброе утро, капитан.

– Тебе больше не надо прятаться, сынок. Она мне все рассказала; теперь я знаю, что тебе нечего бояться. Можешь снова быть Эваном. Твой отец здесь, – Старик схватил Мондаугена за локоть и отважился на улыбку. – Сынок. Нам пора ехать домой. Господи, как давно мы там не были. Пошли.

Мондауген послушно позволил капитану повести себя по коридору.

– Кто вам рассказал? Вы сказали «она». Годольфин замямлил что-то туманное:

– Девушка. Твоя девушка. Как, бишь, ее зовут? Мондаугену потребовалась еще минута, чтобы вспомнить, что еще он знал о Годольфине.

– Что она с вами сделала? – испуганно спросил он. Годольфин затряс головой, тыкаясь ею в руку Мондаугена:

– Я так устал.

Мондауген нагнулся и подхватил старика на руки – тот оказался легче ребенка – и понес его через огромный дом в свою башенку, шагая по белому покатому полу, мимо зеркал и гобеленов, мимо массивных дверей, за которыми скрывались десятки отдельных жизней, сведенные вместе этой нежданной осадой. Вайсман все еще храпел в кресле. Мондауген уложил старика на свою полукруглую кровать и укрыл черным атласным одеялом. Потом, встав рядом, запел:

Будет сон: алмаз долин,

Хвост павлина и дельфин.

Всюду горе, счастья нет,

Лишь во сне уйдешь от бед.

Нечисть в ночь устроит пир,

Баньши взвоет, а вампир

Пусть звезду застит крылом –

Будешь спать спокойным сном.

Вот ползет скелетов ряд,

Из зубов сочится яд,

Вот ведьмак, а вот – изволь –

На тебя похожий тролль.

Стая гарпий за окном

В полночь ищет вход в твой дом.

Гоблин плоть младенца рвет –

Сон их всех с пути сметет.

Выткан феями лесов,

Словно сказочный покров,

От скорбей и от ветров

Нас укутает плащ снов.

Если ж Ангел вдруг придет,

В полночь душу позовет,

Повернись лицом к стене

И крестись – спасенья нет.

Вдали опять завыл береговой волк. Мондауген натянул наволочку на мешок с грязным бельем, погасил лампу и, весь дрожа, улегся спать на ковер.

III

Однако в музыкальном комментарии Мондаугена на тему сна отсутствовала очевидная и, пожалуй, немаловажная для него самого мысль о том, что коль скоро сны – это всего лишь претворение накопленных реальных впечатлений, то сновидения вуайера не могут быть его собственными. Неудивительно, что вскоре эта истина проявилась в его неспособности отличить Годольфина от Фоппля; возможно (а может быть, и нет), этому каким-то образом способствовала Вера Меровинг, а кое-что, вероятно, привиделось ему во сне. В этом, собственно, и состояла главная трудность. Мондауген, к примеру, понятия не имел, откуда взялся следующий отрывок:

… сколько всякой ерунды говорилось об их низкой kultur-position и о нашем herrenschaft [194] – но все это имело смысл лишь для кайзера и для дельцов в Германии; здесь же никто, даже наш весельчак Лотарио [195] (как мы называли генерала), не верил этому. Туземцы, возможно, были не менее цивилизованны, чем мы; я не антрополог, да и сравнивать тут нечего: они были скотоводами, пасторальным народом. Они любили свой скот так же, как мы порой любим наши детские игрушки. Во времена правления Лейтвайна [196] скот у них отобрали и отдали белым поселенцам. Разумеется, гереро восстали, хотя на самом деле бунт затеяли готтентоты из-за того, что их вождь Абрахам Христиан был убит в Вармбаде. Неизвестно, кто первым выстрелил. До сих пор идут споры, но толком никто ничего не знает. Да и кого это волнует? Искра была высечена, и тогда понадобились мы, и мы пришли.

Кто это рассказывал? Фоппль? Возможно.

