Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Песочное время - рассказы, повести, пьесы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Постнов Олег / Песочное время - рассказы, повести, пьесы - Чтение (стр. 11)
Автор: Постнов Олег
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я не хочу называть состав той дьявольской смеси, которую я варила весь день, под шум улицы, не смолкавшей на ночь. На вид это было красное вино. Там и впрямь было красное вино, и моя чистая кровь, и моя грязная кровь, и кое-что из тех клоак, которые он так ненавидел. Он появился около десяти - с цветами и шоколадом, на русский лад. Он назвал меня Зизи. Я поставила столик и служила ему, словно он был мой муж. Он хвалил меня и клял Стамбул. Наконец, я подала бокал с той смесью.
      Он выпил - и вдруг упал на ковер. Я думала, он умер. Но он не умер, слава аллаху. Он корчился, выпучив глаза, хватался за галстук, тряс своими брылами, хрипел. Я делала вид, что я в ужасе. Запихивала ему в рот лепешку с мятой, прыскала в лицо водой, потом помогла раздеться. Ему стало легче. Он весь был красен и мокр. Он слабо улыбался - и я смеялась от счастья, потому что знала, что это еще не все. Глаза его мутились. Он вдруг схватил меня за руку и притянул к себе. Я делала вид (недолго), что сопротивляюсь. Я-то знала, что должна через это пройти. Такова месть. Он выпил свою чашу, и мне предстояло - свою.
      Она была горькой. Не могу передать, до чего развратен и гадок был он. Но я помнила, каждый миг помнила, что должна дозволить ему всё. Я сама возбуждала его, когда он терял силы. Я вновь и вновь зажигала свечу любви. Я открыла тысячу дверей там, где он знал лишь одну. Я вся была как из любовной глины. Он вспыхивал и бросался на меня, он сосал меня, как леденец. Он даже кусал меня, и мои соски кровоточили. Я стояла в немыслимых позах. Я должна была забыть стыд. Этого мало: я должна была любить его, знать, что мы листья одной ветви, части одного тела, которое сейчас еще нельзя разделить. Такова месть. Не было места внутри меня, куда бы он не прыснул своей липкой слизью. Христиане говорят, что у дьявола ледяное семя. У него оно было - как кипяток, мне казалось, я вся сгорела внутри. Но я помнила: горсть пыли и мир - одно и то же. Нужно позволить им пребывать в единстве. Это и значит отдать себя. Наконец, звезды побелели над мечетью в окне. Мне хотелось воды, я мечтала содрать с себя кожу. Но знала, что ни пить, ни мыться мне нельзя.
      Утром я поняла, что мне всё удалось. Он ползал на коленях, он целовал грязь у моих ног. Он умолял ехать с ним, он готов был остаться здесь, он был согласен на всё. Я подняла его насмех. Я хохотала так, будто это я сошла с ума, а не он. Я била его по лицу и гнала прочь, но он не мог уйти. Не мог! Я знала это, я сама так сделала. Хохоча, я позвала соседей. Пришла и полиция. Его увезли почти в беспамятстве. С тех пор я больше не видела его.
      Один латинский писатель собрал легенды о заире - а может быть, он их придумал сам. Из его книги следует, что это может быть любая вещь или человек. Например, прожилка в мраморе. Но тот, кто ее увидит, не сможет ее забыть. Никогда. Время будет лишь обострять память - и в конце концов он сойдет с ума. В той книге речь шла о монете, в которую превратилась женщина. Эту монету несчастный влюбленный видел в памяти всё ясней и ясней; наконец, он мог представить разом ее аверс и реверс, будто она была центром мира, а он - сферой вокруг нее. Я поступила наоборот. Я превратила монету в женщину: ту копейку, которую дал мне русский. Я знаю, что я вся в нем. Что он помнит мой каждый вершок. Что он может их видеть все разом. Что он не может видеть больше ничего. Я в восторге от этого. Если бы я могла, я бы сделала его болезнь эпидемией - там, в России. Я бы выжгла собой всю сволочь в их Кремле, и их звезды расползлись бы прочь, как крабы. Я знаю, месть достойна осуждения. Хуже того: она бесполезна. Тот, кто мстит, ничего от этого не получит. Я говорю себе это. Но я знаю и то, что поступки сильнее слов. Моя фамилия Демидова. Они уничтожили мою семью и страну. Я убила одного из них. Но мне еще мало. Я не остановлюсь. Они узн(ют - один за другим - какая моя настоящая цена! У меня есть друг - чичероне. Он влюблён в меня. Он никогда не будет со мной спать. Но он не откажет мне в помощи. И я осуществлю все свои планы.
