Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перст указующий (Перст указующий - 4)

ModernLib.Net / Детективы / Пирс Йен / Перст указующий (Перст указующий - 4) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Пирс Йен
Жанр: Детективы

 

 


Пирс Йен
Перст указующий (Перст указующий - 4)

      Йен Пирс
      Перст указующий
      Часть 4
      ПЕРСТ УКАЗУЮЩИЙ
      Если в исследовании какой-либо природы
      Разум колеблется, то Примеры Перста
      Указующeгo, названные от тех крестов, что,
      поставленные на перекрестках, указывают на
      разделение путей, непререкаемо разрешают его
      колебания и искомое свойство принимают за
      первопричину. Примеры этого рода проливают
      столь ясный Свет на Исследование, что Ход
      его иногда заканчивается в них и через них
      завершается. Иногда эти Примеры Указующего
      Перста возможно найти среди тoгo, что ужe
      записано.
      Фрэнсис Бэкон "Новый Органон"
      Раздел XXXVI, Афоризм XXI
      Глава первая
      Несколько дней назад мой старый друг Дик Лоуэр прислал мне огромную кипу исписанных листов, указав, что, раз уж я столь ненасытный собиратель курьезов и прочего, этим рукописям самое место у меня. Сам он склонен был их выбросить, столько в них было лжи и прискорбных противоречий. Он говорил (в письме, так как уже удалился на покой в Дорсет, где живет в немалом достатке), что нашел рукописи утомительными. Видимо, два человека могут быть свидетелями одного и того же события, но оба помнят его неверно. Как, продолжал он, возможно нам установить непреложный факт, даже если искажения неумышленны? Он указал на несколько случаев, коих сам был прямым участником, и писал, что дело обстояло совсем иначе. Один - это, разумеется, поразительная попытка перелить вдове Бланди свежую кровь через полый ствол гусиного пера, что синьор Кола объявляет собственным изобретением. Лоуэр (которого я знаю как человека высокой честности) целиком и полностью оспаривает его утверждения. Заметьте, он упоминает только двух человек! Кола и Уоллиса, хотя рукописей передо мной - три. Разумеется, манускрипта, принадлежащего перу Джека Престкотта, он не касается, да и не вправе поступить иначе. Закон не может карать и не принимает во внимание человека, лишенного рассудка, если сегодняшние его деяния не подчиняются здравому смыслу, как можно доверять его памяти? Воспоминания эти - всего лишь лепетание хаоса, дистиллированное болезнью. И потому скорбный разум Престкотта превратил Бедлам в великолепный дом, голову ему бреют не для того, чтобы надеть на нее парик, как он утверждает, а для того, чтобы накладывать компрессы с уксусом при буйных припадках; бедняги, обуздывающие буйных умалишенных, превратились в его слуг. Многочисленные же посетители, на которых он сетует, - те невежды, кто каждое воскресенье платит свой пенни, чтобы поглазеть на безумцев сквозь железные прутья клеток и посмеяться над их бедственным состоянием.
      Кое-что из утверждений Престкотта верно. Я знаю это, и я это признаю, невзирая на то, что у меня нет причин любить его. Он как пишет мне Лоуэр, лишился рассудка, столкнувшись с доказательством того, что собственным жестоким коварством свел на нет все свои усилия и надежды, и что сбылись все предостережения ирландца. Быть может, и так; однако я убежден, что до того момента он более или менее был в здравом уме, и его воспоминания также верны, пусть даже выводы, какие он извлекает из них, совершенно ошибочны. В конце концов, требуются немалые способности и изощренный ум, чтобы изложить дело так, как делает это он: сохрани он их, то, возможно, стал бы отменным адвокатом. Все до единого, с кем он беседовал, говорили ему, что его отец виновен, и он был виновен. С величайшим умением Престкотт выискивает и указывает на доказательства невиновности и оставляет без внимания все, что свидетельствует об истинных глубинах предательства его отца. Под конец я сам почти ему поверил, хотя и лучше других знал, что передо мной хитросплетение бессмыслиц и вздора.
      Но разве меньшего доверия заслуживает рассказ этого несчастного, чем рассказы других, не менее искаженные и извращенные, пусть и вследствие иных страстей? Пусть Престкотт безумец, но Кола - лжец. Может статься, его ложь умолчанием - ничтожная малость в сравнении с пропусками и увертками, какими пестрят две прочие рукописи. И тем не менее он лжет, потому что, как говорит Аммиан: "Vertas vel silentio vel mendacio" - истина равно оскверняется молчанием и ложью. Ложь скрыта во фразе столь, казалось бы, безобидной, что неудивительно, что даже Уоллис ее пропустил. Но она искажает все остальное в рукописи и правдивые слова обращает в неправду, ибо, подобно аргументам схоласта, с непререкаемой логикой извлекает выводы из ложных посылок.
      "Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует". Так начинает он, и с этого момента нужно тщательно взвешивать каждое его слово. Само появление рукописи следует подвергнуть рассмотрению: зачем он вдруг написал ее после стольких лет молчания? С другой стороны, назвать его лживым вовсе не означает, что он повинен в поступках и побуждениях, какие приписывает ему Уоллис. Венецианец был совсем не тем, чем казался, и не тем, кем выставляет себя теперь, но он ничем не злоумышлял против безопасности королевства и жизни лорда Кларендона. Уоллис столь привык жить в темном и зловещем мире, какой сам же и выдумал, что оказался уже не способен отличать правду от выдумки или искренности от вероломства.
      Но как мне определить, какому утверждению верить, а какое отвергнуть? Я не могу раз за разом повторять одни и те же события с мельчайшими вариациями, как проделал это Шталь, когда с помощью своих химикалий установил, как умер доктор Гров. Но даже будь это в моей власти, непогрешимый философский метод представляется непригодным, когда речь идет о поступках и побуждениях людей, а не о трансформации мертвой материи. Я одно время посещал лекции герра Шталя по химии и должен сказать, ничего из них не почерпнул. Собственные опыты Лоуэра по переливанию крови сперва породили уверенность в том, что это величайшая панацея от всех болезней, а позднее (после многих смертей во Франции) savants* [Ученые (фр.).] сочли, что нет, напротив, это пагубная метода. И то и другое одновременно невозможно, господа философы. Если вы правы теперь, то как вы могли столь тяжко ошибаться прежде? Почему, если священнослужитель меняет свое мнение, это доказывает слабость его воззрений, а когда то же делает человек науки, это доказывает ценность его метода? Так как же ничтожному хроникеру, подобному мне, трансмутировать свинец погрешностей в этих записках в золото истины?
      Особое право на рассмотрение и истолкование этих заметок мне дает незаинтересованность, которая (как нам говорят) есть Premium mobile* [Главный движитель (лат.).] обдуманного и взвешенного суждения: лишь немногое в них имеет ко мне прямое отношение. Далее, я, думается, с полным правом могу претендовать на немалую осведомленность: всю мою жизнь я прожил в Оксфорде и город знаю (чего не отрицают даже мои хулители) лучше других. И наконец, я, разумеется, знал всех участников разыгравшейся драмы; Лоуэр был ту пору моим постоянным собеседником, ибо не реже раза в неделю мы обедали с ним в харчевне матушки Джейн; через него я познакомился со всеми философами, с синьором Кола в том числе. Много лет я работал с доктором Уоллисом, который был в те дни хранителем университетских архивов, а я - их самым усердным и частым посетителем. Я имел даже честь беседовать с мистером Бойлем и однажды присутствовал на утреннем приеме у лорда Арлингтона, хотя должен с сожалением отметить, что не имел случая засвидетельствовать ему свое почтение.
      Я знал Сару Бланди еще до ее беды и (не будучи человеком приверженным загадкам и головоломкам) сразу же открою мою тайну. Потому что я знал ее и после, хоть и была она повешена расчленена и сожжена. Скажу больше: полагаю, я единственный кто может достоверно изложить события тех дней и описать то добро, что породило такую жестокость, и ту благодать Провидения, что породила такую злобу. Кое в чем я отсылаю к Лоуэру, ибо нас связывают многие тайны; но ключевое знание ведомо лишь мне одному, и мне придется убеждать силой своего авторитета и собственным красноречием. Примечательно, но чем меньше мне поверят, тем более убежден я буду в моей правоте. Мистер Мильтон в своей великой поэме взялся, по его словам, оправдать в глазах людских пути Господни. Но он, однако, не задался одним вопросом: быть может, Господь воспретил людям постигать Его пути, ибо, знай они всю меру Его доброты и степень нашего ее неприятия, то пришли бы в такое уныние, что оставили бы всякую надежду на искупление и умерли от горя.