В остальном же «тайная интрига» Мондаугена с Верой Меровинг начала обретать более ясные очертания. Вера определенно возжелала Годольфина, и, хотя о причинах ее страсти Мондауген мог только догадываться, страсть эта, судя по всему, проистекала из ностальгической чувственности, порывы которой не зависели от возбуждения нервов или от жары, но принадлежали исключительно к бесплотной и бесконтактной области воспоминаний. Мондауген, очевидно, понадобился ей для того, чтобы ослабить свою жертву, назвав его (что было, пожалуй, довольно жестоко с ее стороны) давно пропавшим сыном.

В этом случае у нее были основания использовать Фоппля, злого демона осадного карнавала, для того, чтобы подменить отца так же, как она, по ее мнению, подменила сына, и навязать общее сновидение всем гостям, собравшимся у Фоппля, который все более определял характер сборища. Возможно, только одному Мондаугену удавалось избежать этой участи, благодаря его склонности к наблюдению. Поэтому Мондауген не мог не заметить, что в рассказе (воспоминании, кошмаре, анекдоте, бессвязном бреду, в чем угодно), явно принадлежавшем хозяину дома, человеческое отношение к излагаемым Фопплем событиям вполне могло быть отношением Годольфина.

Однажды ночью он вновь услышал, как через буферную зону пустых комнат доносится Dies Irae или какой-то другой гимн, исполняемый хором на непонятном языке. Чувствуя себя невидимым, Мондауген выскользнул из комнаты, чтобы, оставаясь незамеченным, взглянуть на все своими глазами. Несколько дней назад у его соседа, пожилого торговца из Милана, случился сердечный приступ, от которого бедняга, промучившись какое-то время, умер. И вот теперь прочие гуляки устроили поминки. Они торжественно завернули тело покойного в шелковые простыни, снятые с его же постели, но, прежде чем похоронный покров скрыл последний блик мертвого тела, Мондауген успел украдкой разглядеть бороздки свежих шрамов на коже, рассеченной еще при жизни. Шамбок, макосс [197], ослиный кнут… нечто длинное и язвящее.

Труп понесли к оврагу, чтобы сбросить его туда. Она одна отстала от остальных.

– Он живет в твоей комнате? – начала она.

– По собственной воле.

– У него нет собственной воли. Ты должен его выгнать.

– Выгоняйте его сами, фройляйн.

– Тогда отведи меня к нему, – потребовала она. Ее глазам, все еще подведенным черной тушью в честь 1904 года Фоппля, было нужно менее замкнутое обрамление, чем пустой коридор, – фасад палаццо, площадь провинциального города, заснеженная эспланада, и в то же время нечто более человечное или хотя бы более веселое, чем пустыня Калахари. Именно ее неспособность обрести покой в реальных рамках, ее нервическое, беспрестанное движение – сродни метаниям шарика, скачущего по кругу рулетки, дабы угнездиться в случайной выемке, – движение, которое имело смысл лишь как указание на динамическую неопределенность ее натуры, – все это настолько раздражало Мондаугена, что он в ответ лишь нахмурился и с чувством собственного достоинства произнес «нет», затем повернулся и отправился к своим сферикам. И он, и она, однако, понимали, что этот решительный поступок ничего не значит.

Обретя печальное подобие блудного сына, Годольфин и слышать не хотел о том, чтобы вернуться в свою комнату. Сын приютил отца. Старый капитан только и делал, что спал или дремал, а в промежутках о чем-то рассказывал. Поскольку он «обрел сына» уже после того, как она основательно занялась внушением ему некоторых идей, о чем Мондаугену оставалось только догадываться, то впоследствии Курт не мог с определенностью сказать, не заходил ли к нему сам Фоппль, чтобы рассказывать все эти байки о временах, когда он служил в кавалерии восемнадцать лет назад.

Восемнадцать лет назад все были в гораздо лучшей форме. Фоппль демонстрировал, как одрябли его бицепсы и ляжки, как обрюзг живот. Волосы уже начали выпадать. Жировые складки на груди делали его женоподобным, что тоже напоминало ему о том времени, когда он впервые прибыл в Африку. Еще на пароходе им сделали прививки от бубонной чумы: корабельный лекарь огромным шприцем вколол каждому изрядную дозу сыворотки под левый сосок, и потом примерно неделю привитый ходил с опухшей грудью. А поскольку в пути кавалеристы изнывали от скуки, они стали забавляться тем, что расстегивали рубахи и игриво выставляли напоказ благоприобретенные женские прелести.