      РЕНТ*
      Я должен признать, хоть мне это и неприятно, что я наклонен к излишествам. Мои средства позволяют мне быть расточительным, тем больший соблазн - аскеза. Когда я успеваю схватить себя за руки (монашеский эвфемизм), я отдаю ей дань; но, верно, главная моя страсть - та, о которой узнаёшь во сне или в миг первого порыва - совсем другая. В противном случае как объяснить мое хладнокровие (будто я угадал всё наперед) и мою готовность, то и другое вместе, когда приятный голосок в трубке с умело-бархатным переливом, излишне опытный, может быть, но эта опытность тоже была мне мила - на свой лад, конечно - спросил у меня, намерен ли я нынче весело провести ночь? В России бы я остерегся; но американский сервис исключает подвох. Ручаюсь, что у меня даже не дрогнул голос. Ни сердце. Я отвечал с улыбкой (адресованной зеркалу в ванной, из которой вышел), что да, намерен, и что так и знал (дословно), "что ваш отель это веселый дом". Впрочем, по-английски каламбур был плох. Телефон сказал "о'кей" и дал отбой.
      Я как раз успел распаковать свой сак, принять душ и убедиться, что ни одна из девяти программ-кабелей местного телевиденья меня никогда не заинтересует. И тут услышал стук в дверь. Стук тоже был умелый, легкий, почти случайный, будто кто-то походя, невзначай раза три коснулся пальцем двери. Шорох крыльев ночной бабочки. Я отворил, так же всё улыбаясь в пустоту.
      Что ж: зеленоглазая шатенка. Волосы собраны кверху в пушистый ком. Среднего роста, в форменной мини, ножки стройные, попка круглая, грудь... Да, глаза: она улыбалась, они нет. Так бывает в книгах, но в жизни это редкость, чаще расчет или игра. Я тотчас спросил о причине; я не люблю лишних тайн. Она перестала улыбаться.
      - Ненавижу свою работу, - сообщила она.
      - Хм. Ты не хочешь быть проституткой?
      - Не хочу.
      (Наш разговор шел по-английски и, боюсь, в переводе он выглядит угловато. К тому же нельзя передать мой акцент.)
      - Так-так, - сказал я. - Почему же ты здесь?
      - Из-за денег.
      - У тебя нет иного способа их добывать?
      - Я студентка. Летом это лучший заработок.
      - Хорошо, - кивнул я.- Тогда начнем. Тебя, кстати, как зовут?
      Вероятно оттого, что летняя практика и впрямь не нравилась ей, Лили разделась довольно вяло - не так, как я ожидал (смутный расчет, основанный на книгах: Сэлинджер, Сирин, Мисима...). Но результат был тот же: голая девушка с трусиками в руке. Их она робко сунула под матрац.
      - Мне сказали, на всю ночь? - спросила она.
      - Да, - кивнул я. - Я вряд ли смогу быстрее.
      Я не стал с ней церемониться, сам разделся, сдернул прочь плед (черно-синий, колючий) и уложил Лили навзничь поверх простыней, велев ей раздвинуть ноги.
      Жанр требует подробностей. Я уважаю жанр. У ней были милые, едва видные веснушки, чуть удлиненное (как это часто у белобрысых) лицо, тугие грудки с сосками в доллар, уютный живот и узкая, по моде, грядка волос между ног - она, впрочем, вскоре сбилась и стала похожа на мокрое перо. Раза два Лили хотела пригладить ее пальцами.