      Я - историк и этого звания держусь твердо, невзирая на хулителей, которые утверждают, будто я, как они это называют, собиратель древностей. Я верю, что истина может произрасти лишь на прочном основании из фактов, и с юных лет задался целью заложить такой фундамент. Заметьте, я не лелею грандиозного замысла написать всемирную историю; нельзя возвести дворец, не разровняв прежде участок под него. Скорее, как мистер Плот написал (и весьма внятную) естественную историю нашей страны, так и я занимаюсь гражданской ее историей. И сколько тут всего. Я думал, это займет у меня несколько лет; теперь же вижу, что умру дряхлым старцем, так и не завершив своего труда. Начал я (когда оставил прежнее намерение принять духовный сан) с желания написать о наших недавних бедствиях во время осады, когда армия парламентаристов заняла город и очистила университет от тех, кто не стоял всем сердцем за Парламент. Но очень быстро я постиг, что меня ждет еще более благородное дело, ведь вся история университета может исчезнуть навеки, если ее не запечатлеть. И потому я оставил свой начальный труд и принялся за более великий, и это невзирая на то, что уже накопил времени значительный материал, и публикация его, без сомнения, принесла бы мне и мирскую славу, и покровительство сильных мира сего, кои извечно обходили меня стороной. Впрочем это меня не тревожит: animus hominis dives, non area appellan solet и если до сих пор почитаются парадоксом эти слова Туллия, мол, богатство человеку даруют не сундуки, а разум, это лишь показывает, что век Рима был столь же слеп и безнравствен, как наше время.
      Благодаря этому раннему моему труду я и познакомился с Сарой Бланди и ее матерью, которая будет столь часто упоминаться в моем повествовании. Несколько раз во время моих странствий по документам я встречал имя Неда, мужа этой старой женщины, и хотя он не был главной фигурой в истории осады, разожженные им страсти пробудили мое любопытство. Кровожадный злодей, дьяволово отродье, хуже, чем убийца, человек, от вида которого бросает в дрожь. Святой наших дней, один из избранников Божьих, человек добрый, приятный в беседе и великодушный. Два крайних мнения, и почти ничего между ними; оба они не могли быть верными одновременно, и я пожелал разрешить это противоречие. Мне было известно, что он принял участие в мятеже 1647 года, потом исчез из города, когда он был подавлен, и, насколько это меня касалось, из моего повествования: я не знал тогда, жив ли он или уже покоится в могиле. Но он приложил руку к одному неприятному происшествию, которое возбудило некоторое брожение, и я решил, что жаль было бы упустить возможность услышать о нем из уст участника и свидетеля событий (пусть это даже будет старуха, если я не смогу разыскать ее мужа), когда я летом 1659 года узнал, что его семья живет по соседству.
      С недобрым чувством я шел на эту встречу: об Анне Бланди шла слава знахарки (из уст тех, кто не питал к ней неприязни) или ведьмы (из уст тех, кто был настроен менее доброжелательно). Ее дочь Сару называли сумасбродной и странной, но она еще не приобрела репутации целительницы, какая навела мистера Бойля на мысль попытаться использовать ее рецепты в лечении бедноты. Однако должен сказать, что ни трогательное описание ее в рукописи Кола, ни жестокое в писаниях Престкотта, не воздают должного старой женщине. Даже невзирая на то, что лет ей было под пятьдесят, огонь в ее взоре (передавшийся также дочери) говорил о душе истовой и сильной. Знахаркой она, возможно, была, хотя и не в том смысле, в каком понимают обычно без бормотания и без диковинных распевов, без таинственных заклинаний. Скорее, я бы сказал, она была проницательна и полна веселья, которое странным образом сочеталось в ней с глубокой (пусть и еретической) набожностью. Ничто увиденное мной не свидетельствовало о кровожадной гарпии из рассказа Уоллиса, и тем не менее я полагаю, здесь он говорит правду. Лучше других он своим примером показал, что все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках.
      Завоевать доверие Анны Бланди стало делом нелегким, и сомневаюсь, что мне это до конца удалось. С уверенностью могу сказать что, подступись я к ней позднее, когда ее муж был уже мертв, а король вернулся на законный престол, она неизбежно заключила бы, что я подослан, дабы заманить ее в ловушку, ведь в то время я уже был знаком с доктором Уоллисом. Подобное знакомство вызвало бы у нее подозрения, так как ей не за что было любить новое правительство, но у нее была особая причина страшиться Уоллиса. И ее страх вполне понятен: вскоре я и сам научился бояться его.
      В то время, однако, я еще не был представлен этому ученому мужу, и Ричард Кромвель цеплялся за власть, а король оставался в Испанских Нидерландах, жаждущий своего наследства, но пока не решающийся захватить его. В стране начиналось брожение, и казалось, армии вот-вот вновь выступят в подход. Мой собственный дом той весной обыскали на предмет оружия, как, насколько мне известно, подвергли обыску дома всех моих знакомых. В Оксфорд доходили лишь обрывочные новости о событиях за городскими стенами, и чем более в последующие годы я говорил с людьми, тем более убеждался, что почти никто не знал на деле, что происходит. За исключением, разумеется, Джона Турлоу, который все знал и все видел. Но даже и он тогда отошел от власти, сметенный силами, которыми на сей раз не смог управлять. Считайте это доказательством того, в сколь плачевном состоянии пребывала страна в те дни.
      Не было смысла обращаться к Анне Бланди со всей приличествующей обходительностью. К примеру, я не мог написать ей письмо, в котором представился бы и изложил суть моей просьбы, так как у меня не было оснований считать, что она сумеет его прочесть. И за неимением лучшего мне пришлось пройтись пешком до ее жилища и постучать в дверь, которую открыла девушка лет, быть может, девятнадцати, самая хорошенькая, какую я когда-либо видел в жизни: прекрасная фигура (пусть и немного худощавая), здоровые зубы и кожа, не запятнанная болезнью. Волосы у нее были темные, что не было недостатком, и хотя они были неубраны и непокрыты. Одета она была скромно, и думается, будь она облачена даже в мешковину, та все равно показалась бы мне привлекательным одеянием. Превыше всего этого - глаза ее притягивали взор, ибо они были глубочайшего черного цвета, будто вороново крыло, а известно, что изо всех красок черная наиболее мила в женщине. "Черные глаза словно от самой Венеры", - говорит о своей Алкмене Гесиод, а Гомер называет Юнону волоокой за ее круглые черные глаза, и Баптиста Порта (в своей "Физиогномии") глумится над сероглазыми англичанами и вместе с Морисоном возносит хвалы глубоким взорам томных неаполитанских дам.
      Я пораженно воззрился на нее, совершенно позабыв о цели своего визита, пока она вежливо, но без подобострастия, сдержанно, но без дерзости, не осведомилась о моем деле.
      - Прошу вас, сударь, входите, - сказала она, услышав мой ответ. - Моя мать ушла на рынок, но вот-вот вернется. Вы можете подождать, если пожелаете.
      Оставлю на волю прочих решать, следовало ли мне истолковать это как предостережение против ее натуры. Будь я в обществе дамы лучшего положения, я бы, разумеется, ушел, не желая злоупотреблять ее добрым именем, оставаясь с ней наедине. Но в то мгновение возможность говорить с этим созданием показалась мне наилучшим времяпрепровождением до возвращения ее матери. Уверен, я почти желал, чтобы что-нибудь задержало старуху подольше. Я уселся (боюсь, не без важности, как это делает человек бывалый в обществе тех, кто ниже его по званию, прости мне Господи) на небольшой табурет у очага, который, невзирая на холод, был, к несчастью, пуст.
      О чем беседуют в подобных обстоятельствах? Я никогда не преуспевал в делах, которые представляются столь незатейливыми прочим людям. Возможно, это следствие слишком многих часов, проведенных за рукописями и книгами. По большей части я не испытывал ни малейших затруднений за обедом с друзьями я мог беседовать с лучшими из них и по сей день горжусь тем, что был не самым безынтересным из собеседников. Но в некоторых обстоятельствах я терялся, и завязать беседу со служанкой с прекрасными глазами было выше моих сил. Я мог бы выставить себя дамским угодником, пощекотать ее под подбородком, посадить себе на колено и ущипнуть за задок, но такое было не в моем обычае и, по всей видимости, не в ее тоже. Я мог бы не обращать на нее внимания, как на существо его недостойное, вот только она была его достойна. И потому я не сделал ни того ни другого и только недоуменно смотрел на нее, предоставляя начинать разговор ей.
      - Вы, по-видимости, пришли к моей матери, чтобы посоветоваться о какой-то беде, - подсказала она, так и не дождавшись, чтобы я открыл рот.
      - Да.
      - Может, вы что-то потеряли и хотите, чтобы она указала, где эта вещь? Это она хорошо умеет. Или, быть может, вам нездоровится, и вы боитесь идти к врачу?
      Наконец я с трудом отвел взгляд от ее лица.
      - Нет-нет. Вовсе нет. Разумеется, я слышат о ее великих умениях, но я очень аккуратен и никогда ничего не теряю. Видишь ли, всему свое место. Только так я смогу продвинуться в моей работе. И благодарение Господу, на здоровье я не жалуюсь.
      Глупая, пустая напыщенность - пусть оправданием мне послужит растерянность. Бесспорно, ей нет ни малейшего дела до моих трудов; они мало кого интересуют. Но в беспокойные времена они всегда служили мне прибежищем, и когда я растерян или опечален, мои мысли сразу возвращаются к ним. Под конец тех событий я, в стремлении укрыться от мира, неделю за неделей просиживал ночи напролет, переписывая и снабжая комментариями. Локк говорил мне, это к лучшему. Что странно: он никогда мне не нравился, а я ему, но я всегда следовал его советам, и его советы всегда оправдывали себя.
      - Аминь, - сказала она. - Так зачем вы пришли к моей матери? Надеюсь, не из-за несчастной любви. Видите ли, она не одобряет приворотных зелий и прочей такой чепухи. Если вам нужен подобный вздор, то лучше обратиться к знахарю в Хеддингтоне, хотя сама я считаю, что он шарлатан.