К середине зимы волосы у них выгорели на солнце, а тела загорели, и в ход была пущена шутка: «Не подходи ко мне без мундира, а то, не ровён час, приму тебя за негра». Действительно, подобные «ошибки» случались не раз и не два. Особенно в окрестностях Ватерберга, когда они преследовали гереро, отступавших в буш и в пустыню. В те славные дни (вспоминал Фоппль) в рядах кавалеристов завелось несколько нытиков, которых никто не любил, уж больно они были квелыми и. так сказать, гуманными. Они так всех достали своим нытьем, что оставалось уповать только на… В том смысле, что трудно судить, кто был виноват в этих «ошибках». А на его взгляд, эти жалостливые хлюпики были не многим лучше туземцев.

Слава Богу, большую часть времени ты проводил с друзьями-товарищами, которые все были заодно, и что бы ты ни сделал, они не мололи по этому поводу всякую чепуху. Когда кто-то хочет показать, какой он нравственный, то начинает говорить о братстве людей. Но настоящее братство познается только на войне. Среди своих нечего было стыдиться. И впервые после того, как тебе двадцать лет кряду внушали бессмысленное чувство вины, вины, которую церковники и учителя скроили по собственным меркам, ты понимал, что на самом деле можно вообще не испытывать никакого стыда. Ты вполне мог, прежде чем выпустить кишки какой-нибудь черной девке, овладеть ею на глазах у твоего начальника и при этом сохранить потенцию. И прежде чем убить ее, ты мог поговорить с ней, не отводя глаз, не расшаркиваясь и не покрываясь от смущения красными пятнами, будто у тебя тропический лишай на морде…

Все усилия Мондаугена разгадать шифр – как он ни старался – не могли предотвратить неумолимое, как само время, вторжение в его комнату сумеречной двусмысленности. Когда к нему как-то раз заглянул Вайсман и предложил помочь, Мондауген сердито отвернулся и прорычал:

– Вон.

– Но мы договорились сотрудничать.

– Я знаю, какой у вас интерес, – загадочно сказал Мондауген. – Знаю, какой «шифр» вы хотите получить.

– Отчасти это моя работа. – Лицо Вайсмана приняло простодушное выражение деревенского паренька; он снял очки и нарочито рассеянно протер их своим галстуком.

– Скажите ей, что ничего не вышло и не выйдет, – отрезал Мондауген.

Лейтенант раздосадованно скрежетнул зубами.

– Я больше не могу потворствовать твоим причудам, – попытался он объяснить. – В Берлине начинают проявлять нетерпение, и я не собираюсь все время оправдываться.

– Я что, работаю на вас? – заорал Мондауген. – Scheisse [198].

Его крик разбудил Годольфина, который принялся напевать отрывки из сентиментальных баллад и звать своего сына Эвана. Вайсман вытаращил на старика глаза и застыл с открытым ртом, обнажив пару передних зубов.

– Боже мой, – наконец изрек он без всякой интонации, развернулся и ушел.

Однако когда Мондауген обнаружил, что нигде не может найти первый рулон записей осциллографа, он, прежде чем обвинить в пропаже Вайсмана, довольно снисходительно вопросил вслух свои бездействующие приборы и безучастного старого шкипера:

– Он где-то затерялся или его кто-то украл? Должно быть, он заходил, когда я спал. – Мондауген и сам не знал, когда это было. И только ли рулон украден? Он потряс Годольфина за плечо и спросил: – Вы знаете, кто я и где мы находимся? – И стал задавать ему прочие элементарные вопросы – бесполезное занятие, поскольку они лишь показывают, как мы боимся быть кем-то, пусть даже гипотетически.