      Кто умеет хорошо плавать (а что еще делать на курорте?), у того есть стиль. Я никогда не любил бесплодных барахтаний, взбрыков, вздрогов и прочей щенячьей возни. Через пять минут ее глаза помутились; через десять она стала стонать. Я дал ей короткий отдых - и бурно довел ее до конца. (Прошу прощения у соседей. На мой взгляд, однако, администрация отеля сама должна брать на себя ответственность за весь этот гам.) Когда, полчаса спустя, я поставил Лили раком, она заботливо спрятала рот в подушку-карамель. Раковая шейка (конфеты детства) была хороша... Боюсь, я первый в ее жизни посягнул на ее зад. Не удивительно; американцы вообще пуритане. Во время коротких перерывов я узнавал жалкие подробности ее жизни (теперь уже их не помню). Об одной из них, впрочем, я сказал, не обинуясь, что это - "коровье дерьмо" (идиома). Речь шла, кажется, о смерти - не то ее, не то ее матери. Она сделала вид, что обиделась. Трудно сказать, сколько именно раз она кончила в эту ночь.
      Те, кто знает американские отели, должно быть, помнят удобство теневых штор и студеную мощь кондиционеров. К утру я продрог до костей и, взглянув вверх, увидел полоску света, тишком пробившегося к нам из окна. Лили сжимала меня в объятьях, что было кстати, она вся горела и твердила, что любит меня. Не хотела брать денег - сверх положенной таксы. Умоляла найти ее или дать ей мой телефон. Ее кудряшки опять растрепались внизу и на голове. Я сказал, что хочу спать. Одел ее (так и забыв навек под матрацем ее трусы), сунул деньги ей в руки и выставил за дверь. Сквозь сон, мне кажется, я слыхал ее всхлипы. Но возможно, что это был сон.
      Повторяю, я не люблю тайн. Всё, что я сделал, я сделал нарочно (и очень устал). Но, надо думать, все-таки изменил - в ту или другую сторону, не важно - ее взгляд на ее жизнь. Больше этого никто никому ничего не может дать. Что до меня, то я равнодушен к ней - при всей дивной неге ее тела, которой не отрицаю. Я вовсе не уважаю ее. Мне не нужна подружка-проститутка. И мне все равно, что с ней будет дальше. Это касается всех их, таких, как она. У меня на родине их более чем достаточно. А я не терплю нюни. В этом есть справедливость. Будь я другой, мы бы вовсе не встретились. Где бы я взял деньги на Америку и на нее? Это я подарил ей эту ночь. Впрочем, я не хочу оправданий. Каждый волен думать обо мне что угодно. Мне же пора спать. Мне очень хочется спать. Чорт возьми! Во Флориде утро.
      ЗАКЛЮЧЕНИЕ
      Действие всех трех рассказов происходит в разных странах и в разные, но следующие друг за другом эпохи. Тут есть общие черты, которые нужно подчеркнуть. Герой - всегда русский, хотя его характер всякий раз меняется. В первом случае это - изнеженный эмигрант-дворянин 30-х годов, во втором - партработник эпохи Хрущева, в третьем - бизнесмен из новейших. В первой и последней новелле ему принадлежит ведущая роль, тогда как во второй всё определяется героиней. Она - всегда иностранка: француженка, турчанка или американка (всё это можно в случае необходимости заменить). Место действия выбрано так, чтобы какой-нибудь одной деталью (например, Эйфелевой башней за окном - или верхушкой минарета) легко его обозначить. Труднее обстоит дело с временем, эпохой. Лично я бы выбрал опять-таки какую-нибудь деталь, связанную, скажем, с звуковоспроизведением, коль скоро на сцене - танцы. Например: в первом рассказе где-нибудь на краю сцены стоит граммофон, во втором он превращается в радиолу, в третьем - в телевизор с дистанционным пультом - его герой откладывает в сторону, чтобы поговорить по телефону... Всё это можно решить и как-нибудь иначе.