      Я заверил ее, что цель моего прихода вовсе не в этом, меня привело сюда нечто иное. Я уже было пустился в объяснения, но тут дверь отворилась, и на пороге появилась старуха. Сара подбежала к ней, чтобы помочь с покупками, а мать рухнула на треногий табурет напротив меня, утерла лицо, перевела дух и лишь тогда внимательно на меня посмотрела. Одета она была бедно, но чисто, узловатые сильные руки свидетельствовали о долгих годах тяжелого труда, а лицо было красное, круглое и открытое. Хотя возраст начинал одерживать свою неизбежную победу над духом, ей было еще далеко до той несчастной, сломленной птицы, какой она стала потом, и двигалась она с живостью, нередко уже утраченной в ее возрасте людьми, наделенными большими мирскими благами.
      - У вас нет во мне никакой нужды, - тотчас сказала она, оглядев меня взором, который словно бы видел меня насквозь. Как я узнал впоследствии, у ее дочери было то же обыкновение. Думаю, именно это и заставляло людей бояться их и считать их дерзкими. - Зачем вы здесь?
      - Это мистер Вуд, матушка, - сказала Сара, вернувшись из соседней комнатушки. - Он, по его словам, историк и поэтому хотел бы спросить тебя кое о чем.
      - И какие же недомогания у историков? - без особого интереса осведомилась та. - Утрата памяти? Судороги в правой руке?
      Я улыбнулся.
      - И то, и другое. Но ко мне, должен с удовольствием заметить, это не относится. Нет, я пишу историю осады, а раз вы были здесь в это время...
      - Равно как и тысячи других людей. И вы со всеми собираетесь переговорить? Странный, однако, способ писать историю.
      - Я взял за образец Фукидида, - важно начал я.
      - А он умер, не успев закончить, - перебила она и так меня этим поразила, что я едва не упал с табурета. Не говоря уже о находчивом ответе, она, очевидно, не только слышала об этом величайшем из историков, но даже знала кое-что о нем самом. Я поглядел на нее с любопытством, но как будто не сумел скрыть своего изумления.
      - Мой муж большой книгочей, сударь, и любит читать мне по вечерам или слушать, как я ему читаю.
      - Он здесь?
      - Нет, он еще в армии. Думается, сейчас он в Лондоне.
      Разумеется, я был разочарован, но преисполнился решимости получить как можно больше от жены, пока не вернется сам Бланди.
      - Ваш муж, - начал я, - сыграл кое-какую роль в истории города...
      - Он пытался побороть здесь несправедливость.
      - Вот именно. Но трудность в том, что все, с кем бы я ни говорил, очень разное рассказывают о том, что твой муж сказал или сделал. Вот о чем я хотел бы тебя спросить.
      - И вы поверите тому, что я вам скажу?
      - Я сопоставлю твои слова со словами других. И так родится истина. Я в этом убежден.
      - В таком случае вы глупый молодой человек, мистер Вуд.
      - Я так не думаю, - холодно возразил я.
      - Какого вы вероисповедания, сударь? На чьей вы стороне?
      - В религии я историк. И в политике историк тоже.
      - Слишком уж скользкий - старухе вроде меня и не ухватиться, - сказала она с легкой насмешкой. - Вы верны Протектору?
      - Я принес присягу правительству, находящемуся у власти.
      - А в какую церковь вы ходите?
      - В разные. Я посещаю службы во многих местах. Сейчас я хожу в церковь на улице Мертон, так как мой дом в ее приходе. Должен вам сказать, пока вы вновь не обвинили меня в увертках, сам я отношу себя к епископальной церкви.
      Склонив голову, она задумалась над моими словами, глаза ее закрылись, словно она уснула. Я испугался, что она откажет мне из страха, что я извращу ее рассказ. Разумеется, у нее не было причин думать, будто я так или иначе смогу одобрить человека, подобного ее мужу; я уже достаточно знал о нем, чтобы быть уверенным в обратном. Но мне больше нечем было убедить ее в искренности моих намерений. По счастью, я не был столь глуп, чтобы предложить ей деньги, ибо это обернулось бы против меня, сколь бы сильно она в них ни нуждалась. Должен сказать, ни разу ни в ней, ни в ее дочери я не замечал той алчности, которую другие, по их утверждениям, различали столь явно, хотя жалкое положение обеих Бланди было бы тому вполне достаточной причиной.
      - Сара, - подняв голову, позвала старуха несколько минут спустя. - Что ты думаешь об этом нескладном молодом человеке? Кто он? Шпион? Глупец? Мошенник или подлец? Он пришел воскресить прошлое, чтобы терзать нас?
      - Возможно, он тот, за кого себя выдает, матушка. Думаю, ты можешь рассказать ему. Господь знает, что тогда произошло, и даже историк из университета не может скрыть истину от Него.
      - Ловко, дитя; жаль, что наш гость сам до такого не додумался. Ладно. Мы встретимся снова. Но вскоре ко мне придет один человек, он потерял закладные на свой дом, и мне надо угадать их местонахождение. Вам придется прийти в другой раз. Завтра, если пожелаете.
      Поблагодарив ее за доброту, я пообещал непременно прийти на следующий день. Я понимал, что обращаюсь к ней с ненужным почтением, но что-то побудило меня поступить так: ее характер требовал обходительности, хотя ее звание не позволяло ожидать подобного. Я уже неспешно пробирался через мусор и лужи в проулке, когда меня остановил раздавшийся у меня за спиной свист, и, обернувшись, я увидел, что меня догоняет Сара.
      - На словечко, мистер Вуд.
      - Пожалуйста, - ответил я. Сама мысль о дальнейшей беседе с девушкой доставила мне немалое удовольствие. - Ты не против харчевни?
      Осведомиться об этом в те дни было вполне обычно: многие из сектантов яростно бичевали обычай посещать питейные заведения. Лучше было пораньше узнать, с кем имеешь дело, чтобы не вызвать бурю оскорблений.
      - Нет, - отозвалась она. - Харчевни мне по душе.
      Я повел бы ее в "Королевскую лилию", которая принадлежала моей семье и поэтому я мог пить там за меньшую плату, но побоялся бросить тень на свое имя, а потому мы пошли в другое место - им оказался приземистый кабак, немногим лучший лачуги самой Сары. Когда мы вошли, я заметил, что к ней здесь обратились недружелюбно. Скажу больше, мне показалось, что не будь здесь меня, не миновать резкой перепалки. Но я там был. Не женщина за стойкой, налив нам две полные кружки, ограничилась глумливой ухмылкой. Слова были учтивы, а чувства, за ними скрывавшиеся, совсем наоборот, хотя я и не смог понять почему. Невзирая на то, что я не совершил ничего постыдного, я почувствовал, как заливаюсь краской. Девушка, увы, это заметила и не преминула указать мне на мое стеснение.
      - Ни в коей мере, - поспешил возразить я.
      - Полноте. Со мной случалось и хуже.
      У нее даже хватило деликатности, чтобы первой пройти в самый темный уголок кабака, где никто бы нас не увидел. Я был благодарен ей за предупредительность и потому проникся к ней некоторым расположением.
      - А теперь, господин историк, - обратилась ко мне девушка, отпив добрый глоток из своей кружки, - будьте со мной откровенны. Вы желаете нам добра? Я ведь не позволю чинить нам новые беды. Моя мать достаточно натерпелась. Она устала и только в последние годы обрела покой, и я не хочу, чтобы кто-то его нарушил.
      В этом я попытался ее успокоить: моя цель - описать события долгой осады и влияние, какое оказали на дело образования умов в университете расквартированные здесь войска. Роль ее отца в мятеже и в разжигании страстей в рядах армии Парламента так или иначе имела значение, но едва ли могла считаться решающей. Я желал знать лишь, почему войска тогда отказались исполнить отданный им приказ, и что именно там произошло. Я надеялся запечатлеть это все на бумаге, прежде чем оно будет позабыто.
      - Но вы ведь сами были здесь.
      - Был, но в то время мне было только четырнадцать лет, и я был слишком поглощен учением, чтобы заметить бунт непокорных. Помню, как горько был разочарован, когда школу Нового колледжа выгнали из ее помещения возле галереи, и как думал, что никогда прежде не видел солдат. Помню, как стоял близ внешних укреплений, надеясь, что смогу вылить кому-нибудь на голову кипящее масло, мечтая совершить чудеса героизма, за которые благодарный монарх произведет меня в рыцари. А еще я помню, как напуганы были все, когда город сдался. Но важные факты мне не известны. Нельзя писать историю на основе столь ничтожных свидетельств.
      - Вам нужны факты? Большинство удовлетворяются тем, что сами себе их выдумывают. Вот что сделали с отцом. О нем говорили, что он человек порочный и буйный, и оскорбляли его за это. Их суда вам мало?
      - Возможно, достаточно. Возможно, они даже правы. И все же я не могу не сомневаться. Как так вышло, что такому человеку поверили, за таким человеком пошли столькие его товарищи? Если он был столь отталкивающим, то как мог проявлять он такое мужество? Может ли благородство (если возможно применить такой эпитет к подобному лицу) сосуществовать с низостью? И откуда, - тут я впервые осторожно попытался сказать любезность, - откуда у него взялась столь прекрасная дочь?