Он действительно боялся, и, как оказалось, на то были веские причины. Ибо получасом позже старик, сидя на краешке кровати, заново знакомился с Мондаугеном, будто видел его в первый раз. Стоя у витражного окна, Мондауген с горькой иронией, свойственной атмосфере Веймарской республики (но не ему самому), вопрошал сумеречный вельд: «Так ли уж я преуспел в качества вуайера?» По мере того как течение осадного карнавала все больше замедлялось, а до его окончания оставались считанные (разумеется, не им самим) дни, Курт все чаще задавался вопросом, кто же все-таки его видел. Кто угодно? Будучи по натуре трусом и потому гурманом по части страхов, Мондауген предвкушал необычайное, изысканное угощение. Это невиданное блюдо в его меню страхов приняло форму очень немецкого по сути своей вопроса: «Если меня никто не видел, то существую ли я вообще?» С дразнящим аппетит дополнением: «А если я не существую, то откуда берутся все эти сновидения, если, конечно, все это сновидения?»

Ему дали кобылу по кличке Тигровая Лилия. О, он обожал эту лошадку! Невозможно было удержать ее от неожиданных скачков и грациозных прыжков – у нее была истинно женская натура. А как ее гнедые бока и круп сияли на солнце! Он следил за тем, чтобы его слуга-метис ежедневно чистил ее скребницей. Помнится, генерал впервые обратился к нему именно для того, чтобы похвалить его заодно с Тигровой Лилией.

Он объездил на ней всю территорию протектората. От прибрежных пустошей до Калахари, от Вармбада до Португальского фронтира скакал он сломя голову на Тигровой Лилии рядом со своими верными товарищами – Шваком и Фляйше – по пескам и камням, сквозь кусты и через реки, которые за полчаса могли превратиться из крошечного ручейка в мощный поток шириной в милю. И неизменно, вне зависимости от местности, на пути им встречались постепенно редеющие толпы чернокожих. За кем или за чем они гнались? За какой юношеской мечтой?

Им никак не удавалось избавиться от ощущения бессмысленности их авантюры. Во всей этой затее был некий идеализм, обреченность. Как будто сначала миссионеры, потом торговцы и рудокопы, а вслед за ними поселенцы и бюргеры пытали счастья в этом краю и потерпели провал, а теперь настал черед армии. Их отправили сюда преследовать чернокожих по всему этому идиотскому клину немецкой земли в двух тропиках от Германии, по-видимому, исключительно для того, чтобы воинское сословие получило свою долю от Всевышнего, Маммоны, Фрейра [199]. Во всяком случае, каких-либо обычных военных целей не было и в помине – и они это понимали, несмотря на молодость. Грабить здесь было в общем-то нечего, а что до славы, то много ли доблести надо, чтобы вешать, забивать прикладами или закалывать штыками тех, кто не оказывал никакого сопротивления? Силы были изначально ужасающе неравны: гереро были не тем противником, о котором мечтал юный воин. Он чувствовал себя обманутым рекрутскими плакатами, красочно рисующими армейскую жизнь. Лишь жалкая кучка черномазых имела хоть какое-то оружие, и только у немногих были исправные винтовки и патроны. А на вооружении у армейских частей были пулеметы «максим» и «крупп» и небольшие гаубицы. Нередко они убивали туземцев еще до того, как увидеть: располагались на холме и обстреливали деревню, а потом спускались в нее, чтобы прикончить тех, кого не убили снаряды и пули.

У него болели десны, он постоянно чувствовал себя разбитым и спал ненормально много, независимо от того, сколько часов сна считать нормой. К тому же в какой-то момент у него пожелтела кожа, его стала постоянно мучить жажда, на ногах появились пурпурные пятна, и его начинало мутить от запаха собственного дыхания. Годольфин в один из периодов прояснения сознания определил, что у Мондаугена цинга и что причиной ее было плохое (или вообще никакое) питание: с начала осады Курт похудел на двадцать фунтов.

– Тебе надо есть свежие овощи, – озабоченно посоветовал морской волк. – Кое-что, наверное, есть в кладовой.

– Нет. Ради Бога, – забредил Мондауген. – не выходите из комнаты. По коридорам бродят гиены и шакалы.

– Лежи тихо, – сказал Годольфин. – Как-нибудь управлюсь. Я скоро вернусь.

Мондауген дернулся было с кровати, но одрябшие мускулы не слушались. Проворный Годольфин уже выскользнул из комнаты и захлопнул дверь. Мондауген заплакал – впервые с того дня, когда узнал подробности о Версальском мирном договоре [200].

Они растерзают его плоть (подумалось ему), будут скрести лапами кости, давясь его седыми волосами.