      Теперь само действие. Оно, как легко увидеть, распадается на сцены сольные и совместные. Во второй новелле в действии всё время героиня, в первой и третьей - герой. Центр события - эротические отношения, так как (насколько я понял) их легче всего выразить в танце. Понятно, что тут важен характер этих отношений. В первом случае это - сентиментальная игривость героя и холодность-страстность героини (акцент смещен в сторону холодности, неприятия). Во втором - равнодушный герой, которого намеренно соблазняют и сводят с ума. У героини расчетливая страсть заканчивается высшей мерой презрения и мстительного торжества. Наконец, в третьем героиня надменно-холодна, герой расчетливо-зажигателен, затем равнодушен в ответ на ее страсть. Кажется, я перебрал все варианты эротического конфликта, где только двое действующих лиц (счастливая любовь, думаю, тут не у места). Разумеется, можно было написать - мизансцену за мизансценой - всё действие. Но, кажется, оно и так очевидно. Я старался учесть желательность пауз для каждого из танцующих, а также и темп событий, то есть тип подходящих к каждой из сцен танцев. Видимо, "Танго" Борхеса все же не выходило у меня из головы. А может быть - вместе с ним - и тот кабачок, где мы с тобой плясали когда-то. Ты помнишь тот вечер, зиму? Был снег. Впрочем, это было давно. А страсть и танцы недолговечны. Прощай же. Твой ***.
      1996
      ПОЛТЕРГЕЙСТ
      Философия всегда бывает некстати.
      Ее цель - делать вещи более сложными.
      Мартин Хайдеггер, интервью l'Express
      Весной 1946 года я плыл тихоокеанским лайнером из Нью-Йорка в Гавр. Война окончилась. Движение между континентами стало особенно оживленным. Купить билеты было не так легко, иногда невозможно. Но я не хотел ждать. Я путешествовал, как и всегда, с сестрой моей покойной жены, и нам пришлось довольствоваться двухместной каютой. Впрочем, за годы наших скитаний мы привыкли не обращать внимания на пустяки. Мы были высланы из России после октябрьской катастрофы, когда Саша была еще ребенок, и с тех пор жизнь в нашей семье приучила ее мириться с некоторыми лишениями. Я сам крайне непрактичен. Если не считать моего детства и юности, то бoльшую часть жизни я испытывал материальную стесненность, а иногда и прямую нужду. Но сейчас до этого было далеко. Я спешил вернуться в Европу, где должна была выйти в свет одна из моих новых книг. Это обстоятельство волновало меня. В Америке я чувствовал себя удаленным от той новой духовной борьбы, которая завязывалась в Европе. Я человек аполитичный. В детстве я учился в военном заведении в Киеве, и все мои предки были военными. Но нет ничего столь мне чуждого, как мундир. Я ненавижу армию, муштру, дисциплину, тут сказывается мой анархизм. Некоторая воинственность моего характера целиком перешла в идейную борьбу, в сражения в области мысли. Мне свойственна изначальная свобода. Я эмансипатор по истокам и пафосу, и ради свободы я всегда готов принести в жертву уют.
      Пароход мне нравился. Еще до отплытия я обошел его весь, даже спустился в машинное отделение. Был солнечный яркий день, на пристани и на палубах царила та суета, которую любят сторонники путешествий. Мне несколько раз попался один и тот же стюард, он нес куда-то складную ширму. Возле курзала раздавали шезлонги. Я заглянул в пустынный салон, где нашел лишь угрюмого англичанина. С равнодушным спокойствием, как у себя в клубе, он раскладывал гранд-пасьянс. На меня он не обратил внимания. Я сел в кресло у входа, чтобы не мешать ему и побыть в одиночестве. Было жарко и сонно. Несколько старых мыслей пришло мне на ум.
      Принято считать, что философы враждебны технике, в них даже видят оплот разума против нее. Это трагедия наших дней. Мне приходилось уже прежде писать об этом: эта тема актуальна и важна для самоопределения. Нельзя согласиться с тем, что диктует традиция, это ленивое решение вопроса. Однако теперь я сидел в мягком кресле в чреве левиафана и чувствовал лишь покой. Последние дни в Нью-Йорке были полны тревоги, мне было нужно перевести дух. Я разглядывал зал с любопытством пришельца, лишенным какой-либо цели. Зал был явно рассчитан на вечерний досуг. Тут был биллиард и рояль, шкаф с журналами, две-три пальмы у окон. Картина в роскошных рамах: луг, река. Прежде культура вмещала в себя природу - собак, лошадей, птиц. Теперь техника только терпит то и другое, ибо машина дискретна. Боязнь ее есть романтический страх за целостность человека, которой она грозит. Но романтизм смотрит вспять. Новому миру нужен новый человек. Это та правда, которая есть в коммунизме... Невольно я покосился на англичанина. Он, раздув щеки, обдумывал свой ход. Да, homo novus. Лишь подъем духа может избавить от кабалы вещей - всех, в том числе и машины. Беда революций именно в том, что они искажают дух. Англичанин встал. Смешав карты, он направился к двери. Я видел, что пасьянс ему удался и он был рад; мне он слегка кивнул на ходу. У него была крупная, представительная фигура и запоминающееся лицо.