      Если ей приятно было последнее мое замечание, она, увы ничем этого не выказала. Ни скромно потупленного взора, ни милого румянца - только черные глаза напряженно вглядывались мне в лицо, что стесняло меня еще более.
      - Я твердо решил, - продолжал я, дабы скрыть свою неудачную пробу, выяснить, что произошло. Ты спрашивала, желаю ли я вам добра или зла, так вот, я не желаю вам ни того, ни другого.
      - Тогда вы безнравственны.
      - Истина всегда нравственна, ибо она есть отражение слова Божьего, поправил я ее, вновь чувствуя, что говорю что-то не то, и поэтому прячась за напыщенной серьезностью. - Я дам слово твоему отцу. Сама знаешь, ни от кого другого он его не получит. Он или будет говорить через меня, или вовеки останется нем.
      Допив последний глоток из своей кружки, она печально покачала головой.
      - Несчастен тот, кто говорил так красиво, а теперь принужден говорить через вас.
      Полагаю, она совершенно не сознавала, какое оскорбление сорвалось с ее уст, но тогда у меня не было желания указать ей ее место, как она того заслуживала. Я поглядел на нее внимательно, надеясь, что это доверие побудит ее по меньшей мере замолвить за меня словечко перед своей матерью.
      - Помню однажды, - продолжала она, помолчав, - я слышала, как он обращался к своему отряду после молитвенного собрания. Мне было лет девять, так что, наверное, это было во время Ворчестерской кампании. Они тогда думали, им скоро предстоит битва, и отец подбодрял и успокаивал людей. От его слов они раскачивались из стороны в сторону, и многие плакали. Возможно, они погибнут, или попадут в плен, или проведут остаток своих дней в узилищах. Такова воля Господа, и не нам злоупотреблять попытками ее разгадать. Господь дал нам лишь один фонарь, дабы различить силу Его доброты, и этот фонарь - наше чувство справедливости, голос Правды, взывающий в душе каждого, кто готов прислушаться к нему. Те, кто заглянет в сердце свое, узнают, что такое Справедливость, и поймут: сражаясь за нее, они сражаются за самого Господа. Этой битвой они заложат основу тому, что однажды земля станет общим достоянием и станет питать сякого, родившегося на ней, и каждый станет глядеть на ближнего своего - даже на старика, недужного или женщину, - как на равного в мироздании Божьем. Во сне и за едой, в бою и в смерти нам надо помнить об этом.
      Я не нашелся что сказать. Она говорила так кротко и нежно, голос ласкал меня, когда она повторяла слова своего отца, такие тихие, такие добрые и - с содроганием понял я - глубоко порочные. Тут я начал постигать, что происходило тогда и в чем заключались чары этого Бланди. Если столь обольстительно говорила простая девушка, то каков же был ее отец? Право есть досыта ни один добрый христианин не станет тут возражать. Пока не осознает, что этот человек желал ниспровергнуть право хозяина приказывать наемным работникам, проповедовал кражу собственности у ее владельцев и подрубание самих корней гармонии, связующей каждого со всеми. С кротостью и добротой Бланди вел этих несчастных невежд в пасть самого дьявола. Меня передернуло. Сара глядела на меня со слабой улыбкой.
      - Скажете, это бредни безумца, мистер Вуд?
      - Как может кто-либо, не будучи безумцем или глупцом, думать иначе? Это же очевидно.
      - Я сама из семьи безумцев и потому смотрю на вещи иначе. Думаю, вы считаете, что отец использовал простых людей в одному ему ведомых дурных целях. В этом все дело?
      - Отчасти, - холодно ответил я. - Это - от дьявола, что подтверждено пожиранием младенцев и сожжением пленников.
      - Пожирание младенцев? - Она рассмеялась. - Сожжение пленников? Какой лжец наговорил такого?
      - Я это читал. И многие так говорили.
      - И вы этому поверили. Я начинаю сомневаться в вас, господин историк. Если вы прочтете, что в море живут стоглавые звери, способные выдыхать огонь, вы этому поверите?
      - Не без основательной на то причины.
      - А что ученый человек вроде вас считает основательной причиной?
      - Свидетельство моих собственных глаз или рассказ очевидца, чьему слову можно доверять. Но это зависит от того, что ты имеешь в виду. Я знаю, что Солнце существует, потому что могу видеть, я верю, что Земля вращается вокруг Солнца, потому это следует из логичных исчислений, а также это не противоречит тому, что я вижу. Я знаю, что единороги существуют, потому что подобное существо возможно в природе и потому что его видели надежные люди, хотя я сам его не видел. Существование же стоглавых огнедышащих драконов маловероятно, так как я не понимаю, как естественное существо может выдыхать огонь и не быть поглощенным собственным пламенем. Так что как видишь, все зависит от логики.
      Таков был мой ответ, и я и по сей день полагаю, что это здравое рассуждение, в котором сложные понятия были представлены просто и доступно для женского ума, хотя я сомневался, что она их поймет. Но вместо того чтобы поблагодарить меня за наставление, она продолжала упорствовать, даже подалась вперед в своей жажде диспута, словно изголодавшийся нищий, которому протянули корку пирога.
      - Иисус наш Господь. Вы в это верите?
      - Да.
      - Почему?
      - Потому что Его пришествие соответствует пророчествам Ветхого Завета. Его чудеса доказали Его божественную природу, а Его Воскресение доказало ее вдвойне.
      - Многие могут претендовать на подобные чудеса.
      - В дополнение у меня есть вера, кою я почитаю выше всех доказательств.
      - Тогда вопрос более земной. Король - помазанник Божий. Вы в это верите?
      - Если ты имеешь в виду, могу ли я это доказать, то нет, не могу, ответил я, вознамерившись сохранять сдержанность. - Это не непреложное утверждение. Но я в это верю, потому что у королей есть отведенное им место в мироздании, и когда их низвергают, нарушается естественный порядок вещей. Недовольство Господа Англией было, бесспорно, явлено в последние годы обрушившимися на нее бедами. Когда король был умерщвлен, разве ужасное наводнение не засвидетельствовало раскол в природе, какой имел тогда место?
      Этому очевидному аргументу она уступила, но добавила:
      - А если бы я сказала, что эти дурные предзнаменования - следствие того, что король предал своих подданных?
      - Тогда я бы с тобой не согласился.
      - И как бы мы решали, чье мнение верное?
      - Это бы зависело от суда разумных мужей, сделавших себе имя и положение, которые выслушали бы оба тезиса. Я не желаю попусту порицать тебя или огорчать отповедью, но тебя нельзя назвать человеком, имеющим достойное положение или имя, а также, - прибавил я в попытке перевести беседу на более соответствующий предмет, - никто бы не спутал с мужчиной девушку, столь хорошенькую.
      - Ах вот как! - Мое доброжелательное предостережение не совать свой хорошенький носик в серьезные материи она отмела, тряхнув головой. Выходит, является ли король помазанником Божьим и по справедливости ли он занимает свой трон зависит от решений людей? Есть какое-нибудь голосование?
      - Нет, - сказал я, слегка возбужденный тем, что как будто не в состоянии остановить эту становящуюся все более нелепой перепалку. - Я не это имею в виду, невежественная ты девчонка. Это решает один Господь; люди лишь решают, принять им или нет Господню волю.
      - В чем тогда разница, если нам не дано знать пути Господни?
      Настало время покончить с этим, поэтому я встал, чтобы зримо так сказать, напомнить ей о разнице в нашем положении.
      - Если ты можешь задавать подобные вопросы, - сурово сказал я, - то ты очень безрассудное и безнравственное дитя. У тебя, верно, было поистине дурное воспитание, если ты даже думаешь о таких вещах. Я начинаю понимать, что твой отец был действительно таким порочным, как о нем говорят.
      Но вместо того чтобы остыть от моего выговора, она со смехом откинулась на спинку стула. Разгневанный и задетый подобным ответом, я выбежал из харчевни, чтобы искать убежища в моих книгах и заметках. Это был только первый случай, когда она низвела меня до столь глупого поведения. Стоит ли повторять, что я был тогда молод? Извиняет ли моя молодость то, как ее глаза дурманили мои мысли, а темные локоны заставляли заплетаться мой язык?
      Глава вторая
      Я собираюсь нарушить правила приличия и много места уделить на этих страницах Саре Бланди, ибо это необходимо. Я не намереваюсь смущать моего читателя вольнодумными рассуждениями о сердечных делах, такой предмет уместен только в рукописи, недоступной для чужих глаз, и только придворный может считать иначе. Но я не вижу иного способа объяснить мой интерес к этой семье, мое участие в судьбе девушки и мое знание о последних ее днях. Во мне следует видеть осведомленного очевидца, чьи воспоминания важны и служат неоспоримым доказательством. Слова в отсутствие фактов не заслуживают доверия, и потому я должен изложить факты.
      В то время семейство Вудов имело небольшой доход, и я проживал с матушкой и сестрой в доме на улице Мертон, в котором верхний этаж занял под спальню и кабинет. Нам нужна была служанка, так как неряшливость предыдущей вынудила мою дорогую матушку прогнать это нечесаное существо, и я (видя, что мать и дочь Бланди стеснены в средствах) предложил на ее место Сару. Матушка была этому вовсе не рада, зная кое-что о недоброй славе семейства Бланди, но я убедил ее, сказав, что девушка обойдется нам дешево, и решив восполнить ее плату из собственного небольшого содержания. К тому же, спросил я, что в ней такого ужасного? На это матушка не нашлась что ответить.