Отец Мондаугена умер всего несколько лет назад во время Кильского восстания [201], в котором он каким-то образом принимал участие. Воспоминание сына об отце в такой момент, возможно, свидетельствовало о том, что Годольфин был не единственным объектом «внушения» в этой комнате. По мере того как карнавал за пределами башенки, якобы изолированной от остальной части дома, стремительно перерастал в бесформенную, расплывчатую фантасмагорию, на ночной небосвод все более отчетливо и неколебимо проецировался один образ – образ Эвана Годольфина, которого Мондауген ни разу не видел, если не считать сомнительного свечения ностальгического воспоминания, непроизвольно возникшего в его сознании, воспоминания, навязанного ему теми, кого он стал называть коалицией.

Спустя некоторое время где-то на подходах к его Versuchsstelle [202] раздались тяжелые шаги. Слишком тяжелые, решил он, чтобы принадлежать возвращающемуся Годольфину. И поэтому хитроумный Мондауген, еще раз промокнув десны простыней, сполз с постели, закатился под кровать и затаился за шпалерой свесившегося атласного одеяла в том прохладном и пыльном мирке, который в реальной жизни служил прибежищем столь многих застигнутых врасплох горе-любовников, героев старых хохм и анекдотов. Затем он проделал в одеяле небольшую дырочку и стал ждать: в поле его зрения попадало высокое зеркало, в котором отражалась примерно треть круглой комнаты. Повернулась дверная ручка, дверь открылась, и в комнату на цыпочках вошел лейтенант Вайсман, одетый в длинное, по щиколотку, белое платье с кружевным воротником, корсажем и рукавами, какие были в моде в году 1904-м; он прошагал в зеркале и исчез где-то возле стола с радиооборудованием. Внезапно из громкоговорителя грянул рассветный хор, поначалу хаотический, но затем постепенно принявший форму космического мадригала для трех или четырех голосов. К ним незваный гость Вайсман – оставаясь вне поля зрения – присоединил свой фальцет, подпевая на мотив чарльстона, но в миноре:

Вот и солнца закат, и темнее становится,

Пусть крутящийся мир

Остановится;

У кукушки в часах начался ларингит,

И какой будет ночь – кто теперь сообщит?

И никто из танцоров не знает ответ – Ни один.

Кто ответить бы смог?

Ты и я, и ночная лишь тьма,

Да мой маленький черный шамбок.

Когда Вайсман вновь возник в зеркале, в руках он держал извлеченный из самописца рулон. Мондауген, лежа среди пыльного барахла, чувствовал, что не в силах закричать: «Держи вора!» У лейтенанта-трансвестита волосы были симметрично разделены пробором, а веки жирно подведены тушью, и оттого, что черные полоски преломлялись в стеклах очков, его глаза смотрели, будто узники из-за тюремной решетки. Проходя мимо постели, на которой осталась вмятина от недавно лежавшего там цинготного тела, Вайсман (как показалось Мондаугену) едва заметно улыбнулся краешком рта. И исчез. Еще какое-то время после этого глаза Мондаугена привыкали к темноте. И, надо полагать, привыкли, а иначе Подкроватье и в самом деле было еще более таинственным местом, чем оно виделось малолетним неврастеникам.

С таким же успехом можно было бы стать каменотесом. Медленно, но неизбежно все подводило тебя к выводу: ты вовсе не был убийцей. Восхитительное ощущение безопасности, сладостное равнодушие, с которым ты отправлялся истреблять туземцев, рано или поздно сменялось своего рода действенной симпатией – именно симпатией, а не эмоцией, и даже скорее «функциональным соглашением», поскольку здесь отсутствовало то, что обычно именуется «чувством».

Впервые это проявилось, насколько он помнил, во время перехода из Вармбада в Китмансхуп. Его отряд этапировал туда партию пленных готтентотов с целью, которая, несомненно, была известна высшему руководству. Надо было пройти сто сорок миль, что обычно занимало дней семь – десять, но кавалеристам не особенно нравилось это задание. Многие пленники умирали по дороге, и каждый раз приходилось останавливать всю колонну, отправляться на поиски сержанта, у которого был ключ и который вечно оказывался где-то в нескольких милях позади, сидел под какой-нибудь верблюжьей колючкой в стельку пьяный или на пути к этому состоянию; затем, взяв у него ключ, надо было вернуться обратно, снять с умершего ошейник, а иногда еще и перестроить колонну, чтобы более равномерно распределить тяжесть лишней цепи. Не для того, чтобы остальным было легче идти, а просто чтобы не извести больше черномазых, чем было необходимо.