      Я вышел на палубу как раз вовремя, чтобы увидеть, как мы отплывем: я не хотел пропустить этот момент. Народ толпился у борта. Тихий гул и вибрация поручней давали знать, что моторы работают. Вдруг где-то забурлила вода. Пристань двинулась прочь, заиграла музыка. После курзала мне стало холодно на открытом месте, как это бывает весной, и к тому же я забыл надеть вниз теплое белье. Когда я вернулся в каюту, причал был уже далеко.
      Оказалось, что ширма, которую нес стюард, предназначалась нам. Саша огородила ею свой спальный диван и теперь разбирала на нем вещи. На столике возле иллюминатора лежали ее темные очки. Иллюминатор выходил на палубу, закрытую для гуляний, и сейчас был распахнут настежь, сколько позволяли медные петли. Морской ветерок играл отодвинутой желтой шторой. Саша сказала, что нужно сходить в ресторан, чтобы занять места на все дни. Действительно, я забыл об этом. Пароход делал маневр. Солнечный луч вполз в каюту и красиво замер в углу умывальника на моей склянке духов и щетках. Саша явилась из-за ширмы в обычном своем строгом костюме. Она взяла со стола очки, и мы пошли об руку в ресторан, который я тоже мельком оглядел, пока ждал отплытия. Был как раз полдень. Я был рад, что плыву.
      Темные очки только еще входили тогда в моду. Американские военные летчики использовали их в боях. Признаюсь, в глубине души я был против них, но молчал. У меня есть свой взгляд на значение платья, а вкусы Саши с некоторых пор волновали меня. В смене и качестве частей туалета дает себя знать метафизика тела. Пол тут играет главную роль. Мужчина проще по своим целям в мире, чем женщина, и не так загадочен, как она. Не случайно его костюм после многих метаморфоз пришел к одному, общему образцу. Константин Леонтьев видел в этом крах Европы, ее творческое бессилие. Еще задолго до мировых войн он искал спасения в милитаризме. Он был не прав. Мундир только пестр, как заметил это Достоевский, но не способен выразить лицо, наоборот. Иное дело женский наряд. Ему грозит лишь вечное непостоянство. Гоголь смеялся в "Мертвых душах" над дамскими "скромностями"; но он при всем своем гении не угадал значение их. Тут важен каблук, корсет, вообще те ухищрения моды, которые, может быть, опасно вредны для здоровья, но для которых женщина часто жертвует всем. Смех тут ничего не решит, как и реформа нравов. Здесь нужно особое чутье, взгляд, далекий от быта, смотрящий поверх вещей, возможно, родственный эротической одаренности и власти над плотью, которую, как и рабство, таит в себе пол.
      Вот почему стремление Саши ко всему темному, очень неброскому "мужскому" - было подозрительно мне. Узкая, редко плиссированная, а чаще простая гладкая юбка, угловатый жакет, шейный темный платок, тапочки или ботики без каблуков, а теперь еще темные очки - все это было почти постоянной принадлежностью ее гардероба, особенно в последние пять-шесть лет. Она не стригла волос, но так их закалывала, что прическа выглядела короткой. Я вел замкнутый образ жизни согласно своим вкусам и роду дел, но отнюдь не приветствовал аскетизм, особенно женский. Женщины вообще всегда казались мне интересней мужчин.