      Наконец мысль о сбереженном полпенни склонила матушку согласиться поговорить с девушкой, и после разговора с ней (с неохотой) она признала, что та достаточно скромна и послушна. Но она дала понять, что станет следить за ней аки ястреб и при первом же признаке кощунства, подстрекательства к мятежу или распутства выставит ее за дверь.
      Вот так вышло, что я и Сара оказались в тесной близости, какой препятствовало, разумеется, расстояние, приличествующее между хозяином дома и служанкой. Впрочем, она не была простой служанкой и действительно вскоре заняла более высокое положение в доме - обстоятельство тем более примечательное, что никто не решался его оспорить. Столкновение произошло лишь однажды, когда моя матушка сочла необходимым (в доме не было мужчин, кроме меня, и матушка всегда почитала себя главой семьи) задать девушке взбучку, ожидая, что дитя, как ей и следовало, покорится порке. Не знаю, в чем заключался ее проступок, вероятно, в какой-то малости, и в раздражительности матушки повинна была скорее боль в распухшем колене, которое терзало ее вот уже несколько лет.
      Сара же не увидела в этом достаточного основания. Уперев руки в боки и с вызовом сверкая глазами, она отказалась покориться. Когда матушка подступилась к ней с метлой в руках, она ясно дала понять, что, если матушка хотя бы пальцем ее тронет, она в долгу не останется. Думаете, ее тут же выставили из дому? Отнюдь. Я в то время отсутствовал, иначе всего этого вообще, возможно, не случилось бы, но моя сестра рассказывала, что не прошло и получаса, как матушка с Сарой уже сидели за разговором у очага, и матушка как будто извинялась перед девчонкой, - зрелище доселе невиданное. После того случая матушка не сказала о Саре ни одного дурного слова, и когда пришло время ее бедствий, это она варила ей обед и носила его ей в тюрьму.
      Что произошло? Что такого сказала или сделала Сара? Почему матушка стала вдруг к ней так милосердна и великодушна? Я не знаю. Когда я спросил у нее, Сара только улыбнулась и сказала, что моя матушка хорошая и добрая женщина, далеко не столь свирепая, какой кажется. Больше она открыть отказалась, и матушка отмалчивалась тоже. Она всегда становилась скрытной, будучи поймана на доброте, или же все дело в том, что вскоре после этого колено перестало ее донимать - часто случается так, что простейшие мелочи могут привести к заметным переменам в поведении. Я нередко спрашиваю себя, может доктор Уоллис был бы менее жесток, если бы не страх слепоты, которая в то время начинала уже проявляться. Я сам неразумно обижал ближних отравленный зубной болью. Также повсеместно известно, что ошибочные решения, какие привели в конце концов к падению лорда Кларендона, были приняты в те дни, когда этого вельможу разбил приступ мучительной подагры.
      Я уже упоминал, что занимал две комнаты на верхнем этаже, куда не имели доступа домашние. Мои бумаги и книги лежали повсюду, и я пребывал в вечном страхе, что кто-нибудь в порыве ложно понятой доброты сложит их аккуратными стопками и тем самым остановит мою работу на многие месяцы. Сара была единственной, кого я допускал в свое убежище, но даже и она прибиралась там только под моим надзором. Я начал мечтать о ее приходе и все больше и больше времени проводил за беседой с ней. Сказать по правде, моя комната становилась все грязнее и грязнее, но я с нетерпением ждал звука ее шагов по ступеням шаткой лестницы, что вела ко мне. Поначалу я заговаривал о ее матери, но вскоре это превратилось в предлог, чтобы продлить ее присутствие. Быть может, все дело в том, что я мало знал свет и еще меньше женщин.
      Возможно, меня увлекла бы любая женщина, но Сара скоро совсем меня заворожила. Правда, постепенно удовольствие обратилось в боль, а радость - в страдание. Дьявол являлся ко мне в любые часы: ночами, когда я работал за своим столом, или днем в библиотеке он отвращал мой разум от занятий и дурманил его непотребными и сладострастными мыслями. Мой сон страдал, мой труд тоже, и хотя я всей душой молился об избавлении, ответа мне не было. Я молил Господа отвести от меня это искушение, но Он в Своей мудрости не внял мне, но позволил новым демонам дразнить меня моими слабостью и невежеством. Я просыпался утром с мыслями о Саре, день проводил с мыслями о Саре и метался, пытаясь заснуть, на постели в мыслях о Саре. Но даже сон не приносил мне отдыха, потому что снились мне ее глаза и губы и то, как она смеялась.
      Разумеется, это было невыносимо: о браке не могло быть и речи, слишком велика была разделяющая нас пропасть. Но мне казалось, я знал ее достаточно, чтобы понимать, что она никогда согласится быть моей шлюхой, ведь, невзирая на свое происхождение, она была добродетельной девушкой. Я никогда не был влюблен и никогда прежде не испытывал к женщине такого влечения, какое пробуждала во мне самая худшая из книг Бодлеянской библиотеки. Сознаюсь, в сердце своем я проклинал Бога за то, что, когда я пал (и я никогда не ощущал столь явно сходство моей судьбы с судьбой Адама), предмет моих страстей оказался недостижим: девушка, не имеющая ни состояния, ни приличной семьи, осыпаемая насмешками даже в харчевнях и к тому же дочь известного злодея.
      И потому я страдал молча: терзался в ее присутствии и еще более, когда не видел ее. Почему не был я дюжим и беспечным малым вроде Престкотта, кому не было дела до нежных чувств, почему у меня не было, как у Уоллиса, сердца столь холодного, что никому не по силам надолго его согреть! Сара, полагаю, тоже не оставалась ко мне равнодушной, хотя в моем присутствии она была неизменно почтительна, я все же улавливал что-то: нежный взгляд, то, как она склонялась ко мне, когда я показывал ей рукопись или книгу, заслуживавшие внимания. Думаю, ей нравилось беседовать со мной; отец, наставлявший ее во младенчестве, приучил ее к мужским беседам, и ей трудно было ограничивать свой ум предметами, приличествующими женщинам. А я всегда готов говорить о моей работе, и меня легко увлечь дискуссией на отвлеченные темы, и поэтому она, думается, ждала дня уборки моей комнаты с тем же нетерпением, как и я сам. Наверное, я был единственным мужчиной, кто обращался к ней иначе, чем с приказом или похабной шуткой; иного объяснения я не нахожу. Однако ее детство, ее воспитание, и ее отец оставались для меня загадкой. Она редко говорила о них, только иногда с ее уст срывалось случайное замечание. Когда я задавал вопрос напрямую, она обычно переводила разговор на другое. Я подбирал эти случайные откровения, как скряга копит свое золото, помнил каждую брошенную невзначай фразу и раз за разом проворачивал их в голове, складывая одну к другой, словно монетки в ларце, пока у меня не набрался немалый запас.
      Поначалу я считал, что ее скрытность - следствие стыда перед тем, как низко она пала, теперь мне думается, что дело было просто в осторожности и боязни быть неверно понятой. Она мало чего стыдилась, а боялась еще меньшего, но смирилась с тем, что дни, когда люди, подобные ей, могли надеяться на новый мир, миновали: они рискнули всем и потерпели прискорбное поражение. Приведу здесь лишь один пример того, как я собирал эти свидетельства. В день оглашения эдикта о возвращении на престол его величества я вернулся домой, вдоволь наглядевшись на приготовления к торжествам. Ликование объяло в тот день всю страну - как парламентские города, которые сочли необходимым явить свою верность престолу, так и города, подобные Оксфорду, которые могли возрадоваться с большей искренностью. Нам пообещали (уже не припомню кто), что фонтаны и сами даже сточные канавы заструятся в тот вечер ароматным вином, как во времена Древнего Рима. Сара сидела на табурете в моей мансарде и заливалась слезами.
      - Что с тобой, что ты рыдаешь в столь славный день? - воскликнул я.
      Ответ я услышал только через несколько минут.
      - Ах, Антони, какая в нем для меня слава? - отозвалась она (в моей комнате я позволял ей обращаться ко мне по имени, одно это свидетельствовало о нашей тайной близости).
      Поначалу я счел эти слезы следствием какого-то загадочного женского недомогания, но потом догадался, что ее горе много глубже. Она никогда не была бесстыдна или непристойна в речах.
      - Но чему же тут печалиться? Утро отличное, мы можем есть и пить вволю за счет университета, и король вернулся домой.
      - Все было напрасно. Разве такое расточительство не вызовет слез даже на пиру? Почти двадцать лет мы воевали, чтобы создать здесь царство Божье, и все сметено волей кучки алчных вельмож.
      Тут подобное поношение государственных мужей, чьему мудрому вмешательству мы обязаны реставрацией трона (так нам говорили, и я верил в это, пока не прочел рукопись Уоллиса), должно было предостеречь меня, но я был в прекрасном настроении.
      - Пути Господни неисповедимы, - весело сказал я, - и иногда Он выбирает странные орудия для исполнения Своей воли.