Был славный декабрьский денек, стояла жара, где-то как сумасшедшая заливалась птица, радуясь солнцу. Тигровая Лилия, по-видимому чувствуя сексуальное возбуждение, резво скакала вдоль колонны, пробегая пять миль, пока пленные успевали одолеть одну. Со стороны вся эта процессия выглядела чем-то средневековым: прогибалась цепь, прикрепленная к ошейникам; негры брели, влекомые ее тяжестью к земле, чье притяжение они могли преодолеть, только пока были в состоянии передвигать ноги. В хвосте колонны двигались армейские повозки, запряженные волами, которых погоняли преданные регоботские метисы. Многие ли могли уловить это сходство? В его родной деревенской церкви в пфальцграфстве была фреска, изображавшая Пляску Смерти: вслед за довольно изящной Смертью в черном плаще и с косой в руке шествовали представители всех сословий – от князя до крестьянина. Шествие по африканской пустыне выглядело куда менее изысканно – только безликая, однородная вереница страдающих негров да пьяный сержант в широкополой шляпе и с маузером. Тем не менее у многих возникала та же ассоциация, которой было достаточно, чтобы придать этому малоприятному походу оттенок церемониальной торжественности.

Они шли не более часа, когда один из чернокожих начал жаловаться на ноги. Они разбиты в кровь, сказал он. Караульный на Тигровой Лилии подъехал ближе и посмотрел: ноги действительно кровоточили. Но едва капли крови падали на песок, как их затаптывал шедший следом пленник. Спустя какое-то время тот же пленник пожаловался, что в ранки на ступнях попал песок и от боли он не может идти. Вполне возможно. Ему было сказано, что если он не заткнется, то не получит воды во время полуденного привала. Солдаты по опыту знали, что стоит позволить хоть одному туземцу начать жаловаться, как остальные тут же к нему присоединятся, а это так или иначе замедлит продвижение. Если бы они просто затягивали свои заунывные песни, это еще куда ни шло. Так ведь нет, Господи, они все разом начинали выть и жалостливо причитать, что было совсем уж невыносимо. Поэтому в практических целях на этапе пленные должны были молчать, и солдаты неукоснительно требовали тишины.

Но этот готтентот никак не хотел заткнуться, хотя шел он лишь слегка прихрамывая и не падал. Однако скулил он хуже распоследнего пехотинца. Молодой кавалерист на Тигровой Лилии подскакал к готтентоту и пару раз стегнул его кнутом. Всадник на лошади, умело используя хороший шамбок из кожи носорога, может утихомирить ниггера быстрее и легче, чем пристрелив его из винтовки. Но на этого кнут не подействовал. Фляйше, увидев, что происходит, подъехал на своем черном мерине с другой стороны. Кавалеристы вдвоем принялись стегать готтентота по ягодицам и бедрам, заставляя его пританцовывать. Поскольку пленники были скованы цепью, в этом деле требовалась определенная сноровка: надо было заставить нарушителя плясать, не замедляя движения колонны. Они ловко орудовали кнутами, пока в результате одного неточного удара кнут Фляйше не намотался на цепь, и негры тут же стащили его с лошади на землю.

Рефлексы у них были быстрыми, как у животных. Пока второй кавалерист понял, в чем дело, парень, которого они хлестали, прыгнул на Фляйше, пытаясь задушить его цепью. Остальные пленники, каким-то шестым чувством осознав, что произошло, остановились, предчувствуя убийство.

Фляйше удалось откатиться в сторону. Они отыскали сержанта, взяли у него ключ и вытащили готтентота из колонны на обочину. Сперва Фляйше кончиком кнута, как положено, порезвился с гениталиями бедолаги, потом они вдвоем забили его до смерти ружейными прикладами и оставили труп у придорожного камня на радость стервятникам и мухам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41