      Даже в детстве я не любил общества мальчиков своих лет. Я избегал быть среди них. Лучшие отношения у меня были с девочками или барышнями. Общество мальчиков мне всегда казалось очень грубым, разговоры низменными и глупыми. Я и сейчас думаю, что нет ничего отвратительней разговоров мальчиков в их среде. Это источник порчи. Сам я всегда одевался элегантно, у меня всегда была склонность к франтовству. Мне казалось, я понимаю женщин и ценю их. Меня вообще привлекало то, что выходит за грани и рамки этого мира, все интимное, другое, заключающее в себе тайну. Глубина моего существа всегда была в этом другом. Я легко находил отклик у женщин и никогда не был обделен вниманием их. И вот теперь я всерьез усомнился, не ошибся ли я. Я взял на себя воспитание Саши, давно, правда, перешедшее в дружбу, которой я дорожил. Но теперь я не был уверен в благотворности своего влияния на нее. Я не знал ее, не за всем мог уследить, да и не хотел этого делать. Сам я всегда был скрытен. Ее ответная скрытность в том, что касалось ее частной жизни, проходившей в стороне от моей, казалась мне только естественной. Я не мог представить себе, как бы я мог вмешаться в это. Пока была жива Лёля, я знал кое-что о ее личных делах. Но с тех пор прошло восемь лет. Многое меня смущало. Я в ней чувствовал что-то, с чем нельзя было спорить, сходное с тем, что я находил в себе: презрение к своему полу. Ее эрудиция, ее склад ума, даже ее голос подтверждали это. Мне мерещился мизогин в юбке. Прямо спросить я не смел, но ожидал предлога. До сих пор его не было. Однако я готов был ждать. В ресторан мы опоздали. Все места уже были розданы и распределены, и стюард, очень любезный молодой человек с парижским выговором, мог предложить нам только вторую смену. Мне было все равно. Он сказал, что мы одни русские на корабле. Наши соседи по столику были: английский студент из третьего класса, плывший до Саутгемптона, и репортер средних лет из Южной Америки. Стюард вписал нас в свой план.
      Когда, час спустя, мы пришли на обед, я нашел, что наш столик был очень удобен. Он был с краю салона, в углу - место, которое я предпочитаю в столовой всем другим. Американец привстал, знакомясь, но после этого хранил молчание. Зато много и радостно говорил студент. Как оказалось, он знал мое имя и книги. Это обстоятельство смутило меня. Я не люблю иметь вид человека, возвышающегося над людьми, с которыми прихожу в соприкосновение. Инкогнито всегда было близко мне. Порой у меня была даже сильная потребность привести себя в соответствие с средним общим уровнем. Я люблю стушевываться. Мне противно и тягостно дать понять о своем превосходстве. Я горд, но только не в этом. Меня всегда удивляло то, что при отсутствии всяких амбиций с моей стороны я приобрел большую европейскую и даже мировую известность. С годами я стал "почтенным" человеком, что мне не кажется подходящим к моей натуре. Я не люблю последователей, единоверцев, вижу в них препон моей творческой свободе. Я не партийный, не групповой человек. Студент же, будто нарочно, стал заверять меня, что он мой поклонник и адепт - во всем, во всех взглядах на жизнь и мир. Впрочем, из дальнейших бесед стало ясно, что он и впрямь разделяет некоторые мои позиции в области философии и политики. Он знал, что я доктор теологии Honoris сausa в Кембридже, я получил эту степень еще до войны. Вероятно, ему льстило, что он сидит со мной за одним столом. Его фамилия была Смит. Природный энтузиазм, это было видно, боролся в нем с британской выдержкой. За пределами ресторана он только кланялся мне.
      Фамилию репортера я не запомнил. Он порой усмехался, слушая наши прения со студентом, да изредка взглядывал краем глаз на Сашу. Та сказала с ним два-три слова по-испански. Однако он заверил ее, что знает и английский язык. Возможно, что он был рад, услыхав от меня, что она моя sister in law. Прошло несколько дней. Погода не портилась, плаванье было приятным.