      - Господь плюнул в лицо Своим слугам, которые трудились во имя Его. Голос ее упал до шепота, полного отчаяния и ярости. - Как может это быть Господня воля? На то воля Господня, чтобы одни люди подчинялись другим? Чтобы одни жили во дворцах, а другие на улицах? Чтобы одни правили, а другие повиновались? Как может быть на то воля Господня?
      Я пожал плечами, не зная, что сказать и как облечь это в слова, я просто хотел, чтобы она замолчала. Я никогда не видел ее такой, не видел, чтобы, охватив себя руками, она раскачивалась взад-вперед и говорила со страстью столь же отталкивающей, сколь и притягательной. Она пугала меня, но и уйти от нее я не мог.
      - Ну, по всей видимости, она такова, - сказал наконец я.
      - В таком случае Он не мой Бог, - пренебрежительно фыркнула она. Ненавижу Его, как Он, верно, ненавидит меня и все Свое творение.
      Я встал.
      - Думаю, это зашло слишком далеко, - сказал я, ужаснувшись тому, что она наговорила, и тревожась, что нас могут услышать внизу. - Я не желаю слышать подобные речи в моем доме. Опомнись, девушка, вспомни, кто ты.
      Этим я заслужил презрительный взор, то был первый раз, когда я совершенно и внезапно утратил ее расположение. Это глубоко задело меня, ведь я был огорчен и встревожен ее кощунством но еще горше была боль потери.
      - Ах, мистер Вуд, я как раз начинаю догадываться, - бросила она и вышла вон, даже не удостоив меня чести хлопнуть дверью. Я же, лишившись доброго расположения духа и на удивление не способный сосредоточиться, провел остаток дня на коленях, в отчаянии молясь об облегчении.
      Верноподданнические празднества в ту ночь полностью оправдали ожидания добрых роялистов: город и университет рьяно тщились превзойти друг друга в изъявлениях верности. Я пошел на гулянье с обычными моими товарищами (к тому времени я познакомился с Лоуэром и его кружком), и мы вволю напились вина из фонтана в Карфаксе, наелись мяса в Крайст-Чёрч, а потом пошли угощаться и поднимать тосты у церкви на Мертон. Это был упоительный праздник или должен был быть таковым; но настроение Сары заразило и меня и лишило вечер всякой радости. На улицах танцевали, но я лишь стоял в стороне; пели, но мне было не до песен; произносили тосты и речи, но я оставался нем. Угощение для всех, а у меня нет аппетита. Как можно не быть счастливым в подобный день? Как может не радоваться человек вроде меня, кто так долго надеялся на возвращение его величества? Я сам не понимал себя, был безутешен и выказал себя скучным собеседником.
      - В чем дело, дружище? - спросил Лоуэр, весело хлопая меня по спине.
      Он, запыхавшись, только что вернулся с танцев и уже был слегка во хмелю. Я указал на худолицего человека, мертвецки пьяным лежащего в канаве, по подбородку бедняжки сочилась слюна.
      - Смотрите, - сказал я. - Вы помните? Пятнадцать лет он был одним из избранных, преследовал роялистов и рукоплескал фанатизму. А теперь только поглядите. Один из самых верных подданных короля.
      - И скоро будет выброшен со всех своих должностей, как того и заслуживает. Позвольте ему немного забытья в преддверии бед.
      - Вы так думаете? Я в этом не уверен. Он - из тех, кому всегда удается выйти сухим из воды.
      - Какой же вы зануда, Вуд. - Лоуэр расплылся в ухмылке. - Сегодня величайший в истории день, а вы разгуливаете с кислой миной. Пойдемте, выпьем по стакану вина, забудем об этом. Или кто-нибудь подумает, что вы тайный анабаптист.
      И я выпил стакан, и еще один, и еще один. Наконец Лоуэр и остальные потерялись, и я не стал утруждать себя их поисками; их незатейливое (в моих глазах) веселье и беспечные увеселения нагоняли на меня тоску. Не спеша я вернулся к Карфаксу, что было судьбоносным поступком. Потому что, когда я добрел туда и в полном одиночестве наливал сам себе еще одну чашу, я услышал доносившиеся из проулка гогот и смех: вполне обычные звуки для такого вечера, только на сей раз в них слышался явный отзвук угрозы, какой трудно описать и невозможно не услышать. Привлеченный шумом, я заглянул в проулок и увидел, как возле стены собралась полукругом кучка юных олухов. Они кричали и смеялись, и я ожидал увидеть в середине какого-нибудь шарлатана или кукольника, чьи товары или представление пришлись не по душе публике. Но вместо этого я увидел там Сару: растрепанная и с обезумевшим взором она стояла, прижавшись спиной к стене, а буяны немилосердно над ней насмехались. "Шлюха, - кричали они. - Выкормыш предателя. Отродье ведьмы".
      Минута за минутой они горячили себя все больше, с каждым криком подступая все ближе на шаг к той черте, когда слова сменяются побоями. Она увидела меня, и наши взгляды встретились, но в ее взоре не было мольбы; напротив, глумление она сносила в одиночестве, словно бы почти не замечая грязных слов. Словно бы она и не слушала, словно бы ей не было дела. Возможно, она и не желала помощи, но я знал, что она в ней нуждается, и знал, что никто, кроме меня, и пальцем не шевельнет ради нее. Растолкав буянов, я приобнял ее за плечи и потянул за собой назад на освещенную широкую улицу. Все произошло так быстро, что буяны не успели опомниться.
      По счастью, бежать нам было недалеко; буянам не по нраву пришлось, что их лишили развлечения, и мое положение ученого и историка ничем меня бы не защитило, будь то место более уединенным. Но в нескольких ярдах толклись люди, пьяные, но еще благопристойные, и мне удалось добраться до безопасного места прежде, чем оскорбления сменились бы рукоприкладством. Потом я повел ее через толпы веселящихся гуляк, пока, убедившись, что их добыча ускользнула, ватага буянов не рассеялась, чтобы отправиться на поиски новой жертвы. Я дышал тяжело, испуг и выпитое мешали мне собраться с мыслями.
      Боюсь, я не слишком привычен к физической опасности; из переделки я вышел более потрясенным, нежели Сара.
      Она не поблагодарила меня, только поглядела как будто покорно и, быть может, печально. Потом она пожала плечами и пошла прочь. Я последовал за ней, она пошла быстрее, и я тоже. Я думал, она идет домой, но в конце мясницкого ряда она свернула и пошла в поля за замком и шла все быстрее так что сам я теперь обезумел от гулко бьющегося сердца, головокружения и смятения в мыслях.
      Это случилось в месте, называемом Райские поля, что некогда были прекраснейшим садом, ныне впавшим в печальное и бесплодное запустение. Тут она остановилась и обернулась. Когда я подошел к ней, она смеялась, но по щекам ее катились слезы я протянул к ней руки, и она вцепилась в меня так, словно держаться за меня - единственное, что ей осталось на целом свете.
      И как Адам в Раю я пал.
      Почему я? Мне неведомо. Мне нечего было предложить ей - ни денег, ни замужества, - и она это знала. Может быть, я был благороднее прочих, возможно, я утешал ее; возможно, она жаждала тепла. Я не обманываюсь, уповая на большее, но не стану и опускаться до того, чтобы считать это меньшим: пусть не девственница, гулящей она не была. В этом Престкотт жестоко лжет, она была воплощение добродетели, и Престкотт - не джентльмен, если утверждает обратное. Когда все завершилось и слезы ее иссякли, она встала, оправила на себе одежду и медленно пошла прочь. На сей раз я не стал преследовать ее. На следующий день она прибиралась в кухне матушки так, словно ничего не случилось.
      А я? Было ли это ответом Господа на мои молитвы? Удовлетворился ли я, насытился ли, и были ли изгнаны демоны из моей души? Нет, жар мой еще более распалился, и я едва мог глядеть на нее из страха, что дрожь и бледность выдадут меня. Я не покидал комнаты, коротая время в грешных мыслях и ища искупления в молитве. К тому времени, когда она поднялась ко мне спустя несколько дней, я, верно, походил на призрак и звуку знакомых шагов на лестнице внимал с радостью и ужасом, каких не испытывал ни до, ни после. И потому, разумеется, я был с ней груб, а она разыгрывала передо мной служанку, и каждый из нас вошел в свою роль, как актеры в пьесе, и все это время каждый втайне желал, чтобы другой заговорил первым.
      Во всяком случае, я того желал; что до нее - не знаю. Я сказал, чтобы она прибрала получше, она подчинилась. Я распорядился разжечь огонь, послушно и без единого слова она сделала как было сказано. Я сказал ей, чтоб она ушла и оставила меня в покое; она подобрала ведро и тряпку и взялась за дверь.
      - Вернись, - приказал я, она и это сделала.
      Но мне нечего было ей сказать. Или, скорее, слишком многое было у меня на душе. Поэтому я подошел, чтобы обнять ее, и она мне позволила; стояла прямо и неподвижно, словно сносила наказание.
      - Пожалуйста, сядь, - сказал я, отпуская ее, и снова она повиновалась.
      - Вы просили меня остаться и сесть, - начала она, увидев, я молчу. - Вы хотите мне что-то сказать?
      - Я люблю тебя, - впопыхах пробормотал я.
      Она покачала головой:
      - Нет. Вы меня не любите. Как такое возможно?
      - Но два дня назад... позавчера... Разве между нами ничего не было? Разве твоя душа настолько очерствела, что для тебя это ничего не значит?