      Сколько я мог судить, публика проводила время в веселье. Везде звучал смех. Устраивались лотереи, аукционы, в салоне гремели шары, кто-то собирал деньги на приз победителям состязаний, затевались игры в серсо и в гольф. Был даже обещан костюмированный бал. По вечерам я сидел в шезлонге, который добыл нам неутомимый студент, днем же пытался работать, хотя не чувствовал большого подъема. На палубе чаще встречался мне южноамериканец, опекавший, как я мог заметить, старую даму, свою соотечественницу, похожую на Кармен в годах. Саша редко выходила наверх.
      Как-то за завтраком Смит спросил, знаю ли я того англичанина, которого я видел в курзале в день отплытия. Я кратко рассказал ему о встрече с ним. Глаза Смита блеснули.
      - Представьте себе, сэр, - сказал он, - что это был мистер Сомерсет Моэм. Известный писатель. Я нашел его имя в списке пассажиров - это он. Возможно, вам было бы интересно поговорить друг с другом.
      Он не сказал - "с ним". Этим он, верно, хотел подчеркнуть равенство между мной и именитой особой. Я думал отделаться шуткой. Неожиданно разговор принял иной оборот.
      - Вы ошибаетесь, - вставил вдруг слово американец. - Я тоже попался на этот крючок. Портретное сходство - не такая уж редкость, но тут, конечно, курьез. Тот англичанин - полковник N, очень любезный человек. Он, однако, ничего не смыслит в искусстве - так же, как в философии, смею вас уверить.
      - Не может быть! - вскрикнул изумленный Смит.
      - Тем не менее это так. Они с Моэмом двойники, чего он тоже не знает. Сеньора Корделия (старая дама) взялась за него всерьез, - американец слегка усмехнулся. - Но толку не было. Он бравый вояка, вот и все. Можете сами его проэкзаменовать.
      Я рассмеялся. Я сказал Смиту, чтоб он не тревожил полковника зря: в любом случае я не хотел докучать ему. Про себя я решил, что если это действительно был Моэм, то с его стороны такая уловка была мила и забавна, и в будущем мне тоже следовало иметь ее в виду. Свобода духа всегда казалась мне связанной с инкогнито, а тут я лишний раз мог убедиться в своей правоте. Смит был смущен. Он спросил, как быть со списком пассажиров. Но американец только пожал плечами.
      На четвертый день плаванья испортилась погода. Над океаном стлался туман. В нем пароход выглядел неподвижным. Я боялся качки, но ее не было, был штиль. И однако, к вечеру, я заболел. Я никогда не был слишком здоровым человеком и мало принимал мер в борьбе с своими недугами. Гимнастика с детских лет казалась мне скучным занятием, и лишь впоследствии, для гигиены, я стал по утрам делать ее. На пароходе я это прекратил. Нежданная боль в суставах, в желудке, а затем и температура показали мне мою оплошность. Я слег в постель. Это был плохой признак. Болезни вообще всегда играли огромную роль в моей жизни.
      Я мало подвержен внушению, но в детстве мне была внушена мысль, что жизнь есть болезнь. В этом одном я с детства пережил травму. Я считаю себя человеком храбрым, морально храбрым в максимальном смысле, но и физически храбрым в важные моменты жизни. Я это доказал во многих опасных случаях, пережитых мной. Возможно, тут имела значение моя военная наследственность. Но в одном отношении моя храбрость имеет границы, и я малодушен и труслив: я боюсь болезней. Болезни внушают мне почти мистический страх. Я боюсь именно недомоганий, заразы, всегда представляю себе дурной исход. Даже в здоровом состоянии мне свойственно чувство тоски: я более человек драматический, чем лирический, это должно было отразиться на моей судьбе и моем отношении к боли. Я мнительный человек. Когда заболел живот, мне стало казаться, что за ужином я что-то съел. Мне никогда не нравилось мясо, я всегда заставлял себя есть его. А в тот вечер стол был как раз мясной. Я лег на диван, довольно покатый и неудобный даже для сна, и постарался, как мог, не показать свой испуг Саше. Она, впрочем, и так волновалась и разыскивала лекарства, которые я просил ее дать мне. Меня стал бить озноб. Саша распаковала мой кофр, в котором плыл почти весь мой гардероб, в том числе мантия и шапочка доктора. В них я был внешне похож на злого волшебника (борода, брови) и играл когда-то с детишками домохозяйки в Париже в Страну Оз. Теперь мантия ворохом лежала на стуле вместе с костюмами и плащом. Наконец был найден верблюжий плед.
      Явился судовой врач, немец, очень толковый и вежливый человек. Он прописал сухое тепло, грелки и одобрил лекарства, которые я пил. Его визит успокоил меня. Однако ночью у меня началась ревматическая горячка и припадок печени с прохождением камней. Из всех сил я старался не кричать. Мне удалось уснуть лишь к утру. Следующий день я почти не вставал, Саша ухаживала за мной. Временами я чувствовал себя лучше, ободрялся, несколько раз хотел сесть за работу. Саша предлагала мне диктовать. Прежде ей не раз доводилось играть роль моей секретарши. Я это очень любил. Ее почерк всегда внушал мне доверие к собственным мыслям, что, впрочем, было отчасти вредно. В то время я писал статью о природе творчества для парижского русского журнала. На третий день я уже довольно сносно расхаживал по каюте. Боли прошли. В этот вечер должен был состояться костюмированный бал. К нам заглянул южноамериканец - он хотел пригласить на бал Сашу. То, что мне стало лучше, было ему известно из разговоров за столом. Я считал, что ей можно пойти, - я не видел в этом для себя никакой опасности. Она, однако же, отказалась, сославшись на мою болезнь, когда же мы остались одни, довольно сухо сказала мне, что предпочитает быть здесь, в каюте, нежели в шумном зале отплясывать с глупыми молодыми людьми. Ее тон показался мне странным, но тогда я не обратил на это внимания и лишь вступился слегка за южноамериканца. Саша смолчала.
      У меня уже почти все прошло, только была слабость и клонило в сон. Саша ушла за ширму, где у нее был ночник, и села читать роман. Я задремал на своем диване и, как мне кажется, проспал час или два. Когда я открыл глаза, верхний общий свет был погашен, а из-за Сашиной ширмы, как-то неловко отставленной, выпадал углом узкий голубой луч. В этом луче стояла она и прямо на меня смотрела, но я не сразу узнал ее. Никогда прежде я не видел ее такой.
      Она была в одном белье, и с минуту я изумленно оглядывал это бельё. Я уже говорил прежде о ее манере одеваться. Теперь ничего не осталось от ее темной наружной строгости, напротив. Пышное, пряное, бьющее в глаза бесстыдство составляло суть ее наряда. Исчезли уродливые очки, юбка, жакет. На ней были тонкие сетчатые чулки с резинками у бедер, узкие туфли; тончайшие черные трусы с кружевным лепестком в шагу; дорогой черный лиф, державший груди лишь снизу, но вовсе не закрывавший сосков; бархотка на шее, скрепленная жемчугом у бьющейся жилки... Браслет довершал наряд. Соски были как тени на фоне грудей. Не отводя от меня глаз, Саша вдруг изогнулась, достала откуда-то розу из крепа и прижала ее себе к виску. Тут я увидел, что розы - только мельче и жестче - были вытканы на кружевах лифа и пришиты к резинкам чулок. Не веря глазам, я сел на диване, невольно подтянув к подбородку плед. Странная улыбка прошла по ее губам.
      - Как вы спали, герр доктор? - спросила она хрипло. - Вы не злы на меня? Скажите скорей, не тяните. Вы видите, я вся трепещу...
      В ее тоне был страх и издевка.
      - Саша, что это? - с болью произнес я.
      - Что? То, что я больше не могу так! - вдруг вскрикнула она, отшвырнув розу, и потом быстро сдернула с себя лиф и трусы. Впервые, с тех пор как я маленькой мыл ее, я видел ее совсем голой. Мы оба молчали. Я хотел покашлять, но спазм сдавил мне дыхание. Она стала быстро и громко говорить, махая руками. Она сказала, что двадцать пять лет ездит везде со мной. Что она ухаживает за мной, если я болен, следит за моим бельем, платками, носками. Даже выносит судно, как это было третьего дня. Что это бесчеловечно. Она сказала, что я не должен так больше мучать ее.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27