      - Кое-что значит. Но что, по-вашему, мне делать? Зачахнуть от любви? Стать вашей женщиной на два раза в неделю вместо уборки? А вы? Намерены вы предложить мне руку и сердце? Разумеется, нет. Так что тут делать или говорить?
      Ее практичность сводила меня с ума; я хотел, чтоб она страдала, как я, сетовала на судьбу, что разделила нас, но ее недюжинный здравый смысл такого не допускал.
      - Что ты за женщина? Или у тебя было столько мужчин, что еще один для тебя ничто?
      - Столько мужчин? Возможно, если вам хочется такое думать. Но все не так, как вы думаете; я отдаю себя лишь из привязанности и когда у меня есть выбор.
      Я ненавидел ее за эту прямоту; лиши я ее девственности и рыдай она в раскаянии, ведь она теперь упала в цене, я понял бы и утешил ее. Я знал положенные для этого слова, потому что прочел их в какой-то книге. Но считать эту потерю столь малой, узнать, что она была отдана не мне, а кому-то другому, было большим, чем я мог снести. Позже, хотя я никогда не согласился бы потворствовать чему-то, столь явно противоречащему Господней заповеди, я принял это, насколько был в силах, ибо Сара жила лишь по своим законам. Сколь бы она ни повиновалась моим приказам, она никогда не шла в подчинение.
      - Антони, - сказала она, видя мои терзания, - вы хороший человек и, думаю, пытаетесь быть хорошим христианином. Но я знаю, что с вами происходит сейчас. Вы видите во мне подходящий сосуд для своего милосердия. Вы хотите, чтобы я была хорошей и добродетельной, и одновременно вы хотите валяться со мной в Райских полях, пока не найдете себе жену с приданым побольше. Тогда вы превратите меня в гулящую, которая ввела вас в грех, когда вы были пьяны, - и это облегчит вам молитву и принесет в душу покой.
      - Так ты обо мне думаешь?
      - Да. Вам легко со мной, когда вы говорите о своей работе. Тогда ваши глаза загораются, и от удовольствия слышать собственный голос вы забываете, кто я и что я. Тогда вы обращаетесь со мной честно и без глупого стеснения. До вас так со мной обращался лишь один человек.
      - И кто это был?
      - Мой отец. И я только что узнала, что он умер.
      Когда я услышал это и увидел печаль в ее глазах, меня охватила жалость. Я хорошо ее понимал, ведь я сам потерял отца, когда мне не было и десяти лет, и знал, сколько боли приносит такое горе. Еще большую печаль я испытал, когда она рассказала мне остальное, потому что ей сказали (и жестоко, как мне известно теперь, солгали), будто ее отец был убит, когда он вновь взялся за старое, стал разжигать среди солдат смуту.
      Подробности были неясны и, вероятно, таковыми останутся, армия никогда не заботилась о чувствах родных. Им сообщили одно: в своем подстрекательстве к мятежу Нед Бланди зашел слишком далеко, его арестовали, предали полевому суду и повесили без промедления, а тело закопали в безымянной могиле. Его мужество в последние минуты жизни, о котором Турлоу знал, а Уоллис разведал, от родных скрыли, невзирая на то, что оно послужило бы им большим утешением. Горше того, ни Саре, ни матери ее не сказали, где похоронен Нед Бланди, о самой смерти его они услышали лишь много месяцев спустя.
      Я отправил ее домой к матери, а матушке сказал, что ей нездоровится. Думаю, она оценила мою доброту, но на следующее утро явилась снова и никогда больше о том не упоминала. Свое горе и скорбь она держала при себе, и только я, знавший ее лучше других, различал, когда она суетилась по дому, случайную тень печали в ее лице.
      Так зародилась моя любовь к этой девушке, и о моих невзгодах нечего более говорить. Я все так же с нетерпением ждал ее дважды в неделю ради беседы с ней, и некоторое время она еще ходила со мной на Райские поля. Никто об этом не знал, и осмотрительно я держал себя не потому, что стыдился быть увиденным с ней, напротив, мое чувство было слишком драгоценно, чтобы стать поводом для смеха в харчевне. Мне известно, что обо мне думают, насмешки ближних, даже тех, кому я помогал, - крест, какой я нес всю мою жизнь. Кола в своих записках повторяет колкие замечания Локка и даже Лоуэра, которые оба в глаза были учтивы со мной и кого я по сию пору числю среди моих друзей. Престкотт принял мою помощь и смеялся у меня за спиной, так же поступал и Уоллис. Я не желаю пятнать мои чувства пренебрежением света, а мое уважение к этой девушке, без сомнения выставило бы меня на посмешище.
      И все же это была лишь часть моей жизни, так как я много времени проводил за работой и, обескураженный все множащиеся сомнениями в уже сделанном, все более и более обращался к собиранию фактов, уже не беря на себя смелость истолковывать их смысл. Мой труд об осаде зачах, вместо работы над ним я обратился к хроникам и памятным надписям, высеченным в камне и выгравированным на меди, и смог составить перечень важнейших родов страны, корнями уходящих в прошлые века. Сейчас это кажется обычным и избитым, но тогда я был первым, кому пришла в голову эта идея.
      А для заработка и для того, чтобы приносить пользу, я рылся по всем архивам, составляя каталоги манускриптов, каких до меня поколения не касалась ни одна другая рука. Что мы без прошлого? Будь оно утрачено, мы обратимся в ничто. Даже я не стремился воспользоваться этими сведениями сам, моим долгом и удовольствием было расчистить дорогу другим. Все библиотеки Оксфорда пребывали в плачевном запустении, их величайшие сокровища десятилетия пылились, позабытые всеми, так как мужи обратились к раздорам и распрям и научились презирать старую мудрость, ибо не могли перечесть ее заново. Пусть я совершил немного, но сохранял и каталогизировал и черпал из бескрайнего океана учености, зная, что срока одной человеческой жизни не хватит, чтобы постичь хотя бы малую часть таящихся в нем чудес. Жестоко Провидение, даровавшее нам тягу к знанию, но отказавшее во времени для правильного его освоения. Все мы умираем разочарованными; это - величайший урок, какой нам надлежит усвоить.
      Благодаря таким трудам я познакомился с доктором Уоллисом, который был хранителем университетских архивов, когда я более всего нуждался в доступе к ним, хотя, будучи профессором, он по закону не имел права занимать эту должность. Должен признать, его систематический ум водворил некий порядок в манускриптах, которые десятилетиями пребывали в запустении, но я сделал бы это лучше (ведь я, не получая благодарности, проделал большую часть работы) и больше него заслуживал жалованье в тридцать фунтов в год.
      Разумеется, до меня доходили слухи о его тайной деятельности, он не старался скрыть свои таланты шифровальщика, а, напротив, даже похвалялся ими. Но до тех пор, пока я не открыл его рукопись, я не подозревал о его темных интригах на службе правительства, знай я тогда о них в полной мере, все, думается, стало бы намного яснее. Уоллис потерпел поражение (ах, если бы только он распознал его, когда прочел рассказ Колы!) от собственных ловкости и скрытности. Врагов он видел повсюду и не доверял никому. Прочтите его слова и сами увидите, какие побуждения он приписывает всем, с кем сталкивается. Разве пишет он что-нибудь доброе о ком-либо? Он живет в мире, где всякий был глупец, лжец, убийца, обманщик или предатель. Он даже глумится над мистером Ньютоном, чернит мистера Бойля, злоупотребляет слабостями Лоуэра.
      Все люди существовали лишь ради того, чтобы служить его целям. Несчастен человек, когда так думает о своих ближних, несчастна церковь, когда у нее такой слуга, несчастна наша бедная Англия, когда у нее такой защитник. Он поносит всех и каждого, но кто причинил смертей и разорения больше, нежели он сам? Но даже Уоллис, как будто, был способен любить, хотя, потеряв единственного дорогого ему человека, он вовсе не обратился к Господу в раскаянии и молитве, а обрушил на мир еще большую жестокость и нашел под конец, что и она была тщетна. Несколько раз я встречал его слугу Мэтью и всегда испытывал к нему сочувствие. Одержимость Уоллиса была очевидна, ведь доктор не мог находиться в одной комнате с юношей и не смотреть на него постоянно, не обращаться к нему с каким-нибудь замечанием. Но ничто не явилось для меня большей неожиданностью, чем те строки в рукописи Уоллиса, где он говорит о своей привязанности, так как обращался он с юношей прегнусно и все удивлялись, как Мэтью способен сносить такую жестокость.
      Охотно признаю, что слуга выстрадал меньше сыновей, чьи малейшие промахи осуждались часто и прилюдно и притом столь низко, что я видел однажды, как под градом оскорблении старший залился слезами, но тем не менее, даже Мэтью приходилось терпеть постоянные колкости и придирки, лишь человек подобный Уоллису мог выражать свою любовь через злобу. Увидев однажды, как в ответ на вопрос юноши лицо Уоллиса скривилось и побагровело от ярости, я рассказал об этом Саре, но та мягко меня пожурила.
      - Не думайте о нем дурно, - сказала она, - он хочет найти дорогу к любви, но не знает как. Он может боготворить лишь идею и вынужден бичевать реальность, когда вторая не в силах сравниться с первой. Он жаждет совершенства, но настолько слеп душой, что ощущать его способен лишь в математике, и в сердце его нет места людям.
      - Но это так жестоко.
      - Да. Но и это тоже любовь. Разве вы не видите этого? - ответила она И это - его единственный путь к спасению. Не порицайте ту единственную искру, какая дарована ему Богом. Не вам о том судить.
      Тогда, однако, мне не было до всего этого дела я хотел получить доступ к архивам, а Уоллис во всех смыслах держал в руках ключи к ним. И потому, когда, вернувшись, попытался утвердиться на престоле король, когда заговоры и контрзаговоры кружили над страной подобно метели, я оставлял свои комнаты доме на улице Мертон и шел в библиотеку, где разворачивал витки манускриптов и составлял каталоги, читал и снабжал примечаниями, пока даже света свечей становилось уже недостаточно. Я трудился в ледяную зимнюю стужу, когда смеркалось через пару часов пополудни, и в палящий летний зной, когда солнце раскаляло свинцовую крышу у меня над головой и мои мысли путались от жажды. Ни погода, ни обстоятельства не могли отвлечь меня от моего дела, и я все более переставал замечать то, что творилось вокруг меня. По дороге домой я позволял себе час отдыха и обедал в харчевне - часто в обществе Лоуэра и его товарищей, - а вечерами баловал себя музыкой, какая всегда была величайшей радостью и утешением моей жизни. Вину и музыке сердце радуется, ибо они ублажают разгоряченный ум и успокаивают смятенные чувства, утверждает Джейсон Пратензий, а Лемний говорит, что музыка столь благотворно влияет на артерии и жизнелюбие, что, когда (тут я цитирую мистера Бертона) играл Орфей, сами деревья вырывали из земли свои корни и подходили ближе, чтобы лучше его слышать. Агриппа добавляет, что слонам Африки музыка очень приятна и что они любят танцевать под незатейливые напевы. Сколь бы ни был я печален или устав, час, проведенный с виолой, почти всегда приносил мне удовлетворение и покой, и каждый вечер один или с другими я играл перед молитвой, это лучший из известных мне способов обрести спокойный сон.
      Нас было пятеро, и по обыкновению мы собирались дважды в неделю, иногда чаще, и что за восхитительная это была гармония! Мы мало говорили, едва знали друг друга, но сходились и проводили два часа или более в совершеннейшем согласии. Я был не самым лучшим и не самым худшим из музыкантов и благодаря частым упражнениям нередко превосходил других. Встречались мы где могли и в 1662 году обосновались в комнатах над недавно открывшейся кофейней неподалеку от Квинз-колледж, наискосок от комнат мистера Бойля на Главной улице.
      Там я впервые повстречал Томаса Кена, а через него свел знакомство с Джеком Престкоттом. Как пишет Престкотт, Кен теперь епископ и поистине великий мира сего, столь исполненный пышности, что его скромное прошлое удивило бы всякого, кто не знал его в прежние времена. Истощенный клирик, жаждущий повышения, аскет, озабоченный лишь причащением к Господу Христу, превратился в осанистого церковного вельможу, держащего дворец с сорока слугами, пригоршнями раздающего милостыню и дарящего верность тому правительству, от которого зависит его доход. Полагаю, такую готовность подчинять свою совесть общему благу можно возвести в принцип, но я не слишком восхищаюсь ею, несмотря на достаток, какой она принесла ему. Мне милее вспоминать серьезного молодого члена факультета Нового колледжа, чьим единственным досугом было пиликать на виоле в моем обществе. Музыкант из него был ужасающий, но его воодушевление не знало границ а в нашем кружке не хватало одной виолы, и потому у нас не было особого выбора. Я был поистине возмущен, узнав, что он злобно измыслил сплетню о Саре и тем на шаг подтолкнул ее к виселице. Столь многие люди как будто желали ее смерти, что даже я тогда ощущал, как злокозненная судьба находит удовольствие в ее гибели, превращая всех встречных в ее врагов, без всякой на то понятной мне причины.
      Через меня Сара поступила на службу к доктору Грову, так как Томас (без злого умысла) спросил однажды вечером музыкантов, не знают ли они какой-нибудь служанки, которой нужна работа. Гров, который недавно вернулся на факультет, нуждался в работнице, и Кен кинулся ему помогать. Он тогда надеялся заручиться расположением и покровительством Грова и поначалу усердно пытался ему услужить. К несчастью, Гров не поощрял в колледже людей, подобных Кену, и пренебрежительно отклонил все поползновения к дружбе; любезности Кена пропали втуне, и между ними двумя разгорелась вражда, которой вовсе не требовалось ссоры из-за прихода, чтобы стать ожесточенной.
      Я сказал, что знаю подходящую женщину, и при следующей же встрече предложил это место Саре. Один день в неделю убирать комнаты члена факультета, принести воду и уголь, вычистить горшки и перестирать белье. Шесть пенсов в неделю.
      - Я была бы рада такому месту, - сказала она. - Кто этот человек? Я не стану работать у такого, кто сочтет, будто может бить меня. Думаю, вам это известно.
      - Я совсем его не знаю, поэтому не могу ручаться за его характер. Он когда-то давно был изгнан из университета и только теперь вернулся.
      - Выходит, лодист? Мне придется работать на закоснелого роялиста?
      - Я нашел бы тебе доктора из анабаптистов, если б такой имелся, но в наши дни только такие, как Гров, ищут себе слуг. Примешь ты предложение или нет, тебе решать. Но сходи поговори с ним, может статься, он не так плох, как ты страшишься. В конце концов, я сам закоснелый роялист, и тебе как-то удается сдержать свое отвращение ко мне.
      Этим я заслужил одну из чудесных улыбок, какие и по сей день свежи в моей памяти.
      - Мало таких, кто был бы так добр, как вы, - ответила она. - а жаль.
      Ей не хотелось идти туда, но нужда в деньгах пересилила, и наконец она все же поступила к Грову. Я был этому рад и понимал какую радость таит в себе возможность покровительствовать ближнему, пусть даже в такой малости. Благодаря мне у Сары было достаточно работы, чтобы заработанного хватало на хлеб и даже оставалось еще немного, чтобы откладывать на будущее. Впервые она вела оседлую уважаемую жизнь, приличествующую ее званию, и как будто была этим довольна. Это приносило мне немалое утешение и казалось добрым предзнаменованием, я был рад за нее и уповал на то, что и вся страна может оказаться столь же сговорчивой. Увы, мои оптимизм был прискорбно неуместен.
      Глава третья
      Я забегаю вперед. Мое нетерпение излить все на бумагу означает, что много важного я опускаю. Мне следует отмерять факты, чтобы читатель ясно мог вообразить себе ход событий. Такой полагается, на мой взгляд, быть истории. Знаю, что скажут философы: дескать, назначение истории в том, чтобы наглядно явить благороднейшие деяния величайших мужей, представить образцы, каким могли бы следовать нынешние поколения, пигмеи в сравнении со славными мужами прошлого. И все же, думается, великие люди и благородные деяния могут сами о себе позаботиться, и немногое из упоминаемого в трудах былых летописцев остается великим и благородным при ближайшем рассмотрении. Подобный взгляд на историю далеко не бесспорен. Теологи грозят нам пальцем и утверждают, будто все назначение истории в том, чтобы раскрыть чудесный Промысел Божий, ибо Господь вмешивается в дела людей. Но и этот постулат представляется мне сомнительным, во всяком случае, в том смысле, в каком понимается повсеместно. Неужели Его план действительно явлен в законах королей, интригах политиков или проповедях епископов? Можно ли принять за истину, что такие лжецы, тупицы и невежды и воистину избранные Его орудия? Я не могу в такое поверить, ведь мы не стремимся извлечь уроки из политики Ирода, но выискиваем слова самого малого среди его подданных, которому не нашлось места на страницах историков. Полистайте труды Светония и Агриколы: прочтите Плиния и Квинтилиана, Плутарха и Иосифа, и вы увидите, что величайшее из событий, самое важное, что сбылось за всю историю мира, совершенно ускользнуло от них, невзирая на всю их ученую мудрость. Во времена Веспасиана (как говорит лорд Бэкон) было пророчество, что выходец из Иудеи станет править над миром; это ясно подразумевает нашего Спасителя, но Тацит (в своей "Истории") имел в виду одного лишь Веспасиана.
      Кроме того, как историк я должен изложить истину, но рассказывать о тех днях так, как это принято среди наших ученых - сперва причины, затем ход событий, обобщение и, наконец, мораль, - означало бы нарисовать весьма странную картину тех времен. Ведь в тот 1663 год короля едва не лишили трона, тысячи сектантов были брошены в тюрьмы, рокот войны слышался над Северным морем и первые предзнаменования Великого Пожара и еще более Великой Чумы появлялись по всей стране во всевозможных странных и пугающих событиях. Следует ли низвести все это до второго плана или рассматривать как подмостки, на которых разыгралась смерть Грова, словно была самым важным событием? Или мне следует оставить без внимания кончину бедняги, равно как и все то, что случилось в моем городе, потому что интриги придворных, которые в следующем году довели нас до войны и вновь едва не ввергли страну в гражданскую войну и смуту, имеют много большее значение?
      Мемуарист сделает одно, историк - другое, но оба, вероятно, ошибаются, ведь историки, как и натурфилософы, возомнили, будто для понимания достаточно одной только логики, и обманывают себя: мол, все они видели и все постигли.